ВАЛЕРИЙ КАЗАКОВ
ХОЛОП АВГУСТЕЙШЕГО ДЕМОКРАТА
1
Где-то далеко за селом надрывно и протяжно выла собака, как будто чья-то грешная душа просилась на небо.
— Вот чёртово отродье, как зачует полнолуние, тут и начинает свой бесовский концерт. Так что теперь ночи три будет голосить, пока эта бледная поганка на ущерб не покатится. — Прохор небрежно махнул рукой на разгорающийся матовый шар июльской луны, налитый какой-то нездешней, молодой и дурашливой силой. — И главное-то что? Как этот мячик в прибытке или убытке — собака молчит. Да и не должно там быть собаки, ну никак не должно! С того рога посёлка все уже давно, почитай, посъезжали. Дома — кто на вывоз, кто на дрова — попродавали. Две-три избёнки, правда, без окон и дверей стоят, крыши пообвалились, позарастало всё. Далей, туда к лесу, старый скотник, остатки ещё послевоенной фермы. Где там собаке взяться, ума не приложу. Местные мужики уже и так и сяк изловчались, чтобы её, поганую, отловить да прибить! Это ж, почитай, третий год округе жития в полнолуние не даёт. Уже и цепью ходили, и хитростями разными, и засады устраивали — всё без толку. Только они к халупам этим подберутся, вой-то и зачахнет. По росной-то траве в пояс поди-ка побегай! Так что натягаются, вымокнут, а то ещё и портки об какую-нибудь загогулину подерут, идут по домам, матерятся. Тишина. Только этот мат-то и слыхать, а дойдут до села — опять выть начинает. Да и, кажись, всё в том же месте, откуда только что охотники-то отошли. Ну тут мат громче прежнего, а они в обратную с трикольем да вилами. Вой этот, значит, у домишек-то порушенных стихнет и, слышь ты, к лесу, к ферме перекатится. Вот так-то, мил человек. И что, не чертовщина, вы скажете?
— Да откуда ж мне знать, я жилец у вас новый, и вой этот, кстати, весьма приятный вой, надо сказать, только сегодня и услышал. Не обрати ты на него внимания, я бы эти лунные страдания и вообще мимо ушей пропустил. Давайте-ка, любезный Прохор Филипович, собирать на стол, да и закусим помалу, не глядя на поздний час да увещевания докторов. У меня у самого в желудке такой вой и урчание, что, того и гляди, все окрестные псы, или кто они там, посбегаются.
— А у меня всё, почитай, давно готово, барин. Вы пока умыться изволите, я мигом и сообразую.
— Спасибо, голубчик. — Енох Минович не без труда извлёк своё ещё не старое, но уже заметно тучнеющее тело из плетёного кресла, отчего оно как-то ропотно заскрипело и даже слегка хрустнуло. — «Раздавлю я его когда-нибудь!» — подумал, вздыхая, Енох и, тяжеловато ступая по некогда крашенному полу просторной веранды, ушёл в дом.
— Да не раздавишь, — как бы угадывая мысли нового своего постояльца, проворчал себе под нос Прохор, — не ты, чай, первый на нём сидишь, и не тебе, барин, последствовать. Ему, стулу-то этому, уже годов, почитай, тридцать. Эт я при службе уже двадцатый год, а она, эта плетёнка, при дядюшке, царство ему небесное, помнится, уже стояла. — И, отдаваясь целиком хлопотливому делу сервировки стола, Прохор засновал туда-сюда, как водомер, на своих длинных, сухих и слегка кривоватых ногах.
Всякий, занимающийся неспешной механической работой, знает, что при полной занятости рук голова остаётся абсолютно свободной и открытой для высокого полёта разнообразных мыслей. Прохор любил творящийся в нём мыслительный процесс, в который без особой нужды старался и не вмешиваться. Работа делалась своим знакомым чередом, а мысли и всевозможные воображения как бы особняком жили в нём, ей не мешая. Там, в своём внутреннем мире, он был совсем другим Прохором, там он жил своей старой жизнью, которую ещё помнил и которую любил.
Казалось бы, что того и прошло с 1991 года, а ты гляди, как всё поменялось! Хоть и был он в том далеке семилетним мальчуганом, а ныне уже, почитай, старец, шутка ли — скоро семьдесят девять, но память хранит в себе всё, словно вчера это было. И Юмцина, которого нынче и вспоминать-то перестали, и сменившего его Отина. Того более помнят как Преемника Первого Великого. Сейчас уже трудно вспомнить, его на переломе века в Преемники избрали или он уже тогда самого себя назначил?Три не то четыре срока царствовал, это, кажись, при нём институт преемничества стал конституционным, а Российская Федерация, после войны с объединённой армией хохлобульбов, которой успешно руководил евроясновельможный князь Арно Второй была преобразована в Великую Демократическую Империю. Правда, границы имперские съёжились, как шагреневая кожа. С запада межа проходила километрах в сорока от Одинцова, с юга — недалеко от Орла, на севере, выгибаясь дугой по Волге, ползла через Ильмень и Пермь за Большой камень. После чего надувалась в огромный пузырь, охватывающий почти всю западную и центральную Сибирь, так что восточное пограничье сложно змеилось западнее бывшего Красноярска, переименованного китайцами в Дзин-дза-мин. Столько всего с тех пор поменялось, господи святы! Только вот титул главного управителя, Президент-Император, остался неизменным, и имя его во все времена звучало одинаково — Преемник. Цифры, конечно, менялись, сегодня, к примеру, властвовал Преемник Шестой Мудрый. Так что кто их там, наверху, разберёт, они всё, что ни сделают, всё по конституции и по закону. Правда, кто их, эти законы, сегодня прочитать сумеет? Они, конечно, имеются в наличии во всех магазинах, питейных заведениях и пунктах питания, даже специальные полки оборудованы, где и лежат эти толстые книжки, но напечатаны они на новом государственном языке, а простой люд, как всегда, за властью-то угнаться не поспевает.
