Почти все пространство занимала широкая кровать, застеленная обычным серым интернатским одеялом. Не было ни стула, ни табуретки, так что поневоле пришлось сесть на постель.
Они сидели рядом, под их тяжестью пружинный матрас прогнулся, и они поневоле крепко прижались друг к другу. Сердце Таната забилось, он боялся, что Анна может услышать его удары. Казалось, что еще немного, и он потеряет сознание.
Они не разговаривали, лишь безотрывно смотрели друг другу в глаза.
Анна близко придвинула свое лицо и поцеловала Таната. Он даже не успел отпрянуть. Так вот он какой, сладкий тангитанский поцелуй! Будто проваливаешься в огромное, теплое, влажное облако нежности. Танат обмяк, как неосторожно проткнутый наконечником гарпуна пыхпых.[9]
То, что потом случилось, поразило возникновением сладкой и острой тоски. Едва одевшись, Танат выбежал из комнаты и спустился на берег моря, к студеному дыханию остававшегося ледового припая. Лицо его было залито слезами, и порой неожиданный всхлип сотрясал тело.
Он брел вдоль берега, пока не дошел до пролива, соединяющего лагуну с океаном, и только тогда повернул обратно.
Но он пришел на следующий вечер и на этот раз уже остался у Анны до утра. В короткие промежутки между горячими ласками влюбленные беседовали вполголоса, рассказывали друг другу о своей жизни. Анна довольно скупо сообщила о смерти своих родных и близких во время блокады, сама она в ту пору жила в университетском общежитии и одновременно работала в госпитале, на Пятой линии Васильевского острова. Зато она без устали расспрашивала Таната о его детстве, об обычаях, праздниках, ее интересовали даже самые незначительные мелочи быта в кочевой яранге.
Танат пытался отговорить ее от поездки в тундру.
— Я представить себе не могу, как ты сможешь жить в яранге…
— А ты — представь! Хочешь, поедем вместе?
— Но я же собираюсь учиться дальше, — усмехнулся Танат. — В Анадырском педагогическом училище. Нас там уже ждут.
— Далось тебе это педагогическое училище! Ты подумай сам: вольный человек тундры, сильный, свободный мужчина — и будет утирать носы сопливым детишкам!
— Я же буду учителем! — возмущенно заявил Танат. — А может быть, после училища поеду в Ленинград, в университет. Наш директор Беликов говорит, что там открылся Северный факультет.
— А в тундру обратно не хочется? Даже со мной?
— Как это — с тобой?
— А ты женись на мне!
Анна смотрела своими сияющими собственным светом глазами, и от выступившего румянца ее лицо стало еще темнее. Похоже, она сама не ожидала, что эти слова вдруг слетят с ее уст. Первая мысль, пронзившая мозг Таната: а как же Катя Тонто, нареченная невеста? Но эту мысль тотчас затопила огромная волна нежности.
— Это так неожиданно, — растерянно пробормотал пришедший в себя Танат. — Разве такое бывает в жизни?
— Как видишь — бывает.
— Мне кажется, что все это снится и я вот-вот проснусь.
Анна поцеловала его снова. На этот раз поцелуй был долгий, как сладкая боль в нарывающей ране.
— Ну, теперь проснулся? — в ее голосе звучал веселый задор.
— Но все-таки… Надо посоветоваться хотя бы с директором школы Беликовым, — растерянно пробормотал Танат.
Анна так хохотала, что из ее глаз потоком хлынули слезы, она сгибалась, выпрямлялась и все никак не могла остановиться.
— Тебе уже восемнадцать лет! Ты можешь отвечать сам за себя и решать тоже, — уже всерьез произнесла девушка. Потом неуверенно спросила:
— А может быть, ты не хочешь? Может, ты кого-то любишь?
— Как тебя — никого! — твердо сказал Танат. — Ты мне очень нравишься. Только я не умею, как сказать…
— Ты говори, не таи… Между нами должно быть все ясно.
Запинаясь, волнуясь, Танат рассказал о Кате. Внимательно выслушав, Анна спросила:
— А ты жил с ней как с женщиной, как со мной?
— Нет еще, не успел…
— Ты с ней не спал?
— Спал, но не трогал ее.
— Это запрещено?
— Не запрещено, но не принято.
Анна чуть не сказала вслух, что в научной литературе, в частности в книге Маргарет Миид, утверждается совершенно противоположное, но вовремя сдержалась.
— Ну, вот и хорошо… Но готов ли ты отказаться от поездки в Анадырское педагогическое училище?
— Готов! — ответил он.
Новость о намерении Таната жениться на Анне Одинцовой взбудоражила весь Уэлен от полярной станции до малочисленного педагогического коллектива школы. Причем местные жители отнеслись ко всему случившемуся гораздо спокойнее, чем приезжие русские. Наоборот, многие сородичи даже с гордостью заявляли, что вот их соплеменник заарканил самую красивую девушку, не все только тангитанам брать в жены лучших местных девушек. С ними долго разговаривал директор школы Беликов. Он умолял девушку не портить будущее молодому, подающему большие надежды парню. Просил хотя бы подождать приезда из тундры отца.
