Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белая буква - Юрий Козлов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А мне, — прыснула в прижатую к губам ладонь Каролина, — послышалось, извините… Объ…

— Знаю, что тебе послышалось, — недовольно оборвал ее Объемов.

В неискоренимом стремлении собеседников переделать его фамилию на непристойный лад он усматривал изначальную испорченность рода человеческого. Объемов вдруг вспомнил, как в библиотеке пытался уточнить фамилию одного забытого писателя. Какую-то он тогда писал статью о советской литературе. На «Ш», сказал он симпатичной интеллигентной библиотекарше, и вроде бы из трех букв… «Шуй?» — немедленно предположила та. Фамилия писателя оказалась — Шим.

— Я еще подумала, как же человек с такой фамилией живет? — продолжила Каролина.

— На девятом этаже, — открыл дверь в холл Объемов, — в девятьсот седьмом номере.

2.

Еще сквозь серебристые двери спускающегося лифта он услышал копытливый (по Есенину) стук каблуков по обнажившейся плитке. (В коридоре на третьем этаже меняли ковровое покрытие.) Победительную уверенность, ножной размах, отчаянную (а пропади все пропадом!) женскую отвагу услышал Объемов в этом стуке. Так могла идти неведомая Олеся по вызову вознамерившегося ахнуть постояльца. Объемов надеялся увидеть хотя бы ее восхитительную спину, но каблучный стук растворился в лязгающем хлопке двери. Мой удел, горестно вздохнул он, домысливать за жизнью и ахать в пустоту. Коридор с голой, как в больнице или общественном туалете, плиткой мерцал в скупом ночном освещении, как будто по нему бежала сиреневая лунная волна. Она угадала, мрачно подумал про буфетчицу Объемов, моя настоящая фамилия — Объ… только это не я кого-то… а меня… Причем давно и навсегда! Ему вспомнился пожилой профессор-интеллектуал из американского фильма «Уик-энд в Париже», в четырех словах подведший итог своей многотрудной и богатой событиями жизни: «Этот мир меня поимел!»

Вопрос, почему это произошло, был не из тех, ответы на которые плавают как осенние листья в пруду. Они скрыты в толще времени и событий, как алмазы в кимберлитовой трубке. Но может, и нет там никаких алмазов, одна пустая порода. Человек, однако, редко готов себе в этом признаться. Роет тупо и рьяно, изводя себя и мешая жить окружающим. Хотя ответ (любой) на этот вопрос никоим образом не меняет ситуацию к лучшему, а всего лишь, как некий божественный GPS, фиксирует точку нахождения неудачника на карте бытия.

О, как горестна, бесприютна и гравитационно-неотрывна эта подлая точка! Мимо проносятся длинные, как если бы дьявол дразнил голытьбу презрительно высунутым языком, лакированные машины. Из-за ресторанных столиков сквозь звон бокалов и серебряный звяк приборов доносится обнадеживающий женский смех. В банковских хранилищах, искрясь, пересыпаются, как… крупа (неужели тоже дьявольская?), бриллианты, сухо шелестят в счетных агрегатах купюры со щекастыми американскими президентами и разными другими историческими личностями в треуголках, тюрбанах, чалмах, цилиндрах, сомбреро, а то и в леопардовых пилотках или шляпах со страусовыми перьями. Тяжело и устало (тысячелетия минули, все обернулось прахом, а они пребывают в вечной цене) светятся золотые слитки… А вот и преуспевший, но бодрый и подтянутый (недостижимый идеал Объемова) серебряно-седой (сам Объемов был сед как-то клочковато и тускло) писатель в кашемировом пуловере с бокалом красного вина в руке и горестной (библейской?) мудростью во взоре возник на этой мимо-картине. Он спускался по каменным ступенькам особняка в отгороженный от шумной улицы высоким забором сад, то есть в свой персональный прижизненный, увитый плющом, засаженный красивыми кустами и деревьями рай. Этот писатель каким-то образом утвердился в прекрасном и яростном (в смысле недопущения посторонних) мимо-мире, обустроился в нем, как живая муха в податливом сладком янтаре. Он поимел этот мир, сумел влезть в дефис между ним и словом «мимо».

Но это не Объемов, нет, не Объемов… А точнее, это мимо-Объемов.

Здесь-и-сейчас-Объемов, если угодно стоп-Объемов, усиленно (по милости устроителей конференции) отужинав в компании свихнувшейся буфетчицы, сидел на кровати в лишенном излишеств гостиничном номере. Его положение было гораздо более прискорбным, нежели у миллиардов малых сих, дразнимых дизельным дьяволовым языком с мимо-картины. Те просто тупо существовали, вкалывали или бездельничали (не суть важно) и ничего не понимали, как аплодирующая по сигналу хоровика массовка на ток-шоу. А он, Объемов, все понимал и совершенно не нуждался в руководстве хоровика. Он-то знал, что для Бога нет лишних людей. Каждый человек для чего-то нужен Господу, если Он попустил ему появиться из материнской утробы на свет, возвестить о своем прибытии в мир тонким скрипучим плачем. Последующая жизнь миллиардов людей, собственно, и была растянувшимся или сжатым во времени по причине ранней смерти (не суть важно) скрипучим плачем. Этот плач отравлял атмосферу и, видимо, воздействовал на климат, иначе как объяснить ледниковые периоды, когда приветливое лицо Земли надолго скрывается под угрюмым ледяным забралом, а все живое погибает от холода и голода? Причем с какой-то сатанинской мгновенностью. До сих пор ученые не могут объяснить, почему вдруг исчезли косматые, отменно приспособленные к любым холодам мамонты. Некоторые из них вмерзли в лед с недожеванной травой в пасти. Откуда накатил на Землю этот космический холод?

