СЕРЫЙ МУЖИК
Тошен свет,
Хлеба нет,
Крова нет,
Смерти нет.
Предисловие
Вошедшие в эту книгу тексты созданы во второй половине ХIX — начале XX вв. и посвящены одной теме — народу, его быту и психологии, его характерным типам. Объем литературы о народе этого периода огромен, и представленное под этой обложкой — лишь наиболее яркие образцы жанра. Мы отобрали тексты, оставшиеся за пределами русского литературного канона и показывающие народ с несколько непривычной для широкого читателя точки зрения. Можно сказать, впрочем, несколько огрубляя, что неканонические авторы изображают народ, находящийся в гораздо более бедственном (экономическом и моральном) положении, чем мы привыкли видеть по текстам, включенным в школьную программу. В этой книге не встретятся ни толстовский Платон Каратаев, ни тургеневские Хорь и Калиныч, ни некрасовские благородные и величественные крестьянки, ни тем более лесковские «праведники» и умельцы. Эти тексты должны напомнить про ту линию русской прозы о крестьянах и рабочих, которая ведет к «Мужикам» и «В овраге» Чехова — вещам мрачным и почти безысходным.
В то же время мы полагаем, что наша подборка весьма репрезентативна: она включает тексты разных литературных и публицистических жанров 1860-1900-х гг., авторы которых придерживались подчас полярных идеологических и эстетических взглядов. В составе книги отчетливо выделяется блок текстов писателей-«шестидесятников» (Н. А. Благовещенский, Ф. М. Решетников, Н. В. Успенский и др.), народников (В. Г. Короленко, Н. И. Наумов, А. И. Эртель и др.), особую группу составляют писатели-сибиряки, образовавшие нечто вроде литературного землячества в столичной прессе второй половины ХIX в. Согласно современным историко-литературным концепциям[1] к 1880—1890-м гг. в русской публичной сфере сложилось несколько конкурирующих представлений о характере русского мужика, и ни одна из них подолгу не доминировала и не была консенсусной. На смену целой галерее благородных крестьян из «Записок охотника» Тургенева пришли этнографически реалистичные образы крестьян у разночинцев 1860-х годов; в 1870-е годы их сменили либо идеализированные народниками земледельцы и община, либо, напротив, развращенные новыми капиталистическими отношениями «кулаки»-одиночки. Мы считаем, что предлагаемый читателю сборник во многом отражает широкий диапазон этих представлений: здесь встретятся и невежественный, пьяный мужик, и «кулак», и «блаженный», и крестьянин-судья, и рациональный земледелец, и, разумеется, вынесенный в заглавие сборника «серый мужик» — среднестатистический крестьянин, не обладающий никакими характерными чертами, кроме того, что он становится жертвой всевозможных трагических обстоятельств. Многообразие и полярность крестьянских типов, созданных в беллетристике конца ХIХ в., как нам представляется, сформировало те стереотипы восприятия «простого народа», которые циркулируют в современной России.
Слово «забытые», вынесенное в подзаголовок книги, следует понимать несколько условно. Мы отдаем себе отчет в том, что в советское время многие из представленных авторов (особенно Г. И. и Н. В. Успенские, В. А. Слепцов, Ф. М. Решетников, В. Г. Короленко) издавались многократно. Однако устойчивость и стабильность верхнего среза русского литературного канона такова, что даже существование отдельной издательской и исследовательской традиции не делает периферийных авторов менее «забытыми». Многие из публикуемых нами авторов занимали вполне заметное место в современном им литературном процессе, имели свой звездный час, пользовались популярностью у читателей. И все же, как нам кажется, чтение их произведений сегодня есть опыт скорее историко-социологический, а не эстетический. Заметим также, что само литературное «качество» собранных в книге сочинений весьма разное: изготовленные ради гонорара и на злобу дня очерки и репортажи соседствуют с вполне отделанными рассказами.
