По иронии случая Макдональд явился прямо с приема в своем саду по случаю первого мирного месяца на земле. Среди гостей был и советский посол с переводчиком – тем самым «вторым секретарем» Виталием Павловым. Зная, что Зарубин был страстным рыбаком, и видя его усталые глаза, Макдональд, ещё не ведая о землетрясении, потрясшем советское посольство, пошутил, что, мол, его гость выглядит так, словно «всю ночь ловил рыбу», но ответа не получил. Позже он узнал, что люди Павлова действительно обыскивали на заре берега реки Оттавы, желая проверить, не бросился ли их шифровальщик в воду или не выбросил ли документы.
Макдональд был сильно озабочен, но не потрясен сообщением, что его сотрудница передает русским информацию. И в Лондоне его телеграмма не произвела оглушительного эффекта. Следующее сообщение по этому вопросу было направлено 9 сентября Норманом Робертсоном, канадским Постоянным заместителем министра иностранных дел, своему британскому коллеге, сэру Александеру Кэдогену, но и это сообщение ненамного подняло температуру в лондонских офисах. Гузенко в этом сообщении был также упомянут, но не по имени, а как сотрудник советского посольства, а из всех разоблачений было упомянуто только то, что русские «имеют определенный доступ к содержанию секретных телеграмм между Лондоном и Оттавой».
Но на следующий день, 10 сентября, эта поистине убийственная новость дошла до Лондона, перебежчика теперь назвали уже как шифровальщика, что даже для человека с начальными знаниями из области разведки означало: его информация была из золота в 22 карата. Более того, хотя самого Гузенко пока ещё не называли, но зато сообщили, что один из советских агентов, которого Гузенко назвал А. Н. Мэй, является доктором физики Кембриджского университета и работает на русских в Канаде под псевдонимом «Алек». Лондону не надо было пояснять, в какого рода операциях участвует профессор. Не нужно было ему и напоминать, как некстати сделали канадцы, что проверка благонадежности британских ученых, направленных в Канаду по любым совместным проектам, возложена на Великобританию.
Мэй был отнюдь не ординарным ученым и направлен был отнюдь не по ординарному совместному проекту. Доктор Аллен Нанн Мэй был ядерным физиком. Более того, с января 1945 года он возглавлял группу, которая под руководством его кембриджского преподавателя профессора Джона Коккрофта работала вместе с объединенной командой в Канадской национальной научно-исследовательской лаборатории в Монреале над созданием атомной бомбы. Русские пронюхали про этот проект через других агентов ещё до переезда проекта в Канаду. Они знали, что западные ученые (особенно в Британии, Германии, Франции и Соединенных Штатах) развернули работы в атомной физике ещё до войны и ряд из них являются высокими специалистами в этой области. Они могли легко прийти к выводу, что исследования военного времени будут сосредоточены в Канаде не только потому, что там достаточно мест вне радиуса действия бомбардировщиков Люфтваффе, но также и потому, что Канада располагает ураном у Большого Медвежьего озера и урановой лабораторией. Но Запад всегда считал, что знания русских об их действиях носят чисто общий характер. Там считали, что о масштабах западной программы, затраченных на нее миллиардов долларов, наконец об успешных испытаниях первого устройства в пустыне Нью-Мексико в июле 1945 года – знала лишь немногочисленная группа британских, канадских и американских ученых, офицеров и государственных деятелей.
К этому последнему году войны борьба за преобладание в Европе уже обрела очертания, и было очевидно, что об атомном проекте Запада русские хотели бы узнать в первую очередь. И вдруг выяснилось, что в течение всех месяцев доведения атомной бомбы до совершенства и развертывания её русские получали все новости из самых высоких источников, размещенных в самом сердце западных экспериментов. Так западные державы столкнулись с первым значительным вызовом в области послевоенного шпионажа.
Профессор
Много споров и определенное замешательство последовали по поводу того, как ответить на вызов. Запад засуетился. Но Гузенко знал только псевдоним Мэя и род его деятельности. Но зато в одной из телеграмм, которую принес с собой Гузенко, содержались данные, наводившие на коллег «Алека». В телеграмме, посланной полковником в Центр в первых числах августа, говорилось:
«Мы выработали условия встречи с “Алеком” в Лондоне. “Алек” будет работать в королевском колледже, в Стренде. Его можно будет легко найти там по телефонной книге… Он не может оставаться в Канаде. В начале сентября он должен улететь в Лондон. Перед его отъездом он пойдет на урановый завод в округе Петавава, где будет находиться около двух недель… Мы передали ему 500 долларов».
Далее следовало многословие об условиях связи.
Получалось, что был только один человек, который в сентябре должен был покинуть союзническую группу, чтобы читать лекции в «Кингс колледж», и этим человеком был доктор Нанн Мэй. Прояви Заботин повышенную профессиональную осторожность, он по крайней мере разделил бы информацию на две телеграммы, оставив ключевой момент, касающийся новой работы «Алека», для последнего сообщения. Но, когда он отослал эту информацию в Москву, ГРУ настолько же мало подозревало, что имеет в своей среде предателя, насколько и Запад – что русские имеют атомного шпиона высокого уровня в своем собственном сокровенном научном кругу.
Теперь «кошка выскочила из мешка» – даже целых двадцать, включая Мисс Уилшер и основную группу канадцев, указанных Гузенко и его материалами. Теперь надо было решить, как и когда их ловить, по отдельности или вместе, придать ли скандалу публичный характер и если да, то когда, как вести себя в кризисе с Советским Союзом и как – между самими западными правительствами. Последний пункт был не менее деликатным. Канадцы, например, сразу же решили, что поскольку Мэй был британским изменником, то британцы и должны поставить в известность об этом американского госсекретаря Джеймса Бирнса.
Две линии западной политики в этом вопросе прослеживались в течение целых недель и месяцев. Ситуация не упрощалась от того, что они время от времени переплетались. С профессиональной стороны был быстрый ответ со стороны Британии. Питер Двайер, весьма способный глава резидентуры Ми6 в Вашингтоне, который занимался и вопросами Ми5, сразу улетел в Оттаву, как только стало известно о бегстве Гузенко. Он составил вместе с Уильямом Стивенсоном мощный дуэт советников по разбору ситуации. Для главных персонажей дела из Лондона сразу же пришли два британских псевдонима. Гузенко с этого времени должен был именоваться только как «Корби», а Мэй – «Примроуз»[20]. Теперь задача состояла в том, как обмануть «Примулу».
Давайте начнем с реакции Кима Филби, кремлевского туза в области шпионажа на Западе, который в это время занимал ключевую позицию главы 9-го – русского – отдела Ми6. Он получил два первых сообщения Двайера о Гузенко через обычные каналы 9 и 10 сентября. Следует подчеркнуть, что в этот острый момент Филби и не знал, что его собственное положение оказалось под серьезной угрозой со стороны другого, совсем не связанного с этим потенциального советского перебежчика. Он столкнулся лицом к лицу с этой опасной ситуацией только десять дней спустя, и об этом речь пойдет в следующей главе. В деле же Гузенко Филби действовал с холодным профессионализмом, который характеризовал всю его двойную деятельность.
Единственное, чего он хотел избежать, так это быть самому посланным в Оттаву, так как это отдалило бы его от лондонского Центра, где каждый шаг Запада на протяжении кризиса был бы известен ему и передан его советским связям. Человек Заботина, говорил он своим коллегам, был кладезем ценной информации, и из Лондона следовало бы послать настоящего эксперта, который помог бы расследованию на месте. Он предложил двух человек. Первым была Джейн Арчер, та ещё эксперт по советским делам, которая до войны однажды опрашивала советского беглеца Вальтера Кривицкого – и потом этого несчастного никто на Западе ни о чем не спрашивал[21]. Но Филби подумал, что она совсем утратила нюх, и порекомендовал, чтобы вместо неё поехал его коллега по Ми6 Роджер Холлис[22]. С этим согласились, и 16 сентября Холлис улетел в Канаду.
