«Только-то! Что ж, идет, ты меня уговорил, старина, я помирюсь с Салле ко дню твоей кончины», — промолвил Барон.
«Так поспеши: это случится сегодня», — ответил дед.
И невзирая на возражения упиравшегося Барона: «но…», «однако…», «и все же…» — мой дед заставил-таки его войти с ним в кабачок, где как раз сидел и завтракал Салле.
Мой дед заставил Барона сесть напротив его недруга, а сам уселся между ними.
— А за едой, как известно, меланхолия рассеивается, — заметил послушник.
— Ах, молодой человек, молодой человек! — сокрушенно воскликнул актер. — Вы не замедлите убедиться, сколь вы заблуждаетесь! Хотя оба недруга оказались за одним столом, они продолжали дуться и слегка показывать зубы, однако господин де Шанмеле все с той же своей кладбищенской миной влил в их глотки столько доброго вина, что они мало-помалу поддались. И, видя, как их сердца смягчились, дед мой соединил их руки над столом, а затем, словно показывая, что завершил все отпущенные ему земные дела, уронил голову на их соединенные ладони…
— Возможно, он прятал лицо, устрашившись преследовавшего его видения? — предположил Баньер.
— Ох, молодой человек, вот суждение, свидетельствующее о вашем здравомыслии! — произнес комедиант. — Все было именно так.
Оставаясь в этой позе, мой дед, как показалось его сотрапезникам, пожелал пролить все слезы, что могло вместить его тело.
«Ну вот, — заметил Салле, — мы уже смеемся, а Шанмеле все стенает!»
«Тут все просто, — весело успокоил его Барон. — Наш благодетель дал зарок перед смертью помирить нас. Мы помирились — вот он и умирает, черт побери!»
В ответ на эти слова дед только глубоко вздохнул.
Но в этом вздохе было что-то ледяное.
Барон и Салле невольно вздрогнули и переглянулись.
Затем они устремили глаза на деда.
Он оставался неподвижным и даже, чудилось им, перестал дышать, отчего их беспокойство перешло в полное смятение.
Его голова все еще лежала на их соединенных руках;
Барон осторожно высвободил свою, то же сделал Салле — и что же? Бледное лицо Шанмеле с остановившимся взглядом и сведенными в последнем усилии губами уткнулось носом в стол: он был мертв.
— О сударь, — вскричал Баньер, — какую грустную историю вы мне поведали!
— Не правда ли, брат мой? — с тяжелым вздохом откликнулся комедиант.
— Однако же, — усомнился склонный к логическим умозаключениям послушник, — все это никак не объясняет, почему вам надобно исповедоваться.
— Почему?.. Но поймите же, драгоценный брат мой: в семействе Шанмеле принято умирать внезапно, через три дня после выступления в новой роли. Так умер мой дед, так скончалась моя бабка, такова же была участь моего отца, поскольку, заметьте, мой дед тогда сыграл Улисса впервые, оставив Агамемнона Салле, который много лет добивался этой чести…
Так вот, всякий раз, как мне выпадает новая роль, я содрогаюсь всем сердцем, опасаясь последовать за отцом, дедом и бабкой…
— Так вам предстоит сыграть новую роль? — робко осведомился Баньер.
— Увы, да, брат мой! — в отчаянии всплеснул руками Шанмеле.
— И когда же?
— Завтра, представляете?
— Вы говорите, завтра?
— Да, завтра!
— И что за роль?
— О, весьма-весьма сложная!
— Какая же?
— Ирода.
— Ирода! — в удивлении подавшись назад и сжав руки, вскричал Баньер. — В «Ироде и Мариамне» господина де Вольтера!
— О, не упрекайте меня за это! — жалостно взмолился актер. — Я и так скорблю.
— Вы скорбите, что играете на сцене, и все же не отказались от роли? — изумился Баньер, не совладав с таким явным противоречием в суждении.
— Эх, Бог ты мой! Ну да! — воскликнул Шанмеле. — Необъяснимый ход вещей, не правда ли? Но дело обстоит именно так. Что поделаешь? Да ничего, ибо я унаследовал все суеверия своего семейства и порой мне в голову лезут такие мысли…
— Какие мысли?
— Такие, что я и вслух-то их произнести не могу, учитывая, что они способны задеть честь моей бабушки.
— Говорите! Все же сказать мне — это не то же, что всему свету.
— Так вот, мне приходит в голову, что я не вполне внук моего деда.
— Да что вы?
— Мне приходит в голову, будто безумная тяга моя к театру, из-за которой, когда я не играю, мне чудится, что я отрекаюсь от своей крови, а когда занят в спектакле, то до смерти страшусь проклятия, так вот, тяга эта происходит из-за того, что кровь моя поделена надвое, как выражаются в гербоведении: в ней равные доли актера и драматического автора. Относительно того, что господин Расин отдавал все роли моей покойной бабушке, судачили немало. Равно как и о том, с какой легкостью господин Лафонтен позволял моему дедушке ставить его имя рядом с собственным. О, если это так, то я заслужу проклятие совсем иного свойства, будучи внуком актрисы и человека, писавшего трагедии о любви.