Мы далеки от мысли, что внутри русской литературы последнего имперского периода можно выделить какое-то отдельное литературное течение — «литературу о народе». Несмотря на то, что для критики этой эпохи в целом было свойственно говорить о народнической литературе, мы предпочли не выносить термин «народнический» в заглавие, чтобы избежать ненужной омонимии с узким пониманием этого слова, сложившимся в советское время, и, кажется, общепринятым до сих пор[2]. В то же время мы считаем, что наших авторов при всех их отличиях многое роднит, и это общее читатель книги обязательно почувствует. Бросается в глаза единая для всех установка на правдоподобие, стремление работать прямо с жизнью, фактом (значимое исключение — «Полевой суд» Скитальца, напоминающий притчу или легенду). Отсюда часто встречающаяся форма повествования от первого лица, рассказчик здесь — не сочинитель, а наблюдатель или жертва жутких обстоятельств, подлежащих фиксации («Про себя» С. Подьячева). Объединяет авторов и сочувственное отношение к своим героям, симпатия к ним, стремление идентифицироваться с ними, во многих случаях комплекс «вины перед народом». Писатели экспонируют в своих текстах социальную близость к своим героям, создавая подчас мелодраматическими эффектами ситуацию «сопереживания» крестьянскому горю, которое читатель приглашается разделить. И это не случайно. Из кратких справок, которыми предваряются произведения, видно, что в большинстве случаев (еще значимое исключение — В. А. Слепцов) наши авторы недворянского происхождения[3], многие испытали материальные лишения и голод. Изображаемое было знакомо им не понаслышке.
Сборник разделен на тематические рубрики — «В деревне», «Город и завод», «Каторга и ссылка» — традиционные топосы литературы о народе, — «Женская доля» и «Крестьянские дети» — отчетливо выделяющаяся тема страданий наименее защищенных представителей народа. Внутри рубрик тексты публикуются в хронологическом порядке, по дате первой публикации. В справках приводятся краткие сведения об авторе и публикуемом тексте.
В ДЕРЕВНЕ
Сельская аптека
При черепахинской аптеке есть все удобства: есть подвал, в котором хранятся химические и фармацевтические препараты; чердак для трав, комната для посетителей; есть даже лаборатория, где изготовляются декокты, припарки, сиропы, а иногда — яичницы.
Черепахинский приказчик чрез каждые два месяца извещает своего барина, живущего в Москве, что аптека стоит благополучно на прежнем месте, рассыпает дары свои щедрот на недужных и в соседях помещиках возбуждает зависть.
Как всякое полезное заведение, сельская аптека была с радостью встречена народом. В день ее открытия в Черепахино наехало множество телег с калеками, параличными, кликушами — и благотворительное заведение, будто Овчая купель, кругом обложилась больными. Много добра было сделано в этот день. Фельдшер (дворовый человек, учившийся в московской фельдшерской школе) осматривал больных, делал операции, ставил банки, пускал кровь. В полдень два хора певчих пели молебен. Приказчик, в честь торжества, произносил своим мужикам речь, которую слушатели приняли с первых же слов за объявление «вольной» и, волнуясь, зашумели: «Она, матушка!» — но были долго упрекаемы оратором в легкомыслии.
Долго и пламенно молился народ за основателя аптеки: всякий желал ему многих лет, счастья, блаженства на земле, — невиданное, неслыханное чудо он совершил, выстроив аптеку. Живо в памяти народа ее открытие.
Мысль построить аптеку пришла черепахинскому помещику совершенно случайно. В бытность свою в имении, он задумал за какую-то провинность отдать одного молодого лакея в солдаты; намерение свое он открыл жене, которая советовала ему лучше продать лакея. После небольших колебаний помещик согласился на это; но покупателя не нашлось, хотя лакей имел в себе некоторые достоинства, например умел читать и писать. Однажды помещик, кончив письмо к одному из своих московских знакомых, расходился по комнате, позвал к себе старосту и приказал ему как можно скорее снаряжать подводу и запрягать пару лошадей.
