«Достопочтенный сэр!
Пользуюсь случаем сердечно поблагодарить Вас за незамедлительный ответ на письмо, в котором я сообщал все подробности о своем горячо оплакиваемом брате, и прошу Вас принять изъявления искренней признательности за помощь и содействие, столь охотно оказанное Вами при Эксгумации останков моего бедного брата. Когда в столь скорбных и горестных обстоятельствах встречаешь людей, так дружески к тебе расположенных, это в какой-то мере служит утешением и притупляет душевную боль. Его судьба кажется особенно тяжелой, если припомнить все обстоятельства, которые ей сопутствовали. Семь лет назад он покинул свой дом и три года спустя приехал повидаться с семьей. Он помолвился тогда с очень милой девушкой. В чужих краях ему улыбнулась удача, и он возвращался домой, чтоб исполнить свою священную клятву.
Он ничего не застраховал и все, что у него было, вез с собой в золоте. Мы получили от него весточку, когда корабль заходил в Куинстаун; он был тогда полон упований, а через несколько коротких часов все пошло прахом»).
Проникнуты скорбью, но слишком сокровенны, чтобы приводить их здесь, многочисленные упоминания о медальонах с женскими портретами, которые эти грубые мужчины носили на шее (там их нашли после их смерти), о срезанных локонах, страничках из писем и многих, многих других знаках затаенной нежности. На одном трупе, выброшенном волнами на берег, нашли напечатанным на листе бумаги с краями, вырезанными в форме кружев, такое, единственное в своем роде (и оказавшееся бесполезным) заклинание:
Благословение
Пусть благословение божие пребудет с тобою. Пусть солнце славы озаряет ложе твое и дорога изобилия, счастья и почестей всегда будет открыта перед тобой. Пусть никакая печаль не омрачит дни твои и горе не лишит тебя сна. Пусть голова твоя мирно покоится на мягком своем изголовье и приятные дремы сопутствуют ночному твоему отдохновению; а когда годы пройдут долгой чредою, и радости жизни наскучат тебе, и смерть легкой рукою накинет на тебя свое покрывало, чтоб не пробудился ты больше к жизни земной, пусть ангел господень стоит над одром твоим и да озаботится он, чтобы резкий порыв ветра не затушил раньше срока угасающий светильник жизни.
У одного матроса на правой руке была такая татуировка — спаситель на кресте; чело распятого и его одеяние забрызганы кровью; ниже изображены мужчина и женщина; с одной стороны от распятия — лунный серп, нарисованный в форме человеческого лица, с другой — солнце; над распятием буквы X. В. На левой руке изображена танцующая пара, сделана попытка обрисовать женское платье; внизу подписаны инициалы. У другого матроса — на правой руке внизу вытатуированы моряк и женщина; моряк держит английский флаг; лента, прикрепленная к древку, развевается над головою женщины, и она сжимает в руке один ее конец. На верхней части руки вытатуирован спаситель на кресте; верх распятия окружен звездами, и одна большая звезда наколота тушью сбоку. На левой руке флаг, сердце, пронзенное стрелой, лицо и инициалы. Эту татуировку удалось совершенно ясно различить под обесцвеченным кожным покровом изуродованной руки, когда кожа была осторожно соскоблена ножом. Вполне возможно, что обычай татуироваться так живуч среди моряков потому, что они хотят быть опознанными, если утонут и будут выброшены на берег.
Прошло немало времени, прежде чем я смог оторваться от заинтересовавших меня бумаг на столе, и я покинул это доброе семейство лишь после того, как преломил с ними хлеб и выпил вина. И совершенно так же, как я приехал сюда с береговым стражником, своим обратным попутчиком я избрал почтальона с его кожаной сумкой, палкой, рожком и терьером. Много писем, проникнутых отчаяньем, принес он за эти два месяца в дом приходского священника; много добрых утешительных ответов унес он отсюда.
По дороге я размышлял о множестве наших соотечественников, которые в грядушие годы совершат паломничество на это маленькое кладбище, и о множестве австралийцев, причастных к этой катастрофе, которые, приехав в Старый Свет, посетят это место; я размышлял о людях, написавших всю эту груду писем, что я оставил на столе. и тогда мне захотелось включить сюда этот короткий отчет. Церковные соборы, конференции, епископские послания и тому подобное могут, я полагаю, немало способствовать упрочению веры — и дай им бог! Однако, думается мне, за все время, сколько они просуществуют, им не преуспеть в служении делу господню и вполовину против того, что явил небесам этот открытый ветрам клочок гористого валлийского побережья.
