Затем я начал рассказывать ему о новых успехах биохимической генетики. Дело было в 1956 году, и я знал об открытом не так давно строении молекул ДНК и смог рассказать об этом Лысенко[2]. Я поведал ему об этой модели ДНК, предложенной Дж. Уотсоном и Ф. Криком, о гипотезе матричного синтеза белков и других новинках. Я спросил его сначала, знает ли он что-либо о ней, на что он ответил отрицательно. Да и потому, как он слушал мой рассказ и как он смотрел на рисунки, которыми я пытался по ходу дела иллюстрировать рассказ, было видно, что он впервые об этих вещах слышит. Говорить с ним было непросто: он прерывал меня, яростно спорил, в начале беседы часто кричал. В тех случаях, когда я был не согласен, я также повышал голос, стараясь заставить его слушать не только себя, но и меня. Со стороны это, наверное, выглядело чудно — известнейший академик и зеленый студентик, криками отстаивающие свои взгляды.
Но, странно, чем дольше я выдерживал его напор, тем мягче и даже благостнее становился Лысенко. Он уже дослушивал мои фразы до конца, а не перебивал с первых слов, а иногда, прерывая, говорил
— Простите, тут я не согласен.
Повторю: дискутировать с ним было нелегко. У него была своя, я бы назвал ее извращенной, логика. К тому же он прекрасно помнил свои высказывания, целые абзацы из своих работ, и, когда я пытался что-то оспорить, ссылаясь на прочитанные мною его работы, он с гневом восклицал:
— Да где это я такое говорил? — и дословно повторял свои фразы. Фразы эти, нередко витиеватые и кудрявые, означали именно то, о чем я ему твердил, однако он обвинял меня в том, что, смещая нюансы в его выражениях, я нарочито извращал смысл, не забывая, впрочем, неизменно добавлять при этом:
— Это вы не сами придумали. Это вас ваши учителя-морганисты подучили, а я такого никогда не утверждал и утверждать не собираюсь.
Но он буквально замирал, когда я рассказывал что-либо для него неизвестное, когда я ссылался на данные только еще зарождающейся молекулярной генетики. И искал, быстро и радостно искал аргументы против этих нововведений, чтобы только отмести их, только бы не поверить в новое, противоречащее привычному строю его мыслей. Впрочем, когда в первый раз он услышал от меня, как устроена молекула ДНК, как она обеспечивает преемственность наследственных записей и их передачу от клетки к клетки в ряду поколений, он надолго задумался и молчал, опустив голову. Затем, подняв ее, внимательно на меня посмотрел, удерживая взгляд несколько секунд и не отводя его от меня, и промолвил:
— Нет, это не имеет смысла. Это не биология. Это химия!
Наша первая встреча проходила при закрытых дверях. Но потом он стал приглашать на беседы (правильнее сказать — начальственно вызывать) кого-то из сотрудников своей кафедры — чаще всего одного или двоих доцентов, которые усаживались на стулья, выставленные вдоль стенки между окнами, но не на стулья вдоль длинного простецкого, почти колхозного стола с фанерной столешницей. В разговор эти приглашенные люди никогда не вступали.
После одной из таких бесед он вдруг предложил мне после окончания Тимирязевской академии пойти к нему в аспирантуру. Именно тогда он и сказанул эту хорошо запомнившуюся мне фразу о своих же учениках — проходимцах и дураках. С присущей мне несдержанностью я пробормотал что-то о том. что разбавлять их ряды не собираюсь, к тому же много времени трачу на одну исследовательскую тему, которую веду на кафедре физиологии растений под руководством Я. М. Геллермана Выла у меня и еще одна заветная цель, о которой я, правда, и Академии пока никому не говорил: завершались переговоры и моем переходе оттуда с четвертого на первый курс физического факультета МГУ на вновь открывшуюся с помощью академиков И. Е. Тамма и И. В. Курчатова кафедру биологической физики Срок вузовского обучения эго продлевало еще на 5 лет, но я ре шил «потерять» эти годы, зато стать более образованным, и не только в биологии и агрономии, а также и в физике, специалистом.
Лысенко, услышав мой отказ, встрепенулся, сухо со мной распрощался, сославшись на занятость. Потом меня еще раза два приглашали к нему на беседы. Но они проходили уже как-то вяло. Он терял ко мне интерес и наконец сказал, возвращаясь к первоначальному стилю обращения на «ты»:
— Да, знаешь, если мы с тобой где-нибудь встретимся и я тебя не узнаю, ты не сердись. У меня память на лица плохая.
Позже я услышал, что это была привычная для него манера дать понять своим собеседникам, а подчас даже ближайшим сотрудникам, что они ему больше не нужны. Если человек становился ему неинтересен или начинал раздражать, он уже больше никогда с ним не здоровался, даже столкнувшись носом к носу. От его близкого ученика и соратника, проведшего с ним рука об руку почти четверть века, И. Е. Глущенко, я услышал такую историю.