Филби менее повезло с другим предложением, которое он пытался пробить – что дело «Ворона» следовало бы изъять у МИДа и передать спецслужбам. Такой вариант идеально подошел бы ему и его советским хозяевам. Но этому не суждено было сбыться: дело касалось даже не министров иностранных дел, а президентов и премьер-министров. Здесь была замешана большая политика.
В Оттаве канадские власти и их союзные советники, ряды которых выросли с появлением Холлиса, должны были решить, что следовало сделать в короткий срок. По мере того как все больше и больше принесенных Гузенко сообщений переводилось, становилось ясно, что «Примула» не только рассказал Москве множество технических деталей испытательного взрыва в Нью-Мексико и бомбы, сброшенной на Японию, но даже сумел достать и передать образец ключевого материала изделий – «162 микрограмма урана-233 в виде окиси и в форме тонкой пластины», как говорилось в телеграмме полковника Заботина. Это был ответ полковника на требования Центра получить от агента максимум возможного перед его отъездом в Англию.
Была небольшая дискуссия по поводу того, надо ли ему позволять совершить эту поездку или нет. Один из аргументов против состоял в том, что советская тайная полиция может перехватить его по пути, а другой – в том, что поскольку его преступления были совершены в Канаде, то легче отдать его под суд там. Но победил профессиональный подход, а именно: как в других подобных случаях, когда полный масштаб заговора ещё не известен, ему надо позволить пересечь Атлантику – под пристальным наблюдением – в надежде, что в Лондоне его контакты позволят ещё больше узнать о советском проникновении.
В течение напряженной недели после бегства Гузенко, Мэя никак не беспокоили, чтобы не спугнуть, и так было, пока его не посадили 16 сентября на самолет. Забавный эпизод сопровождал вылет, назначенный на 11.00 из монреальского аэропорта Дорваль. Детектив – сержант Бэйфилд из канадской королевской конной полиции – был выделен сопровождающим на самолете, хотя, естественно, сидел он в стороне и одет был в штатском. Вовремя вспомнили, что британский полковник авиации, командир авиагруппы, летающей с этого же аэродрома, хорошо знал детектива. И если бы он обычного пассажира поприветствовал по званию, Мэй испугался бы. Поэтому полковника пригласили в британский верховный комиссариат[23] и там продержали за виски и дружеской беседой до тех пор, пока не сообщили по телефону, что самолет взлетел. После посадки в Прествиле за Мэем начали следить сотрудники британских спецслужб. Примулу» им указал неизвестный им Бэйфилд. Процесс опознания между Бэйфилдом и британским сотрудником оказался вычурным:
Британец: «Как вам нравится погода в наших низменных местах?»
Бэйфилд: «Я ещё не успел почувствовать, но, скорее всего, она такая же, как в нашей приморской провинции».
Десять дней спустя Мэй был принят в Лондоне главой Британского атомного совета Эйкерсом. Встреча была достаточно рутинной, но Эйкерса попросили выразить свои впечатления о новом рекруте в «Кингс-колледж». Он сообщил, что Мэй, кажется, совершенно спокоен.
В Оттаве советское посольство сразу же после исчезновения Гузенко начало акцию, которая станет потом стереотипной в случаях бегства из своих рядов. Посол потребовал вернуть шифровальщика на том основании, что тот, дескать, должен понести уголовную ответственность, так как выкрал деньги из сейфа посольства. Потом русские направили вторую ноту, требуя ареста Гузенко для его дальнейшей депортации. Оба требования не были выполнены. Ирония этой напряженной ситуации, которая возникла между западными союзниками, заключалась в том, что тот же посол Зарубин только что проинформировал Маккензи Кинга, что Сталин хотел бы наградить высокой советской наградой генерала Кререра, который командовал канадскими войсками в Европе в общей борьбе против Гитлера.
Тем временем самому Западу требовалось сплотить свои ряды. Любопытно, что американцам сообщили о шифровальщике, попавшем к канадцам и уже дающем «полезную информацию», только, кажется, 21 сентября. И ни слова о предательстве британского шпиона из союзнического атомного центра, основанного и финансируемого американцами. Только через девять дней после этого, 30 сентября, Маккензи Кинг улетел в Вашингтон на беседу по этому вопросу с президентом Трумэном, которого он раньше не встречал.
Во время беседы в Овальном зале Белого дома, которая длилась в то воскресное утро более двух часов, президент Трумэн наконец получил полную информацию по делу Гузенко. Президенту, как и следовало ожидать, было важно выяснить американские аспекты этого дела – связи с советскими консульствами в таких местах, как Чикаго и Нью-Йорк, интерес русских к переброске американских сил из Европы. Никаких решений не появилось в результате этой встречи только потому, что Трумэн вначале хотел услышать мнение британского премьер-министра, перед тем как одобрить какие-либо шаги. Нельзя, подчеркнул он, предпринимать поспешных решений, следует действовать прежде всего согласованно.
Непосредственно перед этой встречей странные идеи носились с одного берега Атлантики на другой и обратно. Так, 26 сентября Мэлком Макдональд в Оттаве предложил три альтернативных варианта действия в данном вопросе, по-видимому, после обсуждения на месте с другими представителями союзников. Первый предложенный вариант – аккуратно вести работу по «Примуле», чтобы русские не узнали, что с ним происходит. Второй – предать гласности всю историю. Третий – компромиссный вариант между двумя первыми. Согласно третьему варианту президент Трумэн и премьер-министр Эттли совместно проинформировали бы Сталина и его упрямого министра иностранных дел Молотова о том, что случилось в Оттаве, и одновременно предложили бы замять эту историю во имя послевоенного сотрудничества между Россией и Западом. В качестве услуги за услугу русских попросили бы впредь отказаться от всякой шпионской деятельности против Запада. Этот третий вариант был рекомендован как оптимальный в данных обстоятельствах. Была выражена спасительная надежда, что если этот жест соединить с предложением поделиться с Россией некоторыми атомными секретами, то сердце Кремля совсем оттает (коллеги Мэя по работе в Канаде, включая Оппенгеймера и Ферми, считали, что русские все равно создадут бомбу к 1950 году; и действительно, Советский Союз произвел взрыв атомного устройства в августе 1949 года). Дрожащая рука Маккензи Кинга, полного добрых намерений, чувствовалась за всем этим. Но кто бы ни стоял за этим бессмысленным предложением, он явно не имел понятия, насколько каменным было сердце и тверды намерения тогдашнего босса Кремля Иосифа Сталина.
Кажется, это был Эрнест Бевин – министр иностранных дел, который первым решительно смахнул эту растущую паутину компромиссов. Когда перед ним положили решение, предложенное Оттавой, он ответил, что кризис надо решать естественным путем. Если у Запада есть надлежащие доказательства против лиц, названных Гузенко, то они должны быть арестованы и привлечены к суду. Что касается влияния этих событий на отношения с Советским Союзом (по поводу которого Бевин был настроен, во всяком случае, пессимистично, успев не раз столкнуться с обструкционистской позицией Молотова), то британский министр иностранных дел был согласен на любые последствия. Он настойчиво попросил, чтобы до Маккензи Кинга довели эту его позицию. Этот прорыв здравого смысла установил характер союзнической политики на ближайшие недели и месяцы. Кинг сразу же сдался. Трумэна, хотя и имевшего основания повременить с полицейскими акциями, не нужно было долго убеждать. Сын британского шахтера и сын фермера из Индепенденса, штат Миссури, были сделаны из одной породы крепкого дерева.
В воскресенье 7 октября в 8 часов вечера возбужденный Маккензи Кинг садился ужинать с обычно невозмутимым Клементом Эттли. Кинг увидел, что между британским премьер-министром и Трумэном царит полное согласие насчет линии поведения, а именно: пока союзники не нанесли совместный удар, они должны попытаться выяснить как можно больше о природе и глубине советского проникновения[24]. Эттли, в отличие от канадцев, не испытывал никакого страха относительно политических последствий кризиса. Он понял, что настало самое время вскрыть карты в игре с Кремлем. Эттли также сказал своему гостю (последний отразил это в своем дневнике), что у русских абсолютно «нет верной концепции демократии». Запад и Восток «говорили о разных вещах, пользуясь одними и теми же словами».
