Фернанду Пессоа
Литературные перевоплощения
Едва ли найдется человек, который сумеет провести в Лиссабоне больше одного дня и при этом ни разу не услышит имени Фернанду Пессоа. И даже если по какой-то причине, что маловероятно, вы этого имени не услышите, не увидеть изображений того, кому оно принадлежит, почти невозможно. На чашках, брелоках, открытках из дубовой коры и на обычных бумажных открытках, на улице — в виде бронзовой фигуры, где-нибудь еще — вы непременно встретитесь с несколько причудливого вида господином, в круглых очках и в шляпе. За последние полвека Пессоа, преодолев границы истории литературы, стал для португальцев национальным символом, персонажем народной мифологии новейшего времени. Но для постороннего, иностранного, и в особенности русского взгляда столь широкая популярность Пессоа, вероятнее всего, покажется несколько странной.
Сложно сказать, насколько корректным будет подобное сопоставление, но, на мой взгляд, оно имеет право на существование: Федерико Гарсиа Лорка и Фернанду Пессоа. Насколько первый был солнечным, радостным,
Все эти определения во многом относятся не только к образам, но и к биографиям великих пиренейских поэтов минувшего столетия. Лорка — блиставший уже при жизни, не только на родине, но и за рубежом, Пессоа — почти никому не известный даже в родной Португалии. Жизнь, полная приключений, путешествий, искрометных знакомств, дружбы и вражды с другими великими и всемирно известными испанцами — это Лорка. Предельно замкнутое существование скромного переводчика коммерческой корреспонденции, литературный гений которого был известен лишь узкому кругу писателей-модернистов и ценителей новейшей литературы — это Пессоа. Разница настолько очевидна, что при полном отсутствии необходимости даже в самом ненаучном издании знакомить читателей с биографией испанского поэта, о биографии португальца необходимо, думается, сказать хотя бы несколько слов.
Фернанду Пессоа (1888–1935) родился в Лиссабоне. О ранней поре его жизни известно немногое, но то, что все-таки известно, может, вероятно, хотя бы отчасти приоткрыть тайну его «духовного портрета»,
В 1893 году умирает отец Фернанду, в том же году умирает младший брат, и еще через два года мать будущего поэта вторично выходит замуж. Это событие стало во многом определяющим в жизни Пессоа, поскольку за ним последовал переезд всей семьи в Южную Африку, где отчим Фернанду служил в должности консула. Детство и отрочество, проведенные в среде английского языка (Южная Африка была в то время колонией Великобритании), впоследствии принесли важные литературные плоды — значительная часть наследия Фернанду Пессоа написана на английском языке, а из числа изданных при жизни произведений англоязычные составляют большинство.
В 1905 году Пессоа возвращается в Лиссабон. И на этом, можно сказать, заканчивается его биография, если понимать последнюю, как совокупность сколько-нибудь существенных и заметных жизненных обстоятельств. После этого события — все прочие были уже в той или степени литературны: и недолгое пребывание в университете, в котором Пессоа не проучился даже до конца первого академического года, и крайне неудачная попытка организовать собственную типографию, которая прогорела, едва успев открыться, и первые выступления в модернистской периодике, которые принесли автору некоторую известность, пусть и в достаточно узкой сфере. Все это уже в той или степени связано с литературой. Даже профессия, ремесло, которым Пессоа зарабатывал себе на жизнь, тоже было связано со словом — до конца жизни он работал переводчиком коммерческой корреспонденции. Вне литературы, кажется, жизнь Пессоа настолько неинтересна, что описание ее имеет значение лишь для исследователей, и то интерес этот едва ли когда-нибудь был или будет самостоятельным, и если о жизни поэта в данном случае и стоит что-либо знать, то лишь затем, чтобы правильно датировать тот или иной фрагмент его почти
Наследие Пессоа — это не преувеличение — действительно огромно, и исследовано оно действительно еще далеко не во всей полноте. В этом тоже отразилось тотальная погруженность автора в собственное творчество, в создание бесчисленных миров, каждому из которых требовалась соответствующая форма. И так как внелитературной жизнью Пессоа, судя по всему, интересовался мало, литературные его миры чрезвычайно многочисленны и невероятно разнообразны. И парадоксальны.