Где-то в середине 60-х годов в лысенковский Инсгитут генетики приехал президент Академии наук СССР М. В. Келдыш. Лысенко стал представлять президенту своих приближенных. Возможно, он в этот день устал, а может быть, был зол на то, что сот, его уже инспектируют. В общем, настроение было, скорее всего, пакостным, захотелось самого себя показать Келдышу с лучшей стороны, посолиднее что ли, и он начал каждому из приближенных — Нуждину, Авакяну, Карапетяну, Иоаннисяну, Кушнеру давать характеристики достаточно плохие. Дескать, этот и мог бы хорошо работать, да лентяй, а этот — не очень-то и понимает, что делает. Дошла очередь до Глущенко, и тот же набор обвинений был применен к нему. Но Иван Евдокимович был человеком не робкого десятка и себя уважал, поэтому спокойно. но строго возразил, что он — не бездельник. Обернувшись к президенту, он перечислил, что входит в его обязанности и какие важные научные результаты получены под его руководством, а затем пригласил Келдыша приехать в «Горки Ленинские» на экспериментальную базу Института генетики и познакомиться с его опытами. Лысенко это выслушал, а потом кратко, но внятно прохрипел своим надтреснутым голосом: «Вон!»
Буквально на следующий день Глущенко стало ясно, что больше ему оставаться в лысенковском институте нельзя. Тогда, используя старые связи и специфический момент в истории лысенкоизма, когда позиции шефа уже сильно пошатнулись, Глущенко попал на прием к Председателю Совмина СССР Косыгину, рассказал, как его начал притеснять его бывший учитель и многолетний шеф, и добился от Косыгина разрешения на перевод его лаборатории из лысенковского института в другое место.
С того момента Лысенко с Глущенко здороваться перестал, хотя по-прежнему радушно приветствовал его жену Беллу Давидовну.
Этот рассказ укрепил меня в мысли, что умение «не узнавать» знакомых, переставших ему нравиться, было разработано народным академиком хорошо.
Я так и не знаю, что послужило причиной его внезапного охлаждения к моей персоне. То ли ему надоели длинные споры, то ли он убедился, что сделать меня своим ему не удается, то ли еще что-то. Во всяком случае, это не было связано с неловкостью от нечаянно вылетевшей из его уст оскорбительной характеристики своих ближайших последователей. Видимо, истинную цену им он знал хорошо, почему и готов был искать новых учеников, возможно, особенно среди строптивых студентов.
Но, переходя к описанию галереи его сподвижников — тех, кто «ковал» славу мичуринской биологии и «прибавлял» чести советской науке, — я не могу забыть этой характеристики, сказанной Лысенко в присутствии двух доцентов и секретаря его кафедры, лишь осторожно хмыкнувших после очередной выходки их патрона. Повторюсь — видимо, он хорошо знал им цену.
III Своеобразный путь большевички в ученые
Противообщественные элементы всплывали наверх с ужасающею быстротой.
Среди тех, кто в начале 50-х годов занял особое положение в кругах лысенкоистов, выделялась фигура Ольги Борисовны Лепешинской — автора широко пропагандировавшихся в советской печати «высоконаучных» идей о порождении клеток из неклеточного вещества, старения организмов из-за якобы увиденного ею утончения и уплотнения оболочек клеток, рецептов того, как без труда укрепить подрастающее поколение Страны Советов купанием в содовых ваннах, и других не менее невероятных предложений, подававшихся под видом последнего слова марксистско-ленинской науки эпохи сталинизма.
Деятельность Лепешинской вызывала изумление многих исследователей, они пытались противостоять ей, но безуспешно. Она нашла своеобразный — обходной — путь в ученые.
Кичась своим близким знакомством с Лениным[3], издавая одну за другой книжки о вожде пролетариата и годах, проведенных вместе в ссылке в Женеве, и прикрываясь этим как щитом, Лепешинская не забывала постоянно напоминать в каждом из своих трудов, издававшихся после окончания войны, и о своем личном знакомстве со Сталиным. Из книги в книгу перекочевывал, например, один и тот же абзац:
«Моя работа создана в стране, где заботы нашей родной партии, правительства и нашего горячо любимого, родного товарища Сталина о науке не имеют границ. Я хочу здесь привести конкретный пример сталинской заботы о науке. В самый разгар войны, целиком поглощенный решением важнейших государственных вопросов, Иосиф Виссарионович нашел время познакомиться с моими работами еще в рукописи и поговорить со мной о них»12.
Сейчас уже трудно сказать, что привлекло Сталина к работам Лепешинской. Но факт остается фактом: после этого знакомства Сталина с «трудами» старой большевички и его разговора по телефону с ней последовала поддержка Лепешинской. Протесты ученых в ее адрес были отменены, приказ снял все сомнения. Лепешинской была открыта дорога к вершинам власти в биологической науке СССР.
Лепешинская родилась в 1871 году в Перми и была на четверть века старше Лысенко. В отличие от него она вышла из интеллигентной семьи. Ее отец, Протопопов, был по профессии математиком. Умер он, когда Ольге шел всего четвертый год (она была шестым ребенком в семье). Поэтому воспитывала и ее, и остальных детей мать, о которой в своих мемуарных книжках Лепешинская отзывалась сухо и повторяла, что мать:
«…владела шахтами в Губахе, и в Кизеле, и в Челябинске, веревочной фабрикой, да спичечным заводом в Казани, да большим имением в Кашурине, под Москвою, да пароходами на Каме»13.