Если б во время крушения «Ройял Чартер» я потерял подругу жизни, больше того, если б я потерял нареченную, если б я потерял свою юную дочь, даровитого сына или маленького ребенка, я поцеловал бы эти бережные руки, неутомимо трудившиеся в церкви, и сказал: они более всех других достойны были б коснуться праха близкого моего, даже если б успокоился он в родном своем доме. Я был бы счастлив, что близкое мне существо покоится в мирной могиле неподалеку от дома, в котором живет эта добрая семья, на маленьком кладбище, где судьба свела столь многих; я вспоминал бы об этом с чувством благодарности и знал, что чувство мое справедливо. Моя заметка немногого стоит, пока я не назову, — даровав, надеюсь, утешение многим сердцам, — имя священнослужителя, столько раз здесь упомянутого. Это преподобный Стивен Руз Хьюз из Ланальго, близ Молфри на Энглси[3]. Его брат — преподобный Хью Роберт Хьюз из Пенроз Олигви.
III
Работный дом[4] в Уоппинге
Однажды мне захотелось на досуге отправиться из Ковент-Гардена в Ист-Энд и, обратив свои стопы к этой стороне круга столичного, я миновал Индиа-Хаус[5], раздумывая от нечего делать о Типу-саибе[6] и Чарльзе Лэме[7], миновал своего маленького деревянного мичмана, ласково потрепав его, на правах давней дружбы, по ноге в коротких штанишках, миновал Олдгетскую водокачку и «Голову Сарацина»[8] (его черномазая физиономия обезображена позорной сыпью реклам), пересек пустой двор старинного его соседа, Черного или Синего не то Кабана, не то Быка, который ушел из жизни неизвестно когда и чьи экипажи подевались неизвестно куда, возвратился в век железных дорог и, пройдя мимо Уайтчеплской церкви, очутился — довольно некстати для Путешественника не по торговым делам — на Торговой улице. Я весело прошлепал по густой грязи этого проспекта, созерцая с превеликим удовольствием громаду одного из зданий рафинадного завода; маленькие шесты с флюгерами в маленьких садиках, расположенных позади домов в переулках; прилегающие к улице каналы и доки; фургоны, громыхающие по булыжной мостовой, лавки ростовщиков, где корабельные помощники, оказавшись в стесненных обстоятельствах, прозакладывали такое количество секстантов и квадрантов, что я купил бы, пожалуй, несколько штук за бесценок, имей я хоть малейшее представление о том, как с ними обращаться, и свернул, наконец, направо, в сторону Уоппинга.
Я не собирался нанять лодку у Старой Лестницы в Уоппинге или полюбоваться местами, где некая молодая особа под очаровательный старинный напев уверяла своего возлюбленного моряка, что нисколечко не переменилась с того самого дня, когда подарила ему кисет с его именем, — я не верю в ее постоянство и боюсь, что в этой сделке его надули самым бессовестным образом, да и что всегда-то он ходил в дураках. Нет, меня заставил отправиться в Уоппинг один полицейский судья из восточной части Лондона, который заявил в утренних газетах, будто уоппингский работный дом для женщин содержится очень плохо, и называл это стыдом, позором и другими страшными словами, так что я решил самолично узнать, как обстоит все это в действительности. Ведь полицейские судьи восточной части Лондона не обязательно принадлежат к числу мудрейших мужей Востока, о чем можно судить по их манере вести дела о маскарадах и пантомимах, которые устраиваются там в приходе Сент-Джордж; способ этот состоит в том, чтобы утопить дело в словопрениях сторон, привлечь к нему всех, кто к нему причастен, и всех, кто к нему не причастен, осведомиться у истца, как, по его мнению, следует поступить с ответчиком, а у ответчика — как он советует поступить с самим собой.
Задолго до того, как я достиг Уоппинга, я уже понял, что сбился с пути, и, решив, подобно турку, положиться на судьбу, отдался на волю узких уточек, в надежде так или иначе добраться, если только мне суждено, до намеченной цели. Я брел около часа куда глаза глядят и в конце концов очутился над воротами грязного шлюза с черной водой. Против меня стояло какое-то склизкое существо, отдаленно напоминавшее лоснящегося от грязи молодого человека с опухшим землистым лицом. Оно могло сойти за младшего сына этой грязной старухи Темзы или за того утопленника, что был изображен на плакате, наклеенном на стоявшей между нами гранитной тумбе в форме наперстка.
Я спросил у этого привидения, как называется место, чуда я попал.
— Ловушка мистера Бейкера, — ответствовало оно с призрачной ухмылкой; звук его голоса напоминал клокотание воды.
В подобных случаях я всегда бываю озабочен тем, чтобы суметь удержаться на умственном уровне своего собеседника, и я задумался над сокровенным смыслом слов, произнесенных привидением, а оно покамест, обхватив железный засов на воротах шлюза, принялось сосать его. Вдохновение осенило меня: я догадался, что мистер Бейкер — здешний коронер[9].
— Подходящее место для самоубийства, — сказал я, глядя в темную воду шлюза.
