Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Быть императрицей. Повседневная жизнь на троне - Елена Владимировна Первушина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Портрет Великой княгини Елизаветы Алексеевны. Художник Э. Виже-Лебрен. 1797 г.

«…Она образованна и продолжает учиться с удивительной легкостью. Она лучше всех других русских женщин знает язык, религию, историю и обычаи России. В обществе она проявляет грацию, умеренность, умение выражаться…»

(Граф Федор Головкин о Елизавете Алексеевне)

Полная, безпристрастная справедливость памяти ея требует упомянуть также о ея безчисленных благодеяниях, ознаменовавших каждую минуту ея жизни; ея сострадание к несчастному имело просвещенный характер ея ума и теплый порыв ея души. Ей недоступны были наслаждения удовлетворенной гордости; императрица попирала ногами блеск житейской суеты и отказалась бы от всего для удовлетворения жгучей потребности творить добро, составлявшей достояние, усвоенное всею августейшею семьею, которая в продолжение 30-ти лет гордилась и любовалась ею. Источником ея деятельной благотворительности служила ея набожность, возвышенная, просвещенная и превосходящая все мечтания. Эта чистая, непорочная душа возвышалась безпрепятственно к превысшей воле, где почерпала свою силу и свой душевный покой. Строгая к самой себе, снисходительная к ближним, императрица выражала делом то, что другие выражают на словах. Высота ея положения обусловливалась чрезвычайною возвышенностью ея чувств; величие престола состояло у нея лишь в полном отрешении от житейской суеты и в силе сочувствия ко всему, что касалось предметов ея любви и уважения.

Императрица Елисавета сохранила, до последней минуты своей жизни, наружность величавую и приветливую, покорявшую все сердца; прелестный орган, восхитительный стан, грацию во всех движениях, полную простоты и царскаго величия. Ея дивная красота, не имея себе ничего подобнаго, поразила всю Россию. Все, имевшие счастие присутствовать при пиршествах бракосочетания (1793 г.), припоминают с восторгом картину, которую представляла собою этая юная чета; говорят, что при ея появлении повсюду раздавались невольные возгласы удивления; сравнение с Психеею представлялось каждому. Нельзя было довольно налюбоваться этой четой, столь юной и столь счастливой; жизнь едва только им передала первыя свои впечатления и скрывала все горькое и жесткое, которое она ей готовила в будущности. Этот великий блеск, этот цветок юности поблек, но императрица сохранила все выражение и всю свою прелесть; черты лица ея носили отпечаток ея сердечных порывов, со свойственной, только ей одной, силой очарования. Время, лишая ея чело венка из роз, воздвигнуло над ней сияние нетленное, и это сияние не поблекло….

Императрица Елисавета любила искусства и находила в них отдохновение; ея вкус к изящному соединялся с редким пониманьем и с массой познаний самых разнообразных. Все отрасли художеств имели доступ к ея покровителъству; она посылала в Италию, на свой счет, молодых русских живописцев, помогала другим заниматься наукой. Ея ум, свободный от всякаго предразсудка в литературе, оценял точно так же и поэзию: она переходила от одной литературы к другой с одинаковым увлечением. Расин не мог желать лучшаго судьи; Гете привлекал ея внимание при каждом своем классическом творении; Карамзин читал ей рукопись своей истории, и нет сомнения, что Скотт, Байрон и Мурр были бы поражены и польщены метким суждением, с которым императрица наслаждалась их произведениями, читая их каждаго в оригинале; но внимание ея не останавливалось в области фантазии; сочинения, самыя серьезныя, были предметами ея изучения, и, конечно, ни одно замечательное произведение, на каком-либо из европейских языков вновь выходившее, помимо всех ее окружающих, не миновало критики императрицы; она умела ценить достоинства и судить о недостатках с редкою проницательностью.

Таким образом дни шли за днями, и они были посвящены подвигам добродетели и духовной жизни, которую она также тщательно старалась скрывать от посторонних наблюдений и тем оправдывала истину, что возвышенный ум и высокая добродетель имеют одинаковое свойство; они живут своею жизнью, одобрение света внушает им ужас, от котораго они спасаются в тиши уединения и в безмятежном созерцании.

Красота природы не могла не влиять сильно на впечатлительную и возвышенную душу императрицы. Она предавалась этому влиянию с естественною искренностию и с простотою, свойственною всем ея движениям; живописная местность возбуждала ея воображение и вызывала ея беседу к мирному и веселому настроению духа, которое тотчас же отражалось на ея лице с чрезвычайною прелестью. Когда она находилась лицом к лицу с природой, казалось, что судьба увенчала бы все ея желания, наделив ее самой скромной и безъизвестной долей; в пурпуровой мантии она казалась рожденной повелительницей, созданной, чтоб возвеличить собой все сословия; ея присутствие освящало даже хижину….

Уже в течение двух лет здоровье императрицы видимо пошатнулось; серьезный недуг предписывал переселиться в менее суровый климат. Жребий пал на Таганрог для ея местопребывания; все знали, что у императрицы только одно желание: ни на одну минуту не разлучаться со своим августейшим супругом. Нежная привязанность императора содействовала исполнению сего желания. Они выехали вместе: Государь в цветущем здоровьи, бодрый духом и телом, императрица страждущая, слабая и жертвой неизлечимаго недуга. Немногия минуты прожитыя в полном согласии и в любви, усиленной угрожающею опасностью, были скоро прерваны самым неожиданным, несчастным событием. Государь внезапно скончался, и императрице суждено было закрыть ему глаза. Сверхъестественная бодрость духа, сопровождавшая ее в эти величественныя минуты скорби, подала надежду, что силы ея вернулись и здоровье возобновилось, но то была лишь последняя вспышка угасающаго пламени, – удар, поразивший государя, нанес смертельную рану императрице. Она, казалось, безропотно покорялась необходимости продолжать свое существование, потому что она одна только знала, что скоро умрет.