— О, у вас, дражайший брат мой, столько же вероятности оказаться внуком господина Лафонтена, как и внуком господина Расина, — простодушно заметил Баньер.
— Но это же гораздо страшнее: быть внуком актрисы и человека, писавшего такие непристойные сказки!
— Это, по правде говоря, вопрос совести, — заметил Баньер, — однако же не нам об этом рассуждать, и как только кто-нибудь из святых отцов выйдет из-за стола…
— О да, исповедник! Тут надобен исповедник! — воскликнул Шанмеле. — Лишь за исповедником последнее слово. Только он может мне сказать, чей я внук: господина Шевийе, господина Расина или господина Лафонтена. Только исповедник способен разъяснить мне, неизбежно ли заслуживает проклятие актер, когда он сын, внук и правнук актера… О! Исповедника мне, исповедника, ибо завтра я выхожу в новой роли и хочу исповедаться in агticulo mortis[7]!
— Но успокойтесь, дражайший брат мой, вы еще не в том возрасте, когда стоит опасаться подобных происшествий.
— Ах, — вскричал Шанмеле, — какие же вы счастливые, по моему мнению, вы, святые люди, которым не надобно мазать физиономию белилами и румянами, как в «Пираме и Фисбе», ни приклеивать себе бороду, как в «Ироде»; как подумаешь, что вам посчастливилось, вместо того, чтобы иметь за спиной три поколения комедиантов, быть иезуитом из поколения в поколение…
— Сударь, — воскликнул Баньер, — что вы такое говорите! Иезуит из поколения в поколение? Уж не бредите ли вы, часом, дражайший брат мой?
— Простите, простите, тысяча извинений! Но, видите ли, когда я готовлюсь к новой роли, я уже сам не ведаю, что делаю и что говорю. Конечно же, невозможно быть иезуитом из поколения в поколение. О, позвольте же мне по-христиански обнять вас, брат мой, чтобы увериться в том, что вы меня простили.
И он так жарко обхватил руками послушника, так стиснул его и встряхнул, что злополучная книжица, словно бы желая глотнуть свежего воздуху, выпрыгнула из кармана молодого человека и, раскрывшись, попала прямо в ладони Шанмеле, который невольно прочел на первой странице:
«
IV
"ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ АВРААМА"
Удивление, вызванное этим открытием, ропот негодования, вырвавшийся у щепетильного комедианта, только что выложившего перед Баньером всю подноготную души, могли бы посрамить нашего послушника, если бы внимание обоих не отвлекло внезапное появление нового лица.
В конце коридорчика, ведущего, как мы уже сказали, из обители послушников в церковь, появился отец-иезуит.
Его приближение вернуло несчастному Баньеру утраченные было силы.
— Ради всего святого, тише, господин де Шанмеле! — воскликнул он. — Вот один из наших святых отцов, он идет в часовню.
И, желая пресечь всякую тень подозрений, что могли бы зародиться в голове священника, послушник бросился ему навстречу со словами:
— Преподобный отец, прошу вас, вот господин, нуждающийся в исповеди!
Тот между тем невозмутимо приближался к молодым людям.
— Спрячьте книжку! — шепнул лицедею Баньер. — Спрячьте! Да спрячьте же ее!
Несчастный Баньер забыл, что не будет ничего удивительного, если в руках актера кто-нибудь заметит трагедию или комедию.
Тем не менее Шанмеле не преминул последовать указанию и спрятал за спину руку с книжицей.
Но, совершив это со всей непринужденной легкостью лицедея, привычного к такого рода жестам, он не сводил взгляда с того, кто медленно приближался, ибо уже видел в нем своего будущего судью.
— Лицо у него, кажется, доброе, — чуть слышно сказал он Баньеру.
— О да, — отвечал тот, — отец де ла Сайт — один из добрейших, один из самых снисходительных и притом наиболее сведущих наших наставников.
Здесь наш послушник слегка повысил голос, быть может втайне надеясь быть услышанным почтенным иезуитом и обезоружить его гнев лестью, тем более тонкой, что она как бы не была обращена непосредственно к нему и могла лишь рикошетом коснуться ушей того, кого призвана была обласкать.
Что касается приближавшегося к молодым людям святого отца, то он, услышав, что здесь есть некто жаждущий покаяния, повернул в сторону исповедальни, подав Шанмеле знак следовать за ним.
Актер горячо раскланялся с Баньером, найдя при этом способ незаметно возвратить послушнику не подобающую его положению мирскую книжонку, столь не вовремя вывалившуюся из кармана.