При этом, чтобы, упаси Бог, ее не заподозрили в тоске об утерянных богатствах, Лепешинская демонстрировала свою революционную непримиримость к эксплуататорам и отзывалась о своей родной матери-миллионерше без сантиментов:
«В ней сочетались природная энергия и сравнительная образованность. Она была женщиной начитанной, постоянно выписывала несколько газет и журналов, в том числе «Отечественные записки», «Русское богатство», «Русскую мысль». Не в пример многим другим женщинам своего круга курила, хорошо играла в шахматы. Но при всем том моя мать — Елизавета Федоровна Драммер — дочь военного, служившего комендантом одного из уральских городков, — оставалась человеком совершенно буржуазной психологии, воспитанным в духе приверженности к монархизму и религии. Всегда занятая делами, всегда погруженная в расчеты, она обращала на нас, детей, очень мало внимания. Скупая на ласку, чаще сухая и желчная, она лишь иногда делала кому-нибудь из нас замечания»14.
Вспоминая образ Вассы Железновой из пьесы М. Горького, Лепешинская продолжала:
«Изобразив в своей пьесе энергичную, широкого размаха, но черствой души женщину, Горький несомненно создал яркий и очень типичный образ капиталистки. Именно такой была Елизавета Драммер. Разве не характерной была ее экономность в тех случаях, когда она давала нам деньги на завтрак? Перед уходом в гимназию мы получали не более трех — пяти копеек[4]. И это при ее-то богатстве»16.
Окончив гимназию, Ольга быстро распрощалась с отчим домом и уехала в Петербург, где в 1894 году примкнула к марксистским нелегальным кружкам, вышла замуж за сына священника, Пантелеймона Николаевича Лепешинского, участвовавшего в них, и выехала вместе с мужем в ссылку в Енисейскую губернию в 189? году. В 1903–1906 годах они жили в эмиграции. В Женеве Ольга содержала столовую для эмигрантов-партийцев.
В книге воспоминаний о В И Ленине одного из близких к нему большевиков периода Женевской эмиграции — Н. Валентинова-Волина есть рассказ об этом:
«Перейдя нелегально границу в Польше, моей жене тоже удалось добраться до Женевы… Деньги, привезенные женою, быстро разошлись, нужно было поскорее найти заработок, и, не находя ничего лучшего (жена была начинающей артисткой), она стала мыть посуду в столовой для эмигрантов, организованной Лепешинской…
О Пантелеймоне Николаевиче — его эмигрантской кличкой была «Олин» (в «Советской исторической энциклопедии»17 упоминается другой партийный псевдоним Лепешинского — «Лапоть». — B.C.), жена звала его «Пантейчик» — Ленин всегда говорил с добродушной усмешкой. Он очень скептически относился к литературным способностям и желанию Лепешинского писать… Может быть, поэтому Лепешинский при всей его верности «Ильичу» не сделал большой карьеры после Октябрьской революции…
Иной оказалась карьера его супруги. Она лауреат Сталинской премии, профессор, «выдающийся биолог», действительный член Академии Медицинских наук СССР…
Я хорошо знал Ольгу Борисовну Лепешинскую в Женеве, где в течение многих месяцев мог ежедневно видеть ее, приходя завтракать в весьма умело ею организованную столовую. «Пантейчика» она посылала с корзинками для покупки провизии, сама изготовляла из нее — обычно одно и то же меню — борщ и рубленные котлеты, а помощниками у нее были Аня Чумаковская и моя жена: они чистили овощи, подавали к столу… Моя жена за работу, минимум 6 часов, получала вознаграждение натурой: завтрак для себя и другой для меня, причем для поедания причитающейся мне порции я, по указанию Ольги Борисовны, должен был приходить лишь поздно, после того, как удовлетворены товарищи — за еду платящие…
В 1904 году Ольге Борисовне (не представляю ее себе иначе как только вооруженной большой зубочисткой) было 33 года… Лет десять перед тем она была на фельдшерских курсах, и этим ее медицинское образование ограничивалось. Повышенным уровнем общего развития она никак не могла похвалиться и никаких позывов к наукам, в частности к биологии, — тогда не обнаруживала. Она была из категории женщин, называемых «бой-бабой», очень практичной, с большим апломбом изрекающей самые простецкие суждения по всем решительно вопросам. Ленин, узнав, что она хорошо зарабатывает в организованной ею столовой, заметил: «С нею (Ольгой Борисовной) Пантейчик не пропадет»18.
Такой же предпринимательский эксперимент она повторила и позже, возвратившись в Россию. Когда в 1910 году ее мужа, работавшего в Коммерческом училище (среднее учебное заведение с техническим уклоном, в отличие от гимназии) в Щелково под Москвой, уволили с работы, они, по словам Ольги Борисовны:
«…решили открыть столовую для студенток курсов, где училась я. На человек 50, не больше. Опыт после Женевы у меня был»20[5].
