— Постойте! Именно здесь мы с вами и расходимся, — заметил Гильотен. — Я отрицаю, что люди при этом испытывают страдания.
— А я утверждаю это, — возразил Марат. — Кстати, казнь через отсечение головы не нова; я наблюдал ее в Польше и России: преступника усаживают на стул, в четырех-пяти шагах перед ним насыпают кучу песка, предназначенного для того, чтобы, как на аренах Испании, засыпать кровь; палач отрубает голову ударом сабли. Так вот, я собственными глазами видел, как обезглавленное тело встало, пошатываясь, прошло два-три шага и упало лишь тогда, когда споткнулось о кучу песка… Прошу вас, сударь, скажите, что ваша машина более быстрая, более эффективная, что во время революции она дает преимущество уничтожать людей более действенно, чем любая другая, и я встану на вашу сторону, ибо ваша машина уже будет великой услугой, оказанной обществу, но разве нельзя сделать ее более милосердной? Иначе, сударь, я это все отрицаю!
— Пусть, господа, — сказал Гильотен, — опыт убедит вас в моей правоте.
— О доктор, уж не хотите ли вы сказать, что на нас будут испытывать вашу машину? — спросил Дантон.
— Нет, мой дорогой друг, ведь моя машина предназначена только для преступников… Я хочу сказать, что мы сможем проводить опыты с головами преступников, — вот и все.
— Тогда, господин Гильотен, встаньте рядом с первым приговоренным к смертной казни, чью голову отрубят с помощью вашего орудия, в ту же секунду поднимите эту голову, прокричите ей в ухо имя, которое человек носил при жизни, и вы убедитесь, что она раскроет глаза и повернет их в вашу сторону; вот, сударь, что вы увидите.
— Этого не может быть!
— Именно это вы и увидите, сударь, повторяю вам; и увидите — если, конечно, вы сделаете то, что я вам советую, — потому, что сам я уже это видел.
Марат произнес эти слова с такой убежденностью, что никто, даже доктор Гильотен, больше не пытался отрицать, что в отрубленных головах сохраняется если не жизнь, то способность чувствовать.
— Но все-таки, доктор, я, несмотря на ваше описание, не совсем точно представляю себе вашу машину, — заметил Дантон.
— Держи, — сказал, встав со стула и подавая рисунок Дантону, молодой человек, который вошел никем не замеченный (столь оживленный был разговор), сел в сторонке и карандашом сделал на листке бумаги эскиз страшной машины, какую описал г-н Гильотен. — Возьми, Дантон, вот эта штука… Теперь представляешь?
— Спасибо, Давид! — воскликнул Дантон. — Ах, какой прекрасный рисунок… Но, кажется, твоя машина уже действует.
— Да, — ответил Давид, — она вершит правосудие над тремя убийцами: одного, как видишь, уже казнят, двое других ждут своей очереди.
— А трое убийц — это Картуш, Мандрен и Пулайе? — спросил Дантон.
— Нет, это Ванлоо, Буше и Ватто.
— Кого же они убили?
— Живопись, черт возьми!
— Кушать подано, — объявил слуга в парадной ливрее, распахнув обе створки двери в рабочий кабинет Дантона, превращенный на один день в обеденную залу.
— Прошу всех к столу! — воскликнул Дантон. — К столу!
— Господин Дантон, в память о том счастье, какое мне выпало сегодня встретить вас, подарите мне рисунок господина Давида, — попросил Марат.
— Извольте, с большим удовольствием, — ответил Дантон. — Ты видишь, Давид, меня грабят!
И он протянул рисунок Марату.
— Я сделаю тебе другой, не волнуйся, — сказал Давид. — И, быть может, ты ничего не потеряешь при замене.
И все перешли в кабинет или, вернее, как мы уже заметили, в обеденную залу.
V
ОБЕД
Слуга, раскрыв двустворчатую дверь, впустил из обеденной залы в гостиную целый поток света; хотя и было едва четыре часа дня (тогда обедали в это время), в обеденной зале, закрыв ставни и задвинув портьеры, сымпровизировали вечер, но ярко осветили ее с помощью большого количества люстр, канделябров и даже бумажных фонариков — два ряда их развесили по всему карнизу, увенчав залу огненной диадемой.