Поэтому не стоит удивляться, например, тому, что Пессоа известен, прежде всего, как поэт, а самая знаменитая его книга — «Книга тревог» — это прозаическое произведение. Неудивительным также представляется и то, что самого себя автору для создания новых миров «не хватало», отчего многие его произведения не только подписаны другими именами, но действительно созданы словно бы другими людьми. Речь в данном случае идет о так называемых гетеронимах, вымышленных авторах, созданных фантазией Фернанду Пессоа. Их обязательно следует отличать от псевдонимов, которые есть всего лишь имя, в то время как гетеронимы — это именно личности, у каждой из которых есть своя биография, свой характер, свой стиль. Поэтому, чтобы различить произведения, которые Пессоа писал от своего собственного лица, и произведения его гетеронимов, первые называют ортонимичными.
Наша книга представляет читателю именно такие — ортонимичные произведения — поэтому, вероятно, мы могли бы не говорить подробно о гетеронимах. Однако тема эта столь значительна и существенна для творчества Пессоа, что остановиться на ней все же следует.
Уже более полувека исследователи пристально изучают этот вопрос, пытаются определить характер гетеронимов, сосчитать их, понять, какой смысл сам автор вкладывал в создание того или иного персонажа. Тема эта одна из наиболее привлекательных для исследователей творчества Ф. Пессоа[1]. Поэтому о ней написано столько, что перечислить даже самые существенные работы, посвященные этой теме, в кратком очерке — невозможно. Но, к счастью, сам Пессоа предоставил нам альтернативу: незадолго до смерти в письме к своему знакомому Адолфу Казайш Мунтейру (впоследствии ставшему одним из первых исследователей творчества Пессоа) он сообщил следующее: «<…> в Каэйру я вложил все мои способности к драматургической деперсонализации, в Рикарду Рейша всю мою умственную дисциплину, облаченную своеобразной мелодией, в Алвару де Кампуша — все чувства, которых я не открываю ни жизни, ни самому себе»[2]. Итак, мы видим, что в единственной русскоязычной диссертации и монографии, посвященной Пессоа, проблема сформулирована верно: гетеронимы — это своего рода маски, персонифицированные эмоции, черты характера или состояния своего создателя. И в то же время нельзя остановиться только на этой формулировке. В том же письме Пессоа неоднократно указывал на то, что гетеронимы обладают высокой степенью автономности, являются полноценными личностями, в такой же степени, как и сам Пессоа, имеющими основания претендовать на статус реального человека. Более того — Пессоа даже не был уверен в том, что является в большей степени реальным, чем его гетеронимы. Как литературный феномен гетеронимы Пессоа чрезвычайно интересны, несмотря на то, что с точки зрения нормального человека иначе как странным все это, конечно, не назовешь. Однако в рамках личностной логики самого Пессоа такой взгляд на гетеронимы — вполне закономерен. Ведь столь же «странными» были и его отношения с реальными людьми в самом обыденном понимании этого слова. «Странными» были отношения с другом — поэтом Мариу Са-Карнейру, покончившим жизнь самоубийством в Париже: из-за любви к проститутке. «Странной» была и собственная личная жизнь. Пессоа никогда не был женат, и, судя по всему, у него не было детей. С единственной женщиной, к которой он был привязан в течение долгого времени, Офелией Кейрош, его отношения были настолько запутанными и туманными, что характеризовать их определенным образом не представляется возможным. Отношения эти оставили потомкам объемный том интереснейшей переписки, к сожалению, пока на русский язык не переведенной.
Замысел сборника прозаических произведений Пессоа родился из того простого и достаточно грустного факта, что на сегодняшний день отечественный читатель с прозой этого автора совершенно не знаком. История русскоязычных изданий наследия Фернанду Пессоа вообще невелика и небогата, но если с поэзией этого автора мы все же достаточно давно могли познакомиться, не владея португальским языком, проза до настоящего времени оставалась для нас совершенно закрытой. Даже одно из наиболее известных во всем мире произведений Пессоа — «Книга тревог» до сих на русский язык не переведена.
