Александр Яковлев
ГОЛОСА НАД РЕКОЙ
1. ПОДАРКИ… Конец ноября 1983 года…
Старшая дочь вернулась из Москвы, где она пробыла всю осень на курсах усовершенствования.
И вот она дома, в своем сибирском городе, и сегодня вечером все три ее родные семьи соберутся вместе на квартире родителей, и соберутся с одной, очень приятной целью: получить привезенные ею покупки и подарки.
Было решено: всех московских впечатлений и встреч, литературных и театральных новостей, вообще всего такого сейчас не касаться, а если уж начать об этом, так только в самом конце, за чаем, если, конечно, не сорвешься, не заговоришь вдруг, захлебываясь, сразу и обо всем, сбиваясь, перебивая себя, как это обычно и бывало с каждым, кто бы откуда ни возвращался, хотя всегда вот так же планировалось и распределялось: собраться всем вместе еще раз, специально — слушать. Ну а теперь, когда я так долго прожила в Москве — целых три месяца! — столько увидела, узнала удержись!..
Ведь я и «Мастера и Маргариту» посмотрела! Хоть весь спектакль простояла на ногах, но посмотрела! И по Цветаевским местам ездила! И на вечере Юнны Мориц была, а вечер вел Окуджава! И тут же исполняли свои песни Никитины!
Было забавно, что машину друзей, в которой я с ними ехала на этот вечер, заправляли у бензоколонки вслед за Окуджавой, а бензоколонка была прямо у дома, где я в Москве родилась, то есть прямо у монастыря, во 2-м Зачатьевском, который теперь как-то переименовали, но я забыла как. А монастырь…
Он здесь был в старые времена, но с той поры все так и называли это место монастырем.
От него остались маленькие домики под липами, теперь жилые — для обычных людей, и высокая стена, окружающая бывшую его территорию, в центре которой стояла сейчас большая кирпичная школа, в которой после войны жили мои родители, тогда студенты, мамина сестра с мужем и бабушка, преподававшая в этой школе, за что и получила в ней крохотную комнатку в директорской квартире на первом этаже.
В ней все и жили. В ней родилась и я, то есть сюда меня принесли через 7 дней из роддома, и я стала шестой в этой комнатенке. (За нашей стеной в этой же квартире тоже жила учительница — одна в огромной комнате.)
Я жила в деревянном чемодане отца, с которым он вернулся с войны. Чемодан стоял на табуретке, а крышка его была привязана к вбитому в стену гвоздю над ним.
Конечно, пока мы ожидали заправки, я на секунду сбегала к нашим дверям и окнам.
Потом мы ехали по Метростроевской и дальше — все время, как специально! — за Окуджавой, и потом уже оказалось, что Окуджава и мы ехали вообще в одно и то же место — на вечер Юнны Мориц!
А три родные ее семьи, это семья родителей — отец и мать, ее собственная — она, муж и 9-летний сын и семья младшей сестры, живущая с родителями — сестра с мужем и двухнедельная дочка, родившаяся как раз в отсутствии тетки, чего та не знала и была сейчас прямо потрясена. (Слава Богу, закупила все для ребенка!)
Вообще за три эти месяца произошло многое. Мать оставила, наконец, работу, перестала вести и «Свечу» — клуб медсестер, который она организовала и которым руководила 10 лет, родилась племянница — дело в том, что сестра родила преждевременно, потому и была такая новость, ну и самое главное — тяжело болел отец.
И хотя старшая дочь часто звонила из Москвы, о болезни отца ей не сказали (он заболел недели через две после ее отъезда).
Они вообще скрывали друг от друга всякие неприятности, если, конечно, это удавалось и если в сообщении их в данный момент не было какой-то особой нужды — щадили друг друга. О том, что сестра родила, сообщить просто не успели и теперь были рады: пусть хоть одна приятная новость будет, хотя, конечно, не очень-то приятно, что ребенок недоношен, и все же — все уже было позади, — все волнения, ожидания, страхи, да и девочка была славная.
Отец перенес инфаркт миокарда.
18 дней он пролежал дома, месяц — в больнице, а 24 дня провел в кардиосанатории.
Сейчас он еще не работал — нездоров был отец…
У него не только с сердцем было…
Сердце же у него болело давно, и давно надо было бросить курить, к тому же и гипертония была, хотя и не такая, чтобы, например, 250 на 150 и постоянно, как бывает у людей, но была, и были плохие сосуды на ногах пульс на них давно слабо прощупывался, часто в ходьбе приходилось останавливаться, а ноги мерзли всегда.
