Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дюма. Том 56. Ашборнский пастор - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Говорю: «когда я собрался уйти», поскольку, беспрестанно мучимый этой злосчастной проповедью, о которой ни на минуту не забывал и которая все больше представлялась мне неуместной, я решил прогуляться по деревне и завязать более близкое знакомство с обитателями Ашборна.

Господин и госпожа Снарт, которые уже говорили мне 0 простосердечии и чистоте нравов этих славных людей, со своей стороны тоже предложили мне совершить прогулку, словно они сумели прочесть в глубине моего сердца мои тревоги и угадали, что мне для обдумывания своих мыслей необходимо созерцать один из мягких деревенских вечеров.

Итак, я вышел, обводя все вокруг беспокойным и испуганным взглядом и больше всего страшась убедиться, что перед моими глазами протекает жизнь безгрешная и спокойная!..

Увы, дорогой мой Петрус, даже вечер золотого века не мог бы быть более мирным и более радостным, чем этот представший моему взгляду вечер, позолоченный последними солнечными лучами.

Старые матери сидели у прялок, поставленных прямо на улице перед порогом дома; старики беседовали, сидя на каменных или деревянных скамьях; мужчины среднего возраста играли в шары или в кегли; наконец, девушки и парни под звуки скрипки или флейты танцевали на деревенской площади в тени четырех высоких лип.

Во всем ощущалось, что это субботний вечер, то есть конец последнего дня трудовой недели; крестьяне радостно предвкушали предстоящий им завтрашний отдых, и все эти славные люди, хоть и не читавшие никогда Горация, уже забыв о прежней усталости и еще не беспокоясь о будущей усталости, словно повторяли слова этого принца поэтов и короля эпикурейцев: «Valeat res ludicra![4]»

К стыду моему, признаюсь, дорогой мой Петрус: эта картина, достойная кисти ван Остаде и Тенирса, вместо того чтобы порадовать, глубоко опечалила меня.

Мне хотелось бы слышать пьяные песни, шум и гул в трактирах, споры и драки на перекрестках.

Мне хотелось бы видеть, как эти парни и девушки, танцующие под присмотром бабушек и дедушек, группами украдкой ускользают из деревни, словно тени, и скрываются в поле.

Мне хотелось бы видеть, как богач отказывает в милостыне бедняку и как бедняк плачет и богохульствует.

Мне, наконец, хотелось бы, чтобы произошло что-то способное оправдать мою завтрашнюю проповедь, в то время как на самом деле, куда бы я ни кинул взгляд, я видел только мирные картины честной жизни обитателей деревни, развлекающихся без всяких скандалов и прерывающих свои забавы только ради того, чтобы приветливо поздороваться со мной и дружески мне улыбнуться, ведь наблюдая, как я, одинокий и всем чужой, брожу по деревенским улицам, люди догадывались, что я и есть тот молодой пастор без паствы, который в своем проповедническом рвении пришел бескорыстно сеять слово Господне на почве, оставшейся невозделанной из-за болезни одного из его собратьев.

Я надеялся, что опускающаяся на землю тьма, эта матерь дурных помыслов и злодейских поступков, что-то изменит к худшему в этой безгрешной деревне, похожей на одну большую семью.

Я ошибся.

Наступили сумерки, а затем пришла и ночь — темная, словно ее призвали на помощь сам порок и само преступление.

Однако с наступлением ночи крестьяне разошлись по домам, обменявшись благочестивыми поцелуями или дружескими рукопожатиями; один за другим гасли огни; мало-помалу стих шум, и я, оказавшись в полном одиночестве, стоял посреди деревенской площади, со скрещенными на груди руками, опершись об одну из лип, осенявших радостный танец крестьян, стоял еще более темный и мрачный, чем окутавшая меня ночь!

На ночлег я возвратился потрясенным!..

VI

МОЙ ОРАТОРСКИЙ ДЕБЮТ

Моя добрая хозяйка ждала меня, хотя совершенно не понимала, почему я так долго отсутствовал.

Она предложила мне выпить вместе с нею чаю, но я, сославшись на дорожную усталость и потребность в отдыхе, попросил у нее разрешения удалиться в свою комнату.

О, я не чувствовал усталости, я не испытывал ни малейшего желания спать, клянусь Вам в этом, дорогой мой Петрус!

Нет, мне хотелось в уединении заняться правкой моей проповеди.