В нашей книге читатель найдет малую прозу Пессоа: рассказы, действительно очень небольшие по объему, но также и достаточно обширные; басни; тексты, жанр которых определить без многочисленных оговорок — невозможно или, по крайней мере, весьма затруднительно. Как и во всех других формах творчества, к которым он был причастен, в малой прозе Пессоа — чрезвычайно разнообразен.
Многогранен Пессоа и в выборе (а подчас и создании) художественных средств и приемов, от классического лаконичного описания события до феерической радуги иносказаний, иронии, сарказма, а порой и абсурда. Поэтому дать обобщающую характеристику его малой прозе — чрезвычайно сложно. Для каждого произведения нужно искать свой ключ. В тех случаях, конечно, когда таковой вообще существует…
Еще одна особенность, на которую следует обратить внимание, состоит в том, что значительная часть наследия Фернанду Пессоа приходит к читателю не из «первых рук». Речь о том, что при жизни автор опубликовал всего несколько книг, очень небольших по объему. Еще некоторое количество произведений было опубликовано в периодических изданиях, большинство же стихотворений, очерков, рассказов, заметок и эссе остались в рукописях, которые долгое время были никому или почти никому не известны. Поэтому многое было опубликовано лишь через несколько десятилетий после смерти автора, и «процессия» первых публикаций продолжается до сих пор. По этой же причине многое в том виде, в котором произведения доходят до читателя, зависит от исследователей и издателей.
Ситуация эта — амбивалентна. С одной стороны, в некоторых случаях перед нами предстает очевидно незаконченное произведение, фрагментарность которого не была частью изначального авторского замысла, но, с другой стороны, так нам открывается — пусть лишь в самой малой степени — не только результат авторской работы, но и творческий процесс, что само по себе весьма интересно и, несомненно, заслуживает внимания. Наконец, в таком положении вещей можно увидеть своего рода влияние творческой манеры автора на судьбу его произведений: недосказанность, столь часто свойственная и законченным произведениям Пессоа, естественным образом, сохранила свою печать и на тех текстах, которые сам автор опубликовать не успел.
Наконец, следует сказать еще несколько слов: о том, что стоит и чего не стоит ожидать от этой книги. Прежде всего, от нее не стоит ожидать всего того, что обычно ассоциируется с представлением о научном издании: развернутых подробных комментариев, многочисленных вариантов и редакций, детальной хронологии жизни автора. Всего этого в книге нет, потому что перед ней и не стоит никаких собственно научных задач. Единственная задача этой книги состоит в том, чтобы познакомить читателя с классиком португальской литературы, точнее, с одной из его ипостасей, которая прежде в нашей стране была совершенно неизвестна. В этом смысле мы продолжаем дело тех, кто — еще в Советском Союзе — опубликовал первые переводы поэтических произведений Пессоа. Поэтому можно сказать, что вернее всего было бы ожидать от этой книги нового знакомства со старым знакомым, тем более интересного, что на этот раз он окажется кем-то совсем другим, и совсем «не похожим на самого себя».
Наконец, завершая наше краткое введение, скажем несколько слов о том переводческо-издательском контексте, которому принадлежит эта книга.
Первые переводы из Пессоа появились на русском языке в небольшой антологии «Португальская поэзия XX века», изданной вскоре после Революции гвоздик (1974)[3]. Конечно, выход этой книги имел определенную политическую обусловленность, которая, впрочем, нисколько не отменяет ценности ее появления и того, что благодаря ей отечественный читатель познакомился с целым рядом замечательных португальских поэтов, в том числе, с Фернанду Пессоа. Вслед за тем вышел небольшой сборник стихотворений Пессоа: первое отдельное русскоязычное издание его поэзии[4]. Это событие — весьма радостное и значительное — на определенном этапе могло бы, наверное, внушить оптимизм, еще более укрепленный следующим изданием, сравнительно большего объема, которое вышло одиннадцать лет спустя[5]. Однако, на этом советская традиция изданий поэзии Пессоа прекратилась и, судя по всему, не только потому, что прекратился сам Советский Союз. В последующее, уже российское, время по-русски вышла всего одна, очень небольшая, книга Пессоа — издание поэтического цикла «Послание»[6].