Говорят, у русского дворянства в девятнадцатом веке было весьма модно разговаривать по-французски, везло же людям! Ах, шарман, шарман! Чего тут сложного? А ныне без компьютерного русификатора ничего не разберёшь. Зато прогресс! Новым государственным языком межэтнического общения граждан Империи должен в ближайшие пять лет стать блистательный гибрид, вобравший в себя лучшие лексемы китайского, азербайджанского и разговорного американского. Русским, по замыслам его создателей, Развинталя, Мамедова и Юнь Симта, должно было остаться только произношение, ненормативная лексика и жесты. Язык придумали, законы на нём напечатали, делопроизводство запустили, а народ всё тащится, не поспевает! Но Президент-Император, на то и вождь нации, у него всё продумано, и чтобы граждане Сибруссии шустрее свою новую родную речь учили, был принят державный меморандум о том, что все бумаги, подаваемые в официальные учреждения, должны быть написаны на новом языке. А здесь крути не крути, учить придётся. Толмачи, конечно же, сразу объявились, за умеренную плату готовы любую бумагу выправить. Они, толмачи эти, всегда при власти держатся, во все времена и при всех державах, а что им делать, беднягам, остаётся, когда у них отродясь движущей силы — трудового крепостного крестьянства — не было. Так исторически сложилось, у всех народов есть, или, по крайней мере, была движущая сила, а у того народа-бедолаги её начисто не было. Вот и пришлось болезным на разных отхожих промыслах ещё издревле по свету горбатиться. Горбатились-горбатились да так всюду и поприживались. Надо им отдать должное, мужественный и мудрый оказался народ — за семь тысяч лет человеческой истории ни разу языка своего и веры не поменял. Сегодня такая стабильность и приверженность старым традициям, правда, не сильно и приветствуется. Новые философские теории чему нас, ущербных, учат? Да тому, что всякий консерватизм и розовые сопли по национальным корням и всякому там почвенничеству происходят исключительно от внутренней косности и недалёкости ума индивидуума, а также недостатка в обществе подлинных свобод и настоящих общечеловеческих ценностей. Когда-то и мы жили в такой вот полной стагнации, но всё-таки нашли в себе силы и вслед за просвещённой Европой отказались от проклятого прошлого. А то, что толмачи замкнулись в своей ущербности, так это не беда, их мало. Подумаешь, что могут значить какие-то два-три процента от общих шестидесяти трёх миллионов населения великой Империи.
— Ты смотри, Прохор, всё ещё воет!
— Так я же вам говорил, барин, теперь дня на три. Садитесь к столу, ваше высокопревосходительство. А то вкусности остынут.
Енох Минович ещё не был высокопревосходительством. Именно за этим «высоко-» он сюда, в эту богом забытую глушь, и притащился. А что прикажете делать, так всю жизнь в дойных миллионерах и проходить? Нет уж, дудки! Это раньше можно было на сэкономленные от народа деньги скупить пол чужой столицы под видом приобретения спортивного клуба. Ныне времена другие, деньги мало присвоить, (глупое слово «заработать» к большим деньгам никакого касательства никогда не имело), их, деньги эти, надо ещё и отслужить. Не отслужишь — враз всего лишишься. В лучшем случае успеешь смыться в берёзовое имение Герцена, так в последнее время стали называть Лондон, город, который когда-то давно, кажется, был столицей какой-то Англии, а сегодня прозябает заштатным городишкой мощной Объевры.
Не углубляясь в душевные дебри, Енох кряду опрокинул в рот три пятидесятиграммовика охлаждённой анисовой водки, одобрительно крякнул и принялся за нехитрый деревенский ужин. Подходила к концу третья неделя его пребывания в Чулымском уезде, который должен был на полтора года стать для новоиспечённого государственного мужа новым домом, а может быть, и будущей вотчиной. «А что, вполне прилично звучит: граф Енох Чулымский, — прислушиваясь к так и не прекращающемуся вою, подумал про себя чиновник, с аппетитом хрустя гурьевской капусткой. — Хороша капуста, да и пельмешки отменные!
— Послушай, Прохор, а пельмени эти кто лепит?
— Да сам и леплю, летом некогда. Ну а в зиму-то уж, вестимо, всем миром варганим. Как морозы возьмутся, так бабы да девчата садятся мясо крошить, тесто месить, а лепить им и мужики помогают, особливо молодые парни. Те лепят, да на молодух глазят, каку, значит, она пельмень выкручивает. По приметам стародавним, чем та пельмень мене, тем у девки эта самая «родилка» щитнее. А девки тоже про то знают, вот и куражатся: то с медвежье ухо пельмешку изваяют, то с соловьиный глаз. Весёлое занятие, барин. Ваш-то предшественник и сам, бывало, любил попельменничать да похохотать с молодухами, прости его господи!