Но победительно установившая в Божьем мире свои порядки невидимая сволочь из мимо-картины не хочет ждать климатических, то есть предназначенных свыше, перемен. Простые люди тяготят ее своим избыточным количеством, главное же, тем, что хотят жить, есть, пить, размножаться, пользоваться благами цивилизации, которых на всех уже давно не хватает. Поэтому из мимо-мира в стоп-мир, как в колонию бактерий, запущено невидимое соревнование программ исчезновения людей. Собственно, приговоренный мир потому и существует в нынешнем, относительно незверском виде, что пока не определена программа-победительница. А как только она определится, судьба мамонтов покажется стоп-людям завидной и счастливой.

Господь, продолжил гибридную — библейско-марксистско-атеистическую — мысль Объемов, вынужденно терпит такое отношение сильных мира сего к возлюбленным малым сим, а потом революционно перезагружает Бытие, как зависший компьютер, смывает зарвавшийся мимо-мир вместе с телевизионно-отупевшим стоп-миром к чертям собачьим. Объемов так и не пришел к окончательному выводу насчет этих чертей. Или у собак какие-то специальные (не такие, допустим, как у кошек или свиней) черти, или же эти черти — в образе собак, быть может, даже в образе людей с песьими головами. Но как тогда быть со святым Христофором, бережно перенесшим лунной ночью ребенка-Спасителя через реку? Этот уважаемый святой почему-то тоже изображался на иконах с песьей головой. А как, интересно, разговаривал святой Христофор, неуместно задумался Объемов. Неужели лаял?

Смытая Господом к непонятным чертям картина мира каким-то подлым образом довольно быстро (хотя в СССР социалистический пейзаж с заводскими трубами, колосящимися полями и счастливыми пионерами продержался семьдесят с лишним лет) восстанавливается, причем непременно в еще более грубом и отвратительном виде. В сущности, это и было, по мнению Объемова, историей, точнее качелями, на которых качалась туда-сюда человеческая цивилизация. Бог хотел одного, люди — другого, в результате получалось что-то третье, что не нравилось ни Богу, ни людям. Жизнь Объемова была горше жизни малых сих, потому что ему было известно, что остановить качели, спрыгнуть с них невозможно. После Божественной — революционной, военной, климатической, да хоть метеоритной — перезагрузки все возвращается на круги своя, все надежды на лучшее слизывает дьяволов язык. И еще Объемову было непонятно, почему он, Объемов, с его рентгеновским видением вещей, приписан к удобряющему мимо-картину навозу малых сих? Приписан к расходному материалу, а не к тем, кто его расходует? За что такая несправедливость?

Ему вспомнилось одно графоманское произведение, читанное в далекие редакционно-журнальные годы. Непуганый автор из глухой провинции осмелился вынести на суд читателей альтернативный, как принято сейчас говорить, образ ада. Казалось бы, тема, как могучие чугунные ворота, раз и навсегда отворена и затворена великим Данте, а вот поди ж ты… Самым непереносимым наказанием для грешника, к каковым новоявленный исследователь справедливо причислял подавляющую часть отошедших в мир иной людей, было угодить в круг, где новоприбывший (Объемов запомнил формулировку, как если бы она была выбита на мраморе или, как выразился один важный государственный человек, отлита в граните)«все понимал, видел, чувствовал, а изменить ничего не мог».

В пустой гостинице было непривычно — до звона в ушах — тихо. Никакие живые звуки не просачивались сквозь стены. Только за дверью в коридоре потрескивала, видимо, готовясь перегореть, лампа дневного света. Спать почему-то не хотелось. От нечего делать Объемов включил совмещенное с часами радио на прикроватной тумбочке. Воистину, Белоруссия готовилась к великому будущему, а может, уже пребывала в великом настоящем, потому что по радио на русском языке (наверное, еще не успели перевести на белорусский) передавали спектакль по… «Путешествиям Лемюэля Гулливера» Джонатана Свифта. Должно быть, спектакль шел давно, потому что Гулливер уже успел добраться до страны благородных лошадей гуигнгнмов и странных безобразных существ йеху, существовавших в той великой стране на положении рабочего скота.

«…Невозможно описать ужас и удивление, овладевшие мной, когда я заметил, что это отвратительное животное по своему строению в точности напоминает человека… В большинстве стад йеху бывают своего рода правители, которые всегда являются самыми безобразными и злобными во всем стаде. У каждого такого вожака бывают обыкновенно фавориты, имеющие чрезвычайное с ним сходство, обязанность которых заключается в том, что они лижут ноги и задницу своему господину. В благодарность за это их время от времени награждают куском ослиного мяса. Этих фаворитов ненавидит все стадо, и потому для безопасности они держатся возле своего господина. Обыкновенно правитель остается у власти до тех пор, пока не найдется еще худшего; и едва только он получает отставку, как все йеху во главе с его преемником плотно обступают его и обдают с ног до головы своими испражнениями».

Ну вот, покачал головой Объемов, кто сказал, что в Белоруссии нет демократии? Он поднялся с кровати и тут же чуть не упал — так резко выстрелила в колено жившая там, как зверек в норке, боль. Зверек вцепился в колено острыми зубками, как бы указывая Объемову его место: лежать, вытянув ногу на кровати, и не рыпаться! Он бы и лежал, да только спектакль резко прервался, словно кто-то дико разгневанный позвонил сверху (возможно ли такое в Белоруссии?) с требованием остановить передачу.