— Это вы насчет Сью? — встрепенулось привидение. — Здесь, здесь. И Полли, Опять же Эмили, и Нэнси, и Джейн. — После каждого имени он вновь принимался сосать железо. — А все от чего — все от дурного нрава. Срывает шляпку или платок, и ну бегом сюда, да и вниз головой. Завсегда здесь. Бултых — и вся недолга. В одночасье.
— Что, всегда около часа ночи?
— Да нет, — возразило привидение. — Насчет этого они не разборчивы. Для них любое время годится — и в два ночи и в три. Только вот что я вам скажу, — тут привидение прислонилось головой к засову и саркастически заклокотало, — им надо, чтоб кто-нибудь мимо шел. Станут они тебе топиться, коля нет рядом бобби или еще какого типа, чтоб услышал, как вода плеснулась.
Насколько я мог уразуметь сказанное, я как раз и был тип, иначе говоря — один из представителей разношерстной толпы, и я с подобающим смирением позволил себе спросить:
— И часто удается их вытащить и вернуть к жизни?
— Насчет того, чтоб вернуть, не знаю, — заявило привидение, которому по какой-то таинственной причине очень не по душе пришлось это слово. — Тащут их в работельню, суют в горячую ванну, они и очухиваются. А насчет того, чтоб вернуть, не знаю. К чертям собачьим!
И привидение исчезло.
Поскольку оно стало обнаруживать поползновение к ссоре, я не жалел, что остался один, тем более что «работельня», в сторону которой оно мотнуло своей косматой головой, была совсем рядом. Я покинул страшную ловушку мистера Бейкера, покрытую грязной пеной, словно этой водой мыли закопченные трубы, и решился позвонить у ворот работного дома, где меня не ждали и где я был никому не знаком.
Маленького роста смотрительница со связкой ключей в руке, живая и расторопная, ответила согласием на мою просьбу осмотреть работный дом. При виде ее быстрых энергичных движений и умных глаз я сразу усомнился в достоверности фактов, сообщенных полицейским судьей.
Пусть путешественник, предложила смотрительница, прежде всего увидит самое худшее. Он волен осмотреть все, что пожелает. Без всяких прикрас.
Это было единственным ее предисловием к посещению «гнилых палат». Они помещались в углу мощеного двора, в старом строении, расположившемся поодаль от более современного и просторного здания работного дома. «Гнилые палаты» представляли собой какое-то допотопное и бессмысленное нагромождение неприютных чердаков и мансард, доступ к коим можно было найти лишь по крутой и узкой лестнице, совершенно не приспособленной для того, чтобы поднимать по ней больных или спускать умерших.
В этих убогих комнатах, одни на кроватях, другие, — очевидно, для разнообразия, — на полу, лежали женщины во всех стадиях болезни и истощения. Только тот, кто привык внимательно наблюдать подобные сцены, может разглядеть здесь удивительное многообразие человеческих характеров, скрытое сейчас болезнью, общим у всех цветом лица, одинаковым положением тел. На каждом соломенном тюфяке, словно простившись уже с этим миром, покоится, лицом к стене, съежившаяся фигура; с каждой подушки безучастно смотрит неподвижное лицо — углы рта опущены, губы бескровны; и на каждом покрывале рука — такая вялая и безвольная, такая легкая и в то же время тяжелая. Но когда я остановился возле какой-то кровати и, обратившись к больной, промолвил всего лишь несколько слов, что-то от прежнего ее облика проступило в ее лице, и «гнилые палаты» сделались вдруг столь же разноликими, как и весь божий свет. Больные казались безразличными к жизни, но никто не роптал, а те, кто мог говорить, сказали, что для них делают здесь все, что возможно, они окружены внимательным и усердным уходом, и хоть страдания их тяжелы, им не о чем больше просить. Жалкие комнаты были, насколько это возможно в подобном помещении, чисты и хорошо проветрены; если их запустить, они за неделю превратились бы в источник заразы. По другой чудовищной лестнице я поднялся за бойкой смотрительницей еще на один чердак, немного получше, отведенный для слабоумных и душевнобольных. Тут по крайней мере было светло, тогда как окна предыдущих палат были величиной со стенку птичьей клетки, что мастерят школьники. Камин здесь был загорожен массивной железной решеткой, и по обе стороны от нее торжественно восседали две пожилые леди, на лицах коих можно было прочесть слабые следы чувства собственного достоинства — наипоследнейшее проявление самодовольства, какое только можно обнаружить в нашем удивительном мире. Они, как видно, завидовали друг другу и все свое время (как и некоторые другие, чьи камины не загорожены решеткой) тратили на то, чтобы размышлять о чужих недостатках и с презрением наблюдать за соседками. Одна из этих двух пародий на провинциальных дворянок оказалась на редкость разговорчивой и сообщила мне, что мечтает посетить воскресное богослужение, которое, по ее словам, всякий раз, как ей выпадает счастье на нем присутствовать, приносит ей величайшее утешение и отраду. Она болтала так складно и казалась существом таким веселым и безобидным, что была бы, подумалось мне, истинной находкой для судьи из восточной части Лондона; но тут я узнал, что во время последнего посещения церкви она извлекла заранее припасенную палку и принялась обхаживать ею собравшихся, чем даже заставила хор несколько сбиться с такта.
