Неудивительно, что Бальзак, побывавший в 1837 году в Ноане, посчитал, что «тот тип мужчины, который ей нужен, найти трудно». В этом году сама Жорж Санд переживала сложный душевный кризис. После многочисленных разочарований она искала совершенной любви, мечтала об идеальном возлюбленном и, вопреки отрицательному опыту, верила, что это возможно. Незадолго до этого она заметила: «Если бы я могла покориться мужчине, я была бы спасена». Теперь, побывав на нескольких вечерах, где играл Шопен, она ощущала все возрастающее влечение к грустной красоте и своеобразной прелести гениального польского музыканта. К моменту знакомства с Жорж Санд Шопен еще очень страдал физически и духовно от последствий недавно перенесенного «гриппа». Это вызвало в ее душе что-то вроде материнских чувств, которые она выразила такими словами: «Я должка о ком-то страдать. Я должна вскормить в себе эту материнскую тревогу, которая побуждает заботиться о страдающем, слабом существе». Ему же в его незавидном положении как раз и нужна была женщина, испытывающая материнские чувства и, тем более, как будто способная понимать язык музыки, которым он изливал свое страдание. Но, несмотря на то, что его чувства к Жорж Санд постепенно менялись, он на протяжении всего 1837 года не изменил сдержанного отношения к ней. Лишь в 1838 году он окончательно воспламенился, хотя оба долго еще не могли ни на что решиться. Лист в своем интересном психологическом исследовании характера Шопена утверждает, что тот вообще никогда не позволял себе ни единым словом выдать то, что происходило у него внутри. Он мог смертельно побледнеть от возбуждения, но всегда до конца держал себя в руках. Наконец он преодолел свою нерешительность и объяснил ей причины, заставившие его медлить. Так, он сообщил Жорж Санд, что презирает чувственное влечение из боязни, что сексуальные искушения могут осквернить их счастье.
Томимая мучительной неизвестностью, Жорж Санд обратилась к ближайшему другу Шопена графу Альберту Гжимале, который во время революции 1830 года был направлен польским правительством в Париж с дипломатической миссией и остался там после поражения восстания. В своем письме она с удивительной силой и откровенностью изложила все подробности развития своих отношений с Шопеном — она ясно отдавала себе отчет в том, что эта связь не может долго оставаться платонической. Имея в виду колебания Шопена, она писала: «Кто та несчастная, что внушила ему такие представления о физической любви? Наверное, у него была возлюбленная, недостойная его?». Есть основания полагать, что такая «недостойная возлюбленная» действительно существовала, и общение с ней оставило в душе Фредерика горький осадок. В архиве Шопена есть письмо Кумельскому, в котором идет речь о некоей Терезе, которая, по его собственным словам, добилась того, что он теперь не скоро отважится вновь вкусить от «запретного плода». Возможно, это случилось во время пребывания Шопена в Мариенбаде или Дрездене, но мы уже никогда не сможем получить исчерпывающего ответа на этот вопрос. Мы не знаем также, что ответил Гжимала на требование Жорж Санд, чтобы «этот ангел, по ошибке оказавшийся среди нас,» вновь согласился принять земную любовь. Однако, судя по всему, ответ был для нее вполне утешительным, ибо уже в июне 1838 года она написала Гжимале: «Приходите ко мне, только так, чтобы ‘Малыш’ об этом не узнал, мы устроим ему сюрприз». Спустя короткое время Шопен и Жорж Санд, судя по всему, уже стали любовниками, потому что в сентябре 1838 года она так писала своему другу, известному художнику Эжену Делакруа: «Если Богу будет угодно в одночасье послать мне смерть, то я не буду роптать, ибо уже три месяца наслаждаюсь ничем не омраченным счастьем». Они решили соединиться в «поэме свободного содружества», которое быстро вернуло Шопену утраченное душевное равновесие. Вообще же бурный ритм парижской жизни не оставлял особого времени на размышления. Появление Шопена в жизни Жорж Санд вернуло и ей душевный покой, какого она не знала на протяжении многих лет.
В октябре им представилась возможность совершить длительное совместное путешествие. В «Истории моей жизни» Жорж Санд писала, что первоначально эта идея возникла потому, что врачи порекомендовали ее сыну Морису, жаловавшемуся на ревматические боли, провести зиму в более благоприятном климате Балеарских островов. Далее она пишет: «Шопен, которого я видела ежедневно и чей гений и характер искренне любила, узнав об этом плане и увидев приготовления к поездке, сказал, что сразу выздоровел бы, окажись он на месте Мориса». Действительно, друзья Шопена, опасаясь чахотки, советовали ему провести зиму на солнечном юге. Эти опасения были вполне обоснованны, так как прошлой зимой он страдал от хронического кашля, обильного кровохаркания и усиливающихся затруднений дыхания. Приглашая его в путешествие, Жорж Санд также рассчитывала, что пребывание на Балеарских островах принесет пользу его здоровью. Будучи, однако, заботливой матерью, она перед поездкой обратилась к своему домашнему врачу доктору Пьеру Марселю Гоберу, который, обследовав Шопена, заверил ее в том, что тот не болен чахоткой, но все же заметил: «Вы всегда сможете его спасти, обеспечив ему свежий воздух, покой и много движения». Это явное противоречие между диагнозом и рекомендациями показывает, что доктор Гобер хотел, наверное, всего лишь успокоить Жорж Санд.
18 октября 1838 года Жорж Санд в обществе сына Мориса и дочери Соланж выехала из Парижа, и 30 октября они благополучно достигли Перпиньяна. Шопен отправился вслед за ними только утром 27 октября и уже вечером 31 октября прибыл в Перпиньян. При этом он, судя по всему, чувствовал себя вполне нормально — был «свежим, как роза, и розовым, как репа». То, что он без видимого ухудшения состояния перенес 900 километров непрерывной, более чем четырехсуточной езды курьерской почтой по ужасным дорогам, усеянным многочисленными колдобинам! — факт удивительный, но в любом случае это было серьезным испытанием для его хрупкого и болезненного организма. Чтобы стало понятнее, чего стоил подобный «рекордный результат» Шопену, больному открытой формой туберкулеза легких, следует несколько подробнее остановиться на работе тогдашней французской курьерской почты. Для пассажиров обычных почтовых карет были предусмотрены возможности ночного отдыха, но для почтальонов курьерской почты существовал лишь один закон — строжайший график доставки. Через каждые 12 километров почти загнанных лошадей меняли, на эту процедуру отпускалось не более 2 минут. На разгрузку и погрузку почтовых мешков отпускалось столь же малое время, за которое практически невозможно было поесть, не говоря уже о том, чтобы поспать. Я столь подробно останавливаюсь на этом лишь для того, чтобы подчеркнуть, какую силу и выносливость пробудило у больного туберкулезом Шопена ожидание предстоящего свидания с любимой женщиной.
1 ноября маленькое общество почтовой каретой прибыло в порт Вандр, откуда на судне «Фенисьен» отправилось в Барселону. Расписание рейсов было составлено так, что лишь 7 ноября они смогли на судне «Мальоркин» попасть в город Пальма на острове Мальорка, где их ожидало первое разочарование. Как ни странно, в городе не нашлось ни одной гостиницы, которая бы захотела их принять, и им пришлось на первый случай удовлетвориться двумя комнатами в частном доме, под которыми была расположена шумная бондарная мастерская. Лишь вмешательство французского консула позволило уговорить некоего сеньора Гомеса сдать им целый дом и найти дополнительную квартиру, о которой Жорж Санд так писала своей подруге графине Марлиани; «Кроме того, в двух милях отсюда у меня есть убежище — три комнаты и сад лимонных деревьев, принадлежащие крупному местному монастырю Вальдемоса; это обойдется мне в 530 франков в год».