После недолгой паузы сладкий женский голос запел:

Ой, рэчанька, рэчанька, чаму ж ты ня поўная,

Чаму ж ты ня поўная, з беражком ня роўная?

Люлі, люлі, люлi, з беражком ня роўная,

Люлі, люлі, люлi, з беражком ня роўная.

А что, если, подумал Объемов (циничный юмор у него подобно плотине сдерживал напор отчаянья или сумасшествия, он не видел между двумя этими состояниями — сообщающимися сосудами — большой разницы), вместо доклада ограничиться одним абзацем из «Гулливера»? Зачем умножать сущности без необходимости, если великий Свифт еще в XVIII веке закрыл тему? Что, собственно, изменилось с тех пор? Ничего!

Закружилась голова. Сказались девять часов за рулем и… двести, никак не меньше, водки за время усиленного ужина. Трусливое (как определила буфетчица, точнее, не буфетчица, а лицезревший в Умани Гитлера дед) тело жаждало капитуляции, покоя. Белым флагом размахивало и растревоженное сознание, оперативно, как в магазине обоев, подобравшее амнистирующую (и анестезирующую) мысль, что не изменить писателю Василию Объемову мир честным и талантливым словом, если ни Библия — главная книга человечества, ни «Путешествия Гулливера» не смогли это сделать. А вот «Майн кампф», вывернул, подобно носку, мысль наизнанку Объемов, изменить жизнь еще как смогла, правда, не всего человечества, а только немецкого и частично примкнувших к нему отдельных европейских народов… Обои мгновенно поменяли орнамент. Теперь там, как профиль Троцкого на выпущенных в тридцатых годах врагами народа спичечных коробках, угадывалась свастика.

Объемов видел такие — советские и германские — исчирканные коробки в Латвии, в одном из муниципальных музеев «советского тоталитаризма». Они лежали под стеклом рядом. Свастика была составлена из литых (крупповской стали?) штыков. И вылезающая прямо из пионерского костра бороденка Льва Давидовича казалась острой, как… Неужели ледоруб, помнится, восхитился опережающей время гармонией между преступлениями демона революции и определенной ему мерой наказания Объемов. Экскурсовод с гордостью сообщила на неуверенном английском, что подобные музеи открываются в освободившейся от русского ига Латвии повсеместно. Он не сомневался, что пенсионного возраста даме, с подрагивающими руками, в растянутом свитере из секонд-хенда, было бы легче общаться с ним, единственным посетителем музея, на русском, но язык оккупантов был в независимой Латвии не в чести. С соседнего стенда на спрятавшегося в огне Троцкого строго смотрел голубоглазый юноша в форме Латышского добровольческого легиона СС. «Именем Бога, я торжественно обещаю в борьбе против большевиков неограниченное послушание главнокомандующему вооруженными силами Германии Адольфу Гитлеру и за это обещание я, как храбрый воин, всегда готов отдать свою жизнь». Фрагмент присяги был переведен с латышского не на английский, как пояснения к прочим экспонатам, а — видимо, для просвещения таких посетителей, как Объемов, — на русский язык.

Объемов прекрасно понимал, что телесная и умственная капитуляция неизбежна, что время и возраст перетирают человеческую особь в пыль. Этот процесс невозможно обратить вспять. Отсрочить, смягчить, замедлить правильными лекарствами и здоровым образом жизни — да, но не обратить вспять. Остаться в разуме, умереть без мучений — большего, по мнению Объемова, человек не смеет просить у Создателя. Хотя он знал человека (когда-то тот работал с ним в той самой редакции, которую народный философ осчастливил оригинальным образом ада), маниакально противостоявшего естественному процессу старения, посягнувшего на отцовское право Создателя распределять черпаком кашу жизни по мискам возлюбленных детей своих.

Во времена СССР нуждающимся сотрудникам редакций газет и журналов иногда удавалось получать от государства квартиры. В счастливый олимпийский — одна тысяча девятьсот восьмидесятый — год вышло постановление ЦК КПСС, один из пунктов которого предписывал улучшать бытовые условия молодых работников идеологического фронта. Квартиры в новом доме на окраине (сейчас район считался почти центральным) получили Объемов и этот самый его сослуживец с позванивающей, как колокольчик, фамилией Люлинич. Тогда, впрочем, оба они были относительно молоды и жизнь им казалась такой же бесконечной, как советская власть с бетонными памятниками Ленину, перевыполняющими планы заводами, межконтинентальными ракетами, старцами на трибуне Мавзолея и границей на замке. Колокольчикам Объемова и Люлинича — неважно, кто что под этим понимал, — казалось, еще звенеть и звенеть…

Потом их пути разошлись, но, встречаясь в магазине или на остановке возле дома, они здоровались, обменивались случайными и не всегда достоверными сведениями об общих знакомых, обсуждали последние новости. Объемов привычно ругал власть и жаловался на жизнь. Люлинич никогда не жаловался, только каменел лицом и смотрел куда-то в сторону. Они давно развелись с женами, новых семей не завели. Объемов кормился скудными литературными заработками. Люлинич работал в малобюджетных и малоизвестных газетах, периодически закрываемых властями за пропаганду экстремизма и социальной розни, однако всякий раз возрождающихся под новыми названиями. Когда из-за затянувшегося экономического кризиса и этим газетам выходить стало невмоготу, Люлинич переместился на патриотические сайты. Власть их тоже била, как мух мухобойкой, но они размножались быстрее.

