- Темный городишко! На каждые три дома - по церкви, - авторитетным тоном столичного жителя говорит Михайлов. - Кончится война, приезжай ко мне, в Москве поживешь… - Он закуривает толстую самокрутку.
Скольких за время войны он так приглашал? Эх, показать бы ему, кстати, и «темный» город Вологду. Показать здешние небоскребы, разбросанные среди тропической зелени. И речку, и набережную из пластика, который под влиянием интенсивности света сам меняет цвета…
- Вы чем до войны занимались? - продолжаю этот необходимый, но уже самому неприятный допрос.
- В школе учился.
- А ордена вам за что дали?
- За войну, - грубо отрезает Михайлов. И я понимаю, что ему, фронтовику, неприятно говорить об этом с мальчишкой, который и фашиста-то живого в глаза не видел. Лейтенант неприязненно смотрит на меня, резко выдыхая сразу из обеих ноздрей струи синего дыма.
Потом взгляд его смягчается, добреет. Видимо, он считает, что попросту я боюсь своего первого боя и потому сыплю дурацкими вопросами.
- Я тебе подарок сделаю, - говорит Михайлов, уже улыбаясь. - Небось все училище мечтал…
Из полевой сумки он достает вороненый парабеллум. Калибр девять миллиметров, восемь патронов входит в обойму, - услужливо подсказывает память.
- Держи. Обращаться-то умеешь?
Обращаться с немецким стрелковым оружием я умею. И я невольно краснею от радости, что у меня будет оружие, которое подарил боевой офицер второй мировой войны.
- Тебе сколько лет? - спрашивает вдруг лейтенант.
- Двадцать шесть, - не подумав, отвечаю правду.
- Ну, вот бы не сказал! А мне двадцать два… Небось в институте учился, отсрочку давали?
Я киваю…
- Товарищ лейтенант! - просовывается в дверь часовой. - Возле леса, кажись, фрицы появились. Побачьте…
Я вскакиваю, дрожащими руками всовываю дареный пистолет в свою кобуру. Всовываю, а он не лезет.
Михайлов быстро натягивает шинель. Когда я выбегаю на крыльцо, он стоит, широко расставив ноги, приставив к глазам бинокль. Потом протягивает бинокль мне:
- Гляди…
Из леса вытянулись и движутся к высоте три темных полоски. И прежде чем успеваю сообразить, что это, лейтенант говорит:
- Пустили передом взвод. Видишь, идут по отделениям. Объявляй тревогу…
Я врываюсь в комнату, где мы так уютно беседовали, и кричу:
- Тревога! По местам!
Люди просыпаются. Расхватав оружие, моя рота вываливается наружу. На соломе остается красный матерчатый кисет и винтовочная обойма с четырьмя патронами.
Коротенькая цепочка моих солдат на снегу перед мельницей. Я вижу их спины, широко раскинутые ноги в обмотках, сапогах, валенках. Короткие черточки - стволы автоматов. Хищные силуэты пушек. А в бинокль уже видно, как, проваливаясь по колено в снег, движутся вражеские солдаты.
Мы с Михайловым на мельнице. В ее кирпичной стене пробиты дыры, из них открывается прекрасный обзор.
Немцы идут. Мои солдаты лежат. Михайлов молча смотрит в бинокль. Что делать? Я ведь командую ротой…
- Стрелять надо, - неуверенно говорю я.
- Зачем? - отзывается Михайлов. Он на минуту опускает бинокль. - Этих положить мы всегда успеем. Знать бы, сколько фрицев в лесу…
Михайлов улыбается, хотя я понимаю, что ему совсем не весело, он улыбается для меня.
- Не дрейфь, Володя, отобьемся, - и снова приникает к биноклю.
Не дойдя до мельницы примерно полкилометра, фашисты, которые прежде шли гуськом, один за другим, разворачиваются в цепь. Так идти труднее, и немцы движутся медленнее. Я уже различаю глубоко надвинутые каски и блекло-зеленые шинели.
- Пора, - спокойно говорит Михайлов.
- По наступающей пехоте противника, - кричу
Мои солдаты открывают огонь, не дождавшись конца команды. Прицел им, очевидно, известен и без меня. Михайлов, схватив меня сзади за ремень, рывком втаскивает под укрытие толстых кирпичных стен.
- Ну, чего выставился! - ругается лейтенант - Прямо Багратион какой-то. Из мельницы, что, голоса твоего не услышат? Это тебе не полигон в училище…
Раскатисто и глухо бьет станковый пулемет. Звонко, короткими прицельными очередями стреляют автоматы. Немцы словно вжались в снег. Их почти незаметно. Однако больше половины лежат на виду, неподвижно. И я не могу оторвать от них взгляда. Я смотрю на людей, которых убили по моей команде.
А смотреть надо не на них. О мельничные стены ударяют пули, потом раздается короткий, леденящий душу нарастающий визг. Возле мельницы вырастает столб снежной пыли, и град осколков барабанит в стены.
- Славяне, в укрытие! - кричит Михайлов.
Мгновение, и мельница набита запыхавшимися солдатами. Одного втаскивают, и на его мертвых, неподвижных ногах - налипшие комья снега.
А у мельницы, чередуясь, через правильные промежутки, повторяются визг летящей мины, короткий удар разрыва и злобный свист осколков…
Так продолжается примерно полчаса. Вокруг мельницы больше нет белого снега. Он почернел, разбросан взрывами, иссечен осколками.