Шопен, казалось, тоже чувствовал себя прекрасно, о чем писая своему другу Юлиану Фонтане, который после бегства из Варшавы в 1830 году жил в Париже, зарабатывая на жизнь уроками музыки: «Я живу в Пальме в окружении пальм, кактусов, алоэ, оливковых, апельсиновых, лимонных, фиговых и гранатовых… и других деревьев, которые можно увидеть в оранжереях ботанического сада. Небо здесь ярко-голубое, море цвета ляпис-лазури, горы изумрудные, а воздух райский… О, друг мой, я просто ожил! Меня окружает самое прекрасное, что есть в этом мире. Я чувствую себя лучше». Однако уже через несколько дней появились первые признаки приближающейся драмы. Напряжение последних недель и ливневые дожди, непрерывно продолжавшиеся два месяца, привели к тому, что у Шопена возобновились «бронхитные явления», сопровождавшиеся мучительным кашлем, который не прекращался ни днем, ни ночью. Жорж Санд, похоже, еще не осознавала всей серьезности положения, так как в постскриптуме письма Гжимале от 3 декабря 1838 года написала: «Последние дни Шопен болел. Теперь ему значительно лучше, но он по-прежнему немного страдает от сильных скачков температуры». В действительности все было куда хуже, о чем мы узнаем из письма Шопена к Фонтане, написанного в тот же день: «Обе прошедшие недели я был болен, как собака. Несмотря на то, что на улице 18 градусов тепла и вокруг растут розы, апельсины, пальмы и фиговые деревья, я ухитрился простудиться. Трое самых известных на острове врачей собрались на консилиум. Первый понюхал то, что я выхаркиваю, другой постучал по тому месту, откуда я харкаю, а третий послушал, как я это делаю, и ощупал меня. Потом первый заявил, что я должен подохнуть, второй сказал, что я подыхаю, а третий — что я уже издох. Я же чувствую себя как обычно. Не могу только простить Яну (Матушинскому —
Однако Шопена насторожили не только недостаточные знания методов обследования, обнаруженные врачами, но и предложенные ими методы лечения: диета, вытяжные пластыри, припарки и в первую очередь кровопускания. Он воспротивился прежде всего кровопусканию и применению нарывных пластырей, о чем также говорится в цитированном выше письме к Фонтане: «С большим трудом мне удалось удержать их от того, чтобы пустить мне кровь, поставить нарывной и вытяжной пластырь, и, слава Провидению, сегодня я чувствую себя как обычно». Причина отказа Шопена заключалась в том, что в юности ему пришлось наблюдать, как его сестру Эмилию, больную туберкулезом легких, пиявками и кровопусканиями залечили до смерти в буквальном смысле этого слова. Однако и здесь в оправдание испанских врачей следует предположить, что они находились под влиянием французской медицины и были убежденными приверженцами так называемого «бруссеизма». Франсуа Жозеф Бруссе, умерший в 1838 году, был фанатичным приверженцем применения пиявок для отбора крови при самых различных заболеваниях и оказал сильнейшее влияние на медицинское образование во Франции. Рекомендованные им массивные кровопускания принимали порой угрожающие размеры, и их последствия для многих больных оказались фатальными. К счастью, эта мода вскоре была сведена к разумным пределам победным шествием гомеопатии. Жорж Санд также стойко сопротивлялась кровопусканиям, руководствуясь при этом, правда, не столько научно-медицинскими соображениями, сколько инстинктом. Даже после того, как врачи заявили, что кровопускание спасет пациента, в противном же случае он умрет, она категорически настояла на своем решении отказаться от этой терапии. В книге «Зима на Мальорке» она пишет об этом так: «Я все время как будто слышала голос, который говорил мне даже во сне: «Кровопускание убьет его. Если ты этого не допустишь, то он не умрет. Я уверена, что это был голос провидения».
На состоянии Шопена отрицательно сказалось то обстоятельство, что «Дом ветров», как называлась вилла, арендованная у сеньора Гомеса, имел хлипкую конструкцию и в дождливое время продувался холодными сквозняками, а при сильном дожде стены начинали обрастать плесенью. В доме не было ни печей, ни каминов, приходилось пользоваться угольными жаровнями, удушливый дым которых только усиливал кашель несчастного больного. Поэтому жаровни убрали, и полный покой в сочетании с припарками постепенно способствовал снижению лихорадки. Несмотря на страшную слабость, Шопен все же благополучно пережил этот первый серьезный кризис.
Вскоре, однако, последовало новое несчастье. Местным жителям от врачей стало известно, что Шопен болен туберкулезом, и их отношение стало подозрительным и даже враждебным. Когда сеньор Гомес узнал, что на его вилле поселился туберкулезный больной, его охватила настоящая паника, и он написал недвусмысленное письмо с требованием в кратчайший срок покинуть его дом, возместить ему расходы на ремонт всего дома и стоимость использованного белья. Столь грубое выдворение Гомес оправдывал тем, что Шопен болен отвратительной заразной болезнью и тем самым угрожает жизни его детей. Под влиянием страха он даже пытался заставить Жорж Санд заплатить за мебель, которую собирался сжечь. Жорж Санд так описала реакцию на известие о туберкулезе Шопена: «С этого момента мы начали внушать местным жителям ужас и отвращение. Они поняли, что мы больны легочной чахоткой, а для испанцев, на памяти которых много эпидемий, это все равно, что чума». Весть эта распространилась потому, что после обследования больного врачи направили официальный доклад алькальду. Здесь следует добавить, что в те времена любой испанский врач под угрозой запрета врачебной практики, большого денежного штрафа и даже тюремного заключения был по закону обязан «докладывать о всех пациентах, больных чахоткой или об умерших от чахотки».
Теперь у них не было надежды ни за какие деньги найти пристанище даже на одну ночь, и французский консул Флери предоставил им временное убежище в своем доме до тех пор, пока не прекратятся проливные дожди и они не смогут перебраться в Вальдемосу. Счастливому случаю было угодно, чтобы супружеская пара, проживавшая в этом монастыре, должна была покинуть страну, скорее всего, по политическим соображениям, и поэтому продавала за тысячу франков свою мебель, куда, к великой радости, входило жалкое фортепиано местного производства. О предстоящем переселении в монастырь Вальдемоса Шопен так написал в письме Фонтане: «Через пару дней я буду жить в самом красивом месте мира, море, горы… все, что только можно пожелать. Мы будем жить в большом старом ветхом картезианском монастыре… недалеко от Пальмы, более чудесное место трудно себе представить: монастырские коридоры, очень поэтичное кладбище. Короче, я чувствую, что там мне снова будет хорошо».
К сожалению, этим мечтам не суждено было сбыться. Вскоре вновь пошли проливные дожди, и вызванная этим сырость в сочетании с каменными полами бывших монашеских келий отнюдь не способствовала улучшению состояния здоровья Шопена. Ко всему прочему, свежеоштукатуренная печь при попытке обогреть помещение распространяла отвратительную вонь, раздражавшую дыхательные пути и заставлявшую Шопена еще сильнее кашлять. Вдобавок возникли трудности со снабжением продуктами. Местные крестьяне быстро сообразили, что существование новых обитателей уединенного монастыря находится в их руках, и, кроме того, стало известно, что эти люди не посещают церковь. В связи с этим крестьяне решили воспользоваться трудным положением приезжих и сбывать им все необходимое для жизни по астрономическим ценам. Будучи убежденными христианами, местные жители не могли усмотреть в подобных действиях ничего греховного.
Все эти осложнения и следующие друг за другом невзгоды быстро ухудшили состояние здоровья Шопена. Высокая температура, кашель и кровохаркание ослабили его настолько, что он почти не мог выйти из своей кельи: «Не могу спать, кашляю и уже давно обложен пластырями (вытяжными пластырями —
Смертельно опасное состояние, в котором Шопен находился последние недели, и практически полное отсутствие медицинской помощи заставляли искать любую возможность для немедленного возвращения во Францию. Жорж Санд было ясно, что тяготы предстоящего путешествия связаны с огромным риском, ее терзали угрызения совести: «Казалось, что наш больной не в состоянии выдержать переезд, но он был столь же не в состоянии выдержать еще одну неделю на Мальорке. Положение было ужасным, случались дни, когда надежда и мужество оставляли меня». Когда 12 февраля 1839 года погода улучшилась, она, наконец, решилась уехать в Пальму, откуда должны были возобновиться еженедельные рейсы в Барселону. Уже короткая поездка на расстояние в три мили по непроезжим дорогам оказалась сопряженной с огромными трудностями, так как «… никто не хотел дать нам коляску. Нам пришлось ехать на наемной телеге без рессор, и когда мы прибыли в Пальму, Шопен харкал кровью». Но и морское путешествие на утлом торговом суденышке представляло собой авантюру ввиду и без того уже катастрофического состояния пациента. Капитан «Мальоркина», узнав о болезни пассажира, убоялся заразы не менее, чем в свое время сеньор Гомес, и выделил Шопену самую плохую и самую удаленную каюту — отсутствие выбора заставило смириться с этим. Ко всему еще перед отплытием на судно погрузили свиней, которые распространяли неимоверное зловоние и страдали от морской болезни. Поэтому, следуя испанскому обычаю, матросы во время всего перехода хлестали их бичами, так как считалось, что свиньям нельзя давать ложиться и расслабляться, потому что это вредно сказывается на них. Зловоние, шум и визг истязаемых животных были почти непереносимы для чувствительного Шопена, и он, по словам Жорж Санд, «нахаркал полный умывальник крови». По прибытии в гавань Барселоны она, движимая страхом, попросила у командира стоявшего там на якоре французского военного корабля «Мелеагр» разрешения доставить Шопена на борт, с тем, чтобы его мог осмотреть корабельный врач. И капитан, и корабельный врач отнеслись к нему с поистине трогательной заботой. В результате кровотечение удалось остановить и через несколько дней больной оправился от их последствий. В письме, отправленном в Париж, Жорж Санд писала: «Корабельный врач осмотрел Шопена и успокоил меня относительно его кровохаркания. Он сказал, что у Шопена очень слабые легкие, но причин для отчаяния нет — покой и хороший уход позволят ему быстро восстановить здоровье». Это письмо графине Марлиани было написано 15 февраля 1839 года в барселонском отеле, где они вынуждены были в течение еще десяти дней дожидаться прибытия судна «Фенисьен», которое должно было доставить их в Марсель. Правда, на испанской земле их ожидала еще одна неприятность, на сей раз виновником ее стал хозяин гостиницы. Тот, как в свое время сеньор Гомес, решил погреть руки на болезни своего постояльца и пытался включить в счет стоимость кровати, на которой тот спал. Вне себя от гнева, Жорж Санд поклялась, что до конца своих дней не будет разговаривать ни с одним испанцем. «Если человек кашляет, — писала она, — то в Испании его считают чахоточным, а с чахоточными обращаются, как с чумными, чесоточными, прокаженными… ибо они думают, что чахотка заразна и больных следует убивать, как двести лет назад истребляли душевнобольных. Я говорю истинную правду. На Мальорке мы оказались париями». Эти горькие слова вызваны прежде всего теми оскорблениями, которым они подверглись на Мальорке, где во время прогулок в них действительно бросали камни. Однако она не учитывает, что в то время, и не только в Испании, царил страх перед заражением легочной чахоткой. Врачи были бессильны перед этой болезнью, которая уносила массу людей в самом цветущем возрасте. Лишь после того, как в 1882 году Роберт Кох открыл возбудителя туберкулеза, этот бич человечества постепенно удалось взять под контроль.