На это у меня ушла вся ночь; всю ночь я только то и делал, что смягчал слишком суровые пассажи и ослаблял слишком яркие краски; затем я повторял вслух исправленный текст, запоминая его наизусть.

Увы, и после исправлений моя проповедь, похоже, оказалась бы уместной не столько в милой и прелестной деревеньке Ашборн, сколько в каком-нибудь Богом проклятом городе вроде Вавилона или Гоморры, Карфагена или Содома, Лондона или Парижа!

Ах, какой эффект произвела бы эта злосчастная проповедь в соборе святого Павла или в соборе Парижской Богоматери!

К концу этой ночи, одной из самых тяжелых в моей жизни, раздавленный усталостью, одолеваемый сном, я забылся в то время, когда первые солнечные лучи коснулись моего окна, пробившись сквозь листву виноградной лозы, левкои и цветущую гвоздику.

Этот болезненный двухчасовый сон больше утомил меня, нежели освежил.

Наконец, отзвонили час дня, а я все еще склонялся над моей проповедью, усеянной сносками, помарками и скобками; сунув ее в карман, я зашагал к церкви.

В моем распоряжении оставалось еще около получаса; я вошел в ризницу, попросил перо и чернил и использовал эти полчаса для того, чтобы снова устранить все стилистические шероховатости этой незадачливой проповеди.

Мной владело одно-единственное желание — превратить ее в нечто плоское и бесцветное; увы, как я ни старался, она оказалась не в меру богатой мыслями и слишком мощной по форме, чтобы опуститься до столь полного убожества.

И вот наступил страшный для меня миг; нетвердой походкой я взошел на кафедру. Нечего и говорить, людей пришло огромное множество; по деревеньке мгновенно распространился слух, что в первое воскресенье июня в ашборнской церкви проповедь прочтет приезжий пастор, молодой человек, заслуживающий самых высоких похвал, сын пастора Бемрода, наконец, поэтому церковь оказалась полна людей, и полна настолько, что сквозь открытые двери можно было видеть на паперти длинную вереницу людей, не сумевших протиснуться в церковь.

Все местные крестьяне стояли в праздничной одежде, открыв рты в напряженном ожидании и устремив на меня взгляды, полные нетерпеливого любопытства.

И вот именно тогда, дорогой мой Петрус, видя все эти бесхитростные честные лица, я понял, что среди всех собравшихся не найдется, быть может, ни одного мужчины и ни одной женщины, отмеченных одним из пороков, против которых я вознамерился метать молнии и ужасающий список которых разворачивался передо мной, словно армия призраков, то грозных, то насмешливых.

Я уже заранее видел удивление, ошеломленность и огорчение всех этих славных людей, когда они поймут, что я о них так плохо думаю; я уже заранее слышал их раздраженные голоса, обвиняющие меня в несправедливости, горячности, злобности; я уже заранее видел, как меня, неправедно вошедшего в роль обличителя, судят справедливо, судят без жалости и милосердия, потому что я сам не нашел в себе ни милосердия, ни жалости.

Среди прочих присутствующих двое мужчин, два седовласых старика, подобных патриархам, с лицами мягкими и спокойными, стояли передо мной и смотрели на меня с улыбкой, как смотрели бы на собственного сына.

И что же?! Я уже представлял себе заранее, как эти два человека напрягаются, как омрачаются оба эти лица, а их благожелательная улыбка уступает место выражению гнева и презрения.

Если бы только мне хватило смелости, я заранее попросил бы у слушателей прощения за проповедь, с которой я вознамерился впервые выступить перед ними.

Ах, если бы мой хозяин-медник оказался здесь, клянусь Вам, дорогой мой Петрус, я припал бы к его груди со словами:

«Единственный друг мой, пожалейте меня и скажите всем этим людям, пришедшим послушать мою проповедь, что я человек злой и высокомерный, недостойный говорить с ними от имени Всевышнего, преисполненного доброты и милосердия!»

Но этого достойного человека здесь не было, и я тщетно смотрел по сторонам: ни одного знакомого лица, за исключением славной г-жи Снарт, ободрявшей меня одновременно глазами, улыбкой и взглядом.

К счастью, все это время звучали религиозные песнопения; я воспользовался этой отсрочкой, чтобы еще раз пробежать взглядом мою тетрадь и попытаться внести туда последние исправления карандашом, но, поскольку сумятица в мыслях не позволяла мне это сделать, я ограничился тем, что рядом с некоторыми фразами начертал крестики, означавшие: «убрать».