Таким образом, мы обозначили издательский контекст этой книги, а место ее и значение определит читатель.
БАНКИР-АНАРХИСТ И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ
Банкир-анархист
За столом напротив меня сидел мой друг — преуспевающий банкир и коммерсант. С отвлеченно-задумчивым видом он курил сигару. Мы только что закончили ужин, и я решил как-нибудь возобновить нашу беседу, которая постепенно и словно бы незаметно сошла на нет. И тут мне пришла на ум одна мысль. Я посмотрел на моего друга, и с улыбкой обратился к нему.
— Знаешь, тут мне недавно кто-то сказал, что когда-то ты был анархистом…
— Почему же был? Был и есть. В этом ничего не изменилось — я и сейчас анархист.
— Да брось! Ты — анархист! Это каким же образом?.. Ну, разве только, если ты вкладываешь в это слово какой-то особенный смысл…
— Особенный смысл? Нет, никакого особенного смысла здесь нет. Я анархист в самом обычном смысле этого слова.
— То есть, ты хочешь сказать, что ты такой же анархист, как все эти рабочие со своими партиями и профсоюзами? И между тобой и этими террористами и подпольщиками нет никакой разницы?
— Нет разницы? Разница, конечно, есть… Вне всяких сомнений. Но дело здесь обстоит совсем не так, как ты думаешь. Ты полагаешь, что разница в том, что мы по-разному трактуем теорию общественного строя, так?
— А, теперь понимаю! Что касается теории — ты анархист, а что касается практики…
— Что касается практики — я такой же анархист, как и в теории. Более того, на практике — я в гораздо большей степени анархист, чем все эти подпольщики, о которых ты говоришь. Вся моя жизнь свидетельствует об этом.
— Э… То есть?
— Вся моя жизнь доказывает это, мой дорогой друг. Просто ты никогда всерьез об этом не задумывался. Поэтому тебе и кажется, что я шучу. Ну, или несу всякий вздор.
— Тогда я вообще уже ничего не понимаю… Ну не может же быть, не может быть, что ты считаешь свою жизнь антисоциальной, как это и положено обычному анархисту…
— Постой. Я ведь уже сказал тебе, что никакого особенного смысла в слово «анархист» я не вкладываю. Так?
— Так… И я по-прежнему ничего не понимаю… Послушай, ты что — всерьез хочешь мне сказать, что нет никакого противоречия между твоими теориями и тем, как ты сейчас живешь? И ты хочешь, чтобы я поверил в то, что ты живешь так же, как все эти обычные анархисты?
— Нет, я хочу сказать не это. Я хочу сказать, что между моими теориями и моей жизнью нет никаких противоречий. Напротив — абсолютное соответствие. То, что я не живу, как эти подпольщики и террористы, — это верно. Но ведь это именно они — не анархисты, это они не следуют своим идеям. А я следую. И это именно моя жизнь — жизнь банкира, коммерсанта, спекулянта, если угодно, сочетает в себе теорию и практику анархизма наилучшим образом. Ты сравнил меня с этими придурковатыми подпольщиками и террористами, чтобы показать, как я на них не похож. И верно: не похож — потому что они (да — они, а не я) анархисты только в теории, а я — и в теории, и в жизни. Они анархисты и при этом дураки, а я анархист, наделенный способностью мыслить. Поэтому, мой дорогой друг, именно я — истинный анархист. А все эти подпольщики — со своими профсоюзами и бомбами (и я когда-то был среди них, и ушел — именно потому, что считаю себя настоящим анархистом) — это всё отбросы великого учения, выродки анархизма.