Наконец, 25 февраля 1839 года они смогли пуститься в обратный путь во Францию. Переход до Марселя продолжался 36 часов, и Шопен перенес его хорошо. На марсельской набережной их уже ожидал Франсуа Ковьер, профессор медицинского факультета Марсельского университета и главный хирург местной больницы. Ковьер, который пользовался репутацией отличного клинициста, поначалу был очень обеспокоен серьезным состоянием пациента. Однако это состояние с каждым днем заметно улучшалось, и профессор подумывал даже о том, чтобы исключить диагноз туберкулеза легких. Окрыленная надеждой, Жорж Санд писала 5 марта графине Марлиани: «Шопен чувствует себя уже намного лучше… Кровохаркание прекратилось, он хорошо спит, кашляет мало, и, самое главное, он во Франции! Здесь никто не будет жечь кровать только потому, что он на ней спал. Никто не прячется, когда он подает ему руку… Ваш чудный доктор Ковьер принял его как родного сына, и я уверена, что он его вылечит… По его лицу я поняла, что он не особенно обеспокоен и не сомневается в успехе лечения».
Шопен также был настроен оптимистично и 7 марта написал Юлиану Фонтане: «Обними Яна и скажи ему… что я немного кашляю только рано утром и меня уже не считают чахоточным. Я не пью ни кофе, ни вина, только молоко, постоянно пребываю в тепле и выгляжу, как девица». Эти строки показывают, что план лечения, выработанный Ковьером, предусматривал в основном диетические, гидротерапевтические и медикаментозные мероприятия, которые наряду со строгим постельным режимом должны были нормализовать состояние сильно ослабленного пациента. Об этом свидетельствует также письмо Шопена Гжимале от 12 марта: «Состояние моего здоровья улучшается с каждым днем. Вытяжной пластырь, диета, пилюли, ванны и, самое главное, бесконечная забота моего ангела (Жорж Санд —
Через несколько недель недуг Шопена заметно отступил. У него улучшился аппетит, и он с удовлетворением констатировал устойчивое прибавление веса, о чем уже в конце марта писал Фонтане: «Мне намного лучше, я начинаю играть, есть, ходить и говорить, как все остальные люди». Примерно так же он выразился и в письме к Гжимале. Все это свидетельствует о том, что тяжелому состоянию на Мальорке в значительной степени способствовали отрицательные психические переживания, вызванные унижениями, глубоко ранившими его душу. Теперь он находился в приятном окружении, вновь обрел духовные интересы, будь то идеи музыкальных композиций или участие в работе Жорж Санд, которая в Марселе занималась очень интересным исследованием о Гете, Байроне и польском поэте Мицкевиче. Улучшение состояния Шопена носило устойчивый характер, и в конце концов он окреп настолько, что в мае решился даже совершить экскурсию в Геную, которую перенес на удивление хорошо, несмотря на шторм, настигший их на обратном пути. Единственным душевным потрясением за эти три месяца в Марселе стало для Шопена известие о смерти его друга, певца Адольфа Нурри, который добровольно ушел из жизни в Неаполе. Во время заупокойной мессы Шопен сам играл на органе.
И вот в конце мая доктор Ковьер разрешил продолжить путешествие в Париж с тем, однако, строгай условием, что лето 1839 года Шопен проведет в Ноане, имении Жорж Санд в провинции Берри. Когда 1 июня они прибыли в Ноан, встречать их приехали все соседи, большинство из которых видели нового гостя, знаменитого Фредерика Шопена, впервые. На него же самого, после неописуемых страданий последних месяцев, за высокими деревьями похожего на парк сада вокруг этого уютного сельского дома снизошел, наконец, благотворный и немного грустный мир.
Ноан. Разлука
Учитывая состояние здоровья Шопена, соответствующее хронической стадии заболевания, в Ноане его лечением занялся деревенский доктор Гюстав Папе, домашний врач и друг Жорж Санд. Папе был весьма зажиточным человеком и лечил только бедняков и своих друзей. Он отнесся к Шопену с необычайным участием и заботой. После первого обследования он успокоил Жорж Санд, сообщив ей о том, что у пациента нет никаких признаков легочного заболевания, а имеется всего лишь незначительное хроническое воспаление гортани. Трудно предположить, что Папе не был убежден в наличии у Шопена туберкулеза легких, и поэтому столь безобидный диагноз объясняется, по всей видимости, его желанием успокоить хозяйку Ноана. Ведь тихая сельская жизнь, вновь обретенная радость труда и прогрессирующее выздоровление Шопена являлись достаточными основаниями для того, чтобы оптимистически смотреть в будущее. В первый раз в жизни у Шопена появилось что-то наподобие собственного дома, в котором он чувствовал себя защищенным. Он много гулял, усердно музицировал и участвовал в развлечении, заключавшемся в спектаклях импровизированного на скорую руку театра, где он мог вновь, как в юности, проявить свои таланты имитатора и актера.
Единственной ложкой дегтя в этой идиллии, по крайней мере для Жорж Санд, стало ясное осознание того факта, что отчаянные поиски совершенной любви вновь грозили обернуться неудачей. Хроническая болезнь Шопена потребовала от нее сдержанности на грани полного воздержания, что явилось серьезным испытанием для молодой страстной женщины. Нам известно, что в течение восьми лет совместной жизни с Шопеном она любила его и была ему верна. Это дает основания предположить, что ее материнские чувства взяли верх над страстью: «После времени, проведенного на Мальорке… меня очень беспокоила серьезная проблема. Я спрашивала себя, должна ли я свыкнуться с мыслью о том, что моя жизнь связана с жизнью Шопена… Я не была ослеплена страстью. Я испытывала к нему своего рода живое, истинно материнское обожание». Вчерашний возлюбленный должен был, таким образом, стать в семье третьим ребенком, которого следовало баловать, которому следовало создать домашний уют, где бы он мог реализовать свои мечты и творческие идеи. Похоже, что Шопен согласился с таким изменением положения, так как с этого момента он называл Жорж Санд почти исключительно «хозяйка», «госпожа» или просто «мадам Санд». Вероятно, решение изменить образ жизни было принято уже через 18 дней после их возвращения с Мальорки, о чем красноречиво свидетельствует надпись «19 июня 1839 года» в их комнате на стене слева от окна. Жорж Санд сожгла все свои любовные письма, а Шопен не оставил ни одной строчки, посвященной их связи, и поэтому уже невозможно выяснить, действительно ли она отныне исполняла лишь роль по-матерински заботливой медсестры, которая должна быть сексуально «неприступной», что, по ее собственным словам, доставляло Шопену немало мучений. Последнее, правда, выглядит не слишком правдоподобно, поскольку известно, что Шопен никогда не принадлежал к категории художников, мучимых сексуальным голодом. Скорее, он относился к одухотворенным, по выражению Генриха Гейне, «ангелоподобным» поэтам.
Пользуясь уединенностью деревенской жизни в Ноане, Шопен полностью отдался занятиям композицией. Прежде всего он начал работу над сонатой си-минор ор. 35. Это произведение у французских исполнителей получило название «Sonate funèbre» (Траурная соната), поскольку его ядром и исходным пунктом является траурный марш, созданный Шопеном еще в 1837 году. Говоря о траурном марше в сонате Бетховена ля-бемоль-мажор ор. 26, мы точно знаем, кого в этом произведении оплакивал автор. У Шопена отсутствует даже малейший намек на предмет его скорби, но вряд ли далеко ушли от истины те, кто полагает, что траурный марш Шопена навеян патриотическими мотивами. Привычка Шопена скрывать серьезные внутренние переживания от окружающих и в этом случае оставляет место лишь для неясных предположений. Это подтверждает и Жорж Санд: «О своем искусстве Шопен говорит редко и мало…. даже в кругу самых близких людей он остается замкнутым и полностью раскрывает себя только роялю». После сонаты Шопен закачивает ноктюрны ор. 37 и мазурки ор. 41, но в это время он уже начинает тяготиться однообразностью деревенской жизни. В октябре 1839 года, окрепнув физически и желая вернуться к привычному стилю жизни, он отправляется в Париж, где друг Фонтана уже снял для него квартиру.
Сразу же по прибытии в столицу он вновь попадает в круговорот жизни парижского общества, и у него остается совсем мало времени для личных контактов с Жорж Санд, снявшей квартиру поблизости от него.
Вскоре, однако, разлука стала для них невыносимой и Шопен переселился в один из занимаемых ею павильонов на улице Пигаль. Жорж Санд много работала, принимала у себя выдающихся деятелей литературы и искусства, таких, как Оноре де Бальзак и Эжен Делакруа, в это время ее захватила новая страсть — социалистический мистицизм. Не исключено, что причиной ее увлечения политикой стал вынужденный сексуальный «пост», связанный с хронической болезнью Шопена. «Она не могла испытать абсолютную любовь к другому человеку, поэтому она любила человека вообще, любила человечество». Здесь следует напомнить, что еще в юности ее привлек мир идей Жан-Жака Руссо.