Кроме того, все в кабинете адвоката при королевских советах было принесено в жертву тому важному действу, какое должно было здесь совершиться. Письменный стол поставили в простенок между окнами; большое красного дерева кресло с кожаным сиденьем придвинули к поставленному здесь столу с закусками; затянули гардинами полки, чтобы скрыть папки с бумагами и дать понять, что любое дело, сколь бы оно ни было серьезным, откладывается на следующий день; наконец, обеденный стол выдвинули на середину комнаты.
Этот круглый стол, застеленный скатертью тончайшего полотна, украшали огромное сюрту с пышными цветами, серебро и хрусталь; между ними были расставлены статуэтки, изваянные в самых жеманных позах: Флора, Помона, Церера, Диана, Амфитрита, нимфы, наяды и дриады, олицетворяющие в природе компоненты кулинарного искусства, из каких складывается хороший обед, в котором должны предстать самые изысканные плоды садов, полей и лесов, моря, рек, ручьев и родников.
На салфетке каждого приглашенного лежала карта; на ней безукоризненно четким почерком было написано меню обеда, чтобы каждый сотрапезник мог, заранее сделав свой выбор, вкушать блюда расчетливо и осмысленно.
Вот что значилось в этой карте.
,
Гости, усевшись за стол, читали меню с разным выражением лица: Марат — с презрением, Гильотен — с интересом, Тальма — с любопытством, Шенье — с безразличием, Камилл Демулен — с вожделением, Давид — с удивлением, Дантон — с наслаждением.
После этого, оглядевшись, они заметили, что одного гостя недостает: за столом их сидело семеро, а стол был накрыт на восемь персон.
Восьмое место — между Дантоном и Гильотеном — пустовало.
— Господа, — начал Камилл, — по-моему, среди нас нет одного гостя… Но ждать запаздывающего гостя означает проявлять неуважение к тем, кто уже пришел. Поэтому я прошу всех без промедления приступить к делу.
— А я, мой дорогой Камилл, прошу у общества тысячу извинений; оно, я надеюсь, после просмотра меню уже слишком признательно тому, кто должен занимать это место, чтобы без этого человека приступить к обеду, которого без него не было бы.
— Как?! — воскликнул Камилл. — Неужели гость, которого мы ждем, это…
— … наш повар! — закончил за него Дантон.
— Наш повар? — хором подхватили гости.
— Да, наш повар… Чтобы вы не думали, господа, будто я разоряю себя, надо изложить вам историю нашего обеда. Почтенный аббат — его зовут аббат Руа, и он занимается, по-моему, делами принцев — просил у меня консультации для их высочеств. Кому обязан я этой удачей? Пусть меня заберет дьявол, если я об этом даже догадываюсь. Но, в конце концов, консультация была дана, и неделю назад честный аббат принес мне тысячу франков. Однако, поскольку я не хотел пачкать руки золотом тиранов, я решил потратить плату за мою консультацию на обед друзей, а так как Гримо де ла Реньер — мой ближайший сосед, свой обход я начал с него; однако прославленный гурман объявил мне, что он всегда обедает только дома и никогда сам не готовит, а я в ответ сказал, что предоставляю в его распоряжение не только тысячу франков на расходы, но и также мою кухню, мою кухарку, мой погреб и так далее. На последнее предложение он ответил отказом. «Я воспользуюсь кухней, — сказал он, — но об остальном позабочусь сам». Итак, господа, все остальное — столовое белье, стоповое серебро, цветы, сюрту, канделябры, люстры — принадлежит нашему повару, и если вы пожелаете изъявить благодарность, то благодарите его, а не меня.
Едва Дантон закончил свое объяснение, как дверь в глубине залы отворилась и второй лакей объявил:
— Господин Гримо де ла Реньер!
При этом известии все встали и увидели, как вошел мужчина лет тридцати пяти-тридцати шести с нежным, округленным, цветущим, приятным и умным лицом; одет он был в свободного покроя черный бархатный камзол с накладными карманами, в атласные, расшитые золотом кюлоты, на поясе которых болтались две часовые цепочки, отягощенные брелоками; на ногах у него были шелковые чулки с вышитыми стрелками и башмаки с бриллиантовыми пряжками; на голове красовалась круглая, с почти остроконечным верхом шляпа, которую он никогда, даже за столом, не снимал: единственным ее украшением была бархатная шириной в два пальца лента, скрепленная стальной брошью.
При его появлении все зашептали что-то льстивое, кроме Марата, смотревшего на знаменитого откупщика с видом скорее гневным, чем благожелательным.