Окна квартиры Объемова смотрели на забранную в бетонную оправу, как глаза мотоциклиста в овальные очки, восьмерку пруда, вокруг которого со временем образовалось что-то вроде парка с детской и спортивной площадками. Белая сирень мощно разрослась в этом парке, и поздней весной Объемов подолгу стоял на балконе, глядя на кусты сирени, напоминающие сверху нездешних белых овец. Было в них что-то ангельское, если, конечно, ангелы занимаются овцеводством. Иногда поднимался ветер, и ангельское стадо как будто волнисто двигалось куда-то, оставаясь на месте.

С балкона он и стал замечать бывшего сослуживца в спортивном костюме, каждое утро в любую погоду изнурявшего себя бегом вокруг пруда, а затем упражнениями с гантелями и какими-то другими сложными гимнастическими приспособлениями, которые он извлекал из огромной сумки. Завершив упражнения с принесенным инвентарем, Люлинич, как вепрь, кидался на тренажеры, не пропуская ни единого. Особенно почему-то ему нравилось висеть, широко разведя ноги, вниз головой на кольцах. Каким-то образом Люлиничу удавалось продевать ноги в кольца, а потом из них выскальзывать. Глядя на него, Объемов кощунственно вспоминал святого Андрея — покровителя русского флота, распятого именно так, как висел Люлинич.

Он одновременно завидовал могучей воле идущего по стопам Гарри Гудини Люлинича, но и сомневался в необходимости подобного самоистязания. Стоя на балконе, Объемов задирал голову вверх и словно видел свесившиеся с небес устало-натруженные руки времени. Этот скульптор мял ходящих внизу людей, как глину, вылепливая из них смешные, а большей частью грустные фигурки. Одних превращал в лысых, пузатых, страдающих одышкой толстяков — «бродячее кладбище бифштексов», как когда-то написал Ремарк. Других — сушил, как хворост, вгонял в непреодолимую худобу. Они ходили — со спины молодые, с лица же — складчато-морщинистые, как яйца носорога. Это уже определение Хемингуэя, славно поохотившегося в свое время в Африке на львов, антилоп и, надо думать, носорогов.

Руки времени вытворяли что хотели, руководствуясь одной им понятной логикой. С таким же успехом (для одних) и неуспехом (для других) они могли вообще ничем не руководствоваться. Одни люди не знали, что такое утренняя зарядка и физические упражнения, мощно ели и пили, понятия не имели о холестерине, простатите, аденоме и атеросклерозе, но доживали до глубокой старости в разуме и отменной физической форме. Другие вели исключительно здоровый образ жизни, ходили к врачам, сдавали раз в полгода, а то и чаще на анализ кровь и мочу, мыли по сто раз на дню руки, шарахались от сосисок, чипсов, кока-колы и алкоголя, однако почему-то умирали раньше, чем самые отвязные чревоугодники и алкоголики.

Объемов обнаружил подтверждение этой раздражающей приверженцев стандартного взгляда на мир — дважды два всегда четыре! — мысли на примере… дров, которые раз в три года привозили ему в деревню на тракторе местные люди. Дрова прибывали в виде толстых чурбаков, колоть которые Объемов предпочитал сам. Ему нравилось это укрепляющее тело занятие. Где-то он вычитал, что колка дров оптимальна в плане распределения нагрузки на мышцы человека. Потому-то, делал вывод Объемов, великие люди (даже Ленин в Шушенском!) так любили колоть дровишки. Должно быть, им казалось, что вот так они расхреначивают тупой, опостылевший, не способный к революционному преобразованию мир.

Обычно он не успевал разрубить все чурбаки за один сезон, часть из них оставалась зимовать на участке. Когда он, счистив ржавчину с колуна, приступал к ним следующей весной, одни оказывались внутри с трухой и муравьями, а другие — из той же партии «однодеревцы», точно так же пролежавшие несколько месяцев на мокрой земле — необъяснимым образом окаменевшими, ссохшимися в желтый монолит. Колун отскакивал от них, как мячик от асфальта. Из них определенно можно было изготавливать те самые гвозди, которые поэт предлагал делать из революционеров-ленинцев. Так и прочие люди, делал Объемов очевидный вывод. Одним — крепкое здоровье до смерти, другим… понятно что, как бы они себя ни изнуряли бегом и упражнениями.

Продолжая «топориную» (неологизм Солженицына) тему, одни чурбаки он сравнивал… с женщинами, каких держал на примете и какие были бы очень удивлены, а возможно, и оскорблены, узнав о его эротическом планировании. Он загадывал: со скольких ударов та или иная расколется под напором его страсти? Другие чурбаки олицетворяли писательскую славу. Сколько лет должно пройти, зверски обрушивал колун на деревянные, как если бы они были издателями, критиками и читателями, головы Объемов, прежде чем общество по достоинству оценит его произведения, воздаст автору по заслугам, прольет на него золотой гонорарный дождь?

Случалось, олицетворявший женщину и казавшийся несокрушимым чурбак раскалывался с одного удара, а следующий (литературная слава) держался, как будто был из стали. Объемов видел в этом противоречивую правду жизни. С женщинами еще туда-сюда, с признанием — никак.