С той минуты она предалась всецело любви к Богу; ея жизнь проходила в полном уединении и глубоком созерцании; напрасно было бы поднять завесу, скрывавшую ее в это время от света, которому она уже перестала принадлежать. Она сохранила от всего земнаго только одно желание: она была проникнута мыслью увидеть еще раз вдовствующую императрицу, любовь которой охраняла ее и которая, казалось, предназначена была судьбой служить олицетворением мужества и добродетели. Как трогательно было бы свидание этих двух августейших жертв общаго несчастия. Сколько слез, сколько излияний любви и дружбы сменяли бы друг друга, и сколько общих молитв возносилось бы к Небу! Но иное было свыше предназначено. Свидание должно было состояться в Калуге. Прибыв 3-го мая (1826 г.) в Белев, уездный город Тульской губернии, императрица Елисавета не в силах была продолжать свое путешествие. Поспешили уведомить императрицу Марию, она тотчас же отправилась в путь. Когда она приехала в Белев, ея августейшей невестки уже более не было. Не станем описывать последния минуты императрицы Елисаветы. Оне известны одному Богу. Вечером 3-го числа ничто не предвещало опасность. С наступлением ночи императрицу начало клонить ко сну; несколько часов спустя окружающие заметили ее менее спокойною, предложили ей позвать докторов, но она положительно отказалась; позднее послышался слабый стон; стон этот, быть может, был возгласом радости. На разсвете, когда вошли в ея комнату, августейшая монархиня уже прекратила свое существование; никто не присутствовал при последних минутах ея жизни и скорби. Она вся предалась Богу, и Бог взял ее к себе, без ведома людей.

Можно было бы сказать, что люди были недостойны присутствовать при таком величественном зрелище. Эта последняя борьба души непорочной, почти уже оторванной от всего земного, это таинственное событие, одним Господом Богом вызванное и Ему Единому явное и скрытое Его волей во мраке ночи, не оставило следов – и исчезла она для мира безследно и было им не предвиденно.

Императрицу нашли уже объятую холодом смерти, но лице ея было безмятежно и сияло спокойствием, поразившим всех присутствовавших. К ней вернулась даже незабвенная красота ея, давно уже исчезнувшая вследствие страданий. Когда было приступлено к вскрытию тела, то сердце ея нашли буквально разорванным. Таким образом, удар рока, лишивший Россию монарха, который был гордостью народа и престола, отнял у России, у всего мира, у человечества, одну из самых совершенных женщин, когда-либо живших на земле. Разумеется, место, которое она занимала среди нас, всегда останется отмеченным, и узы, соединявшия нас с нею, не совсем порваны. Мы знаем, что еще один ангел пекется теперь о судьбах России; Елисавета горячо заботится, это не подлежит сомнению, о своей родной стране и о своем родном отечестве, также о престоле, коего она была украшением, и об августейшей семье, которой она завещала вечное сожаление об ея утрате. Даже те люди, коих она удостоивала своим расположением, могут быть теперь спокойнее под сенью ея крыльев. Они имеют ныне могучаго заступника, который покровительствует им с высоты своего новаго жилища.

А теперь предоставим слово самой Елизавете. Много лет, со дня своего приезда в Россию и до самой смерти, она писала письма на родину своей матери. Письма эти очень подробные и, как водится, полны как важных событий, так и незначительных новостей. Поэтому при публикации переводчиком были отобраны отрывки, касающиеся самых значительных событий в жизни Елизаветы.

Письма Елизаветы Алексеевны матери – Фредерике Амалии, наследной принцессе Баденской[4]

1. Петербург, 29 января/10 февраля 1797 г.

‹…› Не сомневаюсь, любезная матушка, что кончина доброй нашей Императрицы[5] опечалит вас, а сама я, поверьте, не в состоянии забыть ее. Вы не представляете себе, насколько все перевернулось, вплоть до последних мелочей. Особенно поначалу сие так дурно на меня действовало, что я едва узнавала самое себя. О, сколь тяжко всегда начало царствования! Анна[6] была единственным моим утешением, как и я для нее: она чуть ли не жила у меня, приходила утром, одевалась, почти всегда обедала и проводила весь день; мужей наших совсем не бывало дома, и мы (поелику распорядок жизни еще совершенно не установился) ничем не могли себя занять.

Оставалось только ждать, что каждую минуту могут позвать к Императрице. Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, кои овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств. О! Я была совершенно скандализована, сколь мало горести явилось у Императора: казалось, что только что умер его отец, а не мать, только о нем он и говорил, развешивал его портреты по всем своим покоям и ни единого слова о матери, кроме неудовольствий и порицаний всего, что делалось при ней. Конечно, весьма похвально отдавать все мыслимые почести своему отцу, но ведь и мать, сколь бы дурны ни были ее поступки, это все-таки мать, а из всего происходящего видно, что скончалась государыня. Дела бедного Зодиака[7], про которого вы меня спрашиваете, совсем плохи. Уверяю вас, надобно иметь каменное сердце, чтобы не прослезиться, глядя на него первое время и особенно на другой день после кончины Императрицы; мне было даже страшно за него, мы все уже думали, что он сойдет с ума: волосы его были всклокочены, глаза с выражением ужаса закатывались. Он мало плакал, но когда у него появлялись слезы, лицо искажалось кошмарными гримасами. Говорят еще, что в ночь смерти Императрицы он и вправду тронулся в рассудке. О, маменька! Поверьте, я не могу вспоминать эту ночь без горести и даже ужаса. Ни за какие блага на свете не хотела бы я пережить ее сызнова! В ночь со среды на четверг мы совсем не спали; муж мой провел ее в комнате умирающей вместе с великим князем и великой княгиней, которые в 8 часов вечера приехали из Гатчины. Я же оставалась до самого утра с графиней Шуваловой, не раздевалась и постоянно посылала справиться, не полегчало ли Императрице. Я не смела быть вместе с Анной (которой муж запретил приходить ко мне) и пребывала в страшном беспокойстве и волнении. Муж мой за всю ночь два раза приходил ко мне всего на несколько минут. Перед самым утром он велел мне одеться в русское платье и чтобы было больше черного и сказал, что все скоро кончится.


Фридерика Амалия Гессен-Дармштадская (1754–1832 гг.) – принцесса Гессен-Дармштадтская, в замужестве наследная принцесса Баденская. Дочь Людвига IX, ландграфа Гессен-Дармштадтского и Генриетты Каролины Пфальц-Цвейбрюккенской. Старшая сестра великой княгини Натальи Алексеевны, первой супруги будущего русского императора Павла I. Мать императрицы Елизаветы Алексеевны. 1811 г.