Кинг провел в Британии месяц, проведя многочисленные переговоры с членами кабинета министров и руководителями спецслужб. В какой-то момент он предложил больше не ждать, а схватить всех подозреваемых 18 октября. Но чем больше времени изучался этот вопрос, тем более вырисовывался его в высшей степени политический характер, и решен он мог быть только на встрече западных лидеров. Она была назначена на середину ноября, и Кинг спокойно вернулся в Америку морем, а Эттли полетел прямо в Вашингтон.
Очевидно, что ни в одном официальном сообщении об этой встрече в Белом доме не было никакого упоминания о кризисе вокруг «Ворона». Нет никаких записей об этой истории ни в воспоминаниях Трумэна, ни Эттли, а в дневнике Кинга – полезном, несмотря на все его субъективные недостатки – как раз перед началом встречи начинается шестинедельный перерыв в записях. Но похоже, что на ней Эттли и Кинг представили согласованную англо-канадскую программу американскому президенту: одновременные аресты в Великобритании, Соединенных Штатах и Канаде; создание в Канаде специальной комиссии; официальный протест Канады России и требование, в частности, отзыва полковника Заботина.
Влиятельный и амбициозный глава ФБР Эдгар Гувер вовсю склонял президента к жестким преследованиям, включая аресты и публичные разоблачения. Поэтому, возможно, наручники выдавались бы прямо на саммите, но была одна сложность. Элизабет Бентли, благовоспитанная выпускница Вассарского колледжа, которая в 30-х годах очутилась в Коммунистической партии США, выбрала этот момент, чтобы самой сдаться ФБР[25]. Удивленный Эдгар Гувер теперь узнал, что во время войны она снабжала НКВД секретными данными из Министерства обороны США, ВВС, Организации военной промышленности и министерств финансов, сельского хозяйства и торговли, используя в качестве источников лиц, которые сочувствовали левым. В отличие от Гузенко она не принесла с собой никаких документальных материалов. Все, что она могла, это пообещать, что расскажет всё. И мисс Бентли в самом деле было что рассказать, хотя это не наша тема (на процессе 1948 года Бентли была ключевым свидетелем; тогда были осуждены несколько высокопоставленных американских чиновников, среди которых был Гарри Декстер Уайт, замминистра финансов[26]).
Настало и прошло Рождество 1945 года, и 1946 год, первый год мира, начался в обстановке подозрений по обеим сторонам Атлантики. Прошло четыре месяца после бегства Гузенко. Одна ключевая фигура уже исчезла со сцены. Полковник Заботин был вывезен под охраной из Оттавы, при этом канадские власти, при которых он был аккредитован, даже не были уведомлены. Его доставили в Нью-Йорк, где декабрьским вечером посажен на борт советского грузового судна «Александр Суворов». Никто на Западе определенно не знает, что случилось с этим полковником. Мэлком Макдональд вскоре после этого слышал, что полковник выпрыгнул за борт посреди океана, предпочтя смерть в глубинах камере МГБ. По другим сообщениям, Заботин достиг Москвы, но умер «от сердечной недостаточности» спустя четыре дня после прибытия. Так или иначе, ясно, что он заплатил своей жизнью за разоблачения шифровальщика[27].
В конце концов утечка в средства массовой информации ускорила действия западных лидеров. Вечером 3 февраля 1946 года неразборчивый в средствах, зачастую грубый, но весьма влиятельный американский комментатор Дрю Пирсон вышел в эфир со своей еженедельной программой и объявил, что ноябрьский визит Маккензи Кинга в Вашингтон был предпринят с целью предупредить американского президента о раскрытии широкомасштабной советской подрывной деятельности. Вначале обозреватель сделал вид, что он «не хотел бы сообщать» о происшедшем, но дальше вошел во вкус:
«Советский агент сдался некоторое время назад канадским властям и сознался в существовании гигантской русской шпионской сети в Соединенных Штатах и Канаде… У них были карты этой страны, которая соседствует с Сибирью. Но, возможно, ещё важнее то, что этот русский рассказал канадским властям о серии агентов, внедренных в американское и канадское правительства и работающих на Советы… Все это подтверждает убеждение части высокопоставленных американских чиновников, что небольшая группа милитаристски настроенных людей, стоящих у верхушки власти в России, явно полна решимости захватить не только Иран, Турцию и Балканы, но и, возможно, овладеть и другими районами мира».
О том, что Пирсону стало известно о деле Гузенко, знала кучка официальных лиц в Вашингтоне за три недели до его выхода в эфир с приведенной выше информацией. 10 января ФБР получило сообщения, что комментатор знает о Гузенко и Бентли больше, чем ему следовало бы знать. Возник вопрос: откуда утечка? После этого информатором Пирсона назвали сэра Уильяма Стивенсона – того самого человека, который стучал в дверь шифровальщика в ту самую ночь, когда он дрожал в страхе за свою жизнь.
Другим источником этой утечки мог быть сам Гувер. Мы уже знаем, что в ноябре он давил на президента, чтобы тот придал скандалу публичный характер и заставил русских уйти в оборону перед мировым общественным мнением. Но дело не только в психологическом эффекте. Глава ФБР в этот момент боролся за расширение собственной власти, пытаясь получить контроль над всей внешней разведывательной деятельностью, равно как и сохранить контроль над вопросами безопасности внутри страны. Эту борьбу он проиграет в следующем году, когда ЦРУ стало отдельной организацией, работающей за границей. Но в начале 1946 года этот вопрос ещё далек был от решения, и Гувер, это чувствовалось, возможно, снабжал Дрю Персона информацией об истории, которую он в любом случае хотел сделать гласной, чтобы переманить влиятельного вашингтонского комментатора на свою сторону. Безусловно, субъективный стиль утечки, включая подчеркивание необходимости срочных оперативных мер в различных зарубежных районах, точно отражал амбиции Гувера.
Разоблачение вызвало относительно небольшой интерес в обществе. Канадское посольство в Вашингтоне, например, получило только несколько вопросов по радио. От этого можно было легко отмахнуться прямым ответом, что оно никогда не комментирует сообщения мистера Пирсона. Но в мире западной политики и разведки смотрели на это иначе. Продолжая свои разоблачения, комментатор мог бы предупредить об опасности некоторых информаторов. В любом случае он заставил активно действовать западных лидеров. И программа, согласованная между ними в ноябре, была, введена в действие.
Гузенко начал давать официальные показания в Королевской канадской конной полиции. Наконец, ранним утром 15 февраля были арестованы все 12 канадских подозреваемых и одна британка – Кэтлин Уилшер. Операция была назначена на 17-е, воскресенье, но убоялись, что кое-кто может не вернуться домой после уик-энда. Из первой передачи Дрю Пирсона они получили прозрачный намек, что их ждут большие неприятности.
В тот же день в Лондоне к д-ру Мэю на службу явился полковник Бёрт и спросил его, известно ли ему «об утечке из Канады информации по атомной энергии». Чтобы усилить эффект, Мэя спросили, не сорвалась ли у него встреча «кое с кем в Лондоне». Мэй отрицал какие-либо нарушения со своей стороны и заверил Бёрта, что впервые слышит об утечке атомной информации и готов подписать письменное заявление о том, что он никогда не вступал в контакт ни с каким офицером русской разведки.
Спустя пять дней, когда ему представили более конкретные материалы из Оттавы, он внезапно поменял настрой и все тем же ровным тоном сообщил, что передал русским образцы урана. Он сделал так, поскольку считал, что Советский Союз «должен быть допущен к секрету». Надзор за ним усилился, но в тюрьму его заключили только 4 марта – в день, когда и в Канаде задержанным было предъявлено обвинение.
Услышав, что «Примула» признался, Маккензи Кинг сразу же подумал, что судить ученого надо на его родине, а не в Канаде, где преступление было. Кинг писал в своем дневнике 21 февраля 1945 года:
«Надо, чтобы не спихивали дело на канадцев. Когда его арестуют и будут судить, надо, чтобы стала ясной ответственность британцев, а это наверняка приведет и большой ответственности американцев».