Наступает тишина.
- По местам! - командует Михайлов.
И люди покорно выходят из-под укрытия толстых кирпичных стен. Выходят к окопам, где минуту назад скрежетал разъяренный металл. И я смотрю на них с уважением. Ведь и мне, уверенному в своей полной безопасности, - страшно.
А из леса выкатываются черные точки. И длинной цепью, захватывая нас в полукольцо, движутся вверх по склону.
А затем все повторяется. Наш огонь укладывает вражескую цепь в снег. Из леса приносится скрипучий визг мин. Солдаты собираются под укрытие мельничных стен. Затем - снова команда: «По местам!…»
Все повторяется. Только немецкая цепь все ближе а солдат собирается в укрытие асе меньше.
- Почему не стреляют пушки? - кричу Михайлову.
- Рано! - кричит лейтенант. Он, по существу, руководит боем. Осколок разрезал ему погон на левом» плече, цыганские глаза сужены в узкие щелки. - Рано!…
- Как - рано? Немцы же рядом!
- Рано, Володя!…
И он оказался прав. На опушку леса медленно вылез танк. Уверенный в себе, он как-то нагло, не спеша развернул угловатую башню. Нам в лицо уставился длинный ствол орудия. И мельница затряслась от удара. Второй снаряд угодил в фундамент. Кирпичи обвалились, пахнуло едкой, обжигающей легкие гарью…
Михайлова рядом не было. Я не успел заметить, как он выбежал к пушкам. Но вот одна из них, стоявшая справа от мельницы, выстрелила. Раз, другой, третий… Трассирующие снаряды били в лоб танку. И, не в силах пробить броню, круто взмывали вверх. А пушка, как маленькая рассерженная собачонка, тявкала все быстрее и злей.
Танк дрогнул и попятился. Но это - на мгновение. Он тяжело выполз на бугорок, развернулся, и снаряд обрушился на орудие. Второй… Четвертый… В воздухе мелькнули взлетевшее орудийное колесо и чья-то шинель.
Широко разметав рукава, шинель медленно падала, словно парила в воздухе.
Я не успел заметить, когда наша вторая пушка начала стрелять.
Снаряды один за другим ударяли в танковый бок. Они не взлетали, рикошетируя, вверх. Они словно исчезали, коснувшись брони. Танк, дернувшись, стал разворачиваться. И не успел. Сначала откуда-то из-под башни поползли ленивые струйки дыма, питом блеснул узкий язык пламени. А через минуту взрыв потряс его кованое тело. Башню отбросило в сторону, полыхнул смрадный костер.
Михайлов тяжело переводил дыхание, жадно дыша синим махорочным дымом. Кровь сочилась из ссадины на лбу.
- Первый расчет накрылся, - сипло сказал он. - Во втором троих ранило. Если у фрицев есть еще танки - худо…
Я стал уязвим. Мое время вышло. Уже двадцать минут как вышло. Двадцать минут назад я должен был нажать кнопку вызова. Специальный аппарат вделан у меня в пряжку ремня. Ее просто надо расстегнуть, и я бы тут же исчез с высоты 319,25. Быстрота, с которой машина прорывает временной пояс, делает ее почти невидимой для человеческого глаза. Но я не смог нажать кнопку вызова.
Нас осталось трое.
Мы с Михайловым стреляли в проем, стены, образовавшийся после танкового обстрела. Раненый в обе ноги мальчишка, который ехал вместе со мной на пушке, лежал на животе, снаряжал автоматные диски. Бледный от потери крови и от боли, он набивал круглые, как подсолнух, диски золотистыми патронами.
Я не мог покинуть этих людей. У меня дрожали руки и болело плечо. Но я видел в прорезь прицела фашистских солдат, и палец сам нажимал на спусковой крючок…
Когда минометы опять стали молотить по мельнице, когда рядом блеснула вспышка разрыва, я шагнул вперед и закрыл собой Михайлова. Я не подумал, что нельзя переделывать прошлое, что он все равно умрет. Я просто шагнул вперед.
Меня ударило в грудь. И стало нестерпимо душно. Я услышал, как Михайлов испуганно спросил:
- Куда тебя, Володя…
Острый нож царапнул кожу на груди. Я догадался, что Михайлов разрезает на мне гимнастерку, чтобы перебинтовать меня. Вспомнил, что врем? мое давно вышло, и понял, что умираю…
Перевязывая меня, Михайлов расстегнул пряжку ремня, и аппарат вызова сработал. Оказывается, товарищи из Академии Высоких Энергий сумели как-то продлить мою командировку. В состоянии клинической смерти меня вывезли из двадцатого века. В моей груди бьется теперь искусственное сердце…
Путешествия во времени вплоть до особого распоряжения запрещены. Человечество не может, не имеет права вмешиваться в прошлое, корректировать его.
А я… Мне никогда не забыть пережитого дня войны. Человеческого мужества, ужаса внезапной смерти. Нарастающего визга мин и дымящейся крови на морозном снегу. Иногда я достаю из стола подарок Алексея Михайлова. Тупо и грозно заглядывает мне в лицо черное дуло пистолета.
Сквозь тысячи боев и миллионы смертей шло человечество к счастью. И мы будем всегда помнить об этом. И помнить тех, кто погиб, защищая будущее.