Люлиничу, похоже, не хотелось быть глиной в руках времени, он вознамерился сыграть в игру «сам себе скульптор». Однажды, прогуливаясь в сумерках (любимое время) вдоль пруда, Объемов сказал работавшему на скамейке с тяжелой ушастой гантелей Люлиничу: «Пожалел бы себя». — «Рад, но не могу». Люлинич тяжело дышал, на красном лице дрожали капли пота, вены на изнуряемой гантелей руке напоминали синие провода. Меньше всего он походил на человека, получающего удовольствие от физических упражнений. Скорее на тянущего из последних сил баржу бурлака. «Что так?» — поинтересовался Объемов. «Хочу увидеть, чем все это закончится, — прохрипел на выдохе Люлинич, — как всю эту сволочь поволокут из их дворцов на правеж! Может, — перевел дух, — и мне, рабу Божьему, выпадет счастье поучаствовать…»

Однако время в подобных играх неизменно выигрывало, потому что у него на руках были непобиваемые (тяжелее любых гантелей) козыри. И вообще оно было хозяином всех заведений. Кто слишком рьяно, как Люлинич, «звенел» в своем заблуждении, тех оно выпроваживало из-за карточного стола (спортивного зала) с угрюмым, как в случае с Троцким и ледорубом, юмором.

«Ваш приятель из третьего подъезда сегодня утром помер, — сообщила в один прекрасный (не для Люлинича) день Объемову сидевшая на первом этаже в стеклянной выгородке консьержка. — Добегался. Прямо в грузовом лифте. Из сто шестьдесят второй армяне съезжали, а он в лифте упал, голову разбил о дверь. Кровищи — как из быка. Армяне не стали трогать. Вытащим, говорят, а потом доказывай… У них две “газели” у подъезда, половина вещей на улице. Вызвали “скорую”, потом милицию, извиняюсь, полицию, перекрыли проезд. Полицейские злые приехали, армян мордами вниз на лестничную клетку, пока врач не сказал, что он от сердечной недостаточности… Таксисты с газельщиками внизу подрались: почему вещи на асфальте, где хозяева? В общем…»

«Беда…» — вздохнул Объемов, соображая, как ему реагировать на смерть Люлинича — интересоваться, сообщили ли родственникам, когда ожидаются похороны, или просто горестно вздохнуть и уйти.

«А вот не скажите, — неожиданно возразила консьержка. — Праздник».

Звали ее Аллой Петровной Белокрысовой, о чем извещала аккуратная табличка на углу стола, будто Алла Петровна была важной личностью и сидела не в подъездном «аквариуме», а на каком-нибудь совещании или симпозиуме.

Она отчасти оправдывала свою фамилию — остролицая, неразборчивого возраста, быстроглазая, с неподтвержденным, как у крысы из сказки Андерсена «Оловянный солдатик», правом интересоваться паспортами жильцов. Объемов давно присматривался к этой, с позволения сказать, консьержке, на довольствие которой сдавал каждый месяц триста пятьдесят рублей. У нее было три (из известных Объемову) занятия: читать книги, от которых активно, как если бы их хранение являлось (мысле)преступлением, избавлялись обитатели подъезда; поливать тесно стоящие на ненормально высоком подоконнике комнатные растения — от них жильцы тоже, хотя и не так бескомпромиссно, как от книг, избавлялись; метить почтовые ящики бумажными ленточками с неприятным словом «задолженность». Когда на улице был ветер, а кто-то открывал дверь в подъезд, ленточки трепетали на ящиках, как на квадратных бескозырках.

Какая-то эта консьержка была ускользающая, то приветливая и угодливо-прилипчивая, то в упор не замечавшая Объемова. И неожиданно для своего хоть и неразборчивого, но определенно не девичьего возраста шустрая. Однажды она прямо на его глазах, совсем как балерина из все той же сказки Андерсена, легко влетела, правда, не в открытую печь, где плавился оловянный солдатик, а на высокий подоконник, где теснились спутавшиеся ветками бездомные растения, чтобы открыть форточку…

«Праздник? — опешил Объемов. — Для кого?»

«Для всех, — пояснила Белокрысова, — а в первую очередь для покойника. Ничего не надо. Тишина. Он свободен. Я думаю, рай — это тишина».

«Тишина и… свобода», — тупо повторил Объемов. Ему снова вспомнилась бумажная андерсеновская балерина. Он подумал, что надо гнать эту крысу, пока она не подожгла дом, не развинтила газовую трубу, не впустила в подъезд банду террористов. А еще лучше проверить у нее самой паспорт. Как спастись, ужаснулся он, если лифты встанут, а черная лестница наглухо забита разным хламом?

В это время худой, прыщеватый, с забранными в хвостик волосами на затылке юноша в обвисших, как поруганное знамя, шортах (в молодежных сетевых сообществах таких называют «задротами») с грохотом втащил в подъезд велосипед. Консьержка поинтересовалась, чистые ли у велосипеда колеса, но задрот, буркнув: «Отвянь, мать!», проигнорировал вопрос.

«Разве это правильно?» — осведомилась Белокрысова у Объемова, когда задрот, шевеля челюстью и перебирая ногами в ссадинах и синяках, как паук, загрузился со стонущим велосипедом в лифт.

«Что — правильно?» Вопрос показался Объемову по аналогии с собственной фамилией чрезмерно объемным.

«Что такие живут», — просто объяснила Белокрысова.

«Не торопятся на праздник?» — уточнил он.