Это была крайне резкая реакция. Ее можно объяснить (если не считать узкоместнической натуры самого Кинга) той духовной и политической изоляцией, в которой всё ещё находилась тогда послевоенная Канада, старавшаяся и держаться на расстоянии от Великобритании, и не попасть в руки Соединенных Штатов.
В своем письменном заявлении суду Мэй написал:
«Я много думал и пришел к выводу о правильности той точки зрения, что развитие атомной энергии не должно ограничиваться пределами США. Я принял болезненное решение, что необходимо передать общую информацию по атомной энергии и чтобы она была воспринята со всей серьезностью… Всё это очень болезненно для меня. И я решился на это только потому, что хотел обеспечить безопасность всего человечества». Я определенно не делал это с целью заработка»[28].
Это был единственный довод, который можно было использовать в его защиту, и, когда 1 мая 1946 года начался суд над Мэем, его адвокат Джералд Гардинер вовсю использовал его. Ученые, говорил он, как врачи, которые могут встать на такую позицию, что если они обнаружили нечто полезное для человечества, то чувствуют себя обязанными добиться, чтобы это использовалось в интересах человечества.
Но судья не разделял его мнения, в его глазах Мэй был бесчестным человеком, нарушившим клятву о сохранении тайны, в то время как продолжал получать деньги по контракту с его собственной страной. Мэю дали 10 лет тюрьмы (приговор был исключительно мягким, по обвинениям в измене обычно приговаривали к 14 годам). Мэй не стал подавать апелляцию. На самом деле он провел в тюрьме на три с половиной года меньше – был освобожден за примерное поведение. Однажды его в тюрьме посетили представители спецслужб, чтобы получить от него дополнительные сведения о его советских контактах, но он остался при прежних показаниях.
После освобождения этот лысеющий ученый с мягкими чертами лица вернулся к безвестности, из которой его неожиданно извлек Гузенко. Его жена, д-р Хильдегарде Брода (австрийки будут нередко упоминаться на Западе в шпионских делах), занимала медицинскую должность в Кембридже, и Мэй вернулся туда, чтобы жить с нею и их семилетним сыном. Он безуспешно подавал заявление на должность в Хартумском университете, но в 1962 году получил её в университете Ганы – ею стала бывшая британская колония Золотой Берег. Срок его контракта был потом продолжен частично потому, что молодому государству были весьма полезны медицинские знания его жены. Он совершенно исчез из вида после возвращения в Англию. Возможно, последний его след был замечен в 1982 году, когда в пекинском коммунистическом органе появилось небольшое письмо за подписью д-ра Мэя. Так что если автор письма был действительно когда-то советским агентом, то это письмо можно рассматривать как прощальный приветственный взмах руки.
Жизнь Игоря Гузенко пошла совсем по другой стезе. Он и члены его семьи жили в тайном месте и под другими фамилиями. Его фамилия вновь выплывала на первые полосы, когда появилась его автобиографическая повесть или когда к нему обращались за комментариями по поводу появления ещё большей, чем его собственная, шпионской сенсации.
Похоже на правду, что на написание своей автобиографии его вдохновило знакомство во время первых месяцев пребывания под охраной канадских спецслужб мемуаров другого советского перебежчика. Виктор Кравченко не был офицером разведки, и его побег произошел во время войны – вот две причины, по которым его дело удостаивается лишь почетного упоминания в этой книге, и то лишь в связи с делом Гузенко. Однако дело Кравченко[29] заслуживает быть приведенным хотя бы вкратце. 3 апреля 1944 года американская пресса сообщила, что «Виктор А. Кравченко, официальное лицо советской комиссии по закупкам в Вашингтоне, объявил вчера, что уходит со своего поста и отдает себя “под защиту американского народа”».
В апреле 1944 года до конца войны с Гитлером оставался ещё целый год. Еще не укоренилось разочарование в сталинской России, если не считать кучки западных государственных деятелей, которые на тайных переговорах с советским диктатором пытались определить послевоенное устройство мира. Для массовой западной публики русские, медленно отвоевывавшие свои территории у германских захватчиков, были героями дня. Вспомогательная атака на атлантический фланг оккупированной Гитлером Европы – англо-американская высадка в Нормандии – ещё не началась. Чувство благодарности России было как никогда велико в западном общественном мнении. Выбрав такой момент для бегства, Кравченко сталкивался с серьезным риском быть выданным советским властям. Вместо этого его защитила та Америка, которая, несмотря на свой долг перед Россией, не забыла и более глубокого и давнего долга перед индивидуальной свободой.
В самом жизнеописании Кравченко Гузенко не нашел ничего нового для себя: детство в условиях бед Первой мировой войны, падение царизма и приход большевиков, воспитание в комсомоле, вступление в партию – элиту новой России, первые разочарования, вызванные жестоким уничтожением крестьянства и сталинскими чистками, паника и триумф войны с Гитлером, понимание того, что русский патриотизм, а не советская идеология побеждали на войне, затем назначение в Соединенные Штаты, где его, как и Гузенко, привлек с первого взгляда и глотка воздуха свободный, лишенный страха мир «капиталистического противника».
Русские поспешили дискредитировать Кравченко, инспирировав появление материала во французском коммунистическом еженедельнике «Леттр франсез» о том, что Кравченко не кто иной, как американский «агент-провокатор». Кравченко подал в суд и не только обелил свое имя, но представил в свою защиту ещё больше свидетельств, обличающих советский режим; он опубликовал их позже в виде книги («Я выбрал свободу», Лондон, 1951 год).
Но бывший шифровальщик кое-чему научился на разоблачениях Кравченко, на том, что его соотечественник неплохо заработал как автор бестселлера американского рынка на новую тему. Собственная книга Гузенко называлась «Мой выбор», вышла в 1948 году и имела коммерческий успех, хотя значительная её часть уже публиковалась по частям. Более того, Гузенко даже перещеголял Кравченко, потому что фильм «Железный занавес» был основан на его мемуарах. Последующие его попытки писать романы о России не имели успеха.
Позже его жизнь была омрачена болезнью, денежными проблемами, безысходностью. Он болел диабетом и к концу жизни ослеп. Его западные гостеприимные хозяева ничего не смогли поделать, разве что давали ему необходимое медицинское обслуживание. Что касается денег, то 17 марта 1947 года в монреальской прессе появилось объявление о том, что безымянный канадец выделяет 25 долларов в месяц в течение 20 лет для Гузенко или его жены и двух детей, если он умрет. «Безымянным канадцем» вполне могло быть канадское правительство. Но если в 1947 году 25 долларов были вполне адекватной суммой, то потом из-за инфляции эта сумма становилась все более неадекватной.
Не смог Гузенко приспособиться и к жизни в обществе свободы после жизни в обществе регламентации, которое он отверг – и это случилось со многими последующими перебежчиками. Существенным недостатком для него была невозможность свободно действовать и перемещаться. У него были и психологические проблемы адаптации к совершенно незнакомому экономическому и социальному укладу. Здесь была свободная инициатива, которая вознаграждает человека пропорционально затраченным усилиям или везению, и неслучайно, что когда он попытался выйти за пределы своей профессии и заняться фермерством, то дело провалилось.
Он умер в июне 1982 года – как писали, «под Торонто» – ещё относительно нестарым – в 63 года, и среди всех его бед самой сильной было, возможно, чувство бессилия. Благодаря его показаниям и горе документов удалось сделать многое. Подверглась удару и была разрушена мощная советская агентурная сеть в Канаде. Девять обвиняемых были упрятаны за решетку, а самая видная фигура – член парламента, коммунист Фред Роуз – получил шесть лет. В Соединенных Штатах «наводки» помогли, в частности, раскрыть шпионскую сеть Гольд – Грингласс – Розенберги, которая начала внедряться в западный атомный проект в 1944 году вне тех операций, которые проводил злосчастный полковник Заботин. Благодаря Гузенко был разоблачен самый опасный из агентов – Аллан Нанн Мэй, в признательность за что Гузенко и его семье было даровано британское подданство.