— Ты мне вот что, Прохор, кальян расчади, таз с горячей водой неси и садись подле, расскажи, что всё-таки с этим бедолагой приключилось? А то там, в Москве, какого-то туману понапустили. Глупости, одним словом.
Пока Прохор молча выполнял его поручения, Енох Минович поудобнее устроился всё в том же плетёном кресле, несколько раз погарцевав на нём мясистыми ягодицами, снял высокие носки, связанные из грубой деревенской пряжи, которые Прохор всучил ему в первый же вечер вместо привычных тапочек, опустил ноги на прохладные доски, расстегнул подбитый алым китайским шёлком и расшитый хакасскими узорами полухалат, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью тягучий, настоенный на разнотравье и хвое дурманящий воздух тёплой июльской ночи.
Ещё в Москве, готовясь к поездке в провинцию, он приналёг на прослушивание дисков с произведениями некогда известных, а ныне забытых и для широкой публики малознакомых авторов, которые описывали жизнь и быт русских помещиков в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Книги сегодня мало кто читал, да чтение особо и не поощрялось правительством, всё необходимое было записано на маленькие CD-диски, твоё дело было только вставить нужный в миниплейер и нажать на кнопку. Многие школьники, получив среднее образование, так толком читать и не умели, да что школьники, когда и дипломированные специалисты, закончившие престижные вузы, едва могли прочитать надписи на рекламных плакатах. Ну так вот из этих прослушиваний Енох знал, что русский барин некогда должен был пить анисовую водку, курить кальян, перед сном парить ноги в серебряном тазу, лакея временами именовать «братец», по субботам ходить в баньку, непременно с крепостной девкой, а ещё иметь свой выезд и псарню. Получив имение (а он на это очень рассчитывал), по старой моде следовало разбить сад, а также в обязательном порядке состоять в какой-нибудь масонской ложе и мечтать об освобождении только что купленных крестьян. Всё это Еноху очень нравилось, и он замечтался с приятностью, удобно устроившись в кресле и вытянув вперёд свои ноги.
Прохор принёс большой, тяжёлый серебряный таз, больше походящий на крестильную купель, чем на тривиальную шайку, такой же большой медный кувшин с по-восточному изогнутым носиком, вылил в таз горячую воду, попробовал её локтем, дабы убедиться, что барин не ошпарится, и пододвинул это рукотворное озерцо к креслу.
— Вы, Енох Минович, неспешно ноги-то опускайте, пущай сперва стерпятся, попривыкнут, а уж потом жарком напитаются. Это вы правильно с ногами-то завели, это по-нашенскому, говорят, такое и в старину было — и при барах, и при комиссарах, и при разноволновых демократах. Нет, что ни говори, хорошо, что всё на круги своя возвращается. — И как бы спохватившись, всплеснул руками: — А про кальян-то я совсем забыл, голова садовая! Сейчас, батюшка барин, принесу.
Конечно, Еноху было приятно слушать кудахтающие причитания пожилого лакея, с первых дней принявшего барина как малое дитя и окружившего его неподдельной заботой и вниманием. Такая полная самоотдача и невесть откуда воскресшая тяга служить хозяину всегда вызывают неподдельное умиление и гордость за свой народ, в недрах которого, что бы с ним кто ни творил, исконно живёт стремление угождать и подчиняться. Конечно, таких ярких примеров, как Прохор, ещё маловато. А что вы хотели, немногим больше полвека минуло после освобождения России от
Советского Союза. Откуда им взяться, новым-то людям, когда старые ещё не перемёрли. Енох помнит, сколько было криков и шума, когда опубликовали указ о разделении нации на сословия. Все бросились в господа! Броситься-то бросились, а что толку? Господином, оказывается, мало назваться, им надо стать, а как стать, когда ни кола ни двора? Пришёл в мэрию, заявил свою претензию, да хоть родословную принёс с дворянскими и княжескими гербами, извини, брат, подвинься — эпоха не та, и господа нынче другие требуются. Главное в господстве — имущественный ценз и заслуги перед августейшими. Есть недвижимость или капитал? Хорошо! Это и есть начало дороги к дворянскому достоинству. А так, кстати, во все времена и было.
Предки Еноха своё состояние сколотили на приватизации «Норильского никеля». Старая и тёмная история. Да сегодня любому мало-мальски сообразительному мальчишке известно, что за каждым крупным состоянием всегда стоит ну уж если не серьёзное преступление, то уж, по крайней мере, разной степени тяжести противоправное действие. Не минула чаша сия и их семейства. Преступление было, это он знал точно, но какое, так у деда выведать и не смог. Помнится, в детстве ему хотелось, чтобы их семейное злодейство было не хуже, чем у других: с кровью, смертоубийствами, погонями и прочими страстями. Позже, уже учась за границей, он слышал, что во время приватизации гордости сталинской индустрии за Полярным кругом многие люди без куска хлеба остались, забомжевали, поспивались, а два северных аборигенных народа, шмуросане и короткане, про которых и новые собственники, и власти просто позабыли, вымерли с голоду все до единого. Но эти мрачные новости Енох на счёт своей родни записывать не спешил. Какая романтика в подобной забывчивости? Да и к фамильному гербу ничего с этого мора не прибавишь. А герб у его рода, надо сказать прямо, был не из крутых. Так, средней руки дворянский гербишка, с какой-то кирпичной не то заводской трубой, не то тощей крепостной башней, бледно-розовым плюмажем и тремя маленькими рыбками, похожими на хамсу. Что к чему? Обидно, чего уж изворачиваться? Род-то именитый и богатейший. Дед вон сдуру половину Боливии скупил! Кому та Боливия сегодня сдалась? Хорошо, что в былые времена на предвыборные дела Юнцина, а потом и, почитай, всем преемникам немереные деньги отваливали. Не безвозмездно, естественно. Те, конечно, после восшествия во власть имуществом из державной казны и землями потихоньку рассчитывались, так что, когда грянуло крепостное право, и землицы, и крестьян у Енохова рода было с избытком. Всего полно, а статуса ноль, как у бедных евреев в черте осёдлости, хорошо хоть отец умудрился у Третьего Преемника не акции за помощь в финансировании избирательно-передаточной компании попросить, а какую-нибудь госнаградку. Обрадованный Преемник окатил предка большой госмедалью «За жертвенность в быту» второй степени, а причитающиеся бате акции, как потом сплетничали при Дворе, передал своей любовнице, двоюродной Еноховой тётке, так что всё равно фамилия в прикупе осталась. Дедова поговорка, позже ставшая родовым девизом «Нам награды не нужны, за деньги работаем!» чуть было не сыграла с семьёй злую шутку.