Что делали Лепешинские следующие 5 лет, нам неизвестно, так как во всех официальных советских биографиях между 1910 и 1916 годами сведения об их занятиях отсутствуют. Возможно. они отошли от революционной деятельности и занялись коммерцией, но уверенно сказать ничего нельзя.
После революции 1917 года Лепешинская несколько месяцев работала ревкомиссаром на маленькой станции Подмосковная, затем в 1918 году «заведовала туберкулезной секцией школьно-санитарного дела», — пишет она в мемуарах, не указывая, впрочем, где была организована такая экзотическая «секция». Ольга Борисовна вспоминала об этом времени:
«Работая там, я пришла к выводу, что все школы должны быть преобразованы в детские санатории-интернаты, где дети находились бы весь день и к вечеру возвращались домой… Но осуществить свою идею мне не удалось, так как я была командирована в Литвиновичи для организации школы-интерната»21.
Но и на новом месте Лепешинская удержалась недолго. С 1919 года, как сообщается во всех опубликованных биографиях, она энергично включилась в преподавательскую деятельность: сначала, как она пишет, в Ташкенте, а затем в Москве. Призывы партии большевиков к созданию новой — красной интеллигенции, которая бы заменила «буржуазных спецов» (см. декрет Ленина «О приеме в высшие учебные заведения РСФСР» от 6 августа 1918 года22), открыли путь «выдвиженцам из народа». Среди них оказалась и Ольга Лепешинская, посчитавшая, что ей хватает сил и знаний, чтобы не только преподавать в вузах, не имея высшего образования, но и двигать науку вперед, бесстрашно ломая все преграды на пути. Отсутствие специального образования она с лихвой компенсировала другими качествами.
IV
Начало «научной» карьеры Лепешинской
Или, говоря другими словами, мы стараемся так приспособиться, чтобы жить без шкур, но как бы с оными.
С обсуждения вопроса о влиянии внешней среды на наследственность и возможности наследования признаков, приобретенных индивидуумами за время их жизни, начались нападки Лысенко на генетиков в 30-е годы. Его усилия были вполне в русле уже ведшейся в течение почти 10 лет дискуссии между марксистами-ленинцами и специалистами-биологами27. Последние такое наследование отрицали, а первые не просто признавали его, но считали центральным пунктом своих рассуждений и постулатов.
Но и ранее проблема наследования приобретенных признаков не раз поднималась в литературе. Гиппократу казалось, что бинтование головы младенцам, популярное у некоторых народностей, привело к появлению людей, стойко передававших своим потомкам удлиненную форму черепа. Аристотель не соглашался с Гиппократом и за три века до P. X. выступал против приверженцев взглядов о прямом наследовании результатов таких воздействий.
В XIII веке дискуссия возродилась в очередной раз. В 1800 году идею наследования приобретенных за счет упражнения или условий жизни признаков поддержал Ж. Б. Ламарк. Неопределенными были взгляды Дарвина на этот счет (он то активно выступал в защиту наследования, то писал о нем со сдержанным скептицизмом). Утверждение о необходимости такого наследования стало неотъемлемой частью логических построений марксистов, особенно марксистов-ленинцев, кто искал ключики, с помощью которых можно было бы быстро, просто, а главное дешево открыть методы переделки общества в целом, классов и. конечно, отдельных людей с помощью изменения так называемых «общественных отношений».
Полемика по этому вопросу разгорелась с новой силой в середине 20-х годов нашего столетия в СССР, особенно после того, как в Москве в 1925 году на русском и немецком языках была выпушена книга Ф. Энгельса «Диалектика природы», хранившаяся до того в немецких архивах в рукописи в разрозненном виде. Энгельс, не будучи биологом, решился выступить на стороне адептов гипотезы наследования приобретаемых признаков.
Следует сказать о том, что до 1925–1927 годов, когда сначала Г. А. Надсон и Г. С. Филиппов в Ленинграде, а затем Г. Меллер в США обнаружили возможность изменения наследственности под действием облучения, ученые ничего не знали об искусственной наследственной изменчивости, а первые попытки воздействий на гены остались безуспешными.
Опубликованная в СССР книга «Диалектика природы» многими марксистами воспринималась как истина в последней инстанции. Много лет цитатами из этого труда пользовались поколения советских ученых. Одной из тех, кто сразу же взял книгу Энгельса на вооружение, была до этого в науке неизвестная Ольга Борисовна Лепешинская. Сразу же после публикации работы Энгельса она опубликовала брошюру, озаглавленную «Воинствуюший витализм»23. Брошюра была издана от имени Государственного Тимирязевского научно-исследовательского института изучения и пропаганды естественнонаучных основ диалектического материализма и напечатана в типографии в Вологде. Лепешинская возвела осторожно высказанные взгляды Энгельса в абсолют и с таких позиций принялась наступать на известного профессора А. Г. Гурвича[6]. С политиканскими нападками, не имеющими ничего общего с научной критикой, она обрушилась на учебник Гурвича «Лекции по общей гистологии», изданный в 1923 году.