Наряду с участием в жизни парижских салонов Шопен также возобновил и преподавательскую деятельность. Однако из такой его активности не следует делать вывод о том, что состояние его здоровья в этот период было идеальным. В течение этой зимы его самочувствие вновь существенно ухудшилось и вновь в полную силу проявились уже хорошо знакомые нам клинические симптомы. Его немецкая ученица Фридерике Штрайхер в своем дневнике вполне однозначно описала его состояние в октябре 1839 года: «Он назначил два урока в неделю, заранее извинившись за то, что, возможно, будет вынужден часто переносить уроки на другие дни по причине болезни», и, далее: «Ах, он выглядел таким больным, таким слабым и бледным, он так кашлял, что вынужден был часто принимать опиумные капли с сахаром или с сиропом, протирать лоб одеколоном, и несмотря на это преподавал так выдержанно, терпеливой старательно, что я не могла им не восхищаться». И сам Шопен сообщал об утренних приступах кашля с выбросами слизи и гноя, причиной которых мог быть попутный неспецифический бронхит. Иногда этот кашель становился совершенно невыносимым, хотя Шопен не придавал этому обстоятельству серьезного значения: «Я страдаю от невыносимого кашля, но в этом нет ничего необычного». Трудно понять, как он в таком состоянии мог продолжать преподавание, которое доводило его почти до предела физических сил. Кароль Микули, известный польский пианист и издатель произведений Шопена, также бывший в то время его учеником, писал: «Его сжигал огонь святой любви к искусству, каждое слово, слетавшее с его губ, воодушевляло и звало за собой. Иногда его уроки продолжались несколько часов подряд, до тех пор пока уже и учитель, и ученик не валились с ног от усталости».
Вопреки всему он находил время и силы для сочинения музыки. В период с 1839 по 1841 год возникли произведения, начиная с сонаты си-минор, ор. 35, до мазурок, объединенных общим заголовком ор. 51. В этот список входят такие вещи, как вторая и третья баллады, три полонеза, третье скерцо и различные ноктюрны и мазурки. Он также изредка выступал с публичными концертами, всегда встречавшими доброжелательный прием критики. При этом рецензенты обратили внимание на своеобразие манеры исполнения Шопена: в отличие от таких виртуозов, как Тальберг или Лист, стремившихся к достижению на фортепиано оркестровых эффектов, Шопен добивался в первую очередь тончайшей нюансировки и неповторимого тембра звука.
Начиная с 1839 года Шопен зиму и осень проводил в Париже, а весной и осенью предпочитал жить в Ноане, где ничего не мешало ему сочинять. Летом 1841 года Жорж Санд писала, что «Шопен потихоньку кашляет». Он сам замечал, что лишь к 10 часам утра ему удавалось как следует прокашляться. Тем не менее нельзя говорить, что в этот период он уже был хронически тяжело больным: продолжительные фазы относительной ремиссии, когда его самочувствие было в целом благополучным, примерно уравновешивали фазы обострения, сопровождавшиеся тяжелыми проявлениями болезни. Фазы обострения были отмечены прежде всего кровохарканием, о чем Шопен в 1841 году писал своему банкиру Огюсту Лео: «Я харкаю кровью, и врач запретил мне разговаривать». Все же его хроническая болезнь устойчиво прогрессировала, хотя это происходило медленно и малозаметно.
Как следует из многочисленных высказываний самого Шопена, до этого времени он, в основном, следовал медицинским рекомендациям друга своей юности Яна Матушинского. Начиная с 1842 года он поступает под наблюдение парижского доктора Адама Рациборского, известного специалиста по легочным заболеваниям. Дело было в том, что Матушинский, с 1841 года проживавший вместе с Шопеном на улице Пигаль, к этому времени сам уже был тяжело болен. Зимой 1841/ 1842 года Шопен писал Плейелю: «Мне лучше, но я ощущаю слабость и должен лечь в постель», что указывает на ухудшение его состояния. Из письма Гржимале, написанного в апреле 1842 года, мы узнаем, что в это время ему самому не стало существенно лучше, а также, что и его друг Матушинский лежал в постели: «Я должен целый день лежать, так у меня болят железы и глотка. Если Рациборский завтра разрешит мне выйти (Ян лежит, ему пустили кровь), то я обязательно к тебе приеду». Какого труда ему в то время стоило подобное предприятие, показывает следующее письмо к тому же адресату: «Я бы приехал к тебе, но это возможно только ранним утром, а пока я выкашляюсь с утра, уже 10». Тем не менее в художественном плане 1842 год начался для Шопена под счастливой звездой. 21 февраля Шопен с большим успехом выступил в концерте совместно со своим другом виолончелистом Франшомом и певицей Полиной Виардо, которая незадолго до этого вышла замуж. Тем тяжелее был удар, постигший его 20 апреля, когда после сильного кровотечения умер его ближайший друг Ян Матушинский. Столь сильное душевное потрясение не только серьезно ухудшило общее состояние здоровья Шопена, но и стало причиной глубокой душевной депрессии, и Жорж Санд решила, что пришла пора немедленно перебираться в Ноан, рассчитывая на то, что смена обстановки отвлечет его от ужасного события. Потеря Яна, одного из тех немногих, с кем его связывали воспоминания детства и годы, совместно прожитые в Варшаве, вновь пробудили фантазии о смерти, что уже случалось раньше. 11 августа 1842 года он пишет Фонтане из Ноана: ‘‘Мне снилось, что я умер в больнице, и эта картина все еще стоит перед моим взором, как будто это случилось вчера». В Ноан приехали друзья: Делакруа, Витвицкий, Полина Виардо-Гарсия, и под их влиянием Шопен вновь постепенно обрел душевный покой и вновь стал усиленно сочинять. Этим летом были созданы мазурки ор. 50, баллада фа-минор ор. 51, полонез ля-минор ор. 52, экспромт соль-бемоль-мажор ор. 53 и скерцо ми-мажор ор. 53.
Тем не менее осенью он все еще был не в состоянии вернуться в свою парижскую квартиру и Фонтане пришлось подыскивать для него другое жилище. Эта квартира находилась от квартиры Жорж Санд всего лишь через дом, в котором жила ее подруга Шарлотта Марлиани, жена испанского консула. Если в Ноане Шопен в основном сочинял, то в Париже большую часть времени отнимали уроки музыки и общественные обязанности, которые он ревностно выполнял. Однако болезнь его прогрессировала в такой степени, что теперь даже малейшая физическая нагрузка вызывала одышку и зимой 1843/1844 года его приходилось вносить на лестницу собственного дома. По словам свидетельницы, сестры его ученика Гутмана, «он уже не мог подняться по лестнице даже с посторонней помощью». Состояние его здоровья было очень тревожным, и, как писал Гейне в «Левальдс Театерревю» за 1847 год, в эту зиму его вообще никто не видел.
1844 год, как будто, принес улучшение, о чем мы можем сделать вывод из записи в дневнике все той же его ученицы Фридерики Штрайхер: «В конце 1844 года я несколько раз побывала в Париже и мне показалось, что Шопен выглядит как-то покрепче… Тогда друзья Шопена надеялись, что его здоровье восстановится или, по меньшей мере, улучшится». Колыбельная ор. 57 никоим образом не говорит о том, насколько уже болен и слаб был автор в момент ее создания. Ленц, ставший по рекомендации Листа учеником Шопена, так описывал своего учителя: «Молодой человек среднего роста, худощавый, снедаемый грустью и невероятно по-парижски элегантный». Он не знал, что от слабости маэстро иногда вынужден был давать уроки, даже не сидя, а лежа на диване, перед которым стоял рояль. Если его что-то не устраивало в исполнении ученика, то он вставал, сам играл это место, а затем снова возвращался на диван.
3 мая 1844 года Шопена постиг еще один тяжелый удар судьбы — смерть отца. В лице отца он потерял опору и друга, к которому всегда мог обратиться за советом и помощью. Подавленность и отчаяние Шопена в эти недели очень ярко передает Жорж Санд в книге «История моей жизни»: «Несчастью его не было предела, я отчаялась найти средство, способное остановить нарастающую нервозность. Смерть его друга, врача Яна Матушинского, а вскоре и смерть отца, явились для него страшными ударами. Он не был способен представить себе эти чистые безгрешные души в лучшем мире, его мучили лишь кошмарные видения. Я вынуждена была проводить все ночи в соседней комнате… чтобы прогонять призраков, которые мучили его во сне и в бреду. Мысль о собственной смерти ассоциировалась у него с суеверными представлениями славянской мифологии… Его окружали призраки, они звали его… его приводили в ужас их бесплотные лица, он пытался защититься от их ледяных рук, душивших его». Когда Жорж Санд стало ясно, что Шопен потрясен настолько, что даже не может написать письмо родным в Варшаву, она сама написала его сестре Людвике Еджеевичовой и просила ее приехать в Ноан. До этого Жорж Санд, правда, написала успокоительное письмо матери Шопена, но в письме Людвике она была более откровенна: «Вы увидите, что мое дорогое дитя очень страдает и найдете его совсем не таким, как в прошлый раз. Только, прошу Вас, не ужасайтесь так уж состоянию его здоровья — за те шесть с лишним лет, что я его знаю, он, в основном, всегда был таким: каждое утро у него случается довольно сильный приступ кашля; каждую зиму случаются два или три более серьезных кризиса, но такой кризис продолжается лишь несколько дней; время от времени он испытывает невралгические боли — это его обычное состояние. В остальном легкие здоровы и его нежная конституция серьезно не пострадала. Я надеюсь, что со временем он окрепнет, и уверена по меньшей мере в том, что при правильном образе жизни и хорошем уходе он сможет прожить не меньше, чем любой другой». Шопен смотрел на вещи примерно так же: «Я пережил столько более здоровых и молодых людей, что кажусь себе почти бессмертным». Радость встречи с сестрой придала ему новые силы. В августе и сентябре 1844 года Людвика и ее муж провели несколько недель в Ноане и на обратном пути в Варшаву проводили Фредерика в Париж. Шопен пребывал в наилучшем расположении духа, что следует из его письма Жорж Санд, отправленного в Ноан 23 сентября: «Добавлю лишь, что чувствую себя хорошо и остаюсь Вашим искренне окаменелым ископаемым Шопеном».