Уже с 8 часов утра я была совершенно одета. Возвратилась графиня Шувалова, уходившая тоже одеваться, и мы так и провели все утро, ожидая каждую минуту известия о кончине. Я все время была разлучена с Анной и не видела ее весь предыдущий день; мне не хотелось ни спать, ни есть, хотя я не ужинала накануне и не завтракала; подали обед, но у меня не было никакого аппетита. Наконец в час дня пришла Анна, которая решилась не выходить от меня; освободил ее из тюрьмы мой муж. Я страшно обрадовалась, увидев ее, ведь в подобные минуты нам так нужны те, кого мы любим; мы стали вместе плакать и отчаиваться. В 6 часов вечера пришел мой муж, которого я не видела весь день; Императрица еще дышала, но он был уже в новом мундире. У Императора не нашлось более спешных дел, чем одеть сыновей своих в новую форму. Согласитесь, маменька, какое убожество! Не могу и передать, что я почувствовала, увидев это, и не смогла удержать слезы. Мы ждали еще до 10 часов вечера, когда вдруг за нами прислали. Нет, маменька, я просто не в силах передать свои чувствования (и сейчас я все еще плачу) – это был вестник смерти. Не помню, как дошла я до ее комнат, вспоминаю только, что все передние залы были полны людей, и муж мой отвел нас в спальню и велел мне поцеловать руку Императора, став на одно колено; нас привели в соседний кабинет, где уже были маленькие великие княжны все в слезах. Бедная Императрица только что испустила дух. Она лежала еще на полу, и пока мы были в этом кабинете, ее обмыли и одели. Я не могла говорить, колени мои дрожали, и меня всю трясло, но слез совсем не было.

Император и его генерал-адъютанты ходили и выходили, все было ужасающе переворочено.

Когда Императрицу обрядили и стали читать заупокойные молитвы, нам было велено войти для целования руки (как полагается по обычаю). Отсюда сразу в церковь принимать присягу; еще новые отвратительные чувства, зрелище всех сих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала (быть может, несправедливо). Видеть его самого на месте доброй нашей Императрицы, столь самодовольного, видеть уже начавшиеся низости! О, сколь сие ужасно! Не знаю, но мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж конечно не он, а она. Из церкви мы вернулись в 2 часа ночи. Я вся была настолько перевернута, что не могла плакать, мне казалось, будто все это какой-то сон. Вообразите только, что за одну ночь все, абсолютно все, переменилось, представьте наши чувства при виде этих павловских и гатчинских офицеров, которых никогда прежде здесь не видывали и которые распространились теперь по всем коридорам и лестницам дворца; повсюду мы видели уже что-то новое. Только на следующий день я уразумела свое положение и провела злосчастную сию пятницу почти в беспрерывных слезах, а вечером у меня поднялся жар.

Перечисляя, как в дневнике, все случившееся, я невольно остановилась на Зодиаке; поначалу с ним обошлись довольно милостиво и оставили в должности генерал-фельдцейхмейстера. Но, к несчастью, Император заказал на находившейся в его ведении мануфактуре ружья; не знаю уж, то ли он сам, то ли кто-то из подчиненных запамятовал сие дело, и это возбудило гнев Императора. От сего бедный Зодиак тяжело захворал и стал проситься в отпуск, каковой и получил; также пришлось ему заплатить не знаю уж сколько тысяч за те забытые ружья. Теперь никто даже не смотрит в его сторону, и несчастный приходит по праздникам как простой смертный в общей толпе. Хотя у него есть дареный дом, но живет он у замужней сестры и почти никого не видит, а теперь собирается ехать в чужие края.

Но хватит о Зодиаке! Знаете ли, маменька, никогда еще не встречалось мне столь верного и краткого суждения, как мнение принцессы Кобургской о нынешней Императрице[8]. Непонятно, как сумела она, видев ее так мало, составить воистину безупречное суждение. Конечно, Императрица добра и неспособна обидеть кого-нибудь, но для меня непереносимо ее подлое поведение с девицей Нелидовой[9], сей отвратительной пассией Императора. Только эта Нелидова и может хоть как-то влиять на него. Так вот, Императрица безудержно подличает перед ней и добивается этим доверия и внимания Государя. Они в наилучших отношениях, благодаря заискиваниям и подлаживаниям к Нелидовой Императрицы, которая почти неразлучна с нею, а поэтому большую часть времени может пользоваться обществом Императора.

Скажите, маменька, разве душа возвышенная не предпочла бы безвинно страдать, нежели опускаться до столь недостойных и, осмелюсь сказать, глупых низостей? Кого сие может обмануть? А ведь это та особа, которая должна заменить мне мать, к которой я обязана относиться с безраздельным и слепым доверием! Скажите, любезная маменька, возможно ли сие? Представьте себе, этой зимой Император и Императрица поссорились, и она, вся разодетая (был какой-то праздник), поехала в монастырь, где живет Нелидова, просить ее помощи для примирения. Просить ту самую особу, которую она еще совсем недавно поносила и открыто презирала, которую винила во всех своих горестях. Как можно иметь столь мало самолюбия и так недостойно держаться! У этой Императрицы совсем нет никакого соображения и никакой твердости, и при всех сколько-нибудь серьезных обстоятельствах она совершенно не умеет вести себя. И, повторяю, она должна заменить вас! Вы бы видели мужа моего при всех подобных оказиях, как он сердится на нее и часто говорит: «Какие глупости делает матушка, она совершенно не владеет собой!»

2. Павловск, 27 июня/8 июля 1797 г., суббота, после обеда

Г-н Пиклер сегодня прислал сказать, что уезжает через 8 или 10 дней, и посему я пользуюсь сей оказией, дабы написать к вам, любезная моя маменька, особливо через посредство того самого портфеля, каковой столь удачно уже послужил нам.