При Преемнике Четвёртом Освободителе было введено сословное деление общества, и всяк мог приписать себя к любому сословию, ежели, конечно, соответствовал довольно-таки жёстким требованиям. Вот уж где народ заметался! Енохов род тоже. По всем канонам их фамилия даже на именное дворянство не тянула. В купцы первой гильдии свободно проходили, в именитые мещане — пожалуйте, в почётные заводчики — нет вопросов, а вот в заповедный чертог Высшего Света — рылом не вышли! Обидно! Столько для страны, а особенно для преемников сделали! Кого только не подключали, всё без толку! Деньги берут, помощь обещают, а потом при встрече застенчиво глаза в сторону отводят. Ох уж эти бюрократы! Ну что поделаешь, видать, так выпало нашей родине — всё может измениться, кроме лживого и продажного чиновника. Уже, почитай, совсем потеряли надежду, можно было пойти другим и тоже прописанным в Указе путём — купить любое достоинство, включая титулы. Но это же форменный позор, да и разорение немалое, и опять- таки — всё это именное, без права наследования. Отец прикупил, а потом сыну ещё раз отцовское достоинство выкупай? На совете решили: никогда! Лучше уж, если совсем неймётся, уехать в ту же Хохлобульбию и за весьма умеренные зайгривцы купить потомственное шляхетство. А можно и ещё проще — отъехать в одну из Балтийских зон, терпящих демографические и другие бедствия, переспать счлюбой баронессой, благо их там на любом перекрестке пруд пруди, только рукой махни. Главное — в течение сакрального акта не говорить по-русски. Рассчитаться еврами и получить в магистрате гербовые бумаги о своём баронстве. Ничего этого отец делать не хотел, а престарелый дед грозил проклятием всякому, кто посмеет из семейной сокровищницы хотя бы ломаный доллар взять на пустопорожние затеи. Тут-то про отцовскую медаль и вспомнили! И кто вспомнил? Он, Енох! Готовясь к какому-то экзамену, он внимательно прослушал Указ о правилах возведения в дворянское достоинство и ахнул! Вот растяпы! Отец со своей второй степенью высокой государственной награды имеет полное право на потомственное дворянство. Разобрался во всём и потом битый час объяснял отцу, что к чему. Слава богу, всё устроилось. Правда, выяснилось, что отцовские советники и адвокаты всё это прекрасно знали, но предпочитали до поры до времени молчать, вытягивая из отца и матери дополнительные гонорары.
Глубокие раздумья или упоительную дрёму барина нарушил слуга, вернувшийся с источающим аромат кальяном. «Вот смотри ж ты, прижился-таки в новой цивилизации этот булькающий благоуханием кувшин опиокурилен развратного Востока», — нехотя выбираясь из дремотного состояния, подумал Енох.
— Поберегитесь, господин наместник, я кипяточку подолью, а то, чай, водица и вовсе остыла.
Енох вытащил из купели ноги и в который раз подивился, до чего же мудр и велик наш народ. Полвека не прошло, а былые привычки и навыки к услужению уже восстанавливаются, и, что самое главное, самое, пожалуй, глубинное, — язык исконный, великий язык воскресает. Столичные штучки изобрели какую-то тарабарщину и назвали его новым государственным языком. Нет спора, народ его со временем одолеет, но говорить меж собой на нём никогда не будет, он к своему исконному вернётся и на том стоять будет. Конечно, народ народом, но и самому не мешало бы в словесном новоделе поупражняться, госчиновник в генеральском достоинстве как-никак. Хотя сибруссинский язык он знал неплохо, в своё время даже стихи на нём одной объеврочке писал. Но стихи это хорошо, а вот бумаготворчество и крючкотворство — это дело посложнее будет.
— О, чёрт, горячо! — вскрикнул Енох, мотая из стороны в сторону покрасневшими ступнями. — Может, уже хватит, Прохор?
— Так почему же и не хватить? Можно и вытирать ноги-то. Извольте полотенце. А водица, она не так уже и крута, — макая в таз локоть, промолвил, как бы оправдываясь, человек, — просто кожа ваша нежная малость остыла, пока я воду подливал, а вы быстро ноги в подогретость и окунули. Вот он конфуз и вышел.