Эти две пожилые леди, разделенные решеткой — не будь ее, они вцепились бы друг другу в волосы, — сидели здесь день-деньской, затаив в душе подозрения друг против друга и созерцая припадочных. У всех остальных в этой комнате были припадки, исключая лишь сиделку, пожилую, крепкую, с большой верхней губой, обитательницу работного дома, которая стояла, скрестив руки на груди, с таким видом, словно копила силу и с трудом ее сдерживала. Глаза ее медленно переходили с предмета на предмет, чтобы не упустить момент, когда надо будет кого-нибудь схватить и держать.
— У них, сэр, это беспрерывно, — сказала мне эта любезная особа, в коей я, к прискорбию своему, признал дальнюю родственницу моего почтенного друга миссис Гэмп[10]. — Ничем не упредит, прямо так враз и валится, словно сноп, сэр. А как одна повалилась, тут за ней и другая, а там глядишь, иной раз уже четыре или пять по полу катаются и рвут все на себе, господи помилуй. Вот у этой молоденькой сейчас страсть какие припадки.
С этими словами она положила руку на голову молодой женщины и повернула ее лицом ко мне. Та, погруженная в раздумье, сидела на полу впереди других. Ни в форме головы, ни в чертах лица ее не было ничего отталкивающего. У тех, что сидели вокруг нее, с первого взгляда можно было увидеть признаки эпилепсии и истерии, но самой тяжелой, как мне сказали, была она. Я заговорил с ней, но она не изменила позы и по-прежнему сидела, задумчиво подняв кверху лицо, на котором играл луч полуденного солнца.
Когда эта женщина и те, что сидят и лежат вокруг, пораженные столь тяжелым недугом, смотрят на пляшущие в луче солнца пылинки, являются ли им отзвуки воспоминаний о мире за стенами работного дома и образы здоровых людей? А летом, в часы такого раздумья, вспоминается ли ей, что есть на свете цветы и деревья, и даже горы и бескрайнее море? Или, чтоб не ходить так далеко, не начинает ли ей мерещиться туманный образ окруженной любовью, заботой и вниманием молодой женщины, что живет не здесь, а дома, с мужем и детьми, и никогда не знает этих исступленных минут? И не тогда ли она, да поможет ей бог, уступает отчаянью и валится наземь, «словно сноп»?
Не знаю, приятно или горько было мне заслышать голоса грудных детей, проникшие сквозь эти стены, из которых ушла надежда. Они как будто напомнили мне, что наш дряхлый мир не весь одряхлел и обновляется непрерывно, но ведь и эта молодая женщина недавно была ребенком, и через недолгий срок ребенок может стать таким, как она… Впрочем, неугомонная смотрительница уже бодро устремилась прочь отсюда, и, миновав двух провинциальных дворянок, несколько шокированных при звуке детских голосов, мы прошли в прилегающую детскую.
Там было множество младенцев и несколько прелестных молодых матерей. Среди женщин попадались и уродливые, и угрюмые, и грубые. Но дети не успели еще перенять их выражение лица и, сколько б ни мешали этому иные черты, проступавшие уже на их мягких личиках, могли бы сойти за маленьких принцев и принцесс. Я доставил себе удовольствие попросить пекаря испечь поскорее сладкий пирог, который я разделил с одним юным рыжеволосым обитателем работного дома, после чего почувствовал себя много лучше. Не подкрепившись подобным образом, я вряд ли сумел бы посетить «отделение для строптивых», куда маленькая шустрая смотрительница, чья способность так хорошо исполнять свои обязанности снискала у меня к тому времени искреннее уважение, торжественно меня провела.
Строптивые щипали паклю в маленькой комнате, выходившей окнами во двор. Они сидели в один ряд на скамейке, спиной к окну, а перед ними лежала на столе их работа. Старшей из них было лет двадцать, младшей — лет шестнадцать. Сколько я ни ездил по своим не торговым делам, я так и не сумел понять, почему строптивость порождает гнусавость, но всегда замечал, что строптивые обоих полов и всех ступеней, начиная со Школы оборвышей и кончая Олд-Бейли, говорят на один голос, порожденный болезнью язычка и миндалин.
— Скажут тоже, пять фунтов! — заявила глава строптивых, кивая головой в такт своей речи. — Я и не подумаю щипать по пять фунтов. В этаком месте да на этаком харче и того, что делаем, хватит.