Впрочем, он считался практически здоровым.
Он был врачом.
Больные его любили, хотя он бывал иной раз грубоват, но они не чувствовали это и любили его, и чувствовали одну лишь свойскость.
А на обходах он хохмил.
А уж это ценилось!!
Это было счетово!
Ну а главное — оперировал он здорово.
Жена все собиралась посмотреть, как он оперирует, и все времени не было (Она тоже была врачом, но работали они в разных больницах). «Смотри, говорил он шутя, — просмотришь!»
— Успею!
Некоторые его больные, чаще всего — старушки, любили дарить ему шерстяные носки, ими самолично связанные, хотя, конечно, они понятия не имели, что у их доктора худые ноги, но чем, собственно, могли отблагодарить старушки своего спасителя — немолодого уже, седого доктора? Конечно, связать носки!
Были, но это уже от женщин помоложе — с капроновой пяткой, с особой, какой-то фигурной вязкой, но что было самым замечательным — была пара носков из собачьей шерсти.
Если быть откровенным, он давно мечтал о носках из собачьей шерсти, но…
просить людей не станешь, а жена и дочери не вязали.
Жена много работала как врач; терапевтическое отделение, которым она заведовала, было лучшим в области, хотя до ее прихода стояло на грани закрытия. Теперь его сравнивали с клиникой.
Она безумно любила свое дело, и все, кто был теперь рядом с ней, прежние работники отделения, тоже безумно любили его и любили искренне, хотя раньше подобных чувств не испытывали.
Чего только она ни придумывала!..
Всякие занятия, конференции, диспуты, вечера…
Все вокруг нее горело, было необычно, ярко, свежо.
И внутри отделения, деревянного двухэтажного барака на краю города рядом с баней и барахолкой, было необычно: кругом висели прекрасные картины, подаренные художниками их города, было много хороших книг на открытых полках, никуда отсюда насовсем не исчезавших, родственники и посетители приходили к больным не в определенные часы, как это было принято в больницах, а в любое, удобное для них время, никому, кстати, этим не мешая.
У каждой койки был как бы свой маленький пульт: кнопка для вызова сестры, кнопка для включения ночного светильника, вилка радионаушников и отводка кислорода.
В комнате отдыха был целый цветник, большой аквариум с красивыми рыбками, уютные кресла с журнальными столиками.
И дом свой она любила, у нее там тоже было хорошо. Правда, муж и дочери помогали, а раньше и мама.
У нее давно уже, лет пятнадцать, была бессонница, и она принимала снотворные.
Часа в два ночи, перед сном, она проглатывала таблетку и брала книгу, а когда действие снотворного начиналось — немного ожидала, чтобы оно усилилось, тем более, что ведь нельзя же было взять вот так и бросить книгу! Но… она увлекалась: нужный момент обычно пропускался… Спохватывалась она, когда снотворное давало такой свой максимум, что тут же, вслед за ним, лекарство прекращало действие, как бы перегорало: сонливость исчезала, голова становилась ясной, и ничего больше не оставалось, как снова читать…
Утром очень хотелось спать, — она выпивала ампулу кофеина, принимала холодный душ и летела на работу. В общем, не до вязанья ей было.
В 12 часов дня она сама проводила с медперсоналом отделения и нетяжелыми больными гигиеническую гимнастику, причем у всех были для этого спортивные костюмы или больничные мужские пижамы.
Она увлеклась и йогой, дочерью великого Патанджали и даже Сиршасану освоила, стойку на голове. Между прочим, многие пишут здесь слово «стойка» с большой буквы. Она считала: правильно делают. Теперь совсем недолгого сна ей хватало — так действовала йога! Во всяком случае она была в этом убеждена.
Увлечение йогой пришло к ней после того, как она прочла о ней у Патанджали — то ли в какой-то газете, то ли в журнале (в то время йога была любимой темой прессы!)
Патанджали, наблюдая за одной золотой рыбкой, пытающейся из одной реки (Ганга)
перебраться в другую (Ямуну), видел, как бурное течение отбрасывало рыбку назад, не давая ей войти в соседнюю реку.
Силы небеспредельны: рыбка расслабилась, отдаваясь воле волн, и — о, чудо! — поток сам принял ее.