— Кому прикажете? — говорил староста.
— Знай запрягай! — отвечал барин.
— Сколько кормочку приладить?
— Запрягай! — твердит помещик, весь объятый задуманным планом.
Лошадей запрягли, подкатили к барскому дому и посадили закутанного лакея.
— Вези в Москву… вот тебе письмо к его превосходительству.
— Слава Богу, — уладив дела, говорил помещик, — кабалу свалил! Теперь я знаю, что делать: у меня все рты разинут, что я устрою в имении!..
— Куда это везут, Степанида Ивановна? — спрашивала на сельской дороге одна женщина другую, видя, как неслась подвода с лакеем. — Уж не в солдаты ли?
— Нет; говорят, в московскую цирюльню, в доктора…
Через месяц черепахинский помещик получил из Москвы письмо: «Ваш лакей Андрей принят в фельдшерскую школу. Прилагаю вам устав о приеме, содержании, образовании и выпуске фельдшеров».
Прочитав письмо и поблагодарив своего знакомого, помещик стал читать устав, в котором говорилось: «При избрании питомцев в школу должно обращать особенное внимание, имеют ли они здоровое телосложение и достаточные умственные способности».
— Все это Андрюшка имеет, — воскликнул помещик и бросил читать устав. — Дай-ка ему образование-то: это выйдет законодатель!
В скором времени помещик отпраздновал закладку аптеки и уехал с семейством в Москву.
В одно ненастное, осеннее утро на крыльце аптеки стоял народ. Дверь в аптеку была заперта. Посетители от дождя жались в кучку; некоторые из них садились на лавку, некоторые стояли молча и смотрели на село, где мужики подсобляли на грязной дороге лошадям везти мокрые воза, а бабы насильно гнали скотину в поле.
— Что, не вставал? — шел разговор.
— Не вставал. Вчера, должно быть, воротился поздно. Кровь Захару пускал.
— Захар упал с возу-то?
— Захар.
— Ох, видно немного нам жить осталось. Что-то уж жутко приходит!.. Мертвецы опять стали ходить… За что это Господь наказывает?
— Ночью ныне покойник Давыд ходил. Скляницу все с собой держит… видно, от ней помер.
— Собаки, милая ты моя, до зари до самой лаяли, словно ловили кого, и-и-и заливались: мы с невесткой совсем не спали; приложишь ухо к окну, слышишь — ногами хляскает; да вдруг загудет и захохочет, и всё туда… к лесу-то идет…
— Говорят, война подымается.
Шершавый, худощавый мальчик отворил дверь и впустил народ в аптеку.
В аптеке, не имевшей особенной чистоты и порядка, стояли со стеклянными дверцами шкапы, наполненные штофами, бутылками, банками, мензурками, ступками. На стенах висели картины.
Фельдшер, лет двадцати пяти, в коротеньком сюртуке, причесанный, с белыми воротничками, сидел за столом и вписывал в книгу расходы и приходы по имению. (На нем лежала обязанность помогать земскому). Близ него сидел, с гармоникой в руках, сельский кузнец, угрюмо глядевший в угол и слегка скрипевший инструментом. Мальчик, помощник фельдшера, у окна делал из тряпиц корпию.
Кончив работу, фельдшер раз пять хлопнул пером об край стола, выгибая спину встал, взглянул на посетителей и пошел к окну набить трубку. Посетители приготовлялись говорить свои болезни. Одна баба выступила вперед, держа на руках ребенка, который, улыбаясь, тянулся к склянкам.
— Не балуй, Вася… в хоромах разве смеются? — шепотом говорила баба.
Позади толпы, у двери, старуха другой старухе тоже шепотом рассказывала:
— И в живых, яго дочка моя, не чаяла я быть: это — грудь, и ноги, и руки совсем измаяли!.. Только ономеднись, голубушка, стою я, слышу будто глас: «Ты бы, Федоровна, сходила в баню, растерлась…»
— Что пригрезилось…
Закурив трубку, фельдшер подошел к бабе.