Это было сказано в ответ на деликатное замечание, что дневное задание не мешало бы увеличить. Дневной урок и правда был невелик; одна из строптивых уже успела выполнить его, хотя не было еще и двух часов пополудни, и перед ней лежала вся ее пакля, ничем не отличавшаяся от ее волос.
— Хорошенькое здесь местечко, смотрительница, — заявила Строптивая Номер Два. — Стоит девчушке рот открыть, сейчас полисмена зовут.
— И ни за что ни про что в тюрьму тащат, — продолжала глава строптивых, выдирая клок пакли с таким видом, словно это были волосы смотрительницы. — Да только куда ни попадешь, все лучше, чем здесь. Что, съела?
Раздался смех строптивых, предводительствуемых сидевшей сложа руки Паклеголовой, которая не предпринимала самостоятельных вылазок, а командовала цепью стрелков, расположившихся за пределами словесной перепалки.
— Если всюду лучше, чем здесь, — ответствовала спокойнейшим тоном моя шустрая проводница, — то напрасно вы ушли с хорошего места.
— А я, начальница, и не уходила, — возразила Главная, выдергивая новый клочок пакли и бросая выразительный взгляд на голову своей противницы. — Так что, начальница, это все вранье.
Паклеголовая снова подняла своих стрелков, они дали залп и отошли в укрытие.
— А вот я, — воскликнула Строптивая Номер Два, — а вот я и не хотела оставаться, хоть и прослужила в одном месте четыре года, потому как место было неподходящее, так-то! Семейство было нереспектабельное. И там я узнала — то ли к счастью своему, то ли к несчастью, — что люди совсем не такие, какими хотят казаться, так-то! И коли не сделалась я там гулящей и беспутной, так совсем не по их вине — так-то!
Во время этой речи Паклеголовая снова произвела вылазку во главе своего отряда и снова ушла в укрытие.
Путешественник не но торговым делам позволил себе предположить, что Главная Строптивая и Номер Один и были теми самыми молодыми особами, которые недавно предстали перед полицейским судьей.
— Мы самые и есть, — сказала Главная. — Еще удивительно, что сейчас снова полицейского не позвали, чтоб нас забрать. Ведь здесь, только рот раскрой — сейчас в полицию.
Номер Два гнусаво захохотала, и отряд стрелков последовал ее примеру.
— Я была бы очень благодарна, если б мне помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться, — заявила Главная, поглядывая краем глаза на Путешественника не по торговым делам. — У меня, уж поверьте, этот распрекрасный работный дом вот где сидит.
Того же хотела и по той же причине Номер Два. Того же хотела и по той же причине Паклеголовая. Того же хотели и по той же причине стрелки.
Путешественник не по торговым делам взял на себя смелость намекнуть, что, судя по тому, как Главная сама себя рекомендует, навряд ли сыщется леди или джентльмен, которые, пожелав нанять в услужение усердную и смирную молодую особу, соблазнились бы ею или ее подружкой.
— А здесь иначе вести себя и не стоит, — сказала Главная.
Путешественник не по торговым делам предположил, что, быть может, стоило бы все-таки попробовать.
— Незачем, — возразила Главная.
— Никакого толку, — подтвердила Номер Два.
— И я была бы очень благодарна, если б мне помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться, — сказала Главная.
— И я тоже, — присоединилась Номер Два. — Очень была бы благодарна.
Тут поднялась Паклеголовая и объявила, словно сделала открытие, которое при одном лишь упоминании о нем должно поразить своей новизной неподготовленных слушателей, что она была бы очень благодарна, если б ей помогли определиться на место или еще как отсюда выбраться. А затем, — как будто она возгласила: «Хором, девушки!» — все стрелки завели ту же песню. На этом мы с ними расстались и начали длинный обход просто старых и немощных женщин, но всякий раз, когда б я ни выглянул из любого высокого окна, выходившего во двор, я видел, что Паклеголовая и прочие строптивые следят за мной из своего окошка, ни разу не упустив случая заметить меня, едва только моя голова оказывалась на виду.
За какие-нибудь десять минут я утратил веру в россказни о счастливых временах человеческой жизни — о юности, зрелости, о неомраченной старости. За какие-нибудь десять минут свет женственности, казалось, померк вокруг, и этот склеп мог порадовать только зрелищем чадящих и угасающих огарков.
И, что любопытно, у этих поблекших старух было свое, общее для всех, представление о том, каковы должны быть здесь требования этикета. Узнав о появлении посетителя, все старухи, которые не лежали в постели, проковыляли к скамьям и заняли свои места, образовав две ровные линии старых поблекших женщин, глядевших друг на друга через узкий стол. Никто не заставлял их усаживаться подобным образом — для них это значило «принимать гостей». По большей части они даже не пытались завязать между собой разговор, не смотрели ни по сторонам, ни на посетителя, а только жевали губами, наподобие старых коров. В некоторых палатах было приятно увидеть зеленые растения; в других — одну из строптивых, которая исполняла обязанности сиделки, — лишившись общества своих товарок, она работала неплохо. Каждая палата — дневное помещение, или спальня, или и то и другое вместе — была безукоризненно чиста и хорошо проветрена. Подобных мест я видел не меньше, чем любой путешественник не по торговым делам, но нигде не видел такого порядка.