Тогда мудрец сказал: «Йога — это искусство учиться плавать с радостью во встречных течениях жизни».
Эти-то слова и потрясли ее. Они стали как бы ее девизом, потому что тут были и РАДОСТЬ ОТ ДЕЙСТВИЯ, и, главное, ВСТРЕЧНЫЕ ТЕЧЕНИЯ ЖИЗНИ! Все совпадало и подходило!
…Сиршасана… Я была влюблена в нее!
Сиршасана, как и Сарвангасана и Пшимотасана — самые важные из асан, а всех их 84, но Сиршасана из них самая важная. Вообще-то всех их было не 84, а 8 миллионов 400 тысяч, асан этих, поз, которые может принять тело человека, но даже и среди них Сиршасана самая важная — царь-поза! настолько благотворно влияет она на человека! Сиршасана делается так.
У стены на пол стелится вчетверо сложенное одеяло, перед которым ты встаешь на колени, сплетя пальцы рук тыльной стороной вниз. Опершись об пол локтями, опускаешь голову затылком в сплетенные пальцы и, прижимая колени к груди, начинаешь выпрямлять тело, поднимая его и ноги до тех пор, пока они не примут вертикального положения и пока носки не коснутся стены. Затем ты отводишь их от стены и остаешься свободным.
Дышишь все это время только через нос — глубоко и спокойно, хотя сначала это трудно, но как бы трудно ни было, делаешь только так.
О, как мне было трудно не только сначала и не только дышать! Как, сопротивляясь, скрипели и трещали мои позвонки! Как порою мне было совсем плохо, но… я знала:
йога — тяжелый труд: 99 процентов — тренировок и лишь один — всего один! — вдохновения!.. (Правда, здесь у меня был секрет, но о нем — чуть позже!)
Каждая асана требовала своего совершенства. Оно достигалось, когда всякое усилие прекращалось и ты оставался абсолютно недвижимым в любой из поз.
(Кстати, некоторые произносят не Сиршасана, а Ширшасана, но мне «ширш» не нравится.)
В инструкции перечислялись болезни и состояния, которые излечивались при овладении Сиршасаной. Так, говорилось там, кроме улучшения питания мозга и всей нервной системы с повышением ее тонуса, увеличивался рост тела и очищалась кровь, излечивались геморрой, диабет, болезни легких, селезенки, яичников, матки… Повышалась потенция, исчезало бесплодие, улучшалась память…
Вот так.
Муж смеялся над этим перечнем, а я не обращала на его смех внимания.
Я была влюблена в Сиршасану, в ее красоту и строгость, в немыслимый свой, нечеловеческий труд по овладению ею, казалось, абсолютно невозможный для меня.
Но я добилась! Я стояла на голове неподвижно и без всяких усилий, — моя Сиршасана была вдохновением, 1000-ю процентами его (вот мой секрет!), поэтому проценты труда уже не имели здесь особого значения.
Я так насобачилась, что «взлетала» на голову без всякой стены — просто вставала сразу, и все. Сразу выходила в свечу, в вертикаль. Я дышала глубоко и свободно только через нос, и мне не было трудно.
Я делала Сиршасану не только запросто, но красиво. Я чувствовала это, и так говорили все. Я была как струна. И весь мир был прекрасен, хоть я и стояла вверх ногами.
Я добилась совершенства не через несколько месяцев, как требовала инструкция, а через 2 недели, что, возможно, было поспешно, то есть действительно было поспешно, но я поняла это поздно…
И я продолжала вставать на голову, как только уставала и чувствовала, что надо подтонизироваться…
Но вдруг у меня возникли полупараличи рук и ног, страшные головокружения и много еще чего.
Я перенесла две серьезные операции на позвоночнике, три года была неподвижна и страдала от таких сильных, таких необычных, жгучих болей в руках, описать которые, хоть как-то объяснить их словами, не берусь…
Боли не поддавались никакому лечению. Назывались они каузальгией.
Заведующий нейрохирургической кафедрой в Новокузнецке, в прошлом фронтовой хирург, принял ее в свою клинику для повторной, после Москвы, операции, ставшей спасительной, и разрешил мужу ухаживать за ней. Потом профессор как-то сказал ему: «Такого в мирное время я не видал…»
Потому что каузальгия была, как правило, военной травмой и — тягчайшей, возникающей при огнестрельных ранениях крупных нервов с неполным разрывом их стволов.