Когда я писала вам последний раз, то была, а вернее, были мы вместе с Анной в весьма стесненных обстоятельствах; признаюсь, я никак не думала, что наш образ жизни будет столь unheimlich[10] и даже не сам по себе, а из-за дражайшей нашей Императрицы. Я неустанно повторяю, сколь она добра, но все-таки до крайности неприятно все время быть при ней; мне не объяснить всего этого, всех этих мелочей, которые постоянно перед глазами, необходимость устраивать свое время, свои даже самые незначительные дела в зависимости от чужого человека, с которым не привык жить (ведь видеться в обществе или проводить вместе не более часа, да и то не всякий день, это не значит жить). Согласитесь, сие весьма обременительно. ‹…›

Меня очень радует предстоящий отъезд Императора и Императрицы в Ревель; надеюсь, мы получим свободу, но я бы все-таки предпочла, чтобы великий князь остался со мной. Тем не менее иметь честь не видеть Императора – это уже само по себе не мало. Признаюсь, маменька, даже слышать о сем человеке для меня просто widerwartig[11], а уж об его обществе и говорить нечего, если любой, имевший несчастие сказать что-либо неугодное Его Величеству, может нарваться на грубость. И поэтому, уверяю вас, все общество, исключая нескольких приспешников, ненавидит его; говорят, будто уже ропщут даже крестьяне. Да что там все эти злоупотребления, о которых я писала вам в прошлом году! Теперь они удвоились, и жестокости совершаются на глазах у самого Императора. Представьте себе, маменька, он велел бить чиновника, ответственного за припасы для императорской кухни, только потому, что к обеду подали дурное мясо; бить в своем присутствии, да еще самой крепкой тростью. Когда он посадил под арест одного человека, а муж мой возразил, что виновен совсем другой, ему было сказано: «Это не важно, они разберутся друг с другом». Вот самые обыденные происшествия, по которым можно судить о характере сего человека. Как тяжко всякий день видеть несправедливость и жестокость, постигающие людей беды (а сколько несчастных на его совести!) и сохранять видимость почитания и уважения к нему. Согласитесь, маменька, это истинное мучение. Но все-таки я самая почтительная из невесток, хотя, по правде говоря, без каких-либо чувствований. Впрочем, любовь ему не нужна, только один страх, об этом он и сам говорил.

Воля его всеми и повсюду исполняется, все боятся и ненавидят его, по крайней мере, в Петербурге. Временами он может быть любезен и даже ласков, когда ему захочется, но характер его переменчивее флюгера.

3. 29-го, понедельник

Увы, маменька! То, что писала я вам позавчера касательно воображаемой мною свободы в отсутствие Их Величеств, рассыпалось; придется все так же гнуть шею под ярмом: было бы просто преступлением дать нам хоть единую возможность вздохнуть свободно. На сей раз все исходит от Императрицы, она пожелала, чтобы в их отсутствие мы жили во дворце, проводили все вечера с младшими и их двором и, в довершение всего, каждодневно наряжались как в присутствии Императора и появлялись в свете, дабы Сохранялся вид настоящего двора – это собственное ее выражение. О, Боже мой! Возможно ли придавать такое значение подобным пустякам!

Не знаю, что со мной сделалось бы, не положи я себе за правило переносить с величайшим терпением все неприятности; после отъезда нашего из Москвы, предвидя все то множество мелких и больших тягот, предписала я себе полнейшее безразличие к первым и наивозможное терпение ко вторым, что бы ни случилось. Я сказала себе: «Спокойнее! Мы посланы в сей мир отнюдь не ради удовольствий, надобно стать выше всего и не подпускать к себе страдания». Благодаря сему я чувствую себя отменно хорошо, а когда является желание роптать, я лишь говорю: «Терпение!» и возвращаюсь in mein Gleis[12]. Я переменилась за эти три недели отдыха. Но со вчерашнего дня опять скука. Сегодня день Св. Петра, и после представления в парке должен быть праздник, если прекратится уже начавшийся дождь. Все это хорошо и прекрасно, если бы не печаль и убийственная пустота среди всей этой давящейся толпы. Ах, маменька! Я все о том же: истинное счастие только вместе с любимыми и на пространстве не более ладони! При покойной Императрице для некоторых глаз цепи казались позолоченными, нам было чуть свободнее и, несомненно, меньше неприятностей и больше развлечений. Но если теперь уже вся вселенная не видит, что они из железа, значит, вселенная просто слепа.

4. 30-го, вторник

‹…› сердце мое разрывается при виде фимиама, каковой люди воскуряют своему угнетателю. О, если бы весь свет думал так же, как и мы! Простите, маменька, что я даю себе волю, но уши мои воистину гудят от рассказов про все его притеснения и безумства, и надо быть деревянной, чтобы не возмущаться. Каждый говорит одно и то же, это всеобщий вопль противу переворачивания всего с ног на голову. В одном только случае я пожелала ему добра, когда он столь благородно обошелся с польскими пленниками[13]. Это было справедливо, но вы бы видели, как он раздувался от самолюбования. И вправду, маменька, умные люди подчас глупы – лучше сего уже не скажешь ‹…›

5. 1 июля, среда

Со вчерашнего дня мы в Петергофе. Это очаровательное место, которое я всегда любила, но Император портит его; если бы мы были одни или с покойной Императрицей, я не желала бы ничего лучшего. Мы и хотели остаться здесь в отсутствие Императора. Но у нас не принято справляться о желаниях людей, за них решают как за самих себя, и раз Императрица уже решила, что мы должны ехать в Павловск, мы не осмеливаемся даже просить о том, чтобы остаться здесь. Уверяю вас, маменька, случись вам повидать все то, что тут происходит, у вас при вашем отвращении к эгоизму непременно разлилась бы желчь. Вы увидели бы, что все делается исключительно на этом принципе, и сие отнюдь не скрывают. Почитается совершенно естественным, что Император и Императрица поступают лишь по собственному капризу. ‹…›

Брак великой княжны Александры со шведским королем окончательно разладился после недавнего его письма, в котором говорится, что вся нация желает для него иного супружества, и посему Он принужден отказаться от этого. Император нашел его письмо крайне дерзким и сказал, что только рад происшедшему разрыву.

По правде говоря, одна Императрица могла верить в любовь этого короля после стольких его отказов бедной Александре. Сама княжна втайне очень довольна. Теперь ее хотят предложить одному из австрийских эрцгерцогов, не знаю, какому именно.

По правде говоря, мне не хотелось бы подобно ей быть предметом торговли, но она, естественно, не понимает этого, ведь это еще ребенок, ей хочется заполучить для себя мужа, чтобы не остаться старой девой. Как я уже писала, она каждую неделю меняет предмет своей страсти. Императрица утверждает, будто король хочет жениться на Фрик[14]; я ничего этого не знаю, но она непременно требует от меня, если вы напишете что-нибудь о сем деле, сразу же уведомить и ее. Боже, сохрани бедную Фрик стать королевой! Кстати, писала ли я, что Императрица говорит, будто ее брат Александр влюблен в сестру Амалию? По ее словам, он просто лишился рассудка. Она пристает прямо-таки с ножом к горлу, требуя признаться, что мне это известно, но я все отрицаю. А к чему приведет подобный брак? Совсем забыла написать, любезная маменька, в письме, посланном с г-ном Жезо, – когда я пишу молоком, можно не держать бумагу над огнем, а только посыпать холодной угольной пудрой, и тогда проступят буквы. Способ сей позволяет писать с обеих сторон листа.