Всё это, можно подумать, бывший шифровальщик мог бы считать своими большими достижениями и чувствовать себя удовлетворенным. Однако Гузенко умер с горьким сознанием, что ему не дали нанести Кремлю последний удар – возможности разоблачить советского агента, который действовал в высших эшелонах британской секретной службы. Побег британского шпионского дуэта Бёрджесс – Маклин в Советский Союз в 1951 году побудил Гузенко к действиям, ибо возникли противоречивые суждения, не утихшие и до нынешнего дня, насчет того, кто их надоумил бежать. В мае 1952 года он составил меморандум для канадских властей, где указал, что во время войны, работая в московской штаб-квартире, узнал, читая телеграммы и по разговорам с коллегой-шифровальщиком из ГРУ, неким лейтенантом Любимовым[30], что во время войны в британской контрразведке работал советский шпион. Согласно Любимову, «у этого человека было что-то русское в происхождении». В 1942–43 годах такое описание не подходило ни к одному из тех, кого потом стали подозревать в работе на Москву или которые, как Энтони Блант, сознались, что действительно работали на Москву.
Любопытно, что в своем заявлении 1952 года Гузенко не смог вспомнить кодовое имя шпиона, которого он в полной версии первых допросов, опубликованных в Оттаве примерно тридцать лет спустя, без колебаний назвал «Элли» – тем же кодовым именем, под которым действовала Кэтлин Уиллшер. Странно, что два британских шпиона проходили по московским книгам учета под одним именем, словно одноименные британские беговые лошади в реестре породы. Заключительный вклад Гузенко в разрешение тайны привел к тому, что за год до своей смерти он помог кое-кому указать пальцем на Роджера Холлиса, сотрудника Ми5, который был направлен из Лондона допрашивать его и который впоследствии вырос до генерального директора Ми5 (1956–65). Холлис, утверждал Гузенко, возможно, и есть ещё один «Элли», потому что доклад Ми5 о допросе Гузенко в 1945 году, который был продемонстрирован перебежчику в 1970 году, показался ему искаженным.
Последнее показание Гузенко представляет собой неразрешимую загадку, видимо, потому, что он хотел вернуть былую популярность при замутненной уже памяти. Если бы Холлис фальсифицировал показания Гузенко (а никаких доказательств этому нет), он лишь навлек бы на себя подозрения. В 1945 году Гузенко давал показания и Холлису, и в Королевской канадской конной полиции, и весьма въедливому сотруднику Ми5/Ми6 Питеру Двайеру. Грубое несоответствие в показаниях не могло бы не привлечь к себе внимания. Гузенко сделал многое, что ясно как день. Но в британский разброд по шпионским делам он внес свой вклад, добавив масла в огонь, за ярким пламенем которого так и не увидели четких образов.
И теперь мы переходим к самому могущественному шпиону-британцу, когда-либо работавшему на Москву, ибо следующий советский перебежчик, обратившийся к британской разведке, попал прямо на Кима Филби. Филби отделался сильным испугом, но последствия для беглеца оказались трагическими.
Разрушитель
В воспоминания, написанные после благополучного обоснования в Москве, Филби вставил невинную деталь, запутывающую драму Волкова. Его описание, как и вся книга, – это продолжение, теперь уже из вынужденной ссылки, войны, которую он всю жизнь вел против западной демократии. Как и многое другое из написанного им, это паутина лжи и полуправды, которой опутан скелет подлинных событий, причем и сам скелет событий местами подправлен. Ниже впервые приводится полная история дела Волкова, а основные выдумки Филби отмечены по ходу повествования.
Константин Петрович Волков приехал с женой Зоей в Стамбул из Москвы 19 мая 1945 года. Они ехали по советским дипломатическим паспортам номер 10408 и 10409, муж был назначен вице-консулом в советское генеральное консульство. На самом деле Волков, которому было чуть больше тридцати лет, являлся подполковником разведки НКВД, до этого работал в штаб-квартире НКВД в Москве и был направлен в Турцию в свою первую заграничную командировку. Из последующего ясно: он заранее решил для себя, что это будет его последняя командировка.
Хотя дело Волкова прогремело лишь пару недель спустя после дела Гузенко и должно располагаться по хронологии после него, на самом деле оно началось двенадцатью днями раньше, 27 августа 1945 года. В этот день мистер Пейдж, британский вице-консул в Стамбуле, то есть ровня Волкову в дипломатической иерархии, получил письмо от своего советского коллеги с просьбой принять его в 22 часа того же дня или на следующее утро «по срочному и важному делу». К письму Волков приложил визитную карточку и попросил, чтобы на встрече присутствовал переводчик, предпочтительно англичанин. В знак согласия Волков просил Пейджа прислать в советское генконсульство свою визитную карточку или позвонить и попросить сотрудника консульства, чтобы приехал кто-нибудь «для обсуждения вопроса об одном советском гражданине».
Чтобы понять слоновью тонкость этого подхода, нам нужно вернуться в атмосферу первых послевоенных месяцев. Бегство было тогда в новинку как идея и как практика. Как Гузенко потратил часы на походы в редакцию газеты, так и Волков потратил несколько дней, когда послал свою визитную карточку непонятно для чего. Так, во всяком случае, воспринял его «послание» Пейдж. Он обсудил вопрос с генконсулом Л. С. Херстом, и оба пришли к выводу не отвечать.
И снова вернемся к обстановке того времени. Никто из этих двух чиновников не имел никакого отношения к британским спецслужбам, которые в 1945 году и сами не сталкивались с явлением бегства из другого лагеря. Последний советский офицер разведки, который просил в Британии политического убежища, был, видимо, Георгий Агабеков[31]. Он в 1930 году пришел и обещал рассказать все, если Уайтхолл (улица в Лондоне, на которой находятся правительственные учреждения, синоним правительства. – Примеч. перев.) поможет ему жениться на английской девушке Исабель Стритер, в которую он безумно влюблен. В той истории тоже был турецкий элемент, потому что девушка была дочерью бывшего британского консула в Стамбуле. Но Херсту и Пейджу можно простить незнание той истории. Необычное дело Агабекова нельзя назвать прецедентом, ибо ничего такого в мире шпионажа не случалось ни после, ни до.
Итак, первая попытка подхода была проигнорирована. Русский напрасно прождал две недели, когда его терпение иссякло и он решил поднять уровень и ставок, и риска. 4 сентября он без предупреждения пришел в британское генконсульство. Нашелся и переводчик в лице сотрудника британского посольства Дж. Л. Рида, который неплохо говорил по-русски.
Когда Волков начал говорить, Пейдж сразу понял, что зря он не пошел навстречу Волкову в августе. Волков с порога заявил, что он не вице-консул, а заместитель резидента советской разведки в Турции и что у него есть важная информация для Британии, при условии что британское правительство соответственно вознаградит его за труды.
Он с самого начала предложил имена 314 советских агентов в Турции и не менее 250 – в Великобритании (эти имена, сказал он, заперты в чемоданчике, который находится в пустой квартире в Москве, что, если это правда, доказывало, что он готовился к своему шагу задолго). Двое из агентов в Британии, утверждал он, работают в Министерстве иностранных дел, ещё семь в британской разведывательной системе, и один из них «выполняет обязанности главы отдела британской контрразведки в Лондоне» (двое в МИДе, как потом выяснилось, были Бёрджесс и Маклин, а сотрудником контрразведки – скорее всего Филби, хотя описание подходило и к Роджеру Холлису). В качестве дополнения Волков предложил рассказать подробно о московской штаб-квартире разведки и о нынешних операциях советской разведки на Ближнем Востоке и в Иране, а также предоставить образцы печатей, штампов и удостоверений личности.