У нее же был поражен не просто ствол одного из них — САМ спинной мозг «центральный нерв», как говорили в народе. И тоже — с неполным разрывом…
Кстати, когда она кричала от диких болей в руках после первой операции, в Москве, сестры говорили: «Милая ты наша! Хорошо, что кричишь! Значит, нервы тебе не перерезали!»
Она навсегда, с 44 лет, осталась больной, инвалидом 1-й группы, потеряв почти все: здоровье, любимое дело…
Но все же, после операции в Новокузнецке, она снова вышла на работу, но не в свое отделение, а на другую базу — консультантом. Кроме терапевтических больных, она теперь консультировала еще и больных со своим заболеванием, тщательно изучив его, тем более, что сама была жертвой незнания, в частности, и своего. Сейчас она могла помочь многим, подобным себе, многих проконсультировать у своего новокузнецкого нейрохирурга, а при необходимости — и госпитализировать у него.
Правда, «подобных себе» буквально она не встречала, она была здесь, так сказать, уникальной, но само заболевание было широко распространено остеохондроз.
Она продолжала проводить больным и сеансы гипноза, которые проводила давно, когда была еще здоровой и заведовала отделением, считая, что только лекарствами не помочь, что было, конечно, невероятной банальностью, но… она исповедовала именно ее…
На работу она шла заплетающимися ногами, с невероятным трудом, с посторонней помощью, чаще — старшей дочери, но все же шла, вначале ни за что не соглашаясь, чтобы муж возил ее на их машине — надеялась, что именно так, не бросая ходьбы, постепенно снова научится ей. Вскоре, правда, она поняла: надежды нет.
В больнице, где она теперь работала, она организовала особый клуб медсестер — «Свеча».
СВЕЧА.
Нет, я не стану писать о «Свече», это невозможно в нескольких словах, на нескольких страницах: «Свеча» — целая эпоха. Она требует своей книги отдельной. Может, потом я и напишу ее. Когда-нибудь. Соберусь… Я давно собираюсь…
…Не соберусь, не напишу… Не будет времени…
Поэтому все же сейчас — несколько слов, вернее, одно письмо. Одного моего друга.
О «Свече».
…«Да, я очень хорошо понимаю: если быть прагматиком и стоять на вполне материалистических позициях, то концов не сведешь. Ну, перешли медсестры на 2–3 часа в необычное для них состояние, таких высот, таких истин коснулись, а потом «окошко» закрылось — занятие закончилось, — и все осталось на своих местах.
Правда, в рамках даже «материализма и прагматизма» не так все просто. Наверное, «следовой эффект» все-таки есть — хоть он и не такой мощный, как хотелось бы. И от каждого «затронутого» расходятся круги. И свет от «Свечи» благодаря публикациям распространяется далеко. Люди видят, что такое возможно, и кто знает, сколько подобий породит «Свеча», может, уже породила. Вы о них скорее всего не узнаете, так как эхо возникает по причудливым, странным, не линейным законам. Но возникнет, в это надо верить.
Есть, однако, и совершенно иное измерение смысла Вашей духовной работы. И не только Вашей — всякой духовной, моей в том числе. Я ведь тоже мучаюсь подобными сомнениями — а зачем, в сущности?
Ну, послушают меня раз в месяц 30–40 человек, «развлекутся» — разве это оправдывает те эмоциональные и просто даже физические затраты, которые требуют мои вечера поэзии?
Нет, не оправдывает — если опять-таки быть «материалистом». Но за последние годы я далеко ушел от школьных (базаровских) представлений.
Что говорить — тема трудная для вербализации. Поэтому обращусь за помощью к Рильке:
«Кто нам сказал, что все исчезает?
Птица, которую ты ранил — не остается ли полет? И, может быть, стебли объятий переживают нас, свою почву».
Это не метафора — озарение, отблеск сокровенного знания. «Стебли объятий переживают нас» — этим ли не дано определения смысла того, чем мы заняты, когда витийствуем — иной раз кажется: в пустыне. Но нет, не в пустыне все-таки! Однако даже если бы в пустыне, все равно смысл есть. «О, были б помыслы чисты, а остальное все приложится…» — еще одно озарение другого автора. Чувствуете, это о том же? Приложится что — успех? Нет, конечно. СМЫСЛ.
Ибо есть некая субстанция — ноосфера ли по Вернадскому, или «тонкий мир»