— Ну, это уже вообще черт знает что! Как же прикажешь тебя понимать!? Каким образом ты сочетаешь свою жизнь — то, есть я хочу сказать, жизнь банкира и коммерсанта — с теориями анархистов? Как ты можешь это примирить, если не вкладываешь в слово «анархизм» никакого особенного смысла? И ты еще, кажется, что-то такое сказал… вроде того, что ты в гораздо большей степени анархист, чем все эти — обычные… так ведь?
— Именно так.
— Я ничего не понимаю.
— А ты пытаешься понять?
— Пытаюсь изо всех сил.
Он вынул изо рта погасшую сигару, снова закурил, сосредоточенно посмотрел на огонек догорающей спички, затем аккуратно положил ее в пепельницу, поднял на меня взгляд и сказал:
— Послушай. Я родился в простой рабочей семье. Поэтому, как ты понимаешь, никаких состояний и привилегий я не унаследовал. Единственное, что я получил при рождении — это живой ум и более или менее крепкую волю. Это я получил от природы, независимо от своего скромного происхождения.
Я был рабочим, жил в нищете — так же, как все остальные люди из этой среды. Пожалуй, я не могу сказать, что постоянно недоедал, но в общем-то был недалек от этого. Впрочем, не в этом и дело — голодал я или нет — это никак не объясняет ни того, что произошло потом, ни того, о чем я собираюсь рассказать, ни того, какой была моя жизнь, ни того, какой она стала.
Я был обычным рабочим, как все. Я работал потому, что должен был работать, и работал как можно меньше. Если я чем-то и отличался от других, то только своим умом. Всегда, при любой возможности, я читал, размышлял, и поскольку не был дураком — проникся глубокой неприязнью к своему состоянию, ко всем этим социальным условиям, которые делали мою жизнь такой. Я уже говорил, что мое положение не было самым худшим. Могло бы быть и намного хуже. Но тогда мне казалось, что Судьба обрушила на меня всю мировую несправедливость, а орудием ей в этом служили социальные условности. Мне в то время было двадцать лет, может быть, двадцать один — не больше, и тогда я решил стать анархистом.
После этих слов он вдруг замолчал. Внимательно посмотрел на меня, и, немного наклонившись в мою сторону, снова заговорил:
— Я всегда отличался живым умом. И в то время чувствовал, как внутри у меня растет протест. И мне захотелось понять это чувство. И так — вполне сознательно — я стал убежденным анархистом, и также — вполне сознательно — остаюсь таковым и теперь.
— И теория твоя тоже с тех пор не изменилась?
— Не изменилась. Теория анархизма, настоящая теория анархизма, может быть только одна. И сейчас она для меня — такая же, какой была, когда я стал анархистом. Попробую объяснить… Я говорил уже, что поскольку природа одарила меня живым умом, анархистом я стал вполне сознательно. А теперь — кто же такой анархист? Анархист — это человек, восстающий против неравенства — социального неравенства, несправедливость которого мы испытываем с самого рождения. По существу, анархизм состоит именно в этом. И здесь — из этой несправедливости — рождается мятеж против социальных условностей, которые порождают неравенство. Всем этим я пытаюсь тебе объяснить психологию зарождения анархизма, то, как люди становятся анархистами. А теперь перейдем к теории. Попробуй понять, какой протест возник в сознании человека, наделенного умом и оказавшегося в таких условиях. Что он видит вокруг себя? Он видит, что один рождается сыном миллионера, с самого рождения защищенным от всех опасностей, которых можно избежать при помощи денег; а опасностей таких немало. Другой же рождается нищим, и с самого детства в своей семье он только лишний рот. Один рождается графом или маркизом, и поэтому к нему относятся с почтением, что бы он ни делал; другой — рождается таким, как я, и должен ходить по струнке, чтобы с ним хотя бы иногда обращались, как с человеком. Одним с рождения дается возможность учиться, путешествовать — в общем, если можно так сказать, становиться умнее других, тех, кто от природы наделен более живым и сильным умом. И так далее, мой друг, — во всем…
Несправедливость Природы? — что ж, здесь мы ничего поделать не можем. А вот несправедливость общественного устройства — с какой стати мы должны соглашаться с ней? И я согласен — что еще я могу сделать? — принять превосходство другого — если он и вправду талантливее, сильнее, умнее меня; если таким его сделала Природа. Но согласиться с превосходством того, кто получил его из рук искусственной социальной несправедливости, я не могу. Всё это — богатство, положение в обществе, беззаботная жизнь — он получил не как врожденный дар, а по воле случая — потому что так сложились обстоятельства. Все эти размышления, о которых я сейчас говорю, и послужили основой моего обращения к анархизму, который я исповедую и сейчас, без малейших изменений.