Те, что не могли подняться с постели, были преисполнены терпения, веры в бога и находили опору в библии, лежавшей у них под подушкой. Они жаждали участия, но ни одна не желала, чтобы ей стали внушать надежду на исцеление. Здесь считалось делом чести иметь побольше недугов и быть в худшем состоянии, чем другие. День был солнечный, из нескольких окон видна была Темза, полная жизни и движения, но при мне никто не выглянул в окошко.
В одной большой палате сидели у огня в почетных креслах, словно президент и вице-президент этого славного общества, две старушки, каждой из которых было за девяносто. Младшая, которой только что исполнилось девяносто лет, была туга на ухо, но могла еще, при некотором усилии, вас услышать. В молодости она нянчила девочку, которая жила сейчас в той же комнате и была еще дряхлей, чем она. Когда смотрительница напомнила ей об этой женщине, она отлично поняла, о ком идет речь, принялась кивать головой и указала в ее сторону пальцем.
Старшая из двух, девяностотрехлетняя, держала перед собой иллюстрированный журнал, но не читала его. Она смотрела веселыми глазами, прекрасно сохранилась, хорошо слышала и была удивительно разговорчива. Совсем недавно она потеряла мужа и попала сюда немногим более года назад. В Бостоне, штат Массачузетс, с этим бедным созданием обращались бы как с человеком[11], она имела бы отдельную комнату, за ней бы ухаживали и постарались бы, чтоб ее жизнь ничем не отличалась от жизни состоятельного человека за стенами работного дома. Неужели трудно было сделать то же самое в Англии для женщины, которая девяносто тяжелых и долгих лет сумела оставаться вне стен работного дома? Разве это повелели ангелы-хранители в своей, воспеваемой по сей день, хартии, когда Британия, вся в путанице аллегорий, восстала по воле небес из лазурных вод океана?[12]
Шустрой смотрительнице не оставалось больше ничего показать мне, и цель моего путешествия была достигнута. Стоя у ворот и пожимая ей руку, я сказал, что, по-моему, правосудие обошлось с ней не слишком любезно и что мудрецы Востока не всегда непогрешимы.
Идя домой, я раздумывал о «гнилых палатах». Они не имеют права на существование. В этом не усомнится ни один элементарно порядочный и гуманный человек, который хоть раз их увидит. Но что может поделать здешнее объединение приходов? Необходимые переделки должны стоить несколько тысяч фунтов, а ему и без того приходится содержать три работных дома. Жители этих приходов едва зарабатывают себе на хлеб, а налог на воспомоществование беднякам достиг уже предела возможного. В одном бедном приходе он составляет пять с половиной шиллингов на фунт, тогда как в богатых приходах Сент-Джордя; и Ганновер-сквер он составляет семь пенсов на фунт, в Пэддингтоне — около четырех, а в Вестминстере и Сент-Джеймсе — около десяти! Только уравняв повсюду этот налог, удастся сделать все что нужно в этой области. А недоделано или сделано плохо гораздо больше, чем я сумел рассказать в этих коротких заметках об одном-единственном своем путешествии не по торговым делам. И пусть мудрецы Востока, дабы иметь возможность высказать по этому поводу разумное мнение, посмотрят на Север, на Юг и на Запад, и не мешало бы им каждое утро, прежде чем усесться в судейское кресло, наведываться в лавчонки и домишки вокруг Тэмпла, задавая себе всякий раз один и тот же вопрос: «Сколько еще способны выдержать эти бедняки, из которых многие сами находятся на пороге работного дома?»
По пути домой я получил и другую пищу для размышлений, ибо, прежде чем покинуть окрестности ловушки мистера Бейкера, я постучался в двери ист-эндского работного дома Сент-Джордж; заведение это, на мой взгляд, делает честь приходу и прекрасно управляется в высшей степени умным смотрителем. Но вот вам пример того, какие мелкие, ненужные огорчения могут причинить вздорное тщеславие и глупость.
— В этом зале собираются на молитву старики и старухи? — спросил я.
— Да.
— Есть здесь какой-нибудь инструмент, чтобы петь под него псалмы?
— Им это было бы, конечно, очень приятно, и они получили бы большое удовольствие…
— Так разве нельзя его достать?
— Фортепьяно мы можем приобрести за бесценок, но, знаете, эта ужасная разноголосица…
О мой христианнейший друг в великолепных одеждах! Лучше, много лучше, не обращаться к мальчикам-певчим — пусть люди поют сами. Мне ли оспаривать ваше мнение, но, помнится, я читал, что однажды так оно и было и что, «когда они пели гимн», Некто (на ком не было великолепных одежд) поднялся на Гору Елеонскую[13].