Основной метод полемики, который избрала автор, состоял в жонглировании марксистской фразеологией, а также в произвольном, даже огульном обвинении автора в грехах, которые не были ему ни в коем случае присущи, а были придуманы самой Лепешинской. Вся словесная эскапада имела целью побольнее оскорбить Гурвича и одновременно выставить себя в числе непримиримых борцов за чистоту знамени «диалектического материализма». Уже на первой странице брошюры она заявила:
«Когда сейчас наталкиваешься на какое-нибудь научное ископаемое, с «научным» именем, на какого-нибудь, с позволения сказать, «ученого», который ухитрился сохранить свою девственную невинность идеалистической весталки, когда наталкиваешься на естествоиспытателя, который не то что не умеет мыслить по-диалектически, а просто готов даже предавать ненавистную ему диалектику анафеме, как греховный источник всевозможных научных ересей, тогда невольно является вопрос: отчего же эта реликвия прошлого не посажена под колпак в каком-нибудь музее древности, а продолжает еще «украшать» своей персоной то или иное ученое учреждение, выводит узоры мысли перед молодой вузовской аудиторией и пишет на потребу учащейся молодежи учебники и «научные» работы, от которых за три версты разит тленным запахом трупного разложения как от библейского смердящего Лазаря»24.
Весь этот показной пафос в данном случае был совершенно неуместен: никакую диалектику Гурвич не отрицал и анафеме не предавал. Также не было у Лепешинской никакого основания характеризовать книгу Гурвича как попытку обсуждения биологических проблем с позиций иудаизма и писать в связи с этим:
«…целые абзацы и страницы представляют очень часто такие нагромождения слов, которые с успехом могли бы фигурировать в Талмуде»25.
Книга Гурвича была спокойной, последовательно написанной, умной книгой, в которой автор стремился сообщить читателям о различных направлениях в биологической науке, включая и такое, как витализм Совершенно справедливо и честно он сообщал студентам о неразработанности того или иного вопроса, о наличии непознанных или особенно трудных для понимания закономерностей. Нападая на него, обзывая непонятные для нее разделы «иудейской хитростью», Лепешинская особенно напирала на эти разделы и утверждала, что автор учебника на самом деле протаскивает идеи о Боге, жизненной силе и т. п., и принималась громить виталиста Гурвича не фактами из науки гистологии, а цитатами из Маркса, Энгельса, Ленина и Бухарина, или, предвосхищая приемы Лысенко, ссылками на давно забытые работы второстепенных авторов (таких, как никому уже и в ее время неведомых: «Bialoszewicz. 1902: Hoeber; матерьялист Джилио-Тоз»; цитированию последнего уделено ею ни много ни мало — 5 страниц!). Чувство меры настолько ей изменяет, что она приводит на трех страницах выдержки из рассказа Глеба Успенского о боязливом сельском священнике, явившемся на прием к врачу. В такой «научной полемике» — все средства хороши!
Но главный порок Гурвича, по мнению Лепешинской, заключается в том, что он
«совершенно не допускает мысли, что новое свойство всякой клетки приобретается ею под влиянием окружающей среды со всей совокупностью ее физических и химических воздействий»26.
Последнее замечание Лепешинской особенно важно. Естественно, что Гурвич не мог сообщить студентам того, что не было науке известно. Но показательно, что и в этом вопросе Депеши и скую заботила не научная истина, а поверхностные рассуждения о том, что внешняя среда в соответствии с
Естественно, Лепешинская не была создателем подобного стиля полемики. Литература той поры, особенно политическая и публицистическая, изобиловала схожими писаниями, наполненными личными выпадами. В России мастером в этой сфере был В. Г. Белинский, который находил выражения, буквально оскорблявшие тех, кто ему был не симпатичен, за что позже его бичевал Ф. М. Достоевский. Затем пришла пора столь же полемически заостренных публицистических работ Писемского, Чернышевского, Добролюбова. Верхов в этом стиле, доходящем до площадной брани, достиг Ленин, а за ним Сталин. Хлесткость стиля, неразборчивость в средствах стали знамением времени. Из воспоминаний старых большевиков мы знаем, что и в личную жизнь, так же, как и в отношения друг с другом, большевики, особенно в эмиграции, внесли непримиримость и не прекращавшиеся ни на миг дрязги и сплетни. Воспитанная на специфических распрях в политической среде Лепешинская перенесла тот же стиль в научную полемику. Иного стиля она просто не знала и предложить не могла.
К тому же это была первая солидная по объему печатная работа Лепешинской. Молодежи вообще и молодым ученым в частности свойствен юношеский максимализм. Поэтому можно было бы списать на молодость грех излишней горячности и ненужной императивности в суждениях. Но Ольга Борисовна давно перешагнула возраст молодости: ей уже исполнилось 55 лет. Посему эти приемы следует целиком отнести на счет ее политического прошлого. А из-за нехватки знаний и отсутствия опыта научного исследования органично вытекали недостатки ее работы, именно поэтому ее собственные научные предположения и умозаключения были наивны и, как мы увидим вскоре, легковесны.
