Аввакум культивировал щетину третьего дня, что ему, впрочем, шло. После третьей бутылки он стал наглядно объяснять на бутылках их новое местожительство. "Вот так идет улица, - он ровно выстроил пустые бутылки, потом поворот, там я как раз купил на улице, потом сквер (его он обозначил ногой), потом опять поворот и там дом" (на его плане он был выражен еще полной сеткой с бутылками).
- Отдельная? - спросила Сана.
- Двухкомнатная. Во второй комнате старик со старушкой. А когда они будут жить у дочери, мы будем жить одни.
- А когда они будут жить у дочери?
Подошедшему мужику они сказали, что времени час, что бутылки можно взять, что нет, не нужны.
Было грустно, как в сарае, в котором было грустно у моря, где на берегу материализовалось счастье в виде камушков с дырочкой насквозь. Камушков было так много, потому что людей было мало: люди зимой работают, а летом отдыхают, а те, кто не работают, отдыхают и зимой, и летом то есть те, кто воруют и не сидят в тюрьме, называются работают, а те, кто сидят, просто воруют). Море было захламлено холмами.
В сарай их привел парнишка-повар, с которым они не знали как расплатиться, но он уладил этот вопрос сам, украв у них банку шпрот. Содержимое холмов составляли средневековые кости и античные обломки, можно и наоборот: средневековые обломки и античные кости.
Мраморная колонна, просматривающийся отовсюду общественный туалет, средневековый храм; ночью у храма горел фонарь, ветер гонял лампочку, скрипели доски забора. Нужно было затаиться в сарае и переждать, пока менты сделают обход. Повар сказал, что свет в сарае зажигать нельзя, потому что засекут. С собой был кипятильник, в сарае была розетка, можно было вскипятить чай. Вода не торопилась вскипать, а они торопились выпить, выпили просто горячую воду. От холода и горячей воды тут же захотелось писать. Вышли, пописали, замерзли, легли каждый на свою скамейку. Было жутко холодно. Прижались друг к другу шубами
- холодно. Сделали из одной шубы матрас, из другой одеяло, на минуту стало красиво: тени деревьев заключались в тени оконных рам, получались серии гравюр в духе Милиоти, а не просто каляки-маляки. Потом опять стало холодно, холод отбил всякий интерес к Милиоти. Хотелось без конца пить горячую воду, а потом писать.
Сетка опустела, залупил дождь. Тетка с пальцем в гипсе, бабки у подъезда, отличающиеся от проституток у подъезда только галошами и платками. Император, обвешанный рулонами туалетной бумаги вместо лавровых венков. Маша со своим мужем Иосифом Иаковичем и с новорожденным ребенком, над которым стоит новорожденная звезда, берут такси и оформляют визу, чтобы ехать в Египет. В ясельках избивают детишек. Все одни и те же люди, которые не могут разрешить одну и ту же пропорцию, потому что все хотят одного и того же: чтобы на одного человека приходилось как можно больше квадратных метров, а на один квадратный метр как можно меньше людей.
- Пошли, - сказал Аввакум.
- Пошли.
Какая мерзость. Общественные туалеты на улице и в подъезде, помойки на улице и в подъезде, которые грамотно оформлены, конечно, гением, составившим подробное описание мусора: объедки и открытки, газеты и очистки, окурки и девочкины трусы.
- Ты сам у меня своровал трусы!
- Какие?
- Какие купил. А потом спрятал в книжном шкафу, я видела.
- Глупости.
Чистенькой, подаренной подшивке "Описание мусора" Аввакум придал завершенность, убив ею несколько мух и оставив на обложке отпечатки их внутренностей, и для окончательной завершенности перепачкав в побелке. "Это же подарок концептуалиста!" - возмутилась она тогда. - "Так я только для большей концептуальности".
Погода называлась "из Петербурга в Москву": снежинки, групповушки облаков, сногсшибательный ветер. Слияние стихов и прозы, как слияние города и деревни. "Но этого не должно быть!" Свое непосредственное возмущение Аввакум подкрепил сложным рассуждением и даже цитатами из Поля Валери, касающимися поэзии и прозы. Правда, он никак не мог дословно вспомнить одно его изречение, именно о разделении поэзии и прозы; разгорячившись, он передал смысл этого изречения английской поговоркой: "Мухи отдельно, котлеты отдельно".
Скульптурообразно сидит мужик. Если его раздеть, он будет в точности роденовский Бальзак.
- Неприятно за того Бальзака: стоит там голый и мокнет.
- А из чего он там мокнет?
- Из бронзы.
Девочки обсуждают, кто в чем будет:
- Ты в чем будешь?
- А ты в чем будешь?
- А что будешь-то?
- Водку пить.
- Так бы и спрашивала, в чем будешь водку пить.
Чья-то красивая жена вышла на улицу, чтобы унизиться, а потом послать. Вот и допер смысл песенки про шарик, что мышка бежала, яичко хвостиком смахнула, оно упало и разбилось. Старик плачет-плачет, старуха плачет-плачет, девочка плачет, замужняя женщина плачет, а шарик вернулся, а он голубой, гомосек, теперь летает в садике у Большого театра или в Катькином садике. Но молитва это факт литературы или нет? Нет, только да или нет!