— Хорошо, братец, ты не ворчи уж. Отставим, пожалуй, пока полотенце, видно, ты прав, привыкли ноги, вот уже и не горячо. Давай-ка сюда кальян.
Вообще-то Енох не курил. За всю свою жизнь, в каких бы передрягах ему ни доводилось бывать, он ни разу не закурил, чем несказанно гордился, а вот против моды света на кальян устоять не сумел. Да и как здесь устоишь, когда во всех салонах, во всех VIP-клубах, да, почитай, и во многих властных заведениях — везде кальян. Вон последний Преемник, тот не стесняясь, прямо перед телекамерами к кальяну подсаживается. Даже его назначение оком Преемника в эту дыру и то без кальяна не обошлось. Шестой визирь, ведавший при Верховной канцелярии кадровыми вопросами, был заядлый анашист и взяточник, а взятки брал дорогими кальянами, лучшее из которых передаривал первому лицу государства, за что на своём месте и сидел прочно вот уже который год. Питая отвращение к табачному дыму, Енох Минович запретные зелья не курил, а так, просто баловался всевозможными ароматами, набирая вкусный дым в рот и выпуская его через ноздри. Одним словом — дурачился. Позабавлявшись со струйками сизоватого дыма, он отложил мундштук в сторону и с приятным удивлением обнаружил на изящном резном журнальном столике со стеклянной столешницей большую кружку ароматного зелёного чая и две серебряные вазочки с конфетами и сдобным печеньем.
— А что, Прохор, мой предшественник тоже ноги перед сном парил и кальяном баловался? Ты, помнится, мне обещал о нём сегодня рассказать?
— Да полноть вам, барин, — убирая курильню и пододвигая столик с кушаньями, воскликнул слуга, — какой там парить! Да я, признаться, и не упомню, когда он их мыл-то вообще. Разве что раз в неделю в бане, да и бани-то не в каждую неделю мы ему топили. Диким он был, ваше высокопревосходительство. Иной раз среди ночи как вскочит, хвать за автомат и давай палить в окно, которое у нас на реку выходит. «Меня, — кричит, — просто так за здорово живёшь не возьмёшь!» — и гранатой туда. Я, барин, столько страху натерпелся. Да и не только я один, и мужики наши тоже. А оне не из робкого десятка. Многие на Кавказских войнах, как и этот бедолага, воевали. Хорошо хоть с ним ординарца какого-то путёвого прислали, так он патроны-то взаправдашние попрятал, а оружие просто шумихами снарядил, ну и из гранат сердцевину-то повытаскивал, так что без крови всё обходилось.
Ну а так-то службу справлял, конечно, справно. Весь удел его боялся. Ежели что, на расправу скор был. Он судов и конвоев не дожидался. Сам и осудит, сам и к высшей мере демократической справедливости приведёт. После только этот его ординарец позовёт меня или ещё кого помочь закопать преступника-то, а чаще за бутылку родне покойного отдаст, да и дело с концом. Оно, вестимо, законом заборонено, но что поделаешь — медвежий у нас угол. Сюда покасть эти самые законы придут, поседеть успеешь.
— Про его художества я наслышан. Варварство и свинство полное. Ты мне про его исчезновение поведай. Вот где туман-то, а гранаты да самосуды — это всё глупости.
— Ох, барин, боязно. Может, к ночи-то и не стоит? Уж больно мутная история тогда приключилась. Да опять-таки луна полная, и тварь эта неугомонная воет. Вы уж помилосердствуйте, Енох Минович, а?
Енох сперва хотел настоять на своём, но что-то неясное словно толкнуло его внутри, и он не стал настаивать, тем более, что время действительно было уже позднее, а завтра с утра полагалось тащиться с первым докладом в губернский город к начальству.
2
Машенька никак не могла заснуть. Огромная, почти неестественная луна бессовестно смотрела в её окно и мешала. Сначала она никак не давала ей сосредоточиться на интереснейшей книге, первый том которой она с упоением проглотила в городе и, обливаясь слезами, взялась за второй в самолёте, когда летела сюда, к тётке. Потом загнала за старую, всю в каких-то допотопных цветах раздвижную ширму, потому что стоило только Машеньке стянуть с себя лёгонькое платьице, как её тут же охватил неясный смутный трепет. Ей чудилось, что в комнате кто-то есть и внимательно её разглядывает. Нацепив на себя за ширмой то, что сегодня называют ночной рубашкой, Маша распахнула выходящее в сад большое двухстворчатое окно. Вместе с незнакомыми звуками и ароматами в комнату лёгким, почти неслышным дуновением впорхнула ночь.
Что мы, смертные, знаем об этой таинственной страннице, такой же переменчивой и капризной, как и всякое женское существо. О ночь, ночь! Какая великая неразгаданная тайна кроется в твоих тёмных покрывалах, почему во все времена человек, преодолев страх, растворялся в тебе, ища любви, понимания и покоя. Может быть, мы — дети ночи? Мы вынырнули на какие- то мгновения из твоей непробудной мглы, порезвились в жёстких лучах дневного светила, поблистали своим умом, неуёмным темпераментом, побряцали дурью и вновь навсегда сгинули, растворились в твоём всепоглощающем мраке.