По-видимому, издавая эту брошюру, Лепешинская преследовала одну главную цель — громко заявить о себе в науке. Этим и можно объяснить две тенденции в брошюре: попытку оспорить выводы какого-либо авторитета, чтобы полемикой с ним поднять и свои акции (известный профессор Гурвич для этой цели подходил), и сказать свое слово в науке.
Счастье Гурвича, что в те годы такая брошюрка еще не была достаточным основанием для того, чтобы карательные органы применили к нему репрессивные меры. Десятилетием позже такой заряд злобы, выплеснутый на страницы книги, напечатанной в официальной советской типографии, стоил бы не просто карьеры, но, возможно, и жизни ученому.
Но ее «научные» предложения не принесли Лепешинской славы. Уже и по тем временам они были слишком примитивными. Например, она высказала утверждение, что клетки делятся не в силу сложных закономерностей развития, а в результате простой механической причины переполнения их молекулами. Это заявление она облекла в оболочку диалектико-материалистической фразеологии о переходе количественных изменений в качественные:
«В клетке иод влиянием усиленного питания накопляется известное (?! —
Заявление, что молекулы «накопляются… под влиянием питания», было сильно неточным и для тех лет: уже было точно известно, что клетки синтезируют нужные им молекулы из поглощенных веществ, разлагаемых внутри клеток до простых компонентов. Было твердо установлено и другое: все ненужное клеткам выносится из них наружу.
Еще более странным выглядело заявление об «усиленном питании». А при питании НЕ УСИЛЕННОМ молекулы не накапливались бы? И, наконец, безответственным, хотя и модным было противопоставление понятий «ОБЪЕМА МАССЫ» и «ПОВЕРХНОСТИ» клеток!
Основанием для сказанного выше Лепешинская выставляла другое утверждение, столь же беспочвенное в теории и не подтвержденное никакими опытами (все доказательство сводилось к словам, что оно «лежит на поверхности»):
«Несоответствие между объемом и поверхностью объясняется тем, что поверхность увеличивается в квадрате, а объем в кубе. Несоответствие объема с поверхностью означает, что обмен веществ между молекулами и внешней средой затрудняется, в результате чего молекулы, расположенные в глубине клеток, будут находиться в смысле обмена веществ в худшем положении, чем поверхностно лежащие молекулы. В результате этого последнего обстоятельства молекулы ядра первые попадут в худшие условия дыхания и питания. Молекулярные группы могут превратиться в ионы, которые в конечном счете дадут взаимоотталкивание и поляризацию ядра с дальнейшими последствиями деления клетки. При таком объяснении, исходя из несоответствия объема и поверхности, становятся понятными причины деления клеток, а также и то, почему именно деление начинается с ядра»30.
В этом высказывании, не покоящемся ни на чем, кроме как на безосновательном противопоставлении формул для расчета объема и площади, да еще приписывания молекулам способности находиться в «лучшем» или в «худшем положении… в смысле обмена веществ», проглядывает уже сложившаяся манера мышления Лепешинской (см. также31).
В конце брошюры О. Б. Лепешинская переходит на другой язык, язык политического доноса (видимо, осознавая, что крамолы в науке она так и не нашла):
«Уж лучше бы проф. Гурвич отбросил вес фиговые листки и откровенно показал свое идеалистическое лицо. Его половинчатость в этом отношении только усугубляет факт его вредности»32.
Она заключает свое произведение ленинско-сталинским тезисом об усилении классовой борьбы в Советском Союзе по мере упрочения власти большевиков и призывом к принятию карательных мер против тех, кто, по ее мнению, повинен в беде, якобы грозящей большевистской власти:
«В наше время весьма обостренной и все более обостряющейся классовой борьбы не может быть безразличным то обстоятельство, какую позицию занимает тот или иной профессор советской высшей школы, работая даже в какой-нибудь очень специальной отрасли знаний Если он становится «по ту сторону», если он кормит университетскую молодежь идеалистическими благоглупостями, если он толкает научное сознание этой молодежи в сторону той или иной разновидности идеализма, он должен быть, во имя классовых интересов пролетариата, призван к порядку, хотя бы путем мобилизации общественного мнения той части научных работников, которые стоят на точке зрения классовых интересов»33.
Через два года после публикации брошюры против гистолога Лепешинская напечатала новое произведение. В 1928 году профессиональная революционерка-большевичка издала новую брошюру, названную «Зачем нужна диалектика естествоиспытателю?»34. Она объявила в ней, что разобралась в том, как растут и развиваются кости в организме. Ее объяснение (абсолютно надуманное и, что удивительно, никакими опытами не подтвержденное) гласило, что кости элементарно обособляются от мягких тканей в результате, как она писала, «простого по своей природе физического процесса» накопления — «ассимиляции извести, солей кальция и других солей» тканями, испытывающими на себе повышенное давление извне. Заодно туда же был включен раздел о метаморфозах трипаносом. Популярная брошюра — не место для детальных описаний научных методов, деталей и скучных для широкого круга читателей, но так необходимых для ученых описаний контрольных экспериментов. Впрочем, описаниями такого рода Лепешинская себя не отягощала. Компот из фраз о диалектике в ее понимании и не просто спорных, но абсурдных (при отсутствии доказательств) претензий на революцию в понимании процесса развития костных тканей в организмах казался ей последним словом науки.