По-видимому, в этот период, его туберкулез затаился. Скорее всего, мягкий, умеренный климат Ноана благотворно сказался на течении болезни, что не раз подчеркивала Жорж Санд: «Две недели благотворного тепла дают ему больше, чем любые лекарства». Однако заключение доктора Папе, сделанное после обследования в 1845 году, согласно которому все внутренние органы Шопена здоровы, а его жалобы «несут на себе печать ипохондрии», безусловно, не соответствовало действительности. Правда, бесспорно и то, что субъективно его физическое самочувствие существенно зависело от психического состояния. Это видно хотя бы из того, что достаточно было приехать сестре, чтобы он вновь обрел силы и мужество. Жорж Санд писала Людвике: «Заверяю тебя, что ты — самый лучший врач, какого он только может себе пожелать. Достаточно заговорить о тебе, чтобы он тут же вновь обрел волю к жизни».
Зимние месяцы в Париже все больше превращались для Шопена в непосильную нагрузку. Он с тревогой стал ощущать внутренний холод. Как-то, пребывая в меланхолическом настроении, он сказал по этому поводу: «Наверное, я смогу согреться только в могиле». Врачи строго предписывали ему тепло одеваться, и, похоже, он тщательно выполнял эти рекомендации. В письме от 5 декабря 1844 года он так повествовал об обеде с друзьями, куда один из них привел своего толстого сынишку: «Он был розовый, свежий, теплый и с голыми ножками. Я же сидел желтый, вялый, замерзший и в трех парах фланелевых кальсон под брюками». Зима 1844/1845 года в Париже было особенно суровой и холодной. В столице свирепствовал грипп, и Шопен заболел тяжелым бронхитом, который можно интерпретировать как результат неспецифической вирусной инфекции.
После того как доктор Папе, по словам Жорж Санд, «тщательно прослушав и простукав» Шопена, признал, что все его внутренние органы здоровы, она утратила доверие к этому врачу. Шопен же обратился к доктору Молену, гомеопату, пользовавшемуся его особым доверием. В это время основоположник гомеопатической школы Самуил Ганеман жил в Париже и популярность этого направления медицины достигла во французской столице высшей точки, хотя серьезные врачи, такие, например, как Габриель Андраль, сомневались в том, что разведение полезного лекарства до бесконечно малых концентраций повышает его эффективность. Однако в творческих кругах об этих разногласиях ничего не было известно и вера в гомеопатию не только не была поколеблена, но, с началом увлечения магнетизмом, даже укрепилась. Магнетические методы лечения весьма успешно применялись в то время в Париже, причем в наибольшей мере на этой ниве преуспел шарлатан Корефф. Даже если эти методы и не могли объективно ничего исправить, то они, по крайней мере, и не приносили вреда, чего совсем нельзя сказать о парижской школе Бруссе с лечением голодом и массивными кровопусканиями. Есть основания полагать, что назначенные Моленом лечебные мероприятия все же приносили какое-то облегчение — в противном случае Шопен и Жорж Санд едва ли столь часто стали бы прибегать к его помощи. Наскоро составленные записки, которые приносили Молену посыльные вплоть до 1848 года, были примерно такого содержания: «Дорогой доктор, пожалуйста, загляните к Шопену. У него не такой тяжелый кризис, как в прошлом году, но он сильно страдает от кашля и удушья» или «Дорогой доктор, Шопен страшно простудился и уже два дня кашляет самым ужасным образом. Принесите что-нибудь, что облегчит его страдания и приходите сегодня с утра!». Бывало, что и сам больной царапал несколько слов на клочке бумаги послание доктору Молену: «Дорогой доктор, будьте так добры и придите ко мне. Мне плохо». Мы не знаем, какие лекарства назначал своему пациенту доктор Молен, но, судя по всему, он не отменил опиумных капель, как средства от кашля. Об этом можно судить по двум фрагментам из писем. Письмо к Жорж Санд от 26 ноября 1843 года: «Мне кажется, что это лекарство слишком меня расслабляет; я попрошу у Молена другое». Этот фрагмент подтверждает, что доктор Молен уже в это время консультировал Шопена. А в записке к доктору Молену Жорж Санд написала: «Доктор, мы просим Вас о помощи. Сегодня г-н Шопен послал за бутылочкой своего лекарства, но аптекарь отказываемся ее налить без Вашего разрешения».
Летом 1845 года Шопен написал несколько мазурок и баркаролу ор. 60, в которых нет и намека на предчувствие смерти — напротив, эти произведения насквозь пронизывает радость жизни. Четкий ритмический рисунок и название последнего их этих произведений, побуждают к попыткам разглядеть за музыкой живописные образы, например, взмахи весел, но это вопрос субъективного восприятия. На самом же деле нам известно так же мало о мотивах композиций Шопена, как и о самом процессе его творчества. Если верить Жорж Санд, то его творческая «технология» была полна мук и сомнений: «Творческий процесс протекал у Шопена непосредственно и таинственно. Идеи приходили к нему непрошено и внезапно когда он сидел за роялем, или начинали звучать в его мозгу во время прогулки и ему приходилось спешить домой, чтобы озвучить их на инструменте. Затем начиналась кропотливая работа, которую мне не раз приходилось наблюдать: ряд усилий, сомнений, нетерпеливых попыток воспроизвести и записать какие-то подробности подсказанного внутренним слухом… Он на целые дни запирался в своей комнате, плакал, бегал взад и вперед, ломал перья, сотни раз повторял и менял один и тот же такт… Вот так он мог потратить шесть недель на одну страницу, чтобы, в конце концов, записать ее в том же виде, в котором наскоро набросал ее в первый день». Если отбросить поэтические детали, то создается впечатление, что Шопен относился к своему творчеству весьма критически, постоянно подвергая сомнению уже созданное.
Столь прекрасного лета, как в 1846 году, в Ноане не помнили уже давно, и Шопен, казалось, чувствовал себя в полном соответствии с этим, хотя в большинстве случаев ощущал себя слишком слабым для того, чтобы принимать участие в прогулках в окрестностях замка. «Я не принимал в этом участия, потому что такие развлечения утомляют меня больше, чем они того стоят», — писал он 11 октября 1846 года родным в Варшаву. Похоже, что он с определенной тревогой ожидал грядущей зимы, как это видно из того же письма: «Сейчас я чувствую себя вполне хорошо. Похоже, что зима начинается неплохо, и, если я поберегусь, то она пройдет так же благополучно, как и прошлогодняя. Дай Бог, чтобы она не оказалась хуже!». Возвращаясь в ноябре в Париж, как всегда в одиночестве, он еще не мог знать, что это было последнее лето, которое он провел в Ноане. В эти месяцы положение в доме Жорж Санд решительно изменилось в худшую сторону. Из пансиона вернулась ее дочь Соланж, которой в то время исполнилось 16 лет. Тогда же она ввела в дом дальнюю родственницу, некую Огюстину Бро, которая тут же обручилась с ее 24-летним сыном Морисом. В результате возникли два враждебных лагеря — Жорж Санд всегда нежно любила Мориса и отдавала во всех случаях предпочтение ему, Шопен же, прожив столько лет рядом с Жорж Санд, посчитал, что обязан вмешаться в семейные дела, и встал на сторону темпераментной Соланж. К этому добавились повышенная ранимость и ревность Шопена, который желал быть для Жорж Санд всем и не мог примириться с тем, что «истинным источником ее силы был сын», а также постепенное охлаждение ее чувства к Шопену. Как бы там ни было, хронически больной, нервный, постоянно кашляющий и обильно харкающий мокротой человек, пусть даже внешне очень элегантный, не мог со временем не превратиться в обузу, хотя ее нежная материнская любовь к нему еще была жива и глубока, и, несмотря на многолетнее воздержание, она продолжала оставаться его верной спутницей. Это не было для нее жертвой, как видно из весьма откровенного письма, которое она в 1847 году написала Гжимале: «Уже семь лет я девственница и для него, и для всех остальных. Я состарилась раньше времени, и мне это не стоило ни жертв, ни труда, настолько я устала от страстей и лишилась иллюзий… Я знаю, что многие меня обвиняют, одни — за то, что я истощила его своей чувственностью, другие — за то, что довела его до отчаяния своими дикими выходками… Он сам, опять же, винит меня за то, что я погубила его, отдалив от себя, но я бы умышленно убила его, поступив иначе».