— Господа, — сказал Гримо, взявшись рукой за край шляпы, но не снимая ее, — я очень хотел бы, чтобы в этом торжественном случае мне помогал мой прославленный метр де ла Гепьер; но он нанят господином графом Прованским и не смог освободиться от своих обязанностей, поэтому я был вынужден ограничиться собственными силами. Во всяком случае, я сделал все что мог и взываю к вашему снисхождению.
Шепот сменился аплодисментами; ла Реньер склонился в поклоне, словно артист, ободряемый публикой возгласами «Браво!». Ведь, кроме Марата, меню обеда великолепно устраивало всех гостей.
— Господа, — продолжал Гримо, — теперь каждый обязан говорить только о своих кулинарных пристрастиях и ни о чем ином; стол — единственное место, за которым в течение первого часа никто никогда не скучает.
В согласии с этим суждением или, точнее, этим афоризмом все принялись молча глотать устрицы под аккомпанемент слов ла Реньера: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!», которые время от времени повторялись с тем же постоянством, я сказал бы, почти с такой же серьезностью, с какой на поле боя повторяется под огнем команда «Сомкнуть ряды!».
Когда устрицы были съедены, Камилл Демулен спросил:
— Почему вы советуете есть меньше хлеба?
— По двум причинам, сударь; во-первых, хлеб представляет собой продукт питания, который быстрее всего утоляет аппетит, но бесполезно садиться за стол в начале обеда, если не сможешь оставаться за ним до тех пор, пока не съешь обед до конца. Животные питаются, все люди едят, но только умный человек умеет разбираться в еде. Далее, хлеб, как и все мучное, приводит к полноте; но, господа, спросите у доктора Гильотена, который никогда не располнеет, и он вам объяснит, что полнота — самый жестокий враг рода человеческого, что тучный человек — человек обреченный! Полнота наносит вред крепости тела, увеличивая вес его движущейся массы, но не увеличивая двигательной силы; полнота вредит красоте, разрушая гармонию пропорций, изначально установленную природой, особенно если принять во внимание, что каждая часть тела полнеет не в равной мере; полнота, наконец, вредит здоровью, потому что влечет за собой неприятие танцев, прогулок, верховой езды, вызывает неспособность ко всем занятиям и развлечениям, требующим хоть немного подвижности и ловкости; полнота, стало быть, предрасполагает к различным болезням — таким, как апоплексия, водянка, приступы удушья и так далее. Поэтому я был прав, предупреждая вас: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!» Возьмите, к примеру, Мария или Яна Собеского: оба, как свидетельствует история, ели слишком много хлеба, — так вот, они едва не поплатились жизнью за пристрастие к мучному. Яну Собескому, окруженному турками в битве при Ловиче, пришлось бежать; несчастный был чудовищно толстый: он быстро стал задыхаться; со всех сторон его, почти потерявшего сознание, удерживали в седле, тогда как его адъютанты, друзья и солдаты погибали за него; наверное, этот бой стоил жизни двумстам воинам, потому что Ян Собеский ел слишком много хлеба! Что касается Мария, который, как я сказал, тоже страдал полнотой, то он, будучи маленького роста, стал одинаков и в ширину, и в высоту; правда, во время проскрипций он несколько похудел, хотя все еще оставался таким огромным, что привел в ужас кимвра, пришедшего его убить. Плутарх утверждает, будто солдат-варвар испугался величия Мария: не верьте, господа, он испугался его толщины… Вы должны помнить об этом, господин Давид, если когда-нибудь пожелаете обратиться к теме «Марий в Минтурнах», — ведь вас называют другом истины.
— Но на сей раз, сударь, полнота принесла, по крайней мере, какую-то пользу! — возразил Давид.
— Небольшую, ибо Марий ненадолго пережил это прискорбное приключение. Вернувшись в Рим, он пожелал отпраздновать возвращение семейным обедом, на нем несколько злоупотребил вином и от этого умер. Вот почему я не устану повторять вам: «Поменьше хлеба, господа! Поменьше хлеба!»
Ученое историко-кулинарное рассуждение оратора было прервано шумом открывшейся двери.
Внесли суп и первую перемену блюд.
Впереди шел вестник с копьем, одетый в костюм античного воина; за ним следовал облаченный во все черное метрдотель; позади него — молодой человек в белых одеждах, этакий puer[6] древних; потом шествовали повара в хлопчатобумажных колпаках и обтягивающих талию фартуках (за поясами были заткнуты ножи); на них были белые куртки, на ногах белые чулки и башмаки с пряжками; на высоко поднятых руках они несли блюда.