— Мы сами туда отправляемся как можно скорее, — заявила Анна.
— Вы не знаете, что такое жизнь в тундровой яранге. Мне-то вы можете поверить: я провел пять лет, кочуя с оленеводами, — сказал Беликов.
— Но раз вы смогли, то почему сомневаетесь в том, что и я смогу выдержать такую жизнь? — усмехнулась Анна.
— Потому что вы — женщина.
— Насколько мне известно, в тундре живут не только мужчины.
— Но чаучуванские[10] женщины привыкали к такому быту с самого рождения…
— Если они смогли, значит, и я смогу, — решительно заявила Анна. — Конечно, я представляю все трудности, но ведь я там буду не одна и рядом будет мой любимый. — И она с нежностью посмотрела на молчавшего молодого мужа.
Анна держалась молодцом, отвергала все сомнения и даже упреки в том, что она окрутила наивного, неопытного мальчика. Эти рассуждения, которые, не стесняясь, высказывали вслух жены приезжих русских, обижали и оскорбляли Таната, и он тоже склонялся к тому, чтобы поскорей уехать из Уэлена в отцовское стойбище. Оно располагалось на водоразделе между Колючинской[11] губой и Курупкинскими[12] высотами.
Родич Таната Вамче снарядил свою байдару, погрузил упряжку собак и повез новобрачных через лагуну, на зеленые холмы.
Еще издали показались белые, как грибочки, крыши поставленных на высоком, сухом берегу ручья родных яранг.
Заметив волнение молодого мужа, Анна взяла его руку и тихо сказала:
— Держись, Танат!
2
Высунувшись из полога, пристроив на придвинутую к изголовью нарту тетрадь, Анна Одинцова писала:
Ринто с женой в эту ночь долго не могли заснуть. Сначала хозяин яранги долго курил, высунувшись в чоттагин, наблюдая, как новоявленная невестка безостановочно пишет остро отточенным карандашом в толстой тетради. Что она может туда заносить? Где найти столько слов, чтобы заполнить даже одну страницу?
Поступок сына потряс родителей. И Ринто, и Вэльвунэ до сих пор не могли прийти в себя, хотя внешне этого не доказывали. В первые мгновения они лишь обменивались недоуменными взглядами. Пока единственное примиряло Ринто, это то, что Анна старалась не показать виду, как ей неловко и неудобно в яранге, и по мере возможности пыталась говорить по-чукотски. Она пишет, вне всякого сомнения, по-русски. Чукотскую грамоту только начали учить. Кочевой учитель Беликов показывал книгу, сделанную в далеком Ленинграде, где на белой бумаге были запечатлены чукотские слова и нарисованы яранги, олени, моржи, нерпы и даже облик некоторых людей напоминал кого-то из знакомых. События, описанные в первом чукотском букваре, поражали обыденностью и отсутствием смысла. В самой примитивной волшебной сказке, передаваемой из уст в уста, поводов к размышлению было куда больше, чем в напечатанном тексте.
— Ты не спишь? — спросил Ринто жену, всунувшись обратно в полог, как рак-отшельник в свою раковину.
— Не могу уснуть, — вздохнула Вэльвунэ. — Не могу понять, зачем Танат это сделал?
— Я думаю, что это не Танат сделал, а она.
— Зачем? — чуть ли не простонала Вэльвунэ.
— Наверное, со временем узнаем. Обычно тангитанские мужчины женятся на наших женщинах на то время, пока работают на нашей земле. Потом уезжают, исчезают на больших пространствах, оставляя детей и одиноких, тоскующих женщин. Но вот чтобы наш луоравэтлан взял тангитанскую женщину…
— В тундре такое еще не случалось, — заметила Вэльвунэ.
— И на побережье я об этом тоже не слыхал… Может, это обычай новой жизни?
— Все твердят: новая жизнь пришла на чукотскую землю. — вздохнула Вэльвунэ. — Неужто, тангитаны наших молодых теперь будут женить только на своих большевистских женщинах?
Ринто с настороженным любопытством вслушивался в громкие слова о власти бедных, о равноправии разных народов, мужчин и женщин, однако по возможности старался держаться от всего этого в стороне, не встревал в разговоры, особенно когда речь заходила о колхозах.