В это время, когда над Ноаном собирались темные тучи, был опубликован роман Жорж Санд «Лукреция Флориани», вызвавший неоднозначную реакцию публики и критики. Кое-кто пытался истолковать автобиографические моменты этой книги как попытку оклеветать личность и характер Шопена. Более того, Жорж Санд даже обвиняли в том, что, раскрывая столь вольно тайные подробности своей личной жизни, она пытается спровоцировать разрыв с Шопеном, которым уже пресытилась. Подобные домыслы лишены всякой объективной основы. От Делакруа мы знаем, что Жорж Санд создавала этот роман, названный Гейне «божественно написанным романсом», в то время, когда ее совместная жизнь с Шопеном еще ничем не была омрачена, и полностью прочитала ему текст перед публикацией. Ни в один момент ему не пришла в голову мысль о том, чтобы усмотреть здесь своего двойника. Итак, мы вправе полностью поверить Жорж Санд, когда она утверждает, что образы этого романа не имеют отношения ни к ней, ни к Шопену.
Нет сомнения в том, что ее великая любовь охладилась под влиянием противоречий и семейных неурядиц. Постоянно происходили стычки между Шопеном и Морисом, будучи судьей которых она неизменно принимала сторону сына. Все же главную роль в том, что разрыв между Шопеном и Жорж Санд стал неизбежным, суждено было сыграть Соланж. Она обручилась с Фернаном Прео, небогатым дворянином из окрестностей Ноана, и весной 1847 года вместе с ним и матерью прибыла в Париж, где должна была состояться свадьба, против чего Шопен также не имел возражений. Но здесь появился Огюст Клезинжер, «отставной кирасир, ставший великим скульптором», который пожелал вылепить бюсты матери и дочери. По ходу дела Соланж стала его любовницей, а когда Жорж Санд не сразу согласилась на их брак, Клезинжер вынудил ее дать согласие, грубо пригрозив похищением. Морис, живший в Париже и поддерживавший регулярные контакты с Шопеном, получил от матери следующие инструкции: «Ни слова Шопену об этих делах, они его не касаются». Свадьба состоялась 6 мая, но уже на следующий день молодожены так поскандалили с Жорж Санд, что она их выгнала из дому. Когда они после этого появились в парижской квартире Шопена, тот был неприятно удивлен, узнав, что его попросту проигнорировали и ни о чем не поставили в известность. Шопен всегда симпатизировал Соланж, она также отвечала ему взаимностью, и он написал письмо Жорж Санд, в котором открыто принял сторону дочери. Это привело к окончательному разрыву в августе 1847 года. Как следует из различных писем Жорж Санд, она уже давно была убеждена в том, что за этим покровительством в действительности стояла зарождающаяся любовь Шопена к Соланж. «Стоит ему ее увидеть, и он готов на все, он не моргнув глазом разнесет все на своем пути», — писала она Эманюэлю Араго. При такой интерпретации событий она воспринимала поведение Шопена как духовное предательство. Ее резкое прощальное письмо заканчивается такими горькими словами: «Прощайте, друг мой, желаю Вам поскорее излечиться от Ваших страданий и искренне надеюсь на это. Я буду благодарить Бога за столь гротескный финал такой исключительной дружбы. Давайте иногда знать о себе. Ко всему же остальному еще раз возвращаться не имеет смысла». Шопен оставил это письмо без ответа. Тайна любви к Жорж Санд в сердце Шопена навсегда останется для нас нераскрытой. Ясно лишь то, что встав на сторону эгоистичной и корыстной Соланж, которая, возможно, ради собственной выгоды сумела опутать его чарами кокетства, Шопен потерял в лице Жорж Санд верного и преданного друга. На этом также завершился самый счастливый период его жизни, когда он мог свободно заниматься музыкальным творчеством — после разрыва с Жорж Санд его жизнь превратилась скорее в существование. Примечательно, что Жорж Санд продолжала им интересоваться и очень тепло вспоминала о нем. И Шопен не мог забыть о ней — локон ее волос он постоянно перекладывал из старой записной книжки в новую, в том числе и в 1849 году, последнем году своей жизни…
Последние годы
Теперь состояние здоровья Шопена ухудшалось непрерывно. Уже зимой 1846 года появились основания серьезно опасаться за его жизнь. В начале мая 1847 года произошло новое опасное обострение. Делакруа записал в своем дневнике за 9 и 10 мая: «Бедное дитя болеет уже восемь дней и очень тяжело… Заходил сегодня к Шопену, но он меня не принял». Эти приступы, которые называли то «гриппом», то «астмой», раньше проходили через пару дней. Однако теперь обострение продолжалось больше недели без видимого улучшения. Похоже, что он уже начал к этому привыкать, так как в декабре 1847 писал родным в Варшаву: «Эта зима не столь неприятна Многие болеют гриппом, но мое покашливание уже стало для меня привычным и я боюсь гриппа меньше, чем холеры. Я время от времени отхлебываю из бутылочки с гомеопатическим лекарством, даю много уроков музыки дома и пока держусь на поверхности». Примерно так же он писал Соланж: «Я кашляю и очень много времени уделяю урокам. Я редко выхожу на улицу, потому сейчас для меня там слишком холодно. Кроме того, у меня моя привычная одышка». После разрыва с Жорж Санд он на всю оставшуюся очень недолгую жизнь остался в подобном положении. По свидетельству его ученика Матиаса, вид Шопена в то время был «жалок». Он волочил ноги при ходьбе, «спина его был сгорблена, голова наклонена вперед». Если во время урока с ним случался приступ кашля, он терял способность разговаривать. Ему становилась все более ясной вся безнадежность положения, он начинал понимать, что смерть близка. В ноябре и декабре 1847 года в письмах Соланж он все чаще жалуется на одышку: «Я задыхаюсь, у меня болит голова» или «Я задыхаюсь и желаю вам всего мыслимого счастья». Все биографы сходятся на том, что решительное ухудшение его здоровья совпадает по времени с окончательным разрывом с Жорж Санд, и считают, что, начиная с этого момента, его жизненный путь круто пошел под уклон.
В феврале 1848 года произошло новое обострение, о чем мы узнаем из письма Шопена к Соланж: «С тех пор как я получил Ваше последнее письмо, я лежал в постели с отвратительным гриппом и выступил с концертом у Плейеля». Этот концерт, состоявшийся 16 февраля, был последним концертом Шопена в Париже. Концерт принес ему творческий триумф, но потребовал, в буквальном смысле, запредельного напряжения физических и душевных сил: «Маэстро играл с прежней силой и прежним блеском, однако после выступления он был настолько физически и душевно истощен, что с ним едва не случился обморок в артистической уборной». Но в марте он настолько окреп, что мог выходить на улицу и с помощью слуги даже подниматься по лестнице к себе в квартиру. Об этом мы можем судить по случаю, который произошел 4 марта 1848 года. В этот день Шопен в последний раз в жизни увиделся с Жорж Санд. Встреча эта произошла случайно в приемной их общей подруги графини Марлиани. Вот как описал ее Шопен в письме к Соланж: «Я сказал Вашей матушке «Доброе утро» и сразу же спросил, как давно она не получала от Вас писем. Она ответила «Неделю»… «Тогда должен Вам сообщить, что Вы стали бабушкой: Соланж родила дочурку…». После этого я распрощался и начал спускаться вниз по лестнице… Правда, я забыл сообщить Вашей матушке, что Вы чувствуете себя хорошо… а так как я не в состоянии сам карабкаться вверх по лестницам, то попросил Комбса (слугу —
Постепенно начинает ощущаться нехватка денег: счета врачей и аптекарей, слуги, выезд, салонная жизнь требовали значительных расходов. Теперь все его надежды были связаны с Англией: ввиду сложного политического положения во Франции он видел в поездке в Англию единственный шанс поправить свои пошатнувшиеся финансовые дела. В апреле 1848 года он бросился в «пропасть, имя которой Лондон». До этого, уже в марте, поляки покинули Париж в надежде, что пробил час освобождения их родины. После катастрофы 1831 года последним оплотом польской государственности оставалась Краковская республика. В 1846 году в Галиции и Познани (Позен) началось восстание. Вследствие социальных противоречий и недостаточных сил повстанцев это восстание не только не увенчалось успехом, но и привело к тому, что колыбель польской революции, Краковская республика, утратив последние остатки независимости, была присоединена к Австрийской империи. Очагом европейской революции в эту эпоху, безусловно, был Париж. Завершение Июльской революции сопровождалось двумя моментами, которые несли в себе зародыш будущей оппозиции. Во-первых, в последний момент развитие политических событий сошло с республиканского пути, который тогда был вполне возможен. Во-вторых, монархический режим короля Луи-Филиппа создал едва ли превзойденный впоследствии пример господства класса крупной буржуазии. Для революции нужны революционеры, и в Париже, городе якобинцев и их наследников, любая революция могла найти и находила достаточное количество приверженцев в лице рабочих, которые, следуя якобинской традиции, придавали элемент непредсказуемости любому перевороту. Подобное непредсказуемое вмешательство широких народных масс в февральские события 1848 года привело к тому, что после кровавых столкновений с войсками 24 февраля восстание окончательно вышло из-под контроля и Луи-Филипп вынужден был бежать за границу. В созданное после этого временное правительство наряду с левыми республиканцами вошел Луи Блан, представлявший социалистов, которые ставили своей целью осуществление социальной революции. Однако мелкобуржуазные массы не были заинтересованы в социалистических экспериментах и, когда на выборах 23 апреля две трети голосов получили умеренные республиканцы, казалось, что социальная революция потерпела крах. Это привело в июне к новому восстанию рабочих и ремесленников Парижа — первому вооруженному выступлению под социалистическими лозунгами в Европе. 26 июня 1848 года восстание было жестоко подавлено войсками и обошлось в 300 убитых, став, таким образом, и самым кровавым событием в истории революций XIX века.