Однако он не удержался от упрека, смягченного горестным добросердечием:
— Ах, драгоценнейший брат мой, зачем вы рискуете погубить свою душу, когда здесь вы стоите на пути к спасению?
Но его душеспасительное увещевание, видимо, не возымело действия, ибо послушник, удостоверившись, что за ним уже не наблюдают ни исповедник, ни кающийся, со всей страстью погрузился в чтение "Ирода и Мариамны", чем и занимался до той минуты, когда получивший отпущение грехов и благословение Шанмеле выскочил из исповедальни, а затем и из церкви с легкостью пробочного поплавка, освободившегося от тянувшего на дно свинцового грузила.
Вслед за ним из исповедальни вышел и почтенный иезуит, однако, поскольку он перед этим усердно откашливался и отплевывался, у Баньера оказалось достаточно времени подготовиться и убрать с глаз опасную книжицу.
Пора, однако, сказать читателю, что отец де ла Сайт пользовался немалой известностью и в Париже, и в провинции — известностью, разумеется, связанной с его богословскими занятиями, а потому не выходящей за пределы иезуитских коллегиумов и рьяно оспариваемой клириками других религиозных орденов, по сути дела завидовавших той конгрегации, о которой сейчас идет речь, тем более что в описываемое время ее святые отцы добились столь значительных успехов.
Отец де ла Сайт был полноват, круглолиц и румян, а впечатление свирепой строгости, какое могли внушить любознательному физиономисту густейшие седеющие брови этого священника, тотчас же смягчалось нежно-голубым блеском глаз и прямодушием, запечатленным на полных губах.
То было редкое явление — искушенный в поэзии эрудит, старомодный философ, изучавший Платона и Сократа не как нечто курьезное, а почитавший их как главных учителей и в своих трудах предоставлявший новым мрачным богословским доктринам лишь то ограниченное внимание, какое ученый-практик уделяет бесполезным теориям. Впрочем, он был добрым христианином, ревностным, но терпимым католиком, не склонным, в сущности, впадать в гнев по всякому поводу и в проповедях Боссюэ или кардинала де Ноайля видевшим лишь блистательные темы для латинских стихов.
Именно этому добрейшему отцу-иезуиту Баньер, еще не вполне совладавший с волнениями от беседы с Шанмеле, воздал подобающие знаки покорнейшей, но не льстивой почтительности, какие всякий послушник обязан оказывать своему духовному наставнику.
Однако Баньер при этом преследовал определенную цель: ему так сильно хотелось самому раскрыть тайну опасений, которые испытывал Шанмеле перед вечным проклятием, что, как можно было предположить, это любопытство было продиктовано не одной лишь любовью к ближнему, но и тем, что сейчас он, легко подчиняясь заповедям Церкви, поистине возлюбил ближнего, как самого себя, а точнее — самого себя, как своего ближнего.
Вот почему он выказал знаки уважения отцу-иезуиту.
— Отец мой, — спросил Баньер, — я заметил, что после исповеди у вас посетитель вышел отсюда легкой поступью.
— Легкая поступь, сын мой, — отвечал иезуит, — всегда проистекает от чистой совести.
— В таком случае, святой отец, позволительно ли думать, что вы отпустили этому бедному человеку все его грехи?
— Да, сын мой, разумеется, посредством нестрогой епитимьи, которую он поклялся неукоснительно нести.
— Однако мне кажется, — настаивал Баньер, — насколько я уловил из нескольких оброненных этим человеком слов, что он комедиант.
— Ну да, сын мой, это так, — подтвердил отец де ла Сайт, с удивлением посмотрев на послушника. — И что с того?
— Ничего, конечно… но мне казалось, святой отец, что, коль скоро актеры отлучены от Церкви, бесполезно отпускать им грехи.
Хотя отец де ла Сайт и славился своей ученостью, слова послушника, казалось, его несколько смутили.
— Отлучены, отлучены… — повторил он. — Разумеется, актеры отлучены от Церкви, кроме тех, кто обратился к вере и покаялся.
— Ах, значит, так! — с облегчением вздохнул Баньер. — И поскольку этот, несомненно, покаялся и обратился…
— В любом случае, — прервал его иезуит, — он произвел на меня впечатление вполне порядочного человека.
— О, разумеется!
— Вы разделяете мое мнение, сын мой?
— Да, да, совершенно разделяю…
— Кажется, вы довольно долго беседовали с ним? — заметил отец де ла Сайт, вопрошающе глядя на собеседника.
— Не могу в точности сказать, столько времени я с ним беседовал, — осторожно отвечал послушник, избегая точного ответа с той ловкостью, какую школа последователей Лойолы весьма быстро прививает даже самым бездарным своим ученикам.
— Но все же, сколь ни мало вы с ним говорили, сын мой, вы должны были заметить, что он исполнен добрых чувств, не так ли?
— Конечно, отец мой, но я всегда полагал, что, коль скоро нет отречения и покаяния, отлучение сводит на нет все эти чувства.