Здесь он снова прервался. Как будто, чтобы обдумать продолжение своей речи. Затянулся, выпустил дым. Снова немного склонился в мою сторону, собираясь продолжить, но тут я прервал его.
— Постой. У меня есть один вопрос… Скажи, а почему ты решил стать именно анархистом? Ты мог бы выбрать, например, социализм или еще что-нибудь прогрессивное, но не столь радикальное. Так ведь тоже можно было выразить свой протест… Ведь, насколько я понимаю, под анархизмом ты подразумеваешь (и мне такое понимание кажется верным) протест против всех условностей и социальных структур и стремление их уничтожить…
— Именно так.
— А почему ты выбрал именно эту — самую бескомпромиссную форму протеста… почему не остановился на чем-нибудь более умеренном?
— Сейчас объясню. Я много размышлял обо всем этом. И, конечно, я не раз читал обо всех этих теориях. И выбрал именно анархизм, как ты верно заметил — самую бескомпромиссную из них — вот почему.
Несколько мгновений после этих слов он молча смотрел как будто сквозь меня. Потом продолжил.
— Истинное зло, единственное, можно сказать, зло — это искусственные социальные условности, которые порабощают нашу природу; все и любые условности — семья, деньги, религия, Государство. Люди рождаются мужчинами или женщинами, то есть, я хочу сказать, рождаются, чтобы стать мужчинами или женщинами, когда вырастут; но никто по законам природы не предназначен от рождения к тому, чтобы стать мужем, или быть богатым или бедным, так же как никто не рожден католиком или протестантом, португальцем или англичанином. Все это — лишь следствие социальных условностей. А что плохого в этих условностях? То, что они условности, то, что они противоестественны — все: деньги, институт семьи, религия. И если бы существовали другие, они были бы ничем не лучше, потому что так же порабощали бы и подавляли нашу природу. Более того, я утверждаю, что любая система будет лишь новой социальной условностью, кроме системы, предлагаемой анархизмом, которая требует уничтожения всех условностей вместе взятых, и каждой в отдельности. Отдавать все свои силы, весь свой труд, весь свой ум для того, чтобы поменять одну условность на другую, это, по меньшей мере, абсурд, если не преступление; это все равно что устроить революцию, а потом вернуть все на прежнее место. Если мы считаем несправедливыми социальные условности, потому что они подавляют и порабощают то, чем наделила человека природа, зачем же нам стремиться заменить эти условности — на другие, если мы можем попытаться уничтожить их — все?
Это, на мой взгляд, очевидно. Но предположим, что нет. Или, скажем, что все это верно, но теория анархизма при всем при этом — невоплотима. Думаю, что это возражение тоже стоит рассмотреть.