Сделайте одолжение, милая маменька, передайте это сестре Каролине, которой я предложила употреблять сие средство. Прощайте, моя добрая и милая маменька. Чем дольше длится наша разлука, тем сильнее стремлюсь я к вам; о, сколь жестоко держать меня вдали от всего, что я люблю!


Государственный художественно-архитектурный дворцово-парковый музей-заповедник «Павловск» – дворцово-парковый ансамбль конца XVIII – начала XIX веков, расположенный в городе Павловске, современном пригороде Санкт-Петербурга. Ядро дворцово-паркового комплекса – Павловский дворец, который являлся летним дворцом Павла I

6. Павловск, 4/15 августа 1797 г.

Наконец-то завтра отправляется г-н Пиклер, и я открываю мой пакет, пролежавший уже две недели, чтобы рассказать вам, любезная маменька, о некоторых здешних происшествиях. Воскресным вечером мы как расслабленные томились на променаде в саду, и вдруг слышим: бьют в набат (заметьте, что здесь стоит по батальону от каждого гвардейского полка, не считая кавалергардов, гарнизонного батальона, гусар и казаков, как будто ждут вражеского нападения). Никто не сомневался, что это пожар. Император, великие князья, все военные побежали туда. Не успели мы с Императрицей и прочим обществом дойти до тех ворот, через которые подъезжают ко дворцу, как он уже был окружен войсками; нигде ничего не горит, но со всех сторон раздаются тревожные сигналы, и невозможно понять, кто первый начал все это.

Солдаты, возбужденные сверх всякой меры, кричат «Ура!» (это их боевой клич, каковой всеми силами хотят переменить на «Виват!», хотя зачем надобно ломать язык?).

Батальон моего мужа при его появлении кричит еще пуще, он едва успокоил их, Наконец, видя, что ничего не случилось, Император велел всем разойтись, весьма довольный проявленной расторопностью. При сем случае лошадь ушибла двух офицеров, а два солдата были весьма серьезно ранены. Но так и не удалось ничего узнать о причинах сей тревоги; впрочем, под рукою говорили (то есть втайне от Императора), что все нарочно подстроено, и еще утром ходили слухи, будто вечером что-то случится. Можно было бы подумать, что сие затеяно самим Императором, однако ясно, он тут совершенно ни при чем. Так все это и осталось без последствий. А сегодня, во вторник, опять при начале променада, вдруг раздались какие-то крики, прискакали казаки, гусары, все вперемежку, с ужасным шумом. На сей раз Император не на шутку встревожился и побежал к месту беспорядка. Императрица, которая в прошлый раз подумала о том же, что приходило в голову очень многим, до смерти перепугалась и с раздражением (испугавшись, она всегда сердится) послала камергеров и всех прочих к Императору. Мы с Анной пошли туда же, обуреваемые надеждой, поелику все сие казалось чем-то настоящим. Придя к большой дороге, мы увидели, как все бегут со всех сторон; разгневанный Император с обнаженной шпагой подбежал к гусарскому офицеру, прискакавшему со своим отрядом, стал бить его лошадь и кричать: «Назад, каналья!» (это его любимое выражение). С помощью адъютантов и ругательств удалось, наконец, разогнать собравшихся. Император в гневе и беспокойстве, Императрица и пуще того, без толку кричит, что это подлость и наглость, и требует непременных кар. Император вместе с сыновьями возвращается в казармы своего батальона, у него припадок ужасной ярости, и он велит тут же, на своих глазах, бить двух солдат. Бог знает за что лупит по щекам унтер-офицера, который ответил, что не знает, кто первый выбежал. Потом лишает чинов офицеров, но тут же смягчается. Я не сомневаюсь, что все это, с одной стороны, служебное рвение и страх провиниться, но, с другой (кладу свою голову), – так же как и вообще очень многие – часть войск надеется собраться для того, чтобы хоть что-то сделать, ведь иначе зачем вся эта готовность сбежаться в одном месте со знаменами, без чьего-либо приказа и без каких-либо признаков тревоги? Никогда еще не представлялось столь благоприятных оказий, но они слишком привыкли к своему ярму, чтобы сбросить его, и при первом решительном окрике сразу прячутся под землю. О, если кто-нибудь мог бы встать во главе! Ведь это просто тиран, любезная маменька, а она[15] (как бы я хотела, чтобы вы побывали на моем месте и убедились сами) всякий раз делает новые глупости. ‹…›

7. Петербург, 13/25 марта 1801 г.

Любезная маменька, я начинаю это письмо, в точности не зная, как скоро оно отправится; постараюсь, будет возможно, послать его с эстафетой сегодня же вечером, поелику до крайности боюсь того, как бы страшное известие не дошло до вас прежде моего письма; представляю себе, как вы тогда встревожитесь. Сейчас все уже спокойно, но позавчерашняя ночь была ужасна. Случилось то, чего можно было давно опасаться: мятеж гвардии, а вернее, гвардейских офицеров. В полночь они проникли к Императору в Михайловском дворце, а когда вся толпа вышла оттуда, его уже не было в живых; уверяют, будто от страха случился апоплексический удар, но здесь несомненно преступление, которое заставляет содрогнуться все хоть сколько-нибудь чувствительные души. Сие никогда не изгладится из души моей. Без сомнения, Россия облегченно вздохнет после четырехлетнего угнетения, и если бы жизнь Императора завершилась естественной смертью, я, может быть, не чувствовала бы того, что испытываю сейчас, поелику ужасает сама мысль о преступлении.

Только представьте себе состояние Императрицы: хоть раньше и не все оставалось безоблачно, но преданность ее была безгранична. Великий князь Александр, ныне Император, совершенно уничтожен кончиной отца своего и тем, как она случилась; чувствительная его душа навсегда разбита. Вот, маменька, некоторые подробности того, что я могу припомнить, хотя ночь сия представляется мне теперь каким-то зловещим сном. Невозможно описать донесшиеся до нас шум, смятение и радостные крики, которые до сих пор звучат у меня в ушах. Я была у себя в комнате и слышала только одно лишь «Ура!» (вы знаете, что по-русски это «Виват!»). Вскоре после сего вошел великий князь и сказал мне о смерти его отца. Боже!