Пение кончилось, голоса смолкли. Настала моя очередь.

Аудитория покашливала, отплевывалась, сморкалась, затем наступила глубокая тишина.

Я начал!

Следуя проверенным предписаниям ораторского искусства, я приберег картину преступлений для второй части моей речи, а картину наказаний — для заключения.

Начало моей проповеди шло неплохо; здесь я живописал божественное милосердие, исчерпать которое способно только такое множество преступлений, что одно лишь отчаяние могло бы заставить Господа судить нас по справедливости.

Так что это вступление люди слушали не только с безусловной благожелательностью, но и с явными признаками удовлетворения. Тем не менее эти признаки благожелательности и удовлетворения, ничуть меня не успокоив, внушили мне страх за ближайшее будущее: это напоминало мне испарения, подымающиеся утром с земли, которые поглощает солнце, золотя их своими лучами, преломляя их в своем свете, а час спустя возвращает нам в виде бури, дождя, града, грома и молнии.

Так что Вы, дорогой мой Петрус, можете понять, какой ужас я испытывал, с каждым словом неуклонно приближаясь ко второй части; эта вторая часть проповеди, подвергшаяся такому множеству последовательных исправлений, что я не помнил и первой ее строки, изобиловала столькими помарками и сносками, что я, по-видимому, не смог бы в ней разобраться, даже если бы прибегнул к тетради.

И действительно, я сразу же заметил, что неоднократные исправления, внесенные в первоначальный текст, ускользают из моей памяти, несмотря на ее тщетные усилия вернуть их; эти исправления я уподобил бы пугливым птицам, поднимающим крылья, и, как только я к ним приближался, улетающим и скрывающимся из виду.

Только первоначальный текст, если можно так сказать, стучался в двери моей памяти, текст, щедро живописующий ужасные пороки, что я приписывал добропорядочным людям и сам же ставил им это в вину.

Я хотел вспомнить исправленные фразы и забыть первоначальные; мой ум призывал к себе первые и пытался прогнать вторые; я чувствовал, что запутываюсь, и, рискуя собственной репутацией, решил прибегнуть к подсказке моей тетради.

Я схватил ее в какой-то злобной досаде и, видя, что больше не могу говорить по памяти, отказался от собственного опасного упрямства и попытался завершить проповедь, читая ее по тетради; однако проповедь оказалась погребенной под множеством исправлений, надстрочных вставок и сносок.

Эти спасительные страницы предстали моему взору как обширное кладбище с сухими терниями, с могильными ямами и с надгробными крестами.

Я пересек эти страницы, широко шагая, спотыкаясь, произнося то, чего уже сам не понимал.

Больше я не решался посмотреть на аудиторию, но, даже не глядя на нее, я своим умственным взором видел ее удивление, негодование и едва ли не ужас.

Наконец, я подошел к самому жгучему фрагменту, к наглядным примерам, то есть к картинам страшных мук, ожидающих грешников; я не жалел ярких красок, описывая огненные озера, поглощающие клятвопреступников, ледяные моря, уносящие в свои пучины себялюбцев, кипящую смолу, испепеляющую лицемеров, огромных змей, впивающихся острыми зубами в плоть сладострастников, — короче, я воспроизвел все те жуткие образы, которые Данте с его могучим воображением черпал в своей жажде чудовищного отмщения; однако, по мере того как нагромождались образы все более сильные и все более беспощадные, я, понимая необходимость ослабить действие подобной немыслимой диатрибы, старался мягкими интонациями умерить силу моих угроз, так что голос мой становился все более нежным, все более ласковым и отеческим, и кончилось тем, что к самым нестерпимым пыткам ада я приобщил мою аудиторию таким же голосом, каким обещал бы ей несказанные услады рая.

На этом пассаже моей проповеди слушатели уже не довольствовались шепотом; некоторые женщины выходили из церкви, возводя к Небу глаза и руки и при этом громко говоря:

— Господи Боже мой, сжалься над ним, ведь он сошел с ума!

Другие говорили иначе:

— Это же припадочный! У него бывают минуты просветления, но не гордиться же этим!