Итак, отчего же теория анархизма представляется неосуществимой? Все мы, кто способен мыслить по существу, исходим не только из того, что нынешняя социальная система несправедлива, но в большей степени — из того, что ее возможно и следует заменить на другую — более справедливую. Иначе, нам больше подошло бы слово «буржуазные», а не «прогрессивные». Но на чем же, можно спросить, мы строим наши представления о справедливости? На том, что естественно, и потому — истинно. В отличие от того, что нам диктуют общественные нормы и лживые социальные условности. А естественно, по-настоящему естественно, только то, что является таковым во всей полноте, не наполовину, не на четверть, не на восьмую часть, а полностью. Это, будем считать, мы выяснили. Отлично. Итак, теперь нам остается одно из двух-либо общество способно дать человеку возможность быть естественным либо нет; иначе говоря, общество может быть естественным, либо оно искусственно в самом своем существе, и естественным не может быть по определению. Если общество может быть естественным, значит, может и даже должно существовать анархистское, то есть свободное, общество, потому что именно такое общество и является естественным во всей полноте. А если общество естественным быть не может, и это непременная часть его природы (и не важно, по какой причине это так), значит, из двух зол мы должны выбрать меньшее, значит, мы должны сделать его настолько естественным и настолько справедливым, насколько это возможно в этих условиях. Но какая условность может быть естественной? По существу — никакая. И значит, наиболее естественной будет та, которая кажется естественной, которую мы воспринимаем как наиболее естественную. А что нам кажется наиболее естественным, что мы воспринимаем как естественное? То — к чему мы привыкли. Ты понимаешь, да? Естественно — то, к чему нас влечет инстинкт. А что, не будучи инстинктом, более всего на него похоже? То, что составляет нашу повседневность. Курить — не естественно. В этом нет инстинктивной необходимости. Но если мы пристрастились к табаку, курение становится естественным, воспринимается как естественная необходимость. А что формирует наши привычки? Это нынешняя социальная система, наше буржуазное общество. Стало быть, если мыслить логически, нам остаются только два пути: или считать, что естественное общество возможно, и быть сторонником анархизма; или же считать такое общество утопией и защищать буржуазную систему. Третьего не дано. Понимаешь?..
— Да, конечно; это очевидно.
— Пока еще не вполне очевидно… Есть еще один вопрос, который необходимо прояснить… Предположим, что теорию анархизма можно воплотить, построив свободное общество. Предположим, но все же сомнительно при этом, что такое общество можно построить в ближайшее время, и без каких-либо промежуточных форм. Если мы сделаем такое предположение, это будет означать, что мы принимаем, как возможное, общество, построенное согласно теории анархизма, но в то же время считаем, что между ним и обществом буржуазным должна быть какая-то переходная стадия.
Хорошо. Значит, предположим, что так и есть. Какой же должна быть эта переходная форма? Наша цель — построить общество, которое будет соответствовать теории анархизма, то есть свободное общество. А эта промежуточная форма, таким образом, нужна, чтобы подготовить человечество к такому обществу. Подготовить людей к такому обществу можно на уровне материальном либо ментальном; а значит, этот процесс должен заключаться либо в проведении реформ, которые подготовят людей к новому обществу, либо в пропаганде, которая воспитает умы таким образом, чтобы они захотели построить или принять новое, свободное, общество.
Начнем с первого пункта, то есть, с постепенной материальной подготовки людей к свободному обществу. Это невозможно, и более того — абсурдно. Приспособиться материально можно только к тому, что уже
— Сколько же у тебя гипотез!?
— Конечно, мой дорогой друг, ведь человек разумный прежде чем принять какую-либо доктрину должен рассмотреть все возражения, которые могут быть направлены в ее адрес. Ну, и в конце концов, я ведь отвечаю на твой вопрос.
— Это верно.
— С точки зрения приспособления материального, как я сказал, у нас, по существу, есть только одно решение — революционная диктатура.
— Революционная диктатура?
— Как я уже сказал, невозможна никакая материальная адаптация к тому, что материально еще не существует. И если, вдруг, случится революция, следствием ее будет не установление свободного общества (поскольку к такому обществу люди еще не готовы), а диктатура тех, кто хочет это общество построить. И в этом будет, пусть только в зачаточном виде, что-то от будущего свободного общества. Что-то, к чему уже можно будет приспосабливаться материально. И если бы животные, которые устанавливают «диктатуру пролетариата», были способны размышлять или хотя бы вообще мыслить, они бы, несомненно, приняли этот аргумент. Хотя, конечно, это не их аргумент, а мой. Этот аргумент — ложный. Сейчас объясню — почему.