Вы не можете себе представить все наше отчаяние. Я никогда не думала, что мне будет суждено переживать столь ужасные минуты. Великий князь отправился в Зимний дворец, надеясь увлечь за собой всю толпу; он сам не понимал, что делает, и искал хоть какого-то утешения. Я поднялась к Императрице, она еще не спала, старшая гувернантка ее дочерей была уже здесь, чтобы приготовить ее к ужасному сему известию. Она спустилась ко мне совершенно вне себя, и так мы провели всю ночь: она перед запертой дверью на боковую лестницу, умоляя солдат впустить ее, чтобы она могла видеть тело Императора; она обвиняла офицеров, всех нас, прибежавшего врача и прочих подходивших к ней (это был просто бред); мы с Анной заклинали офицеров пропустить ее хотя бы к детям, но они ссылались то на какие-то резоны, то на полученные приказы (Бог знает чьи: в такие минуты все командуют). Я была как в беспорядочном сне: спрашивала советов, разговаривала с совершенно незнакомыми людьми, заклинала Императрицу успокоиться, делала одновременно тысячу вещей и принимала сто решений. Мне никогда не забыть этой ночи! Вчерашний день был спокойнее, но не менее тяжкий. После того как Императрица повидала тело Императора, мы перебрались, наконец, в Зимний дворец; до тех пор ее никак нельзя было уговорить оставить Михайловский замок. Весь день я провела в слезах, то с добрейшим моим Александром, то с Императрицей.

Только понимание блага Отечества может придать ему твердости духа, все прочее здесь бессильно, стоит лишь посмотреть, в каком виде получает он сию Империю! Однако я вынуждена сократить мое послание, так как добрейшая Императрица ищет утешения в моем обществе, и приходится проводить у нее большую часть дня, к тому же г-жа Пален, чей муж отправляет эстафету, ждет здесь, чтобы взять это письмо. Прощайте, дражайшая маменька, я в отменном здравии, все сии ажитации ничуть не повредили мне, только душа у меня еще не на месте; надобно помнить о всеобщем благе, чтобы не сгибаться перед лицом жестокой смерти, какого бы рода она ни была – натуральная или нет. Еще раз прощайте, все тихо и спокойно, если не считать той безумной радости, каковая охватила всех – и простонародье, и дворянство. Как печально, что сие даже не вызывает удивления. ‹…›

8. Петербург, 14/26 марта 1801 г., четверг, в 2 часа пополудни

Любезная маменька, я писала вам вчера с эстафетой, но, быть может, г-н Гайлинг опередит ее, ежели не помешают ему дурные дороги. ‹…› Как долго, дражайшая маменька, не могла я свободно писать вам. Сколь ни тягостна была для меня случившаяся таким печальным образом кончина Императора, не могу не признаться, я облегченно вздохнула вместе со всей Россией. Осмелюсь сказать, маменька, что теперь вы будете довольны моими политическими мнениями. Революцию я одобряла только по недомыслию; окружавший деспотизм лишал меня способности беспристрастного суждения: я хотела видеть бедную сию Россию счастливой, чего бы это ни стоило. Видя начинающееся брожение и ропот, я писала папа, что надобно опасаться всенародного бунта, и знаю, какие могут быть из сего следствия. Маменька, я была молода, но, взрослея, набираюсь хоть немного опытности. Я почитала всех людей подобными себе, с такими же взглядами и чувствами, забывая, что неведомые мне страсти побуждают их действовать вопреки рассудку. Ах, маменька, надеюсь, вам понятно, что после более чем годовой скованности находится столько предметов для болтовни. Теперь, впрочем, мне можно не бояться почты, хоть я никогда и не воспользуюсь ею для важных сообщений, поскольку письма открывают еще и в других местах. Но все-таки я смогу писать вам с большей свободой. ‹…›

9. Каменный остров, сего 1/13 сентября 1812 г.

Добавляю еще два слова, любезная и добрейшая маменька, к письму моему, которое до сих пор еще не отправлено, дабы сообщить, что позавчера, 30-го числа, мы отпраздновали большую победу над французами во время баталии в ста верстах от Москвы, происшедшей 26 августа[16]. По признанию участников, там был истинный ад. Потери с обеих сторон огромны, но особливо велики они у неприятеля.

Наполеон был принужден самолично отступить на одиннадцать верст. Только с помощью опьянения смог он заставить свои войска идти вперед, поелику у них не имелось даже хлеба. Пленные (в том числе один генерал) говорят, что французы в совершенном отчаянии, оказавшись в такой стране, где нет ни провианта, ни жителей, и непонятно, куда Наполеон завел их. Самые радужные надежды оживляют нас, и со дня на день мы ждем известия о новой баталии.

Невозможно передать все те чувства, которые я испытываю уже два с половиной месяца. Мы знаем, что сражение длилось два дня и земля содрогалась на двадцать верст вокруг. Нам сообщают о трогательных случаях героизма и стойкости даже у простых крестьян, но до сих пор ничего не известно об исходе самой баталии. Крестьяне всех деревень от Можайска (первого города возле места сражения) и до самой Москвы вооружились и с радостными песнями приходили на поле битвы.

По большим дорогам стояли женщины и чуть ли не бросались на курьеров, желая получить последние известия, а когда узнавали, что все хорошо, возносили хвалу Господу. Вот картины тех дней, когда происходила сия баталия. Бог уже начал и непременно довершит спасение несравненного сего народа! А Наполеон неопровержимо доказал, что, не имея сердца, невозможно верно понимать людей. Он полагал их или уже покоренными, или слабыми и действовал соответственным сему образом. Испания и Россия выказали такие качества, кои почитал он химерами, а теперь получил два добрых урока. ‹…›

10. Петербург, сего 24 сентября/6 октября 1812 г., вторник, 7 часов вечера

Добрейшая и любезная моя маменька, мне представляется оказия для Вены, и хотя судьба письма, посланного тем же путем с месяц назад, остается неизвестной, я рискую воспользоваться им еще раз. Вы в Германии плохо представляете себе, что происходит у нас, и поэтому, кроме всегдашнего наслаждения поговорить с вами сколько-нибудь свободно, я чувствую также обязанность просветить вас о положении дел.