По причине этих бурных политических событий, которые захватили пол-Европы, не затронув лишь глухую периферию и, как всегда, Великобританию, все больше людей покидали Париж. Наряду с политиками столицу покидали деятели искусства. Путь их лежал в Англию. К этому потоку присоединился и Шопен в обществе «шотландок» — своей ученицы Джейн Стирлинг и ее сестры леди Кэтрин Эрскин, уговоривших его совершить это путешествие, которое, ввиду сложной обстановки во Франции, и без того было для него желанным. Преодолев пролив без морской болезни, он уже 20 апреля 1848 года оказался в Лондоне.
Джейн Стирлинг и леди Эрскин занимают особое место в ряду тех женщин, на долю которых выпала роль защитниц и покровительниц Шопена. Сразу же после разрыва с Жорж Санд Джейн Стирлинг трогательно заботилась о нем и не оставила его даже тогда, когда большинство его друзей покинули Париж, спасаясь от эпидемии холеры летом 1847 года или от революции в феврале 1848 года. В эти периоды Шопен чувствовал себя очень больным и несчастным и тем более ценной была для него такая поддержка. И теперь обе дамы по мере сил стремились сделать его пребывание в Англии максимально приятным. 21 апреля, на следующий день после прибытия в Лондон, он писал Гжимале: «Дамы Эрскин подумали обо всем, даже о шоколаде, но, главное, о квартире, которую я все же собираюсь сменить». Причина, по которой Шопен постоянно менял квартиры, состояла в том, что в Лондоне все было очень дорого. Дамы тут же занялись организацией его выступлений в салонах. Эти выступления приносили Шопену не только гонорары, но и богатых учеников. Джейн Стирлинг заботилась также о том, чтобы в квартире Шопена всегда стоял хороший инструмент — иногда у него стояло сразу три рояля: Плейель, Эрар и Бродвуд. Следует ли удивляться, что вскоре стали поговаривать о том, что Шопен собирается жениться на Джейн Стирлинг. По этому поводу он писал Гжимале: «С таким же успехом меня можно было бы женить на самой смерти… В одиночку еще можно быть нищим, но вдвоем — это уже страшное несчастье. Я не боюсь умереть в больнице для бедных, но не могу оставить в нищете жену. Правда, я сейчас чувствую себя ближе к гробу, чем к брачному ложу. Я капитулировал… я даже забыл, как поют у нас дома». Капитуляция означала, что иссякли его творческие силы, источником которых до сих пор были воспоминания о родной Польше. Дополнительным толчком для этого послужило крушение новой попытки его народа добиться независимости. Вот что писал он Гжимале 13 мая 1848 года: «До меня здесь дошли ужасные известия о событиях в Великом герцогстве Позен (Познань —
Из письма к Гжимале от 2 июня 1848 года мы узнаем, с какой непосильной нагрузкой для его ослабленного и истощенного болезнью организма было сопряжено исполнение публичных обязанностей, которые он взвалил на себя в Лондоне: «Если бы не кровохаркание, начавшееся у меня несколько дней назад, я бы чувствовал себя моложе, воспоминания о прошлом не угнетали бы меня до такой степени и, возможно, я бы еще мог начать новую жизнь… Обе мои шотландские дамы относятся ко мне весьма дружелюбно. Но они привыкли целый день мотаться по Лондону с визитными карточками и очень хотят, чтобы я нанес визиты всем их приятелям — а ведь я еле живой». В июле он написал еще два письма тому же адресату. Эти письма пронизывает такое же безутешное настроение: «Иногда в течение нескольких часов я чувствую себя лучше, но по утрам мне часто кажется, что вот-вот выкашляю душу из своего тела… Я уже не могу ни злиться, ни радоваться, я полностью исчерпал свои чувства, я только существую и хочу, чтобы этому скоро наступил конец».
В таком состоянии он принял приглашение Джейн Стирлинг поехать в Шотландию, где гостил в различных семьях, а 27 августа 1848 года выступил с концертом в Манчестере. После концерта газета «Манчестер Гардиан» писала: «Ему чуть больше тридцати лет. Он выглядит очень болезненным, походка и весь его вид выдают серьезный упадок физических сил, что порой оставляет даже неприятное впечатление. Однако стоит Шопену сесть за рояль, как слабость мгновенно улетучивается. Пока он играет, он выглядит румяным и сильным». Это описание довольно точно характеризует состояние Шопена в тот месяц, когда он гостил у родственника Джейн Стирлинг лорда Торпхичена в поместье Колдер Хаус под Эдинбургом. Об этом он писал Гжимале 18 августа: «Здешний климат мне не очень подходит. Вчера и сегодня я харкал кровью, но ты знаешь, что для меня это не имеет особого значения». В тот же день он пишет Фонтане: «Я уже не могу вздохнуть, приходит, видно, время подыхать… Ты, наверное, уже совсем облысел и у тебя будет возможность склонить свою лысую башку над моей могилой… Пока я существую и терпеливо жду зимы». В Эдинбурге он охотнее всего проводил время в доме доктора Лышчинского, гомеопата, который очень заботливо к нему относился. В этом доме Шопен был желанным гостем и всегда находил столь необходимый ему покой. Лышчинский приехал в Англию как польский эмигрант, изучал медицину в Эдинбурге, здесь же женился и превратился в настоящего англичанина. Если даже лечение и не принесло положительных результатов, то, по крайней мере, это было единственное место, где Шопен мог по-настоящему отдохнуть во время путешествия по Шотландии. В это время Шопен уже настолько ослабел, что доктору приходилось нести его вверх по лестнице, правда, это не составляло большого труда, поскольку весил пациент едва ли сто фунтов. Шопен дрожал от холода даже перед зажженным камином и мог согреться, только играя на рояле. В Эдинбурге он вновь встретился с семьей Чарторыйских. Княгиня Марцеллина пользовалась полным его доверием, ее общество оказывало благотворное влияние на его душевное состояние и помогало мобилизовать немногие еще оставшиеся силы перед концертными выступлениями. Тем не менее публика и критика отметили тихую и вялую игру Шопена во время концертов в Манчестере, Глазго и Эдинбурге — его выступления уже не вызывали у аудитории прежнего воодушевления. Желая избавить Шопена от унизительного зрелища полупустого зала, Джейй Стирлинг перед концертом в Эдинбурге выкупила непроданные билеты и раздала их друзьям. Постоянные странствия из города в город, из замка в замок — за время путешествия с «шотландками» Шопен сменил более 60 квартир — были для ослабленного болезнью организма почти непосильной нагрузкой. Трудно даже понять, как он, находясь в таком состоянии, все это выдержал, включая встречи, которые невозможно было отменить, выступления на вечерах в шотландских светских салонах и тяжелую дорожную аварию, куда он попал во время одного из многочисленных переездов. Преувеличенная участливость и забота людей тяготили его. Но больше всего его тяготило ощущение собственного бесконечного одиночества. Он не мог свободно вздохнуть, о сочинении музыки не могло быть и речи. Кашель и кровохаркание, с которыми он пытался бороться, глотая лимон и лед, сопровождались постоянно усиливающейся одышкой. 1 октября 1848 года он так описывал свое состояние Гжимале:
«Я чувствую себя все слабее и уже не могу сочинять. Всю первую половину дня, до двух часов, я ни на что не способен. Потом, после того как я оденусь, мне все мешает. Я с трудом дышу до обеда, где должен отсидеть два часа в обществе посторонних людей… Потом мой добрый Дэниэл затаскивает меня по лестнице в спальню, раздевает меня, зажигает свечу — и теперь я могу дышать и видеть сны, пока завтра не начнется все сначала».
В конце октября Шопен возвратился в Лондон, где его сразу свалил «приступ катара». 30 октября 1848 года за день возвращения он писал из Эдинбурга: «На обратном пути из Хэмилтон Пэлес… я простудился и больше пяти дней не выхожу на улицу. Я здесь живу у доктора Лыщинского, который лечит меня гомеопатическими методами. Я не хочу делать больше никаких визитов». О том, как дальше протекал этот катар, мы узнаем из письма Гжимале, написанного 18 ноября: «Я болен и уже 18 дней не выходил из дому, у меня очень сильный катар — с головной болью, одышкой и прочими моими ужасными симптомами. Меня каждый день посещает врач (доктор Мэллан, гомеопат). Он так подлечил меня, что я даже смог сыграть на польском концерте и бале (блестящий был бал!), но, отыграв, сразу поехал домой и не мог заснуть всю ночь. Теперь кроме кашля и одышки у меня еще и сильно болит голова. Большие туманы здесь еще не установились, но несмотря на холод, мне приходится с раннего утра открывать окна, чтобы глотнуть немного воздуха». Доктор Мэллан был знаком с «шотландками» и его женой была племянница леди Гейнсборо. Насколько плохо уже тогда чувствовал себя Шопен, показывают следующие строки из того же письма: «В тот день, когда я получил твое милое письмо, я составил список всего, что насочинял, на тот случай если где-нибудь сдохну».