Был ещё один сногсшибательный элемент в рассказе Волкова, и он сильно затруднял процесс заключения сделки. В последние два с половиной года, уверял Волков своих слушателей, русские читают все шифрограммы между британским посольством в Москве и Лондоном, как идущие по дипломатическим каналам, так и по линии спецслужб. (Эта информация не была впоследствии ни разу не подтверждена, но, учитывая службу Волкова в московском Центре, она была воспринята весьма серьезно. Это могло означать, например, что перед встречами в верхах в Тегеране, Ялте и Потсдаме Кремль мог заранее знать позицию Запада на переговорах.)
Возникшее затруднение состояло в том, что, зная об утечке шифра на линии Москва – Лондон, Волков опасался, что шифротелеграммы могут перехватываться и на линии между британским посольством в Стамбуле и Министерством иностранных дел в Лондоне. Поэтому он настаивал на том, чтобы его предложения были отправлены в Лондон медленным, но верным путем – диппочтой. Что же касается вознаграждения, то Волков требовал гарантию убежища в Великобритании и безопасности там. Он также требовал 50 тысяч фунтов стерлингов в качестве компенсации за потерянную работу (некоторые источники приводят совсем точную, но неправильную цифру в 27 500 фунтов). Хотя в нынешних ценах это составляло бы один миллион, товар стоил денег. Сделав свое предложение, которое он оставил письменно на русском языке, Волков весело удалился. Он сказал двум британцам, что придет через несколько дней. При этом он заверил их, что чувствует себя в полной безопасности, потому что только жена знает о его деле. В конечном итоге это оказалось катастрофической ошибкой, но в то время Волкова винить в этой ошибке было нельзя.
Совершенно очевидно, что в руках британского генконсульства оказалось нечто экстраординарное, и так же очевидно было, что следовало поторапливаться. Тогдашний посол в Турции сэр Морис Питерсон на тот момент был в отъезде, и консульские работники известили о случае советника и временного поверенного Александера Нокс-Хелма. То, что он сделал, было равным образом экстраординарно. Хотя британские спецслужбы имели свою резидентуру в Стамбуле, которую возглавлял Сирил Макрей, в посольстве и не подумали сообщить ему или посоветоваться с ним о случае чисто разведывательного характера. Вместо этого предложение Волкова направилось медленным путем, диппочтой, с сопроводительным письмом от Нокс-Хелма на имя Уильяма Мелвилла Кодрингтона, исполнявшего обязанности вице-секретаря в МИДе Великобритании. Дорога заняла примерно две недели, затем письмо было передано обычными каналами канцелярии постоянного замминистра тогдашнему главе Ми6. Это состоялось не раньше 19 сентября (а не, как Филби утверждает, «августовским утром»). Сэр Стюарт Мензис вскрыл документ с предложением Волкова и немедленно послал за начальником русского отдела, чтобы проконсультироваться с ним.
Надо помнить, что, когда – лишь за девять дней до этого – стала очевидной вся серьезность последствий бегства Гузенко, Филби специально уклонился от поездки в Оттаву (сделав так, что вместо него поехал Роджер Холлис), чтобы остаться в центре событий в своем лондонском кабинете, откуда мог сообщать своим советским хозяевам, что сообщил шифровальщик и что в этой связи собирается предпринимать Запад. Гузенко назвал нескольких канадцев, британскую женщину из секретариата высокого комиссара и британского физика-атомщика – но никого из мира разведки. А вот снаряд, начиненный информацией Волкова, мог взорваться в совсем другом месте. Волков, как со всей очевидностью вытекало из бумаг на столе Мензиса, указывал как предателей высокопоставленных британских чиновников, и под эти описания мог подойти и сам Филби. Он также показывал пальцем в сторону двух агентов в МИДе. Филби было необходимо сделать две вещи: во-первых, срочно поднять тревогу в Москве, а во-вторых, во что бы то ни стало самому отправиться в Стамбул, чтобы предотвратить опасность на месте.
Бывают моменты, когда кажется, будто шпионов оберегает ангел-хранитель. Скорее, он один из свиты сатаны, тот же самый хранитель, который не дает пьяницам свалиться в реку или упасть под поезд. Во всяком случае, Филби оказался спасен чудесным образом. Надо же было фортуне так повернуться, что Мензис с неохотой, но согласился, чтобы Филби взял досье Волкова с собой домой – изучить его «на досуге» и «на утро дать рекомендации». Филби пишет: «В тот вечер я работал допоздна. Ситуация требовала срочных действий необычного содержания». О чем Филби не указывает, так это о мерах, которые он предпринял. На самом деле в этот вечер у него была одна из редких экстренных встреч с офицером из советского посольства, у которого он был на связи – теперь известно, что это был Борис Михайлович Кротов. Все детали дела Волкова в тот же вечер были направлены в Москву.
Еще бо́льшая удача случилась при решении вопроса о том, кому ехать в Стамбул. Первоначальный выбор Мензиса пал на Дугласа Робертса, главу R5 службы контрразведки по Ближнему Востоку, который бегло говорил по-русски. Он приехал из командировки в отпуск, Но Робертс в прошлом был летчиком, самолет его трижды падал, и, что бы ни сказал ему Мензис о важности стамбульского дела, ничто не заставило бы его снова забираться в самолет. Он собирался возвращаться к месту командировки морем. И Филби ничто теперь не мешало предложить для поездки себя. 22 сентября его шеф согласился, и четыре дня спустя (ввиду бюрократических проволочек) он вылетел через Каир в Стамбул. Он имел с собой рекомендательное письмо от сэра Александера Кэдогена, постоянного замминистра иностранных дел того времени, к Нокс-Хелму, где говорилось, что в Лондоне склонны считать Волкова искренним и способным передать информацию весьма важного значения. На самом деле хозяева Филби уже делали все, чтобы Волков ничего не смог передать.
В своих мемуарах Филби описывает предложенный им план действий следующими словами: «Следовало встретиться с Волковым, устроить его с женой в одном из наших надежных домов в Стамбуле, а затем вывести его при потворстве турок или без него на контролируемую британцами территорию в Египте». На самом деле Филби уже принял меры, чтобы «устроить» Волковых совсем иначе.
Позже выяснилось (к сожалению, гораздо позже, иначе обратная дорожка привела бы прямо к Филби), что уже через двое суток после получения тревожного сообщения из Лондона в Москве начали реализовывать энергичный план по предотвращению угрозы. 21 сентября 1945 года турецкое консульство в Москве выдало визы для двух советских «дипкурьеров» для следования в Стамбул. Согласно данным предъявленных ими паспортов их звали: Андрей Байко и Александр Данилов. Турки были озадачены, ибо ни один из названных не значился в списке регулярных дипкурьеров советского МИДа. И неудивительно. Оба были тайными заплечных дел мастерами. «Байко» на самом деле, возможно, был сам Андрей Михайлович Отрощенко (Otroschenko), начальник службы, занимавшейся убийствами и похищениями людей. Этот человек известен по некоторым скользким делам на Ближнем Востоке.
Четыре дня спустя, 25 сентября, эти два головореза прибыли на советском самолете типа DC-47 № 800 25640 рейсом через Болгарию в стамбульский аэропорт Йешилкой. С ними был высокопоставленный армейский представитель медслужбы некий полковник Петриных (Petriny). Самолет был военный, прилетел без предупреждения, и турки чуть не обстреляли его. На следующий день в 4.50 он улетел обратно. А до этого на борт на носилках внесли двух забинтованных человек. Волкова, несмотря на бинты, узнал Джон Беннетт, помощник советника по прессе британского посольства, случайно оказавшийся поблизости, потому что его самолет только что прибыл из Каира. Он хорошо знал советского вице-консула в лицо и был уверен, что мужчина на носилках был именно он. Беннетт почти не сомневался, что Волков, хотя и находился под действием седативных препаратов (работа того полковника от медицины), был ещё живой. Этого и следовало ожидать. Потом сталинская тайная полиция выбьет из него в Москве все, что он передал Лондону, а когда выжмет из него, то пустит в расход, вероятно вместе с женой.