Эта процессия в сопровождении шести слуг — вместе с двумя слугами, уже находившимися в комнате, количество прислуги сравнялось с числом гостей — трижды обошла вокруг стола и после третьего обхода поставила блюда в некотором отдалении от сюрту, чтобы сотрапезники могли наслаждаться их видом, пока будут есть суп.
После этого вся процессия удалилась, кроме восьми слуг: каждый из них остался стоять позади одного из гостей и больше от него не отходил.
Суп поставили на отдельный столик и мгновенно разлили по тарелкам.
Он представлял собой обыкновенное консоме, но такое насыщенное, такое нежное на вкус и, наконец, такое питательное, что все пожелали узнать, какую пищевую субстанцию они в эти минуты поглощают.
— Признаться, мой дорогой Гримо, — сказал Дантон, — вопреки тому, что вы позволили нам молчать в течение первого часа, я прерву молчание и спрошу вас, что же такое осмазом.
— Спросите попросту, дорогой друг, у доктора Гильотена, какую самую великую услугу оказала химия науке о питании.
— Но, все-таки, что такое осмазом? — спросил Тальма. — Я, подобно мещанину во дворянстве, который пришел в восторг, узнав, что говорит прозой, был бы очень рад узнать, что я ем, вкушая осмазом.
— Да, да! Что такое осмазом? Объясните! — .наперебой кричали все гости, кроме улыбающегося Гильотена и хмурившего брови Марата.
— Что такое осмазом? — переспросил Гримо де ла Реньер, опуская длинные рукава камзола на свои изуродованные от природы ладони, которые он не любил показывать. — Сейчас объясню. Осмазом, господа, это та в высшей степени вкусная субстанция любого мяса, что растворяется в холодной воде и отличается от любой другой его субстанции, из которой готовят бульон, тем, что все прочие растворяются только в горячей воде. Именно осмазом дает вкус хорошим супам; именно осмазом, карамелизируясь, придает мясу золотистый оттенок; благодаря осмазому создается хрустящая корочка на любом жарком; наконец, от осмазома — аромат и вкус дичи. Осмазом, господа, недавнее открытие, но он существовал задолго до того, как его обнаружили… После открытия осмазома прогнали множество поваров, убежденных, что нужно сливать первый бульон[7]; осмазом возвещали вкусные пленки в кастрюлях с супом; это предвосхищение вдохновило каноника Шеврье, когда он придумал запирающиеся на ключ кастрюли; ведь, чтобы уберечь эту субстанцию, которая очень легко испаряется, каждый истинный гурман, даже тот, кто не ведает об осмазоме, скажет вам: готовя вкусный бульон, надо следить за тем, чтобы кастрюля всегда улыбалась, но никогда не смеялась. Вот что такое осмазом, господа!
— Браво! Браво! — закричали гости.
— Я, господа, полагаю, что во время обеда не должно быть речи ни о чем ином, кроме как о кулинарии, чтобы наш ученый наставник смог прочитать нам полный курс, а на того, кто заговорит о чем-нибудь другом, наложить штраф в десять луидоров в пользу бедняков, разоренных смерчем тринадцатого июля, — предложил Камилл Демулен.
— Шенье требует слова, — сказал Дантон.
— Я? — удивился Шенье.
— Он жаждет, чтобы было сделано исключение для «Карла Девятого», — с улыбкой заметил Тальма.
— А Давид — для его «Смерти Сократа», — возразил Шенье: он был не прочь перебросить другому шутку, пущенную в его адрес.
— «Карл Девятый», без сомнения, станет дивной трагедией, — сказал Гримо, — и «Смерть Сократа», конечно же, картина восхитительная. Но, господа, не хвалите мое красноречие, а согласитесь, что для обедающих людей весьма печально беседовать за столом о молодом короле, преследующем гугенотов, или о древнем мудреце, выпивающем цикуту… За столом, господа, не должно быть никаких грустных ощущений! Миссия хозяина дома — это миссия жреца: пригласить кого-либо на обед означает взять на себя заботу о нравственном и физическом блаженстве этого человека на все то время, пока он пробудет под нашим кровом!
— Хорошо, мой дорогой, — согласился Дантон, — расскажите нам историю этой индейки, которую вы только что разрезали с бесподобной ловкостью.
Гримо де ла Реньер, хотя на каждой руке у него было только по два пальца, действительно был одним из самых искусных разделывателей, каких только можно отыскать на свете.