С началом большой войны почти перестали приезжать агитаторы за колхоз, и только раз прибыл сам Туккай, и распорядился в фонд борьбы с фашистами забить три десятка оленей. Само собой, мясо на далекий фронт не попало. За долгую дорогу оно могло попросту сгнить. Поэтому его съело районное начальство, да несколько туш попало в интернат. Но после победы над фашистами, оказавшимися на поверку такими же тангитанами, как и русские, но враждебными большевикам, снова возобновились разговоры о колхозе, и Ринто почувствовал нависшую опасность. Случалось, что у хозяев отбирали оленей и во главе стойбища ставили бедняков и лентяев. Непокорных увозили в сумеречные дома, иные сами уходили из жизни, а те, кто сумел, затаивались, как бы становились рядовыми колхозниками, но люди-то хорошо знали, кто на самом деле хозяин оленей. Нашлись и такие, кто откочевал от греха подальше, на скудные горные, но недоступные для тангитанов пастбища. Однако и там было неспокойно. Вокруг Чаунской губы устроили лагеря для привезенных преступников, которых использовали на добыче рудного камня. Заключенные убегали из лагерей, вырезали целые стойбища, угоняли оленей, но все равно рано или поздно попадались безжалостной погоне. Их расстреливали из низко летящих самолетов, как волков, и трупы оставались в тундре на пропитание хищным зверям.
Мирное и безмятежное время для чаучу на чукотской земле кончилось, и это Ринто хорошо понимал. Вот только еще не решил, как спасаться самому, как сохранить оленей — источник жизни для его семьи и родичей. Он бы давно откочевал подальше от побережья, но в Уэлене оставался младший сын. Ринто не препятствовал его желанию учиться дальше в Анадыре… Но его возвращение к древнему занятию предков было бы куда лучше… Если бы он возвратился один, а тут — с женой-тангитанкой. Неспроста это. И впрямь такого еще не было, чтобы изнеженная тангитанская женщина, да еще такая молодая, красивая, с глазами породистой суки, грамотная, вышла замуж за чукчу. Конечно, самое лучшее — спросить об этом саму женщину, благо она понимает по-чукотски. Но это лучше сделать завтра… С этим решением Ринто забылся в коротком предутреннем сне.
Высунув голову в чоттагин, в предутренний дымок от костра, пронизанный лучами солнца, проникающими сквозь круглое отверстие в скрещении верхних жердей, Ринто поначалу не поверил своим глазам: у костра, одетая в старый поношенный летний кэркэр мехом внутрь, на корточках сидела Анна и тщательно подкладывала под висящий над огнем закопченный медный чайник ветви тундрового стланика. Морщась от едкого дыма, она кашляла, утирала меховой оторочкой спущенного рукава слезящиеся глаза. Внешне теперь эта тангитанская женщина выглядела чисто как чаучуванская хозяйка, если бы не золотистые волосы, переливающиеся блеском от пламени костра и пронизывающие дым солнечных лучей.
— Какомэй![14] — тихо изумился Ринто и принялся набивать утреннюю трубку.
С воли пришла Вэльвунэ и сбросила на пол чоттагина связку сухих дров. Подкормленный огонь занялся веселее, чайник засвистел и запел.
Утренний ритуал неспешного чаепития проходил в чинном молчании, в негромких, отрывочных обменах короткими замечаниями о погоде, о делах в стойбище. Однако удивительное преображение тангитанской женщины, ее превращение в тундровую чаучуванку оставалось главным невысказанным размышлением Ринто, и он теперь не знал, с какого боку завести задуманный накануне серьезный разговор.
Анна заговорила сама.
— Я так хорошо спала в пологе! И мне всё так нравится, будто я родилась здесь.
Ринто слушал ее голос и думал: можно ли верить тангитанской женщине в том, что она искренне выбрала такую судьбу: чужую, трудную, не сулящую никаких привычных радостей? И вдруг страшная догадка мелькнула в его голове. Он даже потерял интерес к чаепитию. Вынув из-за щеки нерастаявший кусок сахара, аккуратно положил его на перевернутое блюдце и вышел из яранги.
Поднимающееся солнце сулило жару, и пастухи, среди которых находился и Танат, отогнали оленей поближе к северному склону холма, на котором белел большой, сползающий к речке, язык прошлогоднего снега. Иные животные уже залегли в тени, и только подросшие беспечные телята резвились по краю снежного поля, выбрасывая копытами комья снега.
Легкий ветерок не спасал от комаров, и привычный к ним Ринто только отгонял наиболее назойливых от лица.
Навстречу спешил Танат, тоже успевший переодеться во все тундровое, только в широком вырезе летней кухлянки виднелся красный ворот матерчатой интернатской рубашки.
Они спустились к журчащему потоку речушки, которая никогда не иссякала, питаемая снежными запасами высоких холмов водораздела Чукотского полуострова. Уселись на теплые подушки наросшего на камни мха, и Ринто спросил:
— Ты хорошо знаешь ее?
Что мог ответить Танат? За две недели трудно узнать человека, тем более, если это тангитан. Поэтому он осторожно ответил:
— Она мне очень нравится…
Это был приблизительный эквивалент русского слова «любить».
— Если бы не нравилась, то не потерял бы голову, — жестко, с недоброй усмешкой проговорил отец. — Что она собирается делать в тундре?
— Она собирается здесь жить и заодно изучать нашу жизнь.
— Для чего?
— Наверное, чтобы хорошо понять нас и сделать эту жизнь как бы своей, — предположил Танат.