Революционный режим, пока он существует, какой бы ни была его цель, и какая бы идея ни лежала в его основе, по существу, есть именно революционный режим, и ничто иное. А революционный режим — это военная диктатура, или же, если быть точнее, — военная деспотия, потому что это система, в которой одна часть общества, которая пришла к власти путем революции, господствует над другой. И к чему же это ведет? А ведет это к тому, что люди, приспосабливающиеся к этому режиму, который существует здесь и сейчас, существует
Однако, здесь мы уже отклоняемся от нашей темы… Понятен ли тебе ход моей мысли?
— Вполне понятен.
— Что ж, значит, становится очевидно, что я пришел к следующему заключению: цель — общество, построенное согласно анархистской теории, то есть, свободное общество; средство — переход от буржуазного общества к свободному без
Теперь ты знаешь, почему я выбрал анархизм и отказался от других социальных доктрин, не столь радикальных, и, кроме того, фальшивых и противоестественных.
Да… что ж, значит я могу продолжить свой рассказ.
Он зажег спичку, поднес ее к сигаре, закурил. И потом, собравшись с мыслями, снова заговорил.
— В то время не у меня одного были такие идеи. Почти все, кто думал так же, были рабочими, и все, без исключения, — были бедны. А еще, если память мне не изменяет, никто из нас не был глуп. У всех нас было стремление учиться, познавать мир, и, в то же время, заниматься пропагандой, распространять наши идеи. Мы хотели построить новое общество, свободное от предрассудков, которые лишают людей естественного равенства, унижают, заставляют страдать, испытывать лишения. Мы хотели этого для себя, для других; для всех! И то, что тогда я находил в книгах, укрепляло мои идеи. Из дешевой анархистской литературы того времени, которой было немало, я прочитал почти все. Я ходил на публичные лекции, ходил на митинги. Все, что я читал и слышал, убеждало меня в правоте моих идей. И сейчас, я готов повторить это снова, я думаю точно так же, как и тогда. Разница только в том, что раньше я только думал, а сейчас я и думаю, и делаю.
— Хорошо, допустим, здесь все понятно. Ясно, что таким образом ты стал анархистом. И очевидно, что ты действительно был анархистом. Это, будем считать, доказано. Но как, скажи мне, из этого всего получился банкир… каким образом, без противоречий… Это, если я правильно понимаю…
— Нет, ты неправильно понимаешь… Я знаю, что ты имеешь в виду… Речь о том, что я только что сказал. Ты полагаешь, что я пришел к такому выводу: анархизм неосуществим, а значит, если что и следует защищать и считать справедливым, — это буржуазное общество. Верно?
— В общем, да, более или менее…
— Интересно, и почему же ты так думаешь, если я с самого начала говорил тебе, что я не только был анархистом, но и
— Да, это верно… Но, черт возьми… Объясни же мне, в конце концов…
— Как я уже говорил, я всегда отличался пытливым умом, и, кроме того, был человеком дела. Это мои естественные качества, они мне были свойственны уже тогда, когда я лежал в колыбели (если, конечно, у меня вообще была колыбель). С этим все понятно. И поэтому я в какой-то момент почувствовал, что для меня невыносимо быть анархистом только в теории, что я не могу ограничиться обсуждением каких-нибудь лекций со своими друзьями. Нет, я должен был действовать! Я должен был работать, должен был бороться, защищая угнетенных, тех, кто стал жертвой социальных условностей. Я должен был приложить усилия, столько, сколько мог. И, придя к такому выводу, я начал думать о том, какую пользу я могу принести освободительному движению, и начал разрабатывать план действий.
Чего хочет анархист? Свободы, для себя и для других. Для всего человечества. Он хочет быть свободным от влияния и агрессии социальных условностей. Он хочет быть свободным, таким, каким появился на свет, и в этом он видит осуществление справедливости. И поэтому хочет свободы для себя и для других. Природа не создает нас всех по одному образцу, мы разные: высокие или низкие, сильные или слабые. Одни в большей степени наделены умом, другие — в меньшей. Но в остальном все могут быть равны, только социальные условности мешают этому. И эти условности следовало уничтожить.
Да, их следовало уничтожить… Но при этом, нельзя было упустить из виду, что это делается
Конечно, свобода, которую нам предстояло построить, — это