«Лучше пусть бы ваш приятель жил, он хоть… сами знаете, — со значением произнесла консьержка, — чем этот…»

Худой, как велосипед, задрот не вызывал у Объемова ни малейших симпатий, однако так резко ставить вопрос он был не готов. А она, это… еще ничего, гадко, но отстраненно, как будто и не он вовсе, а какой-нибудь герой Достоевского (типа Свидригайлова или Ставрогина), подумал Объемов, худенькая, а грудь… Личико, правда… Он понял, что это реакция сознания на непривычную для него, сознания (в плане развития темы), ситуацию. Не сказать, чтобы сознание в данном случае проявляло себя с лучшей стороны. Так ветер, усиливаясь, первым делом поднимает с асфальта мусор.

«Что-что?» Объемов на мгновение как будто потерял равновесие, утратил координацию внутри собственной личности, явственно ощутил внезапную и необъяснимую власть Белокрысовой над собой. Похожим образом цыганки, мелькнула мысль, выманивают у доверчивых граждан деньги, а те потом не понимают, как это могло произойти. И не только цыганки. Дальше думать на эту тему не хотелось.

«Посмотрите вокруг, — между тем продолжила Белокрысова, — посмотрите на себя, на меня. Как мы живем? У нас отняли жизнь. Ваш приятель понимал… Так что еще неизвестно, кому больше повезло — кто уже на празднике или кто… — вдруг заговорщически подмигнула Объемову, — только собирается».

Кто посадил сюда эту ведьму, ужаснулся он, надо переговорить с участковым, со старшей по подъезду… Однако, вспомнив участкового (кажется, его фамилия была Гасанов, пару месяцев назад он, с трудом подбирая русские слова, показывал жильцам размытую серую фотографию бородатого, в глубоко натянутой на уши вязаной шапочке человека), вспомнив старшую (восторженную идиотку в пелерине, на шпильках, с тремя путающимися в поводках, нервно тявкающими пуделями), отказался от этой мысли. Но все же сделал неуверенный шаг к «аквариуму». Белокрысова слегка сместилась в своем кресле на колесиках, и Объемов увидел черную резиновую дубинку, лежащую на тумбочке как раз под правой рукой консьержки. В девяностые годы такими дубинками, их тогда называли «демократизаторами», омоновцы избивали демонстрантов, протестующих против антинародной политики Ельцина. А еще Объемов разглядел на стене в закутке то ли фотографию, то ли репродукцию в рамке под стеклом, на которой, к немалому изумлению, узнал… Гитлера. Фюрер, молодой и стройный, в стильном черном кожаном пальто с поднятым воротником, пронзительно смотрел в глаза замордованным Версальским мирным договором соотечественникам. Ну да, никто не помнит, как он выглядел в молодости, подумал Объемов, поэтому и повесила. Кто догадается?

«Рахманинов, — отследила его взгляд Белокрысова. — Середина двадцатых. Редкая литография. Дочь купила в Буэнос-Айресе на блошином рынке».

«Великий композитор», — с трудом отклеил взгляд от литографии Объемов.

«Он еще сыграет свой ноктюрн», — сказала ему в спину Белокрысова. А когда Объемов шагнул в лифт, добавила: «С большим симфоническим оркестром».

3.

Глядя из окна на освещенную крепость (она напоминала огромный зубчато-башенный шоколадный торт), на ночное, цвета вяленой рыбы, озеро, на несущиеся по небу, как если бы эти самые вяленые рыбы вдруг стали летучими, облака, Объемов подумал, что у Люлинича не было шансов преуспеть в своей борьбе. Тело одержало полную и окончательную победу, смахнув с доски второго игрока. Люлинич обманчиво полагал, что тело можно наладить в обратный путь — от старости к молодости, от увядания к цветению, но не учел, что, дойдя до определенной, известной только ему, телу, точки, оно срывается, как стрела с натянутой тетивы, катапультируется в небытие. Поэтому, сделал несложный вывод Объемов, не следует насильно навязывать телу свою борьбу. Как и народу, невольно продолжил мысль, ту или иную идеологию. Не факт, что они (тело и народ) обретут радость через силу. Записав это в блокнот как возможный тезис для выступления на конференции, Объемов странным образом успокоился. Настроение улучшилось. Неправильные мысли вносят в сознание разлад, лишают человека покоя и уверенности, подумал он, ведут к психическим и вегетативным расстройствам. Правильные же, пусть даже чисто умозрительные, обезволенные, они… как бальзам, как влажный компресс на больную голову.

Но сознание (больная голова) в силу непонятных, точнее, понятных, однако по умолчанию оставляемых за скобками причин упорно, как алкоголик к спиртному, тянулось к неправильным мыслям. Объемов объяснял это тем, что неправильные мысли несли в себе заряд удручающей ясности относительно природы человека и общества в целом, были чем-то вроде негатива Божественной истины. Той самой, от которой человек бежал, как заяц от орла. В темных линиях и перекрестьях этого негатива многие люди искали — и, самое удивительное, находили! — смысл, уродливую красоту и оправдание собственного существования. Их сознание смещалось с Божественного «кремнистого пути» с говорящими в небесах звездами на нехоженые тропы, где отсутствовали правила движения. Эти тропы вели в никуда, неизвестно куда, куда угодно, но только не туда, куда надо. Хотя случались исключения. Божественный ветер, а может, Божественная птица перенесли с нехоженых троп на общечеловеческое поле избранные зерна: Иисуса Христа, Мухаммеда, Будду, апостолов, святителей, пророков, страстотерпцев и прочих отличников божественно-политической подготовки. В колючем огненном кусте на нехоженой тропе вблизи поля, в неопалимой купине, скрывался и грозный Б-г иудеев. В этот куст могла сунуться только (неизвестно, Божественная или нет) огнестойкая птица феникс. Но это, похоже, пока не входило в ее планы. Избранная истина, таким образом, прорастала на свет из (огненной?) тьмы, оставляя во тьме тьму низких (не избранных), испепеляющих мир и людей истин. Собственно, в пространстве между тьмой низких (повседневных) истин и единственной избранной — и существовал Божий мир.