Мне отвратителен тот дух лжи, каковой составляет основу всех дел Наполеона. Всякий, у кого есть к тому возможность, обязан противодействовать ему всеми силами. Битву при Бородино изобразили поражением, хоть она и была полностью выиграна нами с такой совершенною победой, что сам Наполеон, мечась, словно безумный, среди солдат, кричал: «Французы, битва потеряна! Меня никогда не били, неужели теперь вы допустите до этого?» А на следующий день он издал приказ, в котором говорилось, что французская армия покрыла себя позором. К несчастью, мы не смогли или не сумели воспользоваться сей победой; в конце концов, Кутузов решил оставить Москву, и сия орда варваров оказалась на руинах прекрасной этой столицы и вела себя так же, как и повсюду в иных местах. Народ наш принялся жечь все то, что ему столь дорого, не желая ничего оставлять неприятелю, а Великая Нация продолжает грабить, разорять и изничтожать то, что еще сохранилось в целости. Тем временем армия наша обошла Москву и, остановившись неподалеку от той дороги, по которой прошел неприятель, уже начинает действовать на его путях сообщения.


Парадный портрет императрицы Елизаветы Алексеевны. Художник Л.Ж. Монье. 1805 г.

«Государыня отличалась замечательной самоотверженностью. Все 25 лет император уговаривал ее брать деньги, но она всегда отвечала, что Россия имеет много других расходов, и брала на туалет, приличный ее сану, всего 15 тысяч в год. Все остальное издерживалось ею исключительно на дела благотворительности в России и на учреждение воспитательных заведений, как-то: Дома трудолюбия, Патриотического института, основанного для сирот воинов, убитых в Отечественную кампанию 1812 года»

(Из воспоминаний фрейлины Софьи Саблуковой)

Войдя в Москву, Наполеон не нашел там ничего, на что надеялся. Он рассчитывал на жителей – их не было, все бежали от него. Он рассчитывал на провиант и припасы, но почти ничего не нашел. Он рассчитывал на моральную победу: подавленность, упадок духа, уныние русских, но возбудил в них лишь гнев и жажду отмщения. Он рассчитывал, что теперь будет заключен мир – я посылаю вам декларацию, заявленную Императором в тот самый день, когда стало известно об оставлении Москвы. Не сомневаюсь, вы будете довольны ею, любезная маменька. Она исполнена приличествующего сему случаю благородства и достоинства; в ней выражен характер той нации, к коей она обращена. Могу заверить вас, что решимость в душе Императора неколебима. Даже если и Петербургу уготована такая же судьба, он все равно ни на йоту не приблизится к мысли о постыдном мире. Впрочем, сейчас для Петербурга нет никакой опасности, хотя многие весьма встревожились и до сих пор не могут успокоиться. Конечно, ничего нельзя утверждать с полной уверенностью в такое время, как наше, и с таким буйным чудовищем, как Наполеон, для которого жизни себе подобных не идут ни в какое сравнение с малейшей из его прихотей. Но все-таки он в семистах пятидесяти верстах от нас, то есть более чем в ста милях; между Москвой и Петербургом находится сильный корпус, а если он повернет по нашей дороге, то будет иметь позади себя всю Большую Армию; идя из Москвы, ему придется преодолевать болота, кои легко сделать непроходимыми, испортив дороги. Наконец, весьма мало вероятия, что он решится на столь опасное дело, и я перечисляю все сии подробности, любезная маменька, единственно ради того, дабы развеять могущие возникнуть по сему поводу беспокойства. А в остальном, каковы бы ни были предстоящие нам испытания, коль скоро Наполеон не может надеяться на мир, он окажется в чрезвычайно дурном положении, ежели будет оставаться в России. Тем временем Митава[17] и часть Курляндии уже заняты нашими войсками; стоявшие там французские и прусские корпуса сразу же отступили при нашем приближении. Не наскучили ли вам все эти военные подробности, любезная Маменька, и не злоупотребляю ли я вашей к нам доброжелательностью столь пространными письмами? Но мне было бы затруднительно писать о чем-либо ином, это единственный предмет, который занимает нас. ‹…›

11. Петербург, сего 10/22 ноября 1812 г.

‹…› А пока я постараюсь, елико возможно, сообщить вам о том, что происходит в действительности. После оставления Москвы нашими войсками положение дел приняло весьма и весьма благоприятный оборот. Наполеон оказался на огромном расстоянии от своих магазинов в твердой уверенности, что как только он будет в Москве, перепуганный Император подпишет мир, что занятие Москвы совершенно обескуражит всю нацию и сделает ее неспособной к дальнейшим усилиям, и что большинство богатых людей, разоренных войной или боящихся такового разорения, положат неодолимое препятствие к ее продолжению. Более того, рассчитывал он еще и на какую-нибудь революцию. Но ничего подобного не произошло. Сохранялось единодушие всех сословий, а сдача Москвы вызвала лишь всеобщее негодование и жажду мести, вследствие чего усилия, наоборот, удвоились.

Армия наша заняла такую позицию, благодаря которой Москва оказалась в некотором смысле блокированной; пути сообщения Наполеона, как я вам уже писала, были перерезаны, а добывать средства к существованию неприятелю становилось с каждым днем все труднее, благодаря храбрости и верности превосходного нашего народа, который по одному лишь инстинкту и безо всяких на то мер правительства начал войну на испанский манер. Наводящие ужас на французов казаки захватывали их фуражиров. Все сии причины в совокупности с болезнями от дурной и недостаточной пищи, равно как и прочих лишений, произвели во французской армии за время пребывания ее в Москве таковое опустошение, что я даже боюсь приводить называемые цифры из опасения быть обвиненной в преувеличениях.

Наполеон, понимая невозможность зимовать в подобных условиях, вознамерился проникнуть в южные провинции, дороги к которым охранялись нашей Большой Армией. Из-за этого произошло несколько второстепенных сражений, но неодолимая твердость наших войск преградила ему все пути. Наконец, после одного весьма горячего дела[18], когда французы были полностью отбиты, неприятельская армия стала уходить той самой дорогой, по которой пришла сюда, и отступление сие можно смело назвать бегством. Оно еще продолжается и поныне, а число взятых пушек и пленников невероятно велико.