— Что у тебя?
— Здравствуй, Андрей Егорыч, как поживаешь? Вот посмотри-ко, — заговорила баба, трогая голову ребенка.
Один из солдат, сложа назад руки, смотрел на больную голову.
— Скрофулезис, — произнес фельдшер, — гипертрофия… поверни-ка сюда: cortex наросло…
Фельдшер выпустил изо рта дым.
— А отчего, родимый, эти ухабы-то?
— Это Fossa nauicularis… Да ты тут ничего не понимаешь: что ты спрашиваешь.
Фельдшер обратился к другому больному; но его баба спрашивала:
— А ворковская ворожея, Андрей Егорыч, не так эту болезнь называла.
— Ты что?
— Дедушка ногу расшиб, — начал мальчик, вылезая из толпы и вытаскивая за собою большую шапку, — в лесу березой… дюжо схватило…
— Скажи, чтобы он лошадь прислал сюда; а так я не пойду. — Ты, бабка, опять пришла?
— Вот грудь у меня, желанный… промежду сердца-то и…
— Я сказал тебе: tuberculosis! Болезнь неизлечимая.
— Помоги, кормилец! — задыхаясь и держась за грудь, промолвила старуха.
— Ты трефоль пила?
— Я пила тряхволи.
— Ну, когда-нибудь банки поставлю, — сказал фельдшер и отнесся к солдатам. Старуха уныло пошла в дверь; ее кашель глухо раздавался за порогом…
— Мне, — начал солдат, надвигая на плечо шинель, — позвольте, Андрей Егорыч, прежнего, то есть, ку…ку… потому — дело оказывается плохо.
— А, по-прежнему? — затягиваясь, спросил фельдшер.
— Еще хуже…
— И мне уж того же, — прибавил другой солдат, — да нельзя ли на минутку одолжить симфончика. И ротный просит этого…
Фельдшер достал из шкапа пузырек с белою мазью, взболтал ее и сказал бабе:
— Unguentum! Мажь ребенку голову; три раза в день, запомнишь?
— Как же, родимый…
— Смотри, внутрь не дай: вы глупы!
— Глупы, касатик.
— Пропусти-ка меня, бабка, дай достать лекарство.
— Пройди, пройди.
— Ты чем нездорова?
— Сынок у меня болен, соколик мой, четвертые сутки лежит недвижимо: травкой его хочу попоить.
— Что же, Андрей Егорыч, кашицы-то!.. — вскрикнул солдат.
— Сейчас! — доставая с полки лекарство, проговорил фельдшер. — Алеша, да ты сыграй что-нибудь на гармонике, сдействуй: «Что ты, Катя, приуныла…»
Кузнец тряхнул головой и заиграл на гармонике, выделывая разные колена. Получившие лекарства и не дождавшиеся их выходили из аптеки.
Фельдшер закурил новую трубку и опять подошел к оставшимся больным.
— У меня, — говорил хворый, худой мужик, — рана на ноге, Андрей Егорыч… Нельзя ли вам замолвить словечко приказчику, чтобы погодили маленько меня гонять на работу?
Фельдшер обратился к другому.
— А ты?
— Для Захара пришел попросить лекарства.
— А он еще говорит?
— Как же. Говорит: зачем мне кровь пускали?
Фельдшер снял трубку, продул чубук, помахал им по комнате и начал смотреть в его дырочку.
— На что кровь пускали? — спросил он. — У него, верно, голова болит… Васька, принеси проволоку: в чубуке застряло… А ты, Алеша, с басами-то двинь!..
— Однако до свидания! — сказал фельдшеру кузнец, укладывая под мышку гармонику.
— Куда же ты? Да посиди… Скука, брат, одолевает…
— Нет, пойти шкворень поправить.