Их "дом" состоял из Дома культуры и просто дома. Дом культуры занимал два нижних этажа, остальные четыре занимал дом.
Комната была похуже тамбура, где окурки "пукать". Вместо огнетушителя фотографии на стенах, грязненькие занавесочки, какие-то половички, розовые обои. Старуха сразу же сказала все, что нельзя делать за неслыханную цену. Проводник берет за место на полу столько же, сколько за СВ. "Почему так дорого?" - "За спальный вагон". - "Но место так дорого?" - "За спальный вагон". - "Но место ведь на полу". - "На полу в спальном вагоне". Харон. А это - сводня, баба Яга. "Паспорта мне ваши не нужны, я и не спрашиваю их". Из ванной вышел старик. Он подошел к Яге, он стучал протезом прямо по мозгам. "Вот, просются пустить, - доложила Яга. - не знаю, кто они". - "Это моя жена, - разнервничался вдруг Аввакумов, - я же вам показывал паспорт". - "Паспорта мне ваши не нужны, хотите живите, если нравится. За неделю вперед уплотите и живите себе". Аввакум отдал старухе полтинник, и они остались с Саной в комнате. "Влипли мы", - сказала она.
"Старик со старушкой" урыли их за час, потому что получалось, что можно ходить только в туалет, да и то нельзя спускать, а надо сливать из ковшичка. "Что это, удобрение, что ли?"
- Ну чай-то можно? - робко спросила Сана Аввакума.
- На кухне нельзя, но ведь у нас есть кипятильник, и мы будем чай потихоньку.
Они сидели на кровати и грызли по очереди яблоко. "Ты его обслюнявил, я его не буду". Вокруг были фотографии каких-то солдат, старух в платках, теток и детей. Инвалид стучал в коридоре протезом, несло кислятиной.
- Давай уйдем, - сказала Сана.
- Уже скоро ночь.
- Ну и что.
- Куда?
- Все равно, только не здесь.
- Ложись, мы же здесь будем только ночевать, а так будем уходить.
- Ну давай уйдем!
- У нас денег нет.
- А мы отнимем наши деньги и убежим.
- Будет то же самое.
- Но ведь правда это ужасно?
- Правда.
- Ты спишь?
- Сплю.
- Зачем мы сюда приехали?
- Ты захотела.
- А зачем я захотела?
- Не знаю. Ты ушла ночью и поехала на вокзал, чтобы купить билеты, чтобы уехать...
Харон, Яга, инвалид - имя им легион - такси, пиво - это и есть растянувшаяся до безобразия минута прощания с Отматфеяном. Вся безобразная сторона разлуки: "Девушка, вам не пора?" - "А поди ты к черту!" материализовалась, воплотившись в сидячий вагон, в орущее радио, в сортир с покойниками. Можно ли так жутко друг друга обожать? Значит, нужно обожать и все, что материализовалось в виде разлуки, как-то: старика со старушкой, клопов, "ты спишь? кажется, здесь клопы". - "..." - "что значит какие? меня укусил!", фотографии на стенах, Лисий нос или, как его, Носий лис, запах в туалете, все-все это дерьмо...
Между кроватями был проход, как в поезде, но не было тряски. Тряска была в поезде, на котором удирал Отматфеян под предлогом обмена опытом среди самодеятельных театров. Купе было на двоих, хотя лучше бы на троих, втроем было бы легче и со спектаклем и вообще. Сели друг против друга. "Другом" Отматфеяна был Чящяжышын. Он подсуетился: достал колбасу, хлеб, бутылку вина и водку. Чящяжышын резал, Отматфеян наливал. Они выпили, и Чящяжышин сказал:
- Слушай, не хочешь заработать две с половиной тыщи?
- Не хочу, - Отматфеян вытащил изо рта прозрачную полиэтиленовую ленточку, - колбасу не почистили...
- Почему не хочешь?
- Сил нет.
- А ничего от тебя такого и не требуется. Ты только должен заплатить в сберегательную кассу десять рублей, послать их по тому адресу, который я тебе скажу, отдать мне квитанцию и найти еще двух человек, которые тоже заплатят по десять рублей и уже тебе отдадут квитанции.
- Я что-то про это слышал. Наливай.
- И все! - Чящяжышын поднял свой стакан и бутылку. - дальше ты запасаешься терпением и ждешь. А через полтора месяца получаешь две с половиной тыщи.
- Здорово придумано! - Отматфеян взял у него бутылку и сам налил. - На меня будут работать двести пятьдесят человек, скидываться по червонцу, только тогда две с половиной тыщи.
- Совершенно верно, сначала ты обеспечиваешь цепочку, потом цепочка обеспечивает тебя. Все честно!
- Погоди ты, где играют, в городе, в стране?
- Какая тебе разница, в городе, в стране, - Чящяжышын даже перестал пить.