Мне больно было думать об этих жалких мелочах, когда я шел по улицам города, где, казалось, каждый камень взывал ко мне: «Оборотись сюда и взгляни, сколько тут надо сделать!» Мне захотелось отвлечься другими мыслями, чтобы облегчить свое сердце. Однако я был так полон воспоминаниями об обитателях работных домов, что мне только удалось вместо тысячи бедняков сосредоточить свои мысли на одном из них.
— Извините, сэр, — сказал он мне как-то раз конфиденциальным тоном, отводя меня в сторону, — но я знавал лучшие дни.
— Печально слышать.
— Я, сэр, хочу пожаловаться вам на смотрителя.
— Но, поверьте, я здесь ничего не значу. Если б…
— В таком случае, сэр, пусть это останется между вами и человеком, который знавал лучшие дни, сэр. — Мы со смотрителем оба масоны, сэр, и я всякий раз делаю ему знак[14], а он, из-за того, что я сейчас в таких жалких обстоятельствах, — никогда не дает мне отзыв!..
IV
Два посещения общедоступного театра
Когда минувшим январем в дождливый субботний вечер я закрыл за собой в шесть часов дверь своего дома и вышел на улицу, окрестности Ковент-Гардена казались вымершими. Скверная погода заметнее в этом, знавшем лучшие времена, квартале, чем в любом другом, не успевшем еще так явно прийти в упадок. В теперешнем своем незавидном положении он плохо, много хуже других, переносит сырость. Когда начинается оттепель, он приходит в ужасное расположение духа. Памятник Шекспиру, с ни в чем не повинного носа которого падали капли дождя, горько оплакивал в тот вечер замечательные здания вокруг театра Друри-Лейн, которые в былые дни, когда театр преуспевал, тоже благоденствовали, занятые солидными конторами, а сейчас из года в год меняют своих обитателей, так что неизменным в них остается только обычай беспрерывно разгораживать первый этаж на все более тесные заплесневелые закутки, где ютятся лавчонки, выставляющие на продажу один апельсин и полдюжины орехов или баночку помады, коробку сигар и кусок фигурного мыла, не находящие себе покупателей. В теперешних невообразимых конторах, размером с голубиное гнездо, нет даже чернильницы, а только стоит модель театрального зала и какие-то перекати-поле в грязных, слишком для них высоких цилиндрах — так и кажется, что видел их на ипподроме, сопричастными к шару и разноцветным лоскутьям, — продают в сезон Итальянской оперы билеты со скидкой… В безлюдных, покинутых ордой, бедуинских стойбищах сыскали себе приют лишь бутылки из-под имбирного пива, которые способны в такой вечер одним видом своим вызвать дрожь — когда бы не уверенность, что они пусты; от пронзительных криков мальчишек-газетчиков, доносящихся с их биржи у сточной канавы на Кэтрин-стрит, они суматошливо забились в угол, словно перепуганный преступник, получивший повестку в суд. Трубки с изображением мертвой головы в лавке курительных принадлежностей на Грейт-Рассел-стрит казались театральным memento mori[15], напоминавшим зрителям об упадке театра как общественного института. Шагая по Боу-стрит[16], я готов был вознегодовать против лавок, выставляющих напоказ материалы, из которых изготовляются диадемы и королевские мантии, так что тайное театра делается явным любому обывателю. Я заметил, что иные лавчонки, причастные прежде к театру, но отошедшие потом от него, отнюдь не процветали, — совсем как известные мне актеры, решившие стать деловыми людьми, но не преуспевшие на этом поприще. Одним словом, эти улицы близ театров являли столько свидетельств банкротства и разорения, что слова «Найден мертвым» на доске объявлений у полицейского управления могли бы возвещать о гибели театра, а лужи воды близ мастерской пожарных насосов на углу Лонг-Эйкр словно бы остались после того, как владелец пустил в ход все эти машины, чтобы затушить дымящиеся остатки пожарища.
И все же в это убогое время, в этот сырой вечер, целью моего путешествия был театр. И все же через полчаса я очутился в огромном зале, способном вместить почти пять тысяч зрителей.
Что это за театр? «Ее величества»? Сравненья нет! «Королевская итальянская опера»? Сравненья нет! Здесь и слышно куда лучше, чем в последнем, и видно куда лучше, чем в обоих. В каждую часть театра ведут широкие проходы, безопасные от огня. В каждой его части — удобные буфеты и туалетные. Еда и напитки отборные, и продаются по ценам без запроса, хорошо воспитанные служительницы внимательны даже к самой простой женщине, сидящей в зале; здесь все очень прилично, за всем при смотрено, во всем полная предупредительность, все достойно похвалы; на каждом шагу сказывается дух уважения к публике.