Ну а третьи, не самые неблагожелательные, откровенно хохотали. В конце концов этот смех оскорбил меня; я почувствовал, как кровь ударила мне в виски, а перед моими глазами возникло какое-то облако; я понял, что если из упрямства буду идти до самого финала проповеди, то могу потерять сознание…

Я прервал собственную пытку, более мучительную, чем те, что только что были описаны мною, неожиданно произнеся:

— Аминь!

Молитвы я прочел еще хуже, чем проповедь, если это только было возможно, и сошел с кафедры, пошатываясь, задыхаясь, не в силах преодолеть смятение; я прошел среди оставшихся прихожан, из упорства дослушавших мою проповедь до конца, прошел униженный, опустив голову и испытывая такой стыд, что на лбу у меня выступил пот.

Выйдя из дверей церкви, я прошел через деревню прямо к дороге на Ноттингем, даже не найдя в себе мужества зайти по дороге к почтенной г-же Снарт, чтобы поблагодарить ее и ее супруга за то гостеприимство, с каким они предоставили мне место за их столом и под их кровом.

Я возвратился домой в Ноттингем вне себя, весь покрытый пылью, истекая потом, если говорить о моем физическом самочувствии; в моральном же отношении я находился в состоянии безумия, отчаяния и был раздавлен бременем стыда и, можно сказать, угрызений совести!

VII

ВЕЛИКОДУШИЕ ГОСПОДИНА РЕКТОРА

Каким же достойным человеком был мой хозяин-медник! Другой стал бы восклицать: «Вот оно как!.. Ха-ха!.. Разве я вас не предупреждал?!..» А вот он, наоборот, избегал встречи со мной, так что я в течение двух-трех дней смог побыть наедине с собой и пережить свое унижение.

Через три дня он поднялся ко мне и, без единого намека на мое злосчастное путешествие в Ашборн и то, что там произошло, сказал:

— Дорогой мой господин Бемрод, вы как-то говорили мне о своем намерении найти нескольких учеников, желающих изучить то, что вы называете сложными языками, а я называю языками бесполезными; так я нашел желающих, вот их адреса.

И он протянул мне четыре или пять карточек с записанными на них фамилиями именитых жителей города.

В мое отсутствие добряк обошел дома своих заказчиков и не только разыскал для меня четверых-пятерых учеников, но и, зная мою злосчастную застенчивость, взял на себя заботу о моих интересах и сам назначил время уроков и определил плату за них, так что мне оставалось только постучать в нужные двери и приступить к занятиям.

Это-то и было мне нужно. Как только дело касалось греческого или латыни, Гомера или Вергилия, Аристотеля или Цицерона, я, оказавшись в родной стихии, чувствовал себя как рыба в воде.

Таким образом я заработал немного денег и через три месяца смог явиться к моему купцу и уплатить ему обещанную гинею; но, отдав ее, я остался с двенадцатью шиллингами, а ведь, как легко было предвидеть, при прощании уже не я, а сам мой кредитор сказал: «До встречи через три месяца!»

Мой провал в Ашборне был таким глубоким, что я даже не пытался встать на ноги, взяв реванш в какой-нибудь ближней деревне и забыв о своем поражении благодаря какой-нибудь блестящей победе; зато я вернулся к замыслу сочинить великое произведение, способное сразу поправить и мою репутацию и мое благосостояние; но, поскольку я не смог найти подходящий сюжет ни для эпической поэмы, ни для трагедии, ни для драмы, я решил остановить свой выбор на объемистом трактате по сравнительной философии, который сочетал бы все этические идеи античных философов с духовными исканиями современных философов и сблизил бы Сократа с блаженным Августином, Платона — со Спинозой, Аристотеля — с Лейбницем.

Я собирался основательно приняться за этот труд, отдавая ему всю мою душевную энергию, поскольку уже не питал никакой надежды получить приход; я успел даже на первом белом листе тетради большими буквами написать заглавие задуманного произведения, когда, к великому моему изумлению, получил от ректора письмо с приглашением прийти к нему.

Признаюсь, что при чтении этого письма дрожь прошла по моему телу.

Чего мог хотеть от меня этот человек, столь грубо принявший меня во время моего первого визита? Уж не обнаружил ли он что-то предосудительное в моей жизни, в моих привычках и занятиях и не приглашает ли он меня для того, чтобы выразить мне порицание?

Ведь не мог же он не слышать о моей злосчастной проповеди в Ашборне; но то была моя беда, а не вина.