— Да, пожалуйста, поведайте нам об индейке! — попросил Гильотен.
— Господа, история этой индейки, отдельной особи, гем не менее связана с историей вида, а история животного вида подлежит ведению господина де Бюффона, но как продукт наша индейка подлежит ведению господина Неккера, нового министра финансов.
— Хорошо, — согласился Шенье, пытаясь поставить в затруднительное положение гастронома, отрицавшего уместность разговора за столом о «Карле Девятом», — но разве индейка может иметь какое-либо отношение к министру финансов, кроме как облагаемый налогом продукт?
— Вы спрашиваете, какое отношение имеет индейка к министру финансов? — воскликнул Гримо. — Такое, что будь я министром финансов, господа, то все расчеты производил бы, взяв за основу индейку.
— Надеюсь, вы не забудете про индюка! — заметил Камилл Демулен с легким заиканием, придававшим комичный характер всему, что он говорил.
— Я не забуду их, сударь, хотя я говорил об индейке, а не об индюке, ибо относительно этого вида птиц признано: мясо самки вкуснее, чем мясо самца.
— К делу! К делу! — потребовали двое из гостей.
— Сейчас, господа, я перейду к делу. Так вот, по моему мнению, контролеры финансов до сегодня недооценивали индюка в соответствии с его достоинствами. Индюк, господа, и особенно индюк, начиненный трюфелями, стал источником значительного прибавления общественного богатства: выращивая индюков, фермеры легче расплачиваются за аренду, девушки накапливают приданое, необходимое для вступления в брак. Но тут я имел в виду индюков, не начиненных трюфелями. Теперь обратите внимание на следующий подсчет: он очень прост и имеет отношение к индюкам, начиненным трюфелями. Я подсчитал, что с начала ноября по февраль включительно, за четыре месяца, в Париже каждый день потребляется триста индеек, начиненных трюфелями, всего — тридцать шесть тысяч индеек! Так вот, средняя цена одной индейки двадцать франков, значит, Париж расходует на индеек семьсот двадцать тысяч ливров! Допустим, вся провинция, а по сравнению с восемьюстами тысячами жителей столицы это тридцать миллионов человек, потребляет начиненных трюфелями индеек и индюков только в три раза больше, чем Париж, и в целом тратит на них два миллиона сто шестьдесят тысяч ливров, которые, вместе с семьюстами тысячами ливров Парижа, составляют два миллиона восемьсот восемьдесят тысяч ливров, что, как вы понимаете, представляет собой весьма приличное движение капиталов. Теперь, господа, прибавьте к этой сумме почти равную ей сумму, потраченную на другую птицу — фазанов, кур и куропаток, тоже фаршированных, — и вы получите почти шесть миллионов, то есть четверть цивильного листа короля. Вот почему я был прав, господа, утверждая, что индюки в равной мере подлежат ведению господина Неккера и господина де Бюффона.
— А чьему же ведению подлежат карпы? — спросил Камилл (будучи истинным эпикурейцем, он получал безграничное наслаждение от этого разговора). — Скажите нам!
— О! Карпы — это совсем другое дело, — ответил Гримо. — Карпов создает Бог, природа же растит их, делая жирными и ароматными; человек довольствуется тем, что ловит рыбу и совершенствует ее вкус после того, как она уже мертва, а вкус индюка, домашней и, по сути, общественной птицы, совершенствуется при его жизни.
— Простите, сударь, — вмешался в разговор Шенье, не упускавший ни одной возможности уязвить ученого наставника, — но, как я понимаю, этот карп был привезен живым из Страсбура в Париж. Был ли он доставлен с помощью рабов, как это делали римляне, когда отправляли краснобородку из порта Остии на кухни Лукулла и Варрона, или в специально построенном фургоне, как это делают русские, отправляя стерлядь с Волги в Санкт-Петербург?
— Нет, сударь. Карп, который перед вами, просто-напросто привезен из Страсбура в Париж в почтовом дилижансе, то есть доставлен примерно за сорок часов. Позавчера утром он был выловлен в Рейне, уложен в сделанную по его размеру коробку на свежую траву; в рот ему вставили некое подобие бутылки с соской — она напоминает сосуд с кипяченым молоком, — чтобы он не похудел и на протяжении всей дороги сосал соску, как это делали вы, господин Шенье, как это делали мы все, когда были детьми, и как мы еще будем делать, если верно учение о метемпсихозе и когда-нибудь мы превратимся в карпов.