Но, верно, это дорогой театр? Были же в Лондоне не так давно театры с ценами за билеты до полугинеи, и вполовину так хорошо не поставленные. Значит, это дорогой театр? Не очень. Галерея по три пенса, другая галерея — по четыре, партер — по шесть, билет в кресла партера и в ложи — шиллинг, а в несколько литерных лож — по полукроне.
Любопытство заставило меня заглянуть во все уголки этого обширного помещения и поинтересоваться каждой разновидностью зрителей, собравшихся в зале, — им было в тот вечер, по моему подсчету, около двух с половиной тысяч. Созвездия канделябров заливали здание ярким светом, и оно было отлично проветрено. Мое чувство обоняния не отличается особой утонченностью, но во время моих путешествий не по торговым делам, предпринятых со специальной целью осмотреть некоторые места публичных увеселений, оно подчас так страдало, что мне приходилось ретироваться. А здесь воздух был чистый, прохладный, здоровый. Для этого применили разумные меры, умело воспользовавшись опытом больниц и железнодорожных вокзалов. Асфальт заменил деревянные полы; изразцы и кафель повсюду, даже в ложах, пришли на смену обоям и штукатурке, нет ни мягких диванчиков, ни ковров, ни сукон, и все сидения обиты светлым, блестящим, прохладным материалом.
Все продумано с удивительным вниманием, словно в больнице, и помещение здесь здоровое, дышится в нем легко и приятно. От фундамента до крыши здание построено так, чтобы отовсюду было хорошо видно и слышно, поэтому форма его прекрасна, и зал, если взглянуть на него с просцениума, являет превосходное зрелище, соединяя поместительность и компактность, — каждое лицо видно со сцены, и все, словно пучок лучей, сходится к единому центру, так что можно заметить любое движение среди многочисленной публики. А сама сцена, театральные механизмы, огромное помещение под сценой — легче поверить, что видишь все это в миланском театре Ла Скала, неаполитанском Сан Карло или в парижской Гранд Опера, нежели в лондонском театре «Британия»[17] в Хокстоне, всего за милю к северу от больницы св. Луки, на Олд-стрит-роуд. Здесь можно поставить «Сорок разбойников» так, чтобы каждый разбойник сидел на настоящем коне, переодетый атаман привозил свои кувшины с маслом на настоящих верблюдах, и никому бы не пришлось потесниться. Это поистине замечательное сооружение возникло благодаря предприимчивости одного человека и было меньше чем за пять месяцев воздвигнуто на развалинах старого неудобного здания, потребовав затрат примерно в двадцать пять тысяч фунтов. Чтобы покончить с этой частью моего рассказа и воздать должное владельцу театра, следует добавить, что чувство ответственности, которое побудило его не ударить лицом в грязь перед публикой и сделать для нее все, что было в его силах, — весьма отрадная примета нашего времени.
Поскольку интерес для меня на сей раз составляли, по причине, о которой я скоро скажу, здешние зрители, я пришел на спектакль как один из этих двух с половиной тысяч и принялся разглядывать тех из них, кто оказался ко мне поближе. Мы составляли довольно пеструю толпу, и среди нас было много юношей и девушек, молодых людей и молодых женщин. Не следует думать, впрочем, что среди нас не было, и притом в изрядной пропорции, людей, которые пришли сюда целыми семьями. Их можно было увидеть во всех частях театра; в ложах и креслах партера сидели особенно приличные семьи, и в них насчитывалось по нескольку детей. Одежда зрителей, по преимуществу из плиса и бумазеи всех степеней заношенности и обветшалости, не отличалась ни чистотой, ни благоуханностью. Картузы у наших молодых людей были блином, а их обладатели сидели на своих местах ссутулясь, высоко подняв плечи, засунув руки в карманы; у одних шейные платки словно угри обматывали шею, у других словно сосиски свисали на грудь; у третьих завитки волос лезли на скулы, придавая им какой-то разбойничий вид. В толпе попадался всякий бездельный городской сброд, но по большей части среди нас были ремесленники, докеры, уличные разносчики, мелкие торговцы и мелкие служащие, модистки, корсетницы, башмачники, тряпичники — люди, шедшие по сотням нелегких житейских дорог. Большинство из нас не отличалось опрятностью и ни по образу жизни своему, ни по говору не принадлежало к изысканному обществу. Но мы пришли в этот зал, где о нас позаботились, где подумали о наших удобствах, чтобы сообща весело провести вечер. Нам хотелось за свои деньги увидеть все, что полагается, мы не собирались по чьей-то прихоти хоть что-нибудь упустить, и, кроме того, мы заботились о своей репутации. Поэтому мы слушали внимательно, соблюдали образцовый порядок, а если бы какому-нибудь мужчине или юноше вздумалось его нарушить, пусть бы он лучше убирался подобру-поздорову, пока его без всякого промедления не вышвырнули вон.