За окном лежала ночная земля. Спокойная и таинственная, какой ее когда-то и создал Бог сугубо для своих потребностей, не подозревая, что одно из его неудачных творений, человек, бросит все свои силы на уничтожение этой нерукотворной красоты. Большой барский дом, перестроенный из пустовавшего долгие годы двухэтажного правления совхоза, горделиво стоял на высоком, поросшем сосной и кедром холме. Ещё в старые времена часть хвойного леса выкорчевали и разбили вокруг кирпичных властных строений неплохой для здешних мест сад. К нашему времени сад, конечно, уже изрядно одряхлел, зарос кустарником и стал настоящим раем для несметного количества всевозможной порхающей, чирикающей и заливающейся на разные голоса живности. Местная помещица Полина Захаровна, крепкая, высушенная годами и работой женщина, в свои шестьдесят три выйти замуж так и не сподобилась. В глубокой юности, правда, был у неё кавалер из местных, была настоящая любовь, были неподдельные соловьиные ночи, заполненные до краёв счастьем, были бабьи слёзы и проводы на войну, а потом — казённая бумага, сухо сообщавшая, что такой-то там-то и тогда-то пропал без вести. Потом была чернота и злоба людская, убившая так и не родившегося её ребёнка. Как отлежалась да как отошла, одному богу ведомо. Мать, покойница, выходила. Хотя и самой тогда нелегко было. Ещё раньше, во время второго срока Первого Преемника, которого потом в народе нарекли Великим и понастроили ему памятников-храмов, начали муниципальную реформу, мать сразу смекнула и взялась за дело. Пока мужики по вечерам, поддав, чесали репу и пьяно разглагольствовали о пользе и вреде муниципалитетов, мать, оставив десятилетнюю дочку на соседей, подалась в город да разузнала что к чему. Собрала все необходимые документы, вернулась в село уже с бумагой, уполномочивающей её провести сельский сход и образовать муниципальное поселение. Конечно, ничего образовывать, как всегда, не пришлось, село-то их здесь века два как стояло. Было просто село Званское, а стало муниципальное поселение село Званское. На шумном и пьяном сходе (мать и подпаивала, перед этим вместе с соседкой Евдокимихой две ночи самогон гнали) Полинину родительницу единогласно избрали руководителем муниципалитета. Ну а там понеслось- поехало: землю в собственность передавать стали, сельхозугодья, так тогда назывался нынешний удел, — у матери в районе завязки полные, в селе свой актив из одиноких и непьющих баб — так тихой сапой и стала она полноправной хозяйкой окрестных мест. Ферму новую построила, молокозаводик, колбасный цех, хорошей техникой обзавелась, мраморных бычков из Японии выписала, и это дефицитное и диковинное для наших мест мясо пошло к столу удельных и губернских начальников. Ну а где желудок задействован, там всегда успех обеспечен.
Полина Захаровна мать любила и уважала, училась у неё, бывало, без материнского совета ни одного шага не делала, и когда умерла родительница, горевала крепко, думала, вообще не сдюжит и дальше не сможет волочь на себе хозяйские заботы. Но, видать, порода сказалась, закусила узду и попёрла. Хозяйство в передовые вывела, людей обустроила, школу открыла, поставила новую церковь, завела теплицы. Орден даже удосужилась из рук самого Третьего Преемника получить, так что, когда встал вопрос о сословиях, Полину Захаровну Званскую без всяких препирательств возвели в потомственное дворянство и закрепили соответствующей крепостью за ней земли с крестьянами. Деревенские, кстати, особенно и не сопротивлялись, им при Полине жилось куда лучше, чем в былые времена. Всё бы хорошо, но годы поджимают, а добро и хозяйство передать не на кого. Хотела было взять кого-нибудь из детского приюта, да побоялось чужой крови. Чужая она и есть чужая, твоего беречь и приумножать не станет. Вот и вспомнилось, что у матери была младшая родная сестра, давно, ещё до Полиного рождения, съехавшая в город, да где-то там и затерявшаяся. Так разные сплетни ходили по деревне, несли кто во что горазд: дескать, и распутничала она там с городскими, и с ворьём связалась и ещё всего столько, что хоть святых из дому выноси! Тётку Полина не нашла. Померла она к тому времени от непутёвой жизни, а вот сестру двоюродную отыскала. Ирина пошла по материнским стопам и болталась сорняком по поездам да вокзалам. А вот дочурка у неё чудесная оказалась. Замурзаная вся, а светилась, ровно ангелочек. Одним словом, сторговались они с сестрицей, взяла та деньги, всплакнула для порядка, отдала дочку и сгинула в безликой толпе. Только напоследок не сдержалась, уколола: «Бабки, сестрёнка, закончатся, так я тебе ещё парочку от каких-нибудь чурок рожу, так что не переживай, что сама-то не можешь!»
Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за новой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных полях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полноводном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буйствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и неподвластного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, добропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.
Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Машенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыслимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую женщину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её просто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший сначала в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместника, располагавшегося в старой Чулымской крепости.
Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и молчали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послушанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовыми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспитанницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной рукоятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к племяннице, сказала:
— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.
— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не держу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машенька, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неуместного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:
— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.
— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула руками, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили людям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех ворот, откуда весь народ.
Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.
— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...
— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учудили: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как синонима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?
— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!
— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?
— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.
— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суетись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и протекцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельможный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.
— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?
— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.
— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибыли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожаловать для родственного, так сказать, лобзания!
— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?
Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.
— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кармана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...