Объемов не уставал восхищаться совершенством системы противопожарной безопасности, мощью сдерживающих тьму безумия редутов, возведенных Господом в дурных человеческих головах. Чем-то это напоминало необъяснимое неприменение ядерного оружия в давно готовом, если не страстно желающем, пустить его в дело мире.

Входя в метро, он всякий раз радовался спокойствию и отрешенности разновозрастных и разноплеменных пассажиров в вагоне. Все сидели, уткнувшись в смартфоны, никто не рычал, не ревел, не бросался, ощерив зубы, на соседей. И в то же самое время Объемов явственно ощущал иллюзорность многонационального смартфонного покоя, как если бы под тихой речной гладью невидимо рвал воду в клочья острыми, как серпы, плавниками глубинный монстр. Смартфонные люди как будто не в метро ехали, а плыли в надувных лодочках по той реке… Господь, делал странный вывод Объемов, удерживал равновесие в мире посредством смартфонов, айфонов и прочих… гаджетов. (Отвратительное, враждебное русскому языку двухкоренное — гад и ад — слово!) Пространство между истинами вынуждало человека делать выбор в пользу одной из них. Пространство вне истины избавляло от этого. Гаджеты, таким образом, являлись средством перемещения в виртуальный мир вне истины, мир без выбора. В некую резервацию, отстойник определил Господь возлюбленных чад своих, чтобы принять окончательное решение относительно их судьбы. Объемов верил в бесконечную милость Господа, но у него не было никаких иллюзий насчет того, каким будет это решение.

…А потом он, похоже, задремал на неразобранной кровати под дробь дождя по подоконнику и душевные белорусские песни из приемника, потому что вдруг обнаружил себя двадцатилетним студентом-практикантом в редакции журнала «Пионер» на одиннадцатом этаже газетно-журнального корпуса издательства «Правда» в Бумажном проезде напротив Савеловского вокзала.

Будущего журналиста Васю Объемова определили на два летних месяца в отдел писем детского журнала, посадили за желтый, с выдвижными (через один запертыми) ящиками стол, выдали специальную электрическую машинку для вскрытия запечатанных конвертов. Машинка напоминала железную ладонь. На эту ладонь следовало положить письмо и слегка подтолкнуть его в сторону ворчливо крутящегося в глубине машинки круглого лезвия. Оно как по линейке срезало с конверта тонкую полоску, после чего письмо легко, как худая нога из просторной штанины, извлекалось из конверта. Но этой операцией дело не ограничивалось. На письменном столе Васи Объемова лежала стопа разграфленных фиолетовых картонных карточек. В них следовало вписать: имя и фамилию отправителя; его почтовый адрес с индексом; а также краткую информацию о содержании письма. Конверты и извлеченные из них письма прикреплялись к карточке скрепкой. Это называлось регистрацией поступившей почты. Каждое утро с распределительного почтового узла издательства «Правда» в редакцию журнала «Пионер» поступал прошитый веревкой бумажный мешок с сотней, а то и больше, писем от юных, взрослых, пожилых, а иногда и выживших из ума читателей.

Помимо Васи, учетчиками писем (так называлась эта нижайшая в редакционной иерархии должность) были еще две девушки: Света (от нее постоянно пахло потом) и Марина — жена офицера-подводника (она благоухала терпкими, с горчинкой духами). Была еще и третья учетчица (ушедшая в декрет), за чьим столом и расположился временно Вася. Сунувшись однажды в незапертый ящик стола в поисках стержня для шариковой ручки (карточки высасывали их, как фиолетовая пустыня), он обнаружил под аккуратно вырезанными из иностранных журналов фотографиями стройных дам в красивых платьях и неряшливо выдранными из советского журнала «Работница» пересохшими выкройками длинную пулеметную ленту «изделия № 2» Баковского завода резиновых изделий. Ну да, успел подумать Вася, перестала использовать и… сразу в декрет. Он покраснел, явственно ощутив знакомый запах этого оставляющего на руках белую пыль изделия, хотя наглухо запечатанные мятые квадратики с рельефным колечком по центру не могли его издавать. Это был фантомный, психический, тревожный запах. К двадцати годам Вася приобрел некоторый сексуальный опыт, неотъемлемой частицей которого была неуверенность в надежности отечественного (индийские тогда еще не появились) изделия. Были, были в Васиной практике случаи, когда, контрольно опустив глаза долу, он обнаруживал вместо изделия одно лишь плотно прикипевшее белое резиновое кольцо в юбочке лохмотьев. И девушки, делившие с ним радость любви, даже если изделие по окончании любовной радости внешне выглядело молодцом, часто отправляли Васю в ванную для его проверки. И он стоял у зеркала над раковиной, тупо разглядывая наполненный водой пузырь с плавающими белыми головастиками, а заодно и собственную противно-самодовольную физиономию.