Брошюра вышла в свет снова от имени Государственного Тимирязевского научно-исследовательского института. Напечатана она была опять в Вологде. Лепешинская была названа научным сотрудником этого института. По-видимому, брошюру руководители института сочли достаточным основанием, чтобы в следующем — 1929 году открыть Лепешинской лабораторию в Тимирязевском институте, входившем в состав Коммунистической академии35.
Хотя идеологический по названию и в значительной степени по сути Тимирязевский институт не стал передовым научным учреждением страны, но в нем работали несколько крупных биологов того времени, и внедрение в него на правах заведующей лабораторией малообразованной старой большевички (заведовать лабораторией по положению может человек, имеющий реальные и признанные коллегами достижения и публикации, а в наше время и научные степени и звания) было шагом экстраординарным. Приходится думать, что в 1929 году Лепешинская смогла заручиться чьей-то солидной поддержкой в партийных верхах в стране.
Тот же 1929 год был ознаменован не только «великим скачком» аграрной России в мир индустриализации и не только поголовной коллективизацией крестьянских хозяйств. Массированная индустриализация страны и тотальный разгром индивидуальных крестьянских хозяйств потребовал быстрого набора армии «красных спецов», которые бы взяли в свои руки руководство на местах фабриками, заводами, колхозами, совхозами, местными органами управления и — одновременно — научными учебными институтами, где еще недавно Троцкий искал свою главную опору.
В том же 1929 году большевики выдвинули на высокую научную должность другого недоучку — Т. Д. Лысенко, занимавшего скромную должность агронома Азербайджанской опытной станции имени товарища Орджоникидзе в городе Гандже. Приказом наркома земледелия его переместили в пространстве, переведя в город Одессу. Здесь, в великолепном по тем временам Институте генетики и селекции, созданном выдающимся русским ученым Андреем Афанасьевичем Сапегиным, приказом наркома для Лысенко была открыта Лаборатория биологии развития. Нарком предоставил агроному практически неограниченные денежные и прочие ресурсы. Как и Лепешинская, Лысенко к этому времени ничем реальным себя в науке не проявил и серьезными научными достижениями себя не отяготил. Закончив заочно провинциальный тогда Киевский сельхозинститут (столицей Украины был Харьков), он занялся изучением влияния низких температур на проростки растений и, не получив никаких заслуживающих доверия результатов, сумел заинтересовать власти возможностью разом покончить с неприятными сюрпризами погоды. Напомним, что в течение двух лет подряд страна страдала от сильных летних засух. Воодушевленные обещаниями Лысенко о чудодейственных возможностях яровизации, руководители сельского хозяйства страны приказным порядком открыли для Лысенко огромные возможности для научной деятельности.
Этими мерами (как в отношении Лепешинской, так и Лысенко) большевистские власти вместо грядущего решения проблем создали массу трудностей для российской науки. Из-за этого вместо продвижения в научных областях вперед. Россия не просто потеряла в генетике и клеточной теории передовые позиции, завоеванные поколениями первоклассных ученых, но полностью, причем на десятилетия, закрыла для себя эти науки и тем отбросила великую страну далеко назад — в схоластику средневековья.
V
«Развенчание» великого Вирхова
Бесстыдство как замена руководяшей мысли; сноровка и ловкость как замена убеждения; успех как оправдание пошлости и ничтожества стремлений — вот тайна века сего, вот девиз современного триумфатора.
Итак, в 1928 году Лепешинская опубликовала брошюру «Зачем нужна диалектика естествоиспытателю?»34, в которой представила в общих словах гипотезу о том, как растут кости, а через два с половиной года она tie менее решительно объявила, что открыла у животных клеток массивные оболочки36, которые никто из настоящих ученых до нее узреть не смог. В 1934 году она потрясла ученый мир еще более сенсационным результатом: ей якобы посчастливилось обнаружить процесс превращения неживого в живое.
Все эти, по своему значению крупнейшие в истории науки обобщения, давались в руки и ей и всем пришедшим позже лысенкоистам играючи, весело, без натуги и свойственной якобы лишь неудачникам тягомотины с многолетними проверками и перепроверками, сомнениями да сравнениями. Вот как звучало в ее более позднем изложении открытие фундаментального научною принципа — образования живых клеток из мертвых неклеточных структур:
«Это было в 1933 году. Я изучала оболочки животных клеток. Желая изучить возрастные изменения оболочек, я решила проследить этот процесс на различных стадиях развития лягушки. И что же я увидела? Я увидела желточные шары самой разнообразной формы… Внимательно изучив несколько таких препаратов, я пришла к мысли, что передо мной картина развития какой-то клетки из желточного шара.
Развитие клетки — это совсем ново! Вирхов[7], а вслед за ним и большинство современных биологов считают, что всякая клетка происходит только от клетки.
Но я вспоминаю, что Энгельс говорит совершенно другое: «Бесклеточные начинают свое развитие с простого белкового комочка, втягивающего и вытягивающего в той или иной форме псевдоподии — с монеры»37.