— Прохор, что это ещё за «откорм»? Ровно о бычке каком- нибудь говоришь, а не о ребёнке, — напустилась было на него Полина Захаровна, но, увидев блаженное лицо старика, бобылём доживающего век и тянущегося к этому цветочку, как к чудному посланцу, который потянет и дальше их родовую нить, понимающе вздохнула и принялась отдавать какие-то распоряжения.
Маша всё ещё стояла у окна, и её прекрасные голубые глаза никак не могли насытиться зрелищем лунного поднебесья, а память без оглядки на строгие окрики воспитателей вытаскивала и щедро рассыпала, как бесценные сокровища, радостную и яркую мозаику её уже уходящего детства. Она не была дома два года. Позапрошлым летом тётка сильно заболела, и, узнав об этом, Маша сломя голову бросилась за ней на курорт в Карловы Вары. Время, проведённое вместе, их тогда очень сильно сблизило. Сколько всего было переговорено, передумано, переспорено, переплакано. Когда Полине Захаровне стало совсем плохо и врачи только сочувственно вздыхали, Маша сидела с ней неотлучно, и ночами, когда ей казалось, что тётка уснула или находится без сознания, она давала свободу своим слезам и часами ревела, умоляя Бога пожалеть «мамочку» и вернуть ей здоровье. Да, именно тогда она впервые назвала Полину мамой, вернее, это слово само как-то сорвалось с её уст. Сначала Маша испугалась его, а потом обрадовалась. Ей вдруг стало спокойно, уютно и как-то очень легко.
Тётка выздоровела. Уже после, уехав домой, она написала Маше в письме, что это она, дескать, вымолила её у Бога. А потом была у них длительная переписка. Чудная для нашего времени затея, вызывавшая много насмешек и недоумения как у пансионских подружек, так и у администрации.
В прошлом году перед окончанием курса их отправили на стажировку и отдых в Америку, которая в нонешнее время зовётся по-переименованному — Афроюсией. Это была обязаловка, без которой ни одно приличное учебное заведение не имело права выдать сертификат окончившему его ученику. Эталонная страна и обязательная поездка туда стала для молодой поросли состоятельных граждан мира чем-то вроде детских прививок, гарантирующих сохранность их нравственного и идеологического здоровья в будущем. И вот эти два долгих года наконец-то позади. Она снова дома. С ума сойти, целых два года её не было здесь! А вокруг ничего не изменилось, даже запах в её комнате. Как же здесь хорошо! Машеньке захотелось скинуть с себя прозрачную кисею одежды, выпрыгнуть в разомлевший от июльской неги сад и с детским визгом купаться в этом чудном небесном свете, тугими серебристыми потоками льющемся на спокойную вызревшую землю.
Спину лизнул осторожный холодок. Машенька вздрогнула и, съёжившись, обернулась на отворяющуюся дверь. В комнату тихонько вошла Полина Захаровна.
— Мама!.. — молодая девушка птицей метнулась навстречу.
3
Как отвратительно в России по утрам! И это правда, как бы эту страну ни обзывали: что азиатчиной, что совдепией, что новой или старой империей, что демократической федерацией, что Сибруссией — это гадливое ощущение у большинства особей обоего полу остается неизменным. Короче, поменяться может всё — но похмельное утро останется. Бр-р-р...
Генерал-Наместник Урза Филиппович Воробейчиков пробуждался с трудом. А если быть честным, то сановный муж отходил от тяжкого пьяного сна частями. Первым взбурился мочевой пузырь. «Вечно этой гадине неймётся, — проплыла первая мысль в государственной голове, — отнёс бы кто его, паскуду. — Вслед за пузырём заурчало нутро, потом заёкало сердечко, потом неловко зевнулось и больно скосило левую скулу, на лбу, толстых щеках и складках шеи выступил липкий противный пот, — ну понеслось- поехало! Надо звать сатрапов, больше поспать не удастся».
— Эй! Гамадрилы! Спите, бездельники?
— Никак нет, ваше высокопревосходительсво господин Генерал-Наместник его светлости Президент-Императора по Барабинскому особому окуёму. Мы бдим и готовы к выполнению любых ваших повелений, — бодрыми, но слегка сипловатыми голосами складно-заученно выдали два госчиновника по особым поручениям, вбегая в опочивальню.
Урза Филиппович был господином лет за шестьдесят, среднего телосложения, с бесцветными водянистыми глазами, блестящими бестолковыми пуговками на круглом, как блин, лице, напрочь лишённом каких бы то ни было признаков интеллекта. До этой высокой должности он долгие годы прослужил по военной части, больших чинов не имел, но в последней Кавказской войне отличился весьма особым образом. Когда толпы обезумевших фанатиков с воинствующими криками «Аллах акбар!» бросились на хилые позиции наших войск, генерал Воробейчиков в одиночку с огромным, в рост, портретом Президент-Императора пошёл в контратаку. Уж неизвестно, чего убоявшись, басурмане прекратили беспорядочную стрельбу и повернули назад. Фронт был спасён, уставшие от бесцельных санитарных потерь и беспробудной пьянки солдаты вернулись на свои редуты. О подвиге генерала донесли Августейшему Демократу, и тот подобрал для своего верного солдата более почётную и статусную должность. Конечно, после нашлись завистники и ябеды, которые попытались извратить существо героического поступка генерала, распространяя гнусные домыслы о том, что Урза Филиппович заранее договорился с кавказцами и чуть ли не подкупил их главарей. Была и другая категория, весело скалившая зубы: «Дескать, Воробейчиков — продувная бестия и отъявленный нахал, всё просчитал наперёд и совершил публичное надувательство. Базар-бузуки (а именно так их теперь, с лёгкой руки журналистов конца прошлого века, всех скопом и назвали, не делая различий между грузинами, азербайджанцами, чеченцами и прочими -янами и -инами) ни за какие деньги не позволили бы стрелять в портрет верховного лица государства, с которым они стремились воссоединиться. Дескать, подобное кощунство отбросило бы далеко назад трудные и запутанные мирные переговоры о добровольном обратном воссоединении Кавказа с Сибруссией, из-за чего, собственно, и шла пятнадцатый год шестая Кавказская война». Оставим на совести тех и других домыслы об истинных причинах кавказской трагедии рассказ пойдёт впереди, а вернёмся к окончательно пробудившемуся генералу.