- Разница есть. Если в городе, детишек, старушек не считаем, играет, допустим, три миллиона, - Отматфеян отставил стакан, взял карандаш и кусок бумаги, - из трех миллионов выигрывает только каждый двухсот пятидесятый...
- Ну что за математика, все построено на честности.
- Здесь честность построена на математике: из двухсот пятидесяти честных выигрывает только один честный, а из трех миллионов честных выигрывает "X" честных, - Отматфеян увлеченно считал, - "X" равен двенадцати тысячам счастливцев.
- Ты посчитал?
- Вот, посмотри, - Отматфеян показал бумажку.
- Так это потрясающе, - просто затрясся Чящяжышын, - двенадцать тысяч счастливцев!
- И два миллиона с остальными тыщами несчастных дураков, - Отматфеян очистил и съел кусок колбасы. Чящяжышын совсем не ел.
- Так ты не хочешь быть счастливцем или не хочешь остаться в дураках?
- Ты что, серьезно?
- Отвечай, я тебя спрашиваю! Ты почему ограничился городом? Игра должна охватить страну, земной шар!
- Да хоть вселенную, процент выигрыша постоянный - 0,4. - Отматфеян пододвинул Чящяжышыну бумажку, но тот и не смотрел.
- Отвечай, ты почему считаешь, что я вру? - он налил себе вина и хлопнул один.
- А тут еще теория относительности, - спокойно допивал свое Отматфеян, кто-то заболел и не оплатил, кто-то родил и не оплатил.
- Это исключено! Твоя теория относительности возможна только при демократии, понял, а при диктатуре никакой относительности быть не может!
- Ты что орешь? - Отматфеян, наконец, посмотрел на него в упор: прозрачные волосики прилипли к щекам, щеки разрумянились, с усов капало красное вино.
- Ты понял, - орал Чящяжышын, - сказано, значит, надо заплатить и передать следующим двум, и они должны заплатить и предъявить квитанции!
- Да пошел ты, - ему стало то ли противно, то ли он писать захотел.
Сортир был заперт. Он подождал, никто не выходил. Он подергал, никто не ответил.
- Есть кто-нибудь?
Ему никто не ответил. Он дернул сильно. Открыл - там писали трупы. То есть там были трупы. Они торчали во все стороны, как цветы из ночного горшка. Отматфеян поднапрягся и пошел вон оттуда в другой конец коридора. По пути он завернул в купе. Чящяжышын спал уже под простыней. Бутылки были убраны. Он поправил ему простынь на лице, но под простыней был не он, там была девушка, она спала. Он закрыл дверь в купе и сел на койку. Девушка была подстрижена под мальчика, она ровно дышала. Он погладил по липу. Не шелохнулась. Он стащил с нее простынь. На ней были трусы и лифчик телесного цвета. Это его смутило. Как купальник. Как-то было тесно на полке. Он уперся коленкой о полку. Отматфеян протрезвел. Ему больше не хотелось, никакого кайфа. Красавица спала! Чящяжышын распространяет индульгенции в один червонец, миллионы орут с квитанциями в руках, счастливчики проматывают две с половиной тыщи, поезд трясется за тыщи км от дома, Сана где-то с кем-то (с мужем?).
Он вернулся к себе в купе. Чящяжышьш не спал. Он допивал.
- Послушай, - сказал Отматфеян, - что бы ты сделал, если бы очутился вдвоем со спящей красавицей? - Мимо промазал.
Утром без туалета, без чая вымелись из вагона, отдав проводнику на чай. На улице было хорошо, и Чящяжышын ласково поинтересовался:
- Куда пойдем?
- Устраиваться.
- Ты договорился?
- Звонил.
- И договорился?
- Дозвонился.
- Понятно, на банкетке будем спать.
Обоим хотелось одного и того же - поправить здоровье. Самым доступным был кефир. Зашли в молочный магазин, но и доступного не было. Было все равно, что про них плохо думают, что им для поправки здоровья. Зато во втором магазине, когда покупали кефир, они сами про всех плохо думали, что им тоже для поправки здоровья. Чтобы окончательно поправить здоровье, поехали к морю. Станцию свою, от которой ближе всего, проехали, вышли на следующей и поэтому пришлось через лес.
Море было в кустах. Немного выпуклое по сравнению с землей, но по сравнению с небом, конечно, нет. Оно было под градусом (?), над ним поднимался пар, значит, оно было теплее воздуха и пустое, недоступное в том смысле, что по нему нельзя было пройтись. И кромка воды, собственно, там, где море начиналось, граница притягивала жутко, по непреодолимости она была выше Китайской стены. Конечно, можно было перешагнуть и окунуться, но в том-то и дело, что окунуться было нельзя. Плавали щепки и резинки, плавали листья и матрасы, губернаторы и фрейлины, Пушкин, Тютчев и прочая, и прочая. Последняя четверть была на исходе, близилось новолуние со своими кустами, дохлыми следами на снегу, со всем гардеробом. А черт хорошо владеет стихосложением, сечет в силлаботонике, стишки любит писать. Читать не любит. А черт, он кто такой? Военный, что ли, или таксист?
- Погуляли? - спросил Чящяжышын.