Можете вообразить состояние сей армии, вынужденной отступать по той же самой дороге, на которой, даже когда она шла сюда, и то находилось лишь ничтожное количество средств пропитания. Уже давно у нее нет иной пищи, кроме мяса лошадей, большей частью уже павших, но есть свидетели куда худшего – люди едят людей. Однако ничто не помогает им, смерть от голода и лишений настигает тут же, на больших дорогах. Падеж оставшихся совсем без пищи лошадей таков, что нечем везти пушки, и те, кои не попадают в наши руки, французы или зарывают в землю, или заклепывают.

Недавно целый двухтысячный корпус генерала Ожеро, брата маршала, сдался без всякого сопротивления с пушками и лошадьми. Офицеры толпой просились к нам на службу, дабы не умереть с голода, и я посылаю дословные копии двух перехваченных писем вице-короля Италии к Бертье, которые подтверждают сие. Ныне французская армия оказалась в таком положении, что ежели начальствующие нашими войсками не совершат самых непростительных ошибок, ей придется целиком сдаться на милость победителей. Сейчас она в окрестностях Смоленска. Наш доблестный Витгенштейн (в этой войне он сделал более всех других) идет справа, Большая Армия слева, а перед ними армия Чичагова, загораживающая французам путь.

Взглянув на карту, вы легко все поймете. Нет ничего невозможного в том, что и самому Наполеону не удастся ускользнуть; но я все-таки не верю в это, у него, верно, найдется какое-нибудь средство спасти свою драгоценную персону.

Когда французская армия уже пыталась пробраться к югу, а в Москве оставался лишь незначительный гарнизон, отряд Винценгероде, охранявший Петербургскую дорогу, вошел в город, и здесь сам Винценгероде, имевший неосторожность поехать вместе с парламентерами, был предательски схвачен, ведь только французы способны на то, чтобы пленить парламентера. Винценгероде хотел уговорить гарнизон сдаться и предотвратить взрыв Кремля, о приготовлениях к которому уже знал заранее.

Его взяли в плен и увели вместе с гарнизоном, а Кремль взлетел на воздух и сгорел, исключая соборы, кои по какой-то странности, я бы сказала, чудодейственной, остались целы. ‹…›

12. Суббота, 7 часов

‹…› Я имела истинное удовольствие встретиться с тем самым Винценгероде, попавшим месяц назад в плен, а потом освобожденным на Варшавской дороге казачьим полком под командою г-на Чернышева, о котором вы часто читали в газетах, когда он разъезжал туда и обратно между Петербургом и Парижем. Спасение сие было воистину eine Fugung des Himmels[19]. Лишние четверть часа, и они разминулись бы на дороге, где отряд Чернышева оказался по чистой случайности. Винценгероде, как гессенец, в Вестфалии был бы непременно расстрелян, что совершили бы и сами французы, ежели генералы их из страха ответных репрессий не отговорили бы Наполеона. Позавчера до нас дошло известие о его освобождении, а всего час назад я с величайшим удовольствием повидалась с ним. Было весьма любопытно и интересно послушать его. Он рассказал, что баденским войскам (я впервые слышу о них) велели конвоировать пленных, и недавно, быть может, по приказанию сверху, они расстреляли целую партию под тем предлогом, что те будто бы не хотели идти. Это еще одна из подробностей, которые свидетельствуют об адских комбинациях сего монстра. Я даже предположила, что он нарочито употребил баденцев для сей комиссии. А вообще говорят о полной деморализации немецких войск, которые будто бы не уступают в жестокости французам. В Полоцке баварцы вошли в дом, где одна старая женщина содержала пансион для девочек; они переломали руки и ноги сей несчастной, которая скончалась на месте, а когда дети кинулись к ней, сии чудовища обрушились на них со своими саблями и некоторых зарубили насмерть. Вот вам добровольное и бескорыстное зверство. Виданы ли даже у дикарей подобные убийства детей и женщин?

Надобно, однако, ограничить себя в том, что я могла бы поведать вам обо всем этом, но позвольте прежде, чем отложить перо, процитировать несколько рассказов, хотя и недостаточно, но все-таки показывающих характер нашего народа. Один русский офицер, проезжая через деревню в окрестностях Москвы, остановился у какого-то дома и спросил хозяина: «А есть ли у тебя французы?» Крестьянин, смутившись, отвечал, что таковых у него нет, а на повторные расспросы сказал: «Но если бы один даже и был, ведь вы не тронули бы его?» Войдя в хижину, офицер увидел там француза среди русского семейства. «Он хворый и измученный, – объяснил крестьянин, – разве можно было не приютить его?» Дабы оценить всю возвышенность сего поступка, надобно знать тот ужас, каковой французы внушают русскому народу, и его праведную к ним ненависть. Вот истинное милосердие! А теперь пример героизма. Французы поймали в Москве нескольких несчастных крестьян и хотели забрать их к себе в солдаты. Чтобы те не сбежали, они поставили им на ладонях клейма, как это делают на конных заводах. Один из русских спросил, что сие означает. Уразумев, что теперь на нем отпечатан знак принадлежности к французскому войску, он вскричал: «Как! Я солдат французского императора?» – и тут же, схватив топор, отрубил себе ладонь, которую бросил под ноги присутствующим со словами: «Вот вам ваш знак!» Опять же в Москве французы схватили двадцать крестьян, чтобы в качестве примера запугать других, которые похищали их фуражиров и вели войну не хуже регулярных войск. Они поставили сих крестьян к стене и прочли им по-русски вынесенный приговор, надеясь услышать мольбы о пощаде.

Вместо сего оные поселяне, перекрестившись, простились друг с другом. Тогда застрелили первого, ожидая, что остальные, перепугавшись, станут просить помилования.

Застрелили второго, третьего и так подряд всех двадцать, но ни один не умолял врагов о милосердии.

Если у кого и были иллюзии относительно Наполеона, то, повидав его у нас, с ними придется расстаться – он повсюду показал, что достоин самого себя! Для святотатств, совершенных его армией, на человеческом языке просто нет слов.

Французы нарочито избирали храмы для совершения самых диких зверств. Один русский генерал вошел как-то в церковь, и слуга-турок, мусульманин, спросил его с возмущением: так что, разве французы не христиане? В московских монастырях они нарочито затаскивали монахинь на алтари, чтобы именно там подвергать их насилиям!

Впрочем, равным образом поступали они и в Испании, где царствует их же религия, поэтому отнюдь не удивительны все сии злодейства у нас. Но хватит, любезная маменька, хотя это лишь едва очерченная картина.



Поделиться книгой:

На главную
Назад