— С опохмельецем вас, Урза Филиппович, — принимая опустошённую и ещё потную от холодной водки стопку, произнёс, кланяясь, Ирван Сидорович Босанько, самый близкий к Генерал- Наместнику человек. Каких только сплетен о нём не ходило в округе! Но об этом после. А сейчас утро генерала.
— Душу, Ирван, стопкой не обманешь! Давай-ка, наливай ещё одну и баста! Всему своё время, выпью вторую и убирай эту губительницу полнозадую с очей моих, — он сделал пальцами кокетливую «козу» зелёной старинной бутылке, из которой неизменно пил уже лет двадцать, заставляя подчинённых держать бутыль всегда полной и охлаждённой.
— Ну, две только на поминках пьют, Урза Филиппович, — не давая передохнуть, Босанько подал и третью.
— Уговорил, уговорил, ты и столб телеграфный уговоришь. Эх-ма, — генерал опрокинул и третью, — крепчает с каждой рюмкой змеево отродье. Всё, одеваться и — в представительство.
Представительство Генерал-Наместника располагалось в сером, неприметном, приземистом здании с четырьмя квадратными колоннами, как-то куце приютившемся среди жилых многоэтажек на одной из пыльных обшарпанных улиц центральной части окружного города. Пустынный неухоженный двор более походил на армейский плац с фигурными асфальтовыми заплатками. Говорят, в этом здании когда-то давным-давно размещался банк и публичный дом одновременно, и граждане могли получить причитающиеся им по вкладам проценты в натуральном, так сказать, исчислении — услугами девиц с пониженной социальной ответственностью. Заведение процветало долгие годы, а потом растворилось в свежем воздухе перемен вместе с денежками вкладчиков, оставив за всё расхлёбываться бедных проституток. Внутри всё так и осталось — широкая мраморная лестница, паркет, в правом, меньшем, крыле на втором и третьем этажах — просторные кабинеты и офисы бывшего банка, в левом — крошечные рабочие комнатки жриц любви. По невесть кем заведённой традиции в главном представительском здании особого округа на стенах коридоров устраивались выставки аборигенных художников, из-за чего казённое здание временами принимало диковатый вид и походило то на вертеп хакасских разбойников времён Чингиз-хана, то на стойбище алтайских шаманов.
Как и каждое уважающее себя казённое заведение нового времени, Представительство выполняло представительские и координирующие функции, ни за что не отвечало и ничем не руководило, то есть, фактически, ничего не делало. Конечно, скажи вы это вслух в коридорах власти, вас бы вмиг скрутили в бараний рог. Как так, почти полтысячи человек и ничего не делают?! Такого быть не может! Они же все ежемесячно получают жалование, разные там надбавки и премии, доплаты за секретность и выплаты за особые условия труда, пайковые, проездные, командировочные и прочие, прочие, прочие. Вернее, не прочие, а наши кровные, которые ежемесячно другие их братья-чиновники исправно выворачивают из народного кармана! Можно было бы и так воскликнуть, да вот некому. После великой бюрократической революции, которую при Втором Преемнике учудил мыслитель мирового масштаба и, как водится, выдающийся государственный деятель Дионисий Козел, чиновники окончательно одолели народ и победили здравый смысл, благо, козлиное семя упало на веками удабриваемую и обработанную почву.
Рабочий день Генерал-Наместника начинался с приёма докладов. Первым, как правило, заходил Мустафий Муфлонович Склись, генерал на выданье, ведавший в округе курированием всяких пакостей и напастей, человек скрытный и коварный.
— Позвольте, Урза Филиппович, — с исполненным достоинства полупоклоном просочился в кабинет Склись...
— А чё тут позволять, когда ты уже здесь. Садись, докладывай!
— В целом обстановка в окуёме стабильная, за истекшие сутки никаких нештатных ситуаций не было. В Чулымском уделе опять начала выть собака...
— Что, уже полнолуние?
— Так точно-с. В том же уделе продолжают пошаливать лихие люди...
— Кто такие? Учреждено ли разбирательство по факту творимых ими безобразий? Да, а что они творят-то в самом деле?
— Разбирательство и следствие учреждено ещё в прошлом годе, да результатов пока никаких нет. — Видя насупленные брови начальствующего, предвещающие начало разноса, Мустафий Муфлонович поспешил оправдаться: — Да нет в том нашей вины. Удел тот убогий, украйний, на самом отшибе, там какой только нечисти не ошивается: и беглые, и уйгуры, и разбойные шайки хакасов, и переметнувшиеся к сяньзянцам шорцы. И опять-таки уже скоро как девять месяцев нет над уделом государственного догляду...