Произносилось это таким тоном, будто и впрямь Энгельс — это авторитет биологической науки, а не публицист, пытающийся уяснить для себя наиболее доходчивые факты современной ему науки. Будто за его словами кроются данные длительных и точных экспериментов, предопределивших прогресс в биологии на многие десятилетия вперед.
Да и метод обнаружения Лепешинской великого открытия (иначе его не назовешь!), перечеркивающего все, что известно науке о клетках, до обидного примитивен. Оказывается, тысячи умудренных и грамотных ее предшественников не удосужились обратить внимание на то, что бросилось ей в глаза при разглядывании всего-то «нескольких препаратов».
Как нечто само собой разумеющееся (хотя и отвергнутое задолго до нее наукой) она утверждала:
«Клетки размножаются не только почкованием, прямым и непрямым делением, но и путем выбрасывания клетками большого количества ядерного вещества, из которого образуется много клеток»38.
И, отвергая ложную скромность, делала эпохальный вывод:
«Значение этих работ заключается в том, что они еще больше приближают нас к изучению вопроса о переходе вещества к существу, к разрешению широчайшей проблемы происхождения жизни»39.
Статья Лепешинской «К вопросу о новообразовании клеток в животном организме» была написана в 1934 году40, и в тот же год автор сумела издать ее краткий вариант41. В то время было отлично известно, насколько сложна клетка, как точно в ней пригнаны разнообразные структуры. Вполне понятно было и другое: как легко сломать клетку даже при самом нежном прикосновении. А Лепешинская уверяла, что можно растереть в ступке желтки яиц птиц до кашицеобразного, бесструктурного состояния, затем оставить эту суспензию на время — и в кашице зародятся снова живые яйца таких же птиц!
Особенно странно выглядели ее утверждения в свете того, что она сама писала восемью годами раньше, когда дискутировала с А. Г. Гурвичем23. Его опыты с центрифугированием клеток в свое время решительно не понравились Лепешинской, и она не без ехидцы вопрошала:
«Итак, что хочет сказать здесь проф. Гурвич? Очевидно, что жизнь не зависит от структурных изменений протоплазмы, что жизнь идет своим чередом вне связи с материей (как будто Гурвич материю аннигилировал! —
Теперь же, начисто забыв свой «материалистический» окрик в адрес Гурвича, не убивавшего «материю клеток», а лишь центрифугировавшего ЦЕЛЫЕ, неповрежденные клетки, она пошла много дальше. В полном соответствии со средневековым рецептом она растирала клетки яиц или клетки гидр в ступке и протирала кашицу сквозь сито. Она утверждала, что все клетки при этом разрушались, и тем не менее из бесформенной массы, якобы прямо у нее на глазах, снова возникали живые клетки гидр!
Свои манипуляции Лепешинская гордо именовала опытами, публикуемые заметки — научными статьями, а собрания заметок в одной книжке — монографиями. Но ничего в этих опытах, статьях и монографиях не было от науки.
Вспомним требования, предъявляемые к любому опыту?: наличие хорошо продуманной схемы эксперимента, базирующейся на глубоко проработанной теории; проведение строго поставленного контроля, отличающегося от опыта лишь одним (или немногими) четко регистрируемым фактором, повторяемость и возможность воспроизведения результата всяким другим ученым, однозначность в трактовке результата.
Ни одному из этих требований «труды» Лепешинской не отвечали, да она, видимо, и не понимала этих требований[8]. Нечего было говорить и о том, чтобы ее «опытам» предшествовала теория. То есть она, конечно, постоянно твердила как заклинания слова типа «наши теоретические предпосылки», «согласно теории» и т. д., но, во-первых, она просто не умела предложить сколько-нибудь разработанные идеи, которые следовало подтвердить или опровергнуть экспериментами: вместо них выдвигался самый примитивный (и потому чаше всего — антинаучный) домысел, который и в голову не мог прийти специалисту. Во-вторых, не обладая даже начальной подготовкой ни в одной из научных областей, Лепешинская была не способна овладеть используемыми в науке методами исследований, организовать хотя бы простенькую проверку своих «идей». Она любила твердить: «физические методы измерения», «выявление химической природы» и т. п., но за этими научными терминами стояли истинно кухонная самодеятельность, бессилие и убожество. Так что у всякого специалиста опустились бы руки, вздумай он что-то вслед за Лепешинской экспериментально проверить иль опровергнуть.
Она же все более настойчиво утверждала, что в природе существует особое живое вещество, которое до нее никто даже не замечал, а, оказывается, из него могут возникать живые нормальные клетки! Само это вещество бесструктурно, но в любых мало-мальски сносных условиях эта субстанция начинает изменяться… и из нее возникают живые клетки!
VI
Телефонный разговор со Сталиным и поддержка им Лепешинской в борьбе с критиками
Добрые гении пролагают железные пути, изобретают телеграфы, прорывают громадные каналы, мечтают о воздухоплавании, одним словом, делают всё, чтоб смягчить международную рознь; злые, напротив, употребляют все усилия, чтобы обострить эту рознь. Политиканство давит успехи науки и мысли и самые существенные победы последних умеет обращать исключительно в свою пользу.