Неизвестно, рискнули ли русские передать Филби, что ему теперь нечего бояться, но Филби продолжал свое дело как ни в чём не бывало, словно его задачей было и впрямь, как он пишет, «организовать безопасный уход Волкова». Он использовал все возможности потянуть время, занимаясь беседами с британским послом, с сотрудниками консульства и с коллегами из разведки в Стамбуле (ему задним числом рассказали подробности дела). И вот числа 29-го, три дня спустя после того, как Волкова вывезли, британцы впервые навели справки о Волкове. По согласованию с Филби вице-консул Пейдж позвонил в советское генконсульство и попросил к телефону Волкова. Ему ответили, что «Волкова нет». Пейдж позвонил позже. Ему ответили по-английски с русским акцентом. Теперь Пейдж понял, что что-то тут не так. Ему ответили по-английски, а Волков по-английски не говорил. Через два дня, 1 октября, Пейджу ответили по телефону, что вице-консул Волков сейчас в Москве.
Изображая удивление и разочарование, Филби вернулся в Лондон, где составил отчет о «неудачной командировке». Волков, предположил он в отчете, мог выдать себя своей нервозностью, или его комната прослушивалась. Он мог также раскаяться и признаться во всем. В его мемуарах отчет об этом заканчивается так:
«Другая гипотеза – что русских предупредили о подходе Волкова к британцам – не подкрепилась серьезными свидетельствами, и её не стоило и включать в отчет».
Рассказ Филби о деле Волкова в лондонской «Санди Таймс» от 10 апреля 1988 года тоже лжив. Филби утверждает, что Волковых вывезли «несколько недель спустя после его возвращения в Лондон».
На самом деле начальство Филби заподозрило утечку информации сразу же в тот момент, когда узнало, что добыча исчезла, но о «серьезных свидетельствах» в виде молниеносной вылазки двух головорезов из Москвы тогда ещё не было известно. В августе 1951 года, когда Филби вернулся из Соединенных Штатов и был тогда уже под подозрением, снова всплыл призрак Волкова. Сколько человек, спрашивали себя британские следователи, знали о деле Волкова до прибытия Филби в Стамбул? Оказалось, что только трое: сэр Стюарт Мензис, его зам – полковник Вивиен и сам Филби. К несчастью, оставалась возможность того, что утечка могла произойти от одного-двух официальных лиц в Лондоне (не говоря уж, конечно, о людях из посольства в Стамбуле).
Но все это в будущем. А в октябре 1945 года Филби сумел убедить своего шефа, что Волков чем-то выдал себя. Следуя проторенным обманным путем, он скоро сумел, благодаря новому удачному стечению обстоятельств, ещё больше запутать дело. А случилось так, что 20 февраля 1945 года служба британского паспортного контроля сообщила: в Вулвиче на борт советского судна «Якутск» сел советский гражданин Константин Волков и направлялся в Соединенные Штаты. Может, это пропавший? Филби прекрасно знал, что нет, но он тут же составил ориентировку в Вашингтон с просьбой взять этот след. Прошли целые месяцы, пока получили фотографии нового Волкова, потом их сличили со снимками того Волкова. Наконец, не ранее июня 1948 года установили, что это совершенно разные люди. Более двух лет довольный Филби эксплуатировал эту ложную версию.
Лишь по одному вопросу точки зрения Филби и всех его коллег совпадали. Волынка с рассмотрением просьбы Волкова значительно увеличивала для Волкова степень риска. Потом, с течением лет, станет ясной необходимость решения таких вопросов в считаные часы или даже в течение часа.
Филби и Стамбул фигурируют и в истории с ещё одним советским перебежчиком, поэтому эта история и приводится здесь, хотя хронология у неё другая. Исмаил Ахмедов, подполковник ГРУ, прибыл в турецкую столицу в 1941 году. Это было для него лето кошмара. Он работал в Берлине – формально дружественном после заключения нацистско-советского пакта. А в воскресенье 22 июня, в день нападения Гитлера на Советский Союз, он был арестован Гестапо как «враждебный элемент» и помещен в лагерь военнопленных, причем там его, поскольку он прошел обрезание (как мусульманин), разместили вместе с евреями и назначили чистить туалет. Через неделю в его жизни произошла новая перемена. В лагерь пришли автобусы, и всех советских пленных собрали вместе: их предстояло обменять на нейтральной турецкой территории на равное число германских граждан, которые оказались в Советском Союзе в момент объявления войны. Оказавшись, однако, в Турции, Ахмедов не пересек вместе со всеми советскую границу. Из Москвы пришел приказ. Ахмедову поручалось остаться в Турции под именем Георгия Николаева – под именем, которым он уже пользовался, когда работал под прикрытием корреспондента ТАСС. Теперь он работал «под крышей» пресс-атташе советского посольства в Стамбуле, и в его задачу входило набирать французов, поляков, чехов, югославов и людей других национальностей, которых прибило к турецким берегам из оккупированной Европы, с целью военной подготовки и дальнейшей переброски на оккупированные немцами территории для подпольной борьбы с ними.
Эта работа была ему по душе, так как он не любил нацистов. Но теперь Ахмедова, татарина и мусульманина, который был направлен в разведку в 1940 году скорее не по своей воле вскоре после окончания Военной академии генштаба (это уж чересчур натянуто. – Примеч. перев.), работа перестала увлекать его. Ему все труднее становилось сопротивляться радостям жизни в космополитическом Стамбуле, где его собратья по вере могли не только свободно и беспрепятственно веровать в свою религию, но и правили страной. В своих воспоминаниях он пишет, что два события разрушили его личные связи с Советским Союзом. Первое – это смерть находившейся в России жены Тамары. А второе, случившееся через неделю после первого, – вступление в декабре 1941 года в войну Соединенных Штатов. Через день после второго события, пишет Ахмедов, он пришел к генконсулу США в Стамбуле и выразил готовность служить где угодно и в любом звании в армии США. Неудивительно, что его экстраординарный шаг не принес результата, хотя можно не сомневаться, что его заприметили для других нужд.
Ахмедов, возможно, был вполне искренен, когда убеждал пожилого американского генконсула, что у него нет больше желания служить советскому режиму, потому что «Гитлер и Сталин оба диктаторы, а между Гестапо и НКВД нет существенной разницы», что, как верующий мусульманин и обладающий чувством собственного достоинства татарин, он инстинктивно антирусски настроен в религиозном и в этническом смысле и что, более того, как инженер и выпускник Академии Генштаба, он не тяготеет к работе в разведке.
Тем не менее к решению о бегстве его побудила боязнь за собственную голову. В мае 1942 года трения с руководством привели к тому, что ему пришел неприятный приказ вернуться в Москву. Было сообщено, что его будут сопровождать два советских дипкурьера (вряд ли все обстояло именно так, ибо захочешь напугать – лучше не придумаешь. – Примеч. перев.). Ахмедов растянул данные ему двое суток на пять, а затем сел в поезд, приехал в Анкару и связался со своим добрым другом Владимиром Петричем из югославской миссии, с которым был в контакте, когда работал по сбору кадров для партизанского движения. Петрич связал его с офицером британской разведки, тот пожелал ему успехов, но убежища, похоже, не предлагал, да этого и не просили. Ахмедов тем не менее решил, в каком направлении надо бежать. Двумя днями позже уже в Стамбуле он навел порядок в своем рабочем столе, уладил до мелочей свои финансовые дела, написал два письма об отставке в Москву (где, в частности, отказывался от советского гражданства) и после этого поехал в полицейское управление просить убежища как верующий мусульманин чисто тюркских кровей. Шеф полиции, который знал и любил Ахмедова, сразу же спрятал его под надежной охраной на то время, пока в Анкаре будут улаживать формальности. Турецкие власти надежно охраняли его как политического беженца в течение восьми лет, пока ему не было предоставлено турецкое гражданство.