Впрочем, только первую неделю Вася смущался, перелетая в кабинете, как бабочка или пчела, от запаха горячего девичьего пота к запаху разогретых женским телом духов с горчинкой и — фантомному запаху изделия № 2 Баковского завода. Вскоре они слились в единственный упоительный запах сексуальной вольницы (философы называли это дело эросом), преобразивший и наполнивший унылые крысино-канцелярские будни замещающего временно вакантную должность учетчика писем студента.

А как могло быть иначе в женском коллективе, гимном которого была сомнительная, неизвестного происхождения песня:

По аллеям тенистого парка

С пионером гуляла вдова.

Пионера вдове стало жалко,

И вдова пионеру дала.

Почему же вдова пионеру дала

В эту темную ночь при луне?

Потому что сейчас

Каждый молод у нас

В вечно юной Советской стране!

Вася и оказался таким вот несознательным пионером в перегретом разновозрастными женскими телами тенистом парке. Он даже взял на себя смелость изменить одну из строчек гимна: «Пионеру с вдовой стало жарко, и вдова пионеру дала». Лето в тот далекий год и впрямь выдалось жарким и дымным: под Москвой горели леса и торфяники.

А еще он припомнил (во сне), что этажом ниже располагался отдел писем самого многотиражного (кажется, более десяти миллионов экземпляров) журнала в СССР — «Здоровье», где трудилась рота, никак не меньше, девушек-письмоводительниц. Тенистый парк воистину не знал границ, и были эти границы отнюдь не на замке. Никогда больше в своей жизни писатель Василий Объемов не попадал в столь сладостные кущи под сенью девушек в цвету. Так назывался роман популярного в то время в СССР французского писателя Марселя Пруста. Даже в редакции журнала «Пионер» слышали о нем. На черном рынке этот непростой для понимания простого советского человека роман стоил в десять раз больше вытесненной на обложке цены. Но простой советский человек хотел его читать и был готов переплачивать. Это была одна из странностей или загадок социализма. Казалось бы, что за дело советской учительнице или советскому геологу до какого-то эстетствующего Свана, жившего сто лет назад в Париже?

Ну почему, почему, вертелся сверлом спустя годы в одинокой холодной постели писатель Василий Объемов, я был так труслив и сдержан в тенистом парке под сенью девушек в цвету? Почему не прочесал его вдоль и поперек широким бреднем? Но как легкий ветерок сквозило понимание (опять же во сне), что потому-то и распахнулись приветливо перед ним ворота парка, что был он там временным, если не случайным гостем, с которого, как говорится, взятки гладки. Оттрубил практику, и гуд-бай!

Он привередничал, пренебрег по эстетическим соображениям похожей одновременно на милого зайчишку и добрую сказочную лягушку девушкой с широко расставленными глазами из журнала «Здоровье». Не попадая своими глазами в ее, утыкаясь в белый шлагбаум лба, Вася вспоминал строчку Велимира Хлебникова: «На серебряной ложке протянутых глаз я прочел разрешенье войти», изумлялся размеру этой самой даже не ложки, а… поварешки. Девушку все звали Зямой. Вася как-то не удосужился узнать ее имя и фамилию. Зяма и Зяма. Однажды они стояли в очереди в столовой и она рассказала ему, что вступила в переписку с маркшейдером из Сыктывкара, написавшим в «Здоровье» о постельных неладах с женой. Зяма в ответном послании на бланке редакции привела слова Антуана де Сент-Экзюпери о том, что любить означает смотреть в одном направлении, посоветовала ему быть выше презренной физиологии. Но маркшейдер не внял, прислал ей заказным с уведомлением письмом… сперму в полиэтиленовом контейнере с просьбой исследовать ее в секретной космической лаборатории на наличие неведомых, отрицательно заряженных спермоионов. Маркшейдер утверждал, что таинственные спермоионы угрожают существованию человечества как биологического вида. С их помощью инопланетные пришельцы по своей программе трансформируют ДНК человека. Получив дозу, баба становится невменяемой, рожает скрытого мутанта, а ничего не подозревающие мужики заражаются этой дрянью через… изделие № 2! Глядя на Васю широко расставленными стрекозьими глазами, Зяма поведала, что вечером в Доме культуры «Правды» будут показывать фильм «Точка, точка, запятая…», она пойдет, потому что живет через два дома на улице Правды, мать уехала на дачу, а ей скучно. Но Вася лишь неопределенно пожал плечами. Название фильма почему-то навело его на мысли о наполненном водой резиновом пузыре, где плавали белые точки, точки и запятые, вполне возможно, отравленные инопланетными спермоионами. Круг замкнулся. Вот так глупо он поставил точку в отношениях с Зямой, пронес мимо рта длинную серебряную поварешку.

А с опытной замужней красавицей Мариной, любительницей терпких духов с горчинкой, он лениво встречался в подвальной мастерской иллюстрировавшего тексты журнала художника на Башиловской улице, иногда даже не предупреждая ее, что не придет. Марина, нервно теребя рукава красивого белого свитера, ждала его среди подрамников и неоконченных рисунков, откуда на нее задорно смотрели салютующие пионеры в красных галстуках. Потом, наверное, находившись по пятнистому, как шкура гиены, дощатому полу, сидела на низкой раздолбанной тахте (художник называл ее спермодромом), грустно глядя на черную гроздь висящего на стене допотопного (из Смольного, шутил художник) телефона. Утром в редакции Вася только разводил руками в ответ на упреки Марины: не получилось, звонил — не дозвонился, потом уже было поздно. И она прощала его, и он, идиот, думал, что так будет всегда…



Поделиться книгой:

На главную
Назад