Впечатление, произведенное на меня этим роковым письмом, оказалось настолько сильным, что я решил избегнуть встречи с ректором, не обещавшей мне ничего хорошего, а для этого надо было не только сразу же уйти из Ноттингема и спрятаться в укромном месте, рискуя умереть от голода; к счастью, мой хозяин-медник, узнавший лакея ректора, вошел ко мне в комнату и успокоил меня.

Встревоженный посланием так же как я, медник спросил у посланца, как выглядел его хозяин, вручая ему только что доставленное им письмо, и тот ответил: «Как обычно, и даже скорее приветливым, чем сердитым».

Успев уже убедиться, что советы моего хозяина идут мне только на пользу, я на этот раз не колебался ни минуты.

Поскольку, по его мнению, мне следовало принять приглашение ректора и нанести этот визит сразу же, я облачился в свой праздничный наряд, почистил рукавом шляпу и отправился к дому достославного человека, от которого зависела моя судьба, к дому, как я уже говорил, расположенному на другом конце города.

Так же как в первый раз, меня провели к ректору без промедления, однако, моя позиция была теперь более выигрышной, чем тогда, если предположить, что медник не ошибся в своих предвидениях.

На сей раз не я сам пришел беспокоить его превосходительство, наоборот, это его превосходительство беспокоил меня, ведь, если бы не его письмо, я в тот же день приступил бы к моему обширному исследованию по сравнительной философии. Уже не мне приходилось обращаться со своей просьбой; наоборот, мне надо было только ждать, когда обратятся ко мне; если бы мне сделали какой-то выговор, я ответил бы смело и даже гордо, поскольку совесть моя была спокойна, сердце — чисто, а поведение — безупречно.

Эти размышления привели меня к выводу, что, придя к ректору, я буду находиться в настолько же спокойном и твердом состоянии духа, насколько неуверенным и тревожным оно было в первый раз.

Ректор сидел за своим письменным столом все в том же домашнем халате из мольтона; голову его прикрывала та же камилавка из черного бархата; поза его была не менее величественной, чем во время моего предыдущего визита, но мне показалось, что взгляд его не столь суров, а улыбка — более благожелательна.

Одновременно жестом и словом он предложил мне подойти поближе.

Поклонившись, я повиновался.

— Добрый день, господин Уильям Бемрод, — обратился он ко мне.

Я еще раз поздоровался с ним.

— Мне приятна поспешность, с какой вы откликнулись на мое приглашение… Не обладаете ли вы, помимо прочих ваших достоинств, даром предвидения и не догадались ли вы, что у меня есть для вас хорошая новость?

— Нет, господин ректор, — отвечал я, — но ваше приглашение для меня равнозначно приказу, и я счастлив, что вы изволили заметить поспешность, с какой я выполнил этот приказ.

— Превосходно! — чуть кивнув, откликнулся ректор. — Мне по душе подобный ответ.

Затем, повысив голос, чтобы придать больше значимости своим словам, он заявил:

— Господин Уильям Бемрод, после вашего первого визита ко мне вот уже три или три с половиной месяца я слежу за вами постоянно. Ваше терпение, ваше хорошее поведение и та пунктуальность, с какой вы, несмотря на скудость ваших средств, можно сказать почти нищету, выплачиваете долг, не являющийся, как мне известно, вашим личным, — все это заслуживает вознаграждения. В качестве такового предлагаю вам место священника в Ашборне, со вчерашнего дня вакантное в связи со смертью тамошнего пастора.

— О Боже мой, господин ректор, — воскликнул я, повинуясь непосредственному душевному порыву, — так этот бедный господин Снартумер?.. Какое горе!

— Как?! Вы выигрываете от этой смерти, вы наследуете приход, стоящий девяносто фунтов стерлингов и, узнав одновременно об этом несчастье и о своем назначении, вы издаете возглас сострадания, а не крик радости?! Это воистину по-христиански, мой дорогой господин Уильям!

— Прошу у вас прощения, господин ректор, за то, что не выразил вам благодарность в первых же словах, но я знал бедного господина Снарта, я знаком с его супругой, доброй и достойной женщиной, и, хотя мне пришлось увидеть, как он болен, надеялся, что он еще поживет. Бог призвал его к себе — да исполнится воля Божья!

И я прошептал короткую молитву об упокоении души достопочтенного пастора.

Ректор посмотрел на меня не без удивления.



Поделиться книгой:

На главную
Назад