А до этого Ким Филби успел перебежать ему дорогу. Некоторое время в течение войны британские и американские службы получали копии материалов, которые Ахмедов передавал турецким властям, потом он исчез со сцены. В начале 1947 года интерес к нему оживился, но, к несчастью для Ахмедова и британской разведки, это время совпало с назначением Филби в феврале того же года в Анкару в качестве шефа резидентуры. Перед Филби встала задача помешать желанию Лондона выудить дополнительную информацию у Ахмедова. И он преуспел в своем намерении, мастерски воспользовавшись знанием бюрократической машины в Уайтхолле. Теперь известно, что Филби в первый раз поехал в Анкару, чтобы увидеть Ахмедова при содействии турок, в июне 1947 года. Несколько месяцев он хранил молчание об этой встрече, пока в октябре не признал, что встреча имела место и он послал о ней письменный отчет, но он где-то затерялся. Лучшего ответа у него не нашлось, ситуацию пришлось поправлять, и, наконец, в январе 1948 года (Филби оставался в Турции до сентября 1949 года) у него состоялся долгий допрос Ахмедова в Стамбуле, который длился целых девять дней. Филби был представлен Ахмедову местным начальником службы безопасности под своим именем и со всеми верительными грамотами – как глава британской секретной службы в Турции и сын известного ученого-арабиста, который сам принял ислам. Ахмедову сказали, что англичанин пожелал, чтобы беседы протекали без присутствия турецких представителей, и они, турки, согласились на это. Так что стоит ли удивляться, что беглец не заподозрил этого англичанина, представленного в весьма лестных выражениях.
Через несколько лет, оглядываясь на эту встречу, Ахмедов упрекал себя за то, что не придал значения одному недосмотру в позиции допрашивающего. Вопреки сложившейся профессиональной практике, когда допрос начинается с долгих и подробных расспросов о семье, учебе, служебной карьере, Филби проявил лишь беглый интерес к этим темам. Ведь эти вопросы были хорошо известны его московским хозяевам. Русским было важно знать, как много Ахмедов сумел сообщить Западу. Филби интересовали вопросы по советскому верховному командованию, по генштабу, военным школам и академиям, научно-исследовательским организациям, их ведущим сотрудникам и т. д. Подобный опросный лист был подготовлен Филби и по прежней службе Ахмедова ГРУ, и по родственной организации – политической разведке. Задача Филби состояла в том, чтобы выяснить, сколько же тайн вытряхнул Ахмедов из своего багажа на Западе.
Филби также часто как бы невзначай ввертывал вопросы, которые касались лично его. «Как там относятся к двойным агентам?» – внезапно поинтересовался Филби на одном из допросов. Позже он вернулся к этой теме: «Скажите, пожалуйста, ещё раз, как русские относятся к иностранцам, работающим на них?» Вряд ли Москва просила его поставить такие вопросы перед Ахмедовым.
Когда все закончилось, Филби с удовольствием узнал, что Ахмедов никогда не подвергался столь всеобъемлющему допросу со стороны турок, которые не проявили заметного интереса ни к чему, что выходило за их сферу деятельности. А это означало, что только что проведенный девятидневный допрос является единственным в своем роде и его невозможно будет проверить другими материалами. И это радовало Филби. Он мог представить отчет, как того сам пожелает. В результате он отправил отчет теперь после долгой, почти полугодовой, проволочки. Появился он в июне 1949 года, записанный стенографисткой, которую Филби привез с собой. Девять дней беспрерывных допросов уместились на 39 страницах. Как всегда осторожный, он застраховал себя от возможных расспросов примечанием о том, что масса сырого материала опущена. Можно полагать, что Москва получила всё, без пропусков.
При прощании Ахмедов проявил интерес к тому, чтобы переехать из Турции (помните выше тезис о «правоверном мусульманине» и т. п.? – Примеч. перев.), и Филби пришлось убедить его в нецелесообразности переезда в Англию, где Ахмедов мог бы быть бомбой замедленного действия. Переезд в Англию, заявил Филби, «невозможен», и Турция – самое подходящее место. А чтобы его слова звучали убедительнее, он передал Ахмедову сумму в пятьсот долларов – в турецких лирах.
Дело Ахмедова высвечивает весьма недооцениваемый аспект ущерба, который Филби нанес Западу. Обычно всё внимание сосредоточивают на проваленных им операциях и агентах, выданных им или с его помощью, а также на потоке разведывательной информации из самых верхов, которую он в течение многих лет передавал Москве. Тот ущерб, про который говорится здесь, также, несомненно, значителен. Выдача Волкова – это один общеизвестный эпизод. Но вне разведывательного сообщества малоизвестен другой случай, происшедший на следующий год с лейтенантом Владимиром Александровичем Скрипкиным. Это был молодой офицер ГРУ, владевший английским языком. Он был направлен в начале 1946 года в советскую военную миссию в Токио. Его служебные обязанности отчасти не составляли секрета – помогать в наблюдении за демилитаризацией Японии, но отчасти были и тайными – вести военно-разведывательные операции против западных стран. Он не стал тратить много времени на выполнение этих задач, а обратил свою энергию на решение другой задачи.
9 мая 1946 года он тайком пришел в британское посольство, где имел беседу с британским морским офицером. Он оставил странное впечатление: и сотрудничать хотел, и твердых обязательств не давал. Одновременно он стал прощупывать подходы и к всемогущим тогда в Японии американским оккупационным властям и на встрече 17 мая все выложил: он «сыт по горло» сталинским режимом в Советском Союзе и только ждет приезда жены, чтобы попросить убежища в Соединенных Штатах для неё и себя. Состоялся и третий его контакт с западными представителями: в 9 часов утра 19 мая он снова пришел в британское посольство, находясь в состоянии некоторого возбуждения, и сообщил, что жене не разрешили приехать в Токио, а самого его отзывают в Москву, и он должен уехать не далее как на следующий день. Он хотел бы, заявил он, предоставить себя в распоряжение британской разведки и пообещал войти в контакт с её представителями, как только получит новое назначение за границу уже вместе с женой. Только из-за неё он и возвращается. Он оставил свой московский адрес на случай необходимости установить с ним контакт там.
После этого о лейтенанте Скрипкине никто не слышал, потому что его схватили сразу же по приезде в Москву. Два более поздних перебежчика, Растворов и Голицын (о них далее), сообщили, что о предложении Скрипкиным своих услуг русские узнали от источника в британской разведке. Весьма похоже, что Филби, который имел доступ к сообщениям о Скрипкине как глава 5-го отдела Ми6, и был тем источником.
Выдача Филби оперативных секретов началась по-серьезному в сентябре 1941 года, через три месяца после германского вторжения в Советский Союз, когда он был назначен в 5-й отдел. Считается, что он сообщил русским всё что мог об операции британцев против Абвера, германской разведки, включая детали совершенно секретного плана «Double Cross system» – перевербовки германских агентов, схваченных в Великобритании, и доведении через них дезинформации до немцев. Хотя СССР и Британия были уже союзниками в войне, такую информацию Лондон никогда не передал бы Москве.
После войны Филби сумел выдать своим советским хозяевам целый ряд операций. Так, используя свои возможности резидента разведки в Стамбуле, он передавал русским информацию об операциях против них по всему Ближнему Востоку. В частности, он сообщил им об «альпинистах» – так называли западных агентов, проникших в Советский Союз через горы Кавказа. Только два таких случая остались нераскрытыми русскими в течение 1948–49 годов.
Позже, когда Филби был назначен в Вашингтон, его оперативные возможности расширились. Он поддерживал тесный контакт с неоперившимся ЦРУ, некоторые из руководителей которого, как, например, Джеймс Энглтон, завороженно заглядывали Филби в рот, будучи во время войны в Лондоне в составе миссии Управления стратегических служб (создано во время войны, в 1947 году переформировано в ЦРУ. – Примеч. перев.). Их доверие к Филби было полным и давало тому возможности контролировать все американские послевоенные операции против советского блока. Сюда включается и попытка американцев дестабилизировать только что основанный в Албании коммунистический режим Энвера Ходжи, однако фиаско подготовленной ЦРУ группы парашютистов, которые почти все были сброшены прямо под огонь ожидавших их людей с взведенными затворами, нельзя целиком возложить на Филби. Антикоммунистические группы в этой несчастной горной стране во многом сами выдали себя, прежде всего из-за обыкновенного неумения держать язык за зубами.