После возвращения из Шотландии появились новые симптомы, возвещавшие о том, что болезнь вступила в завершающую стадию. Это был прежде всего отек ног, который Шопен считал последствием «невралгии». Незадолго до отъезда в Париж, 22 ноября 1848 года, он писал Соланж Клезинжер: «Завтра я еду в Париж. Я с трудом ползаю и слаб более чем когда-либо раньше. Здешние врачи гонят меня вон. От невралгии я весь отек, не могу ни дышать, ни спать и с 1 ноября не выходил из комнаты». В связи со столь острым ухудшением состояния Шопена перед отъездом во Францию обследовал сэр Джеймс Кларк — лейб-медик королевы Виктории и крупный специалист по туберкулезу легких. Похоже, что до того он обращался к нескольким лондонским врачам. Шопен так сообщает об этом визите доктора Кларка: «Перед тем меня посетил сэр Джеймс Кларк, лейб-медик королевы, и дал мне свое благословение. Я задыхаюсь в этой стране Вальтера Скотта — возможно, здоровье еще вернется ко мне». Последнее предложение говорит о том, что Шопен недооценивал серьезность своего состояния и надеялся на выздоровление, что вообще характерно для чахоточных больных. Он писал Гжимале: «Еще один день здесь, и я, если не задохнусь, то сойду с ума. Мои шотландки действуют мне на нервы… Сегодня я почти весь день провалялся в постели, но послезавтра я наконец уеду из Лондона, этого собачьего города… Прошу тебя, проследи, чтобы простыни и подушки были сухими и я мог согреться, когда приеду… И пошли в пятницу купить букет фиалок, чтобы в салоне приятно пахло». 23 ноября Шопен выехал из Лондона и на следующий день был в Париже. Он был потрясен, узнав, что во время его путешествия в Англию скончался доктор Молен. Именно к этому гомеопату Шопен испытывал наибольшее доверие. Судя по всему, доктор Молен нашел прежде всего правильный психологический подход к своему пациенту. О чем можно сделать вывод из письма Шопена к Соланж Клезинжер от 30 января 1849 года: «В последние дни я был очень болен и не мог Вам писать… У нас погода совсем мартовская, а мне приходится по десять раз на день укладываться в постель. Только Молен владел тайной, которая позволяла ему ставить меня на ноги. Два месяца меня лечили г-н Луи и доктор Рот; теперь этим занимается г-н Симон, очень известный гомеопат. Но они только дают советы, а помочь ничем не могут. В отношении климата, покоя и осторожности у них полное единство. Но покой я в один прекрасный день обрету и без их помощи!… Надеюсь, что после очередных сульфатов, которые меня заставит вдыхать доктор Симон, мое следующее письмо будет более жизнерадостным».
Среди всех перечисленных выше врачей, к которым следует добавить еще некоего доктора Френкеля, наиболее серьезным врачом был несомненно доктор Пьер Шарль Александр Луи, крупный специалист по туберкулезу легких. Когда Шопен рассказал ему, каким образом доктор Молен облегчал его страдания, доктор Луи сказал, что это достигалось не за счет эффективности собственно медицинских мероприятий, а, в основном, потому, что Молен не применял кровопусканий, которые в то время рекомендовала господствующая медицинская школа. Однако когда даже такой авторитет, как доктор Луи, не смог ему помочь, Шопен вновь традиционно обратился к гомеопатам. Но постепенно он начал утрачивать доверие и к представителям этого направления. Вот как описывал Шопен неуверенность доктора Френкеля: «Он снова отменил свой tisane (настой лечебных трав —
Среди гомеопатов, лечивших Шопена, было немало немецких врачей, в частности доктор Груби и уже упоминавшийся выше доктор Рот, которым не раз приходилось выслушивать не всегда приятные шутки своих пациентов. Так, доктор Рот попал на язык самому Генриху Гейне. Однажды Гейне должен был ехать из Лиона в Париж, и один из знакомых Рота, скрипач Эрнст, попросил «лионского насмешника» захватить батон лионской салями в подарок доктору. В дороге Гейне и его попутчики с аппетитом слопали прекрасную колбасу, оставив от нее лишь крохотный прозрачный ломтик, который Гейне торжественно вручил доктору Роту со словами: «Своими исследованиями Вы доказали, что наибольшее действие оказывают миллионные доли.
Прошу Вас принять миллионную долю батона лионской салями, которую меня просил передать Вам господин Эрнст. Если гомеопатия не противоречит истине, то эта доля должна оказать такое же действие, как и целый батон!».
О динамике состояния тяжело больного Шопена в зимние месяцы 1848/1849 года мы узнаем из многочисленных записей в дневнике Эжена Делакруа и из письма певицы Полины Виардо к Жорж Санд, в котором говорится: «Вы спрашиваете меня о самочувствии Шопена: его здоровье медленно ухудшается. Бывают дни, когда ему лучше и он выезжает на прогулку в экипаже, они сменяются днями, когда его мучают удушающие приступы кашля и он харкает кровью. По вечерам он больше не выходит из дому. Тем не менее он еще в состоянии давать пару уроков, а в хорошие дни бывает даже весел. Вот так обстоят дела, хотя я его не видела довольно давно». На дагерротипе того времени мы видим усталое и подавленное выражение лица, глубоко запавшие глаза, бессильные руки и осанку, видим, что из-за потери веса одежда уже не подходит ему по размеру и свисает на нем — все это свидетельствует об ужасном состоянии здоровья Шопена. На этой фотографии бросается в глаза вертикальная складка на лбу, характерная для депрессивных людей.
«Из-за своих страданий Шопен перестал интересоваться чем-либо, не говоря уже о том, что он не в состоянии работать», — записал Делакруа в своем дневнике 29 января 1849 года. Действительно, в последние годы жизни Шопену становилось все труднее сочинять музыку. Он уничтожил все созданное в этот период и в конце признался, что «не может написать ни единой ноты». Уцелели лишь две мазурки: ор. 67 № 2 соль-минор и ор. 68 № 4 фа-минор. Он все больше терял надежду когда-либо выздороветь. В такой период отчаяния он писал: «Моя жизнь уже подходит к концу. Я попал уже к четвертому врачу — они требуют 10 франков за визит, являются иногда по два раза на день, но большого облегчения это не приносит. Я думаю, что весеннее солнце станет моим лучшим доктором». И солнце действительно совершило маленькое чудо. Из своей новой квартиры недалеко от Елисейских полей, откуда открывался прекрасный вид на Париж, он даже смог несколько раз выехать на прогулку в Булонский лес. У него вновь появился оптимизм: «Я чувствую, что окреп, потому что хорошо ем и выбросил к черту лекарства». Особенно благотворное действие оказывали на него посещения друзей: Гжималы, княжеской четы Чарторыйских, семьи Франшом, Гутмана, Плейеля, Делакруа. Случалось, что он, сияя радостью, сообщал им: «Сегодня, слава Богу, меня не лихорадит, что должно разочаровать и раздосадовать всех настоящих врачей!» и строил планы будущих гастрольных турне.
Понятно, что при его теперешнем состоянии нечего было и думать о каких-либо концертных выступлениях или гастролях. К этом у добавилась новая трудность: иссякали запасы денег и впереди замаячила финансовая катастрофа. Джейн Стирлинг, узнав о денежных затруднениях Шопена и справедливо полагая, что гордость не позволит ему принять от нее прямую денежную помощь, дипломатично попыталась передать ему через квартирную хозяйку 25 000 франков. Как и следовало ожидать, к адресату эти деньги по легко понятным причинам не попали. Лишь после вмешательства ясновидца Алексиса удалось обнаружить местонахождение этой весьма значительной суммы и передать ее Шопену. Как и ожидалось, поначалу Шопен отказался ее принять, но позднее все же согласился взять половину, в надежде, что позднее сможет возвратить ее.
Летом 1849 года в Париже разразилась эпидемия холеры. Почти все друзья Шопена спасались в деревне и он остался почти совсем один, лишь в обществе своего слуги. Соланж, с которой он вел оживленную переписку, узнав о его тяжелом состоянии, пригласила его погостить у себя в Гюильри. Шопен не смог воспользоваться этим приглашением, так как был уже физически не в состоянии покинуть Париж. В июне у него вновь началось сильное кровохаркание, о чем он 22 числа сообщал в письме Гжимале: «Сегодня ночью у меня опять дважды было кровотечение. Я ничего не предпринимал против этого, и сегодня оно уже не столь сильно». В это же время у него сильно отекли ноги, но отек держался недолго. Уже 2 июля он написал Гжимале: «С позавчерашнего дня я уже не харкаю кровью, отек ног прошел, но я очень слаб и ленив, не могу ходить, дышу с трудом и — эти лестницы!!». Учитывая неблагоприятную динамику своего состояния, Шопен в конце июня решился, наконец, известить родных в Варшаве о серьезном характере своей болезни — до сих пор в своих письмах он приукрашивал положение. Предчувствуя близкую смерть, он 25 июня 1849 года так писал сестре Людвике (Луизе), буквально умоляя ее приехать в Париж: «Жизнь моя, приезжайте, если можете! Я чувствую себя плохо, и не один врач не сможет мне помочь так, как Вы… если у вас нет денег, то займите. Когда мне станет лучше, я смогу их без большого труда заработать и выслать Вам…. Мои друзья и все, кто доброжелательно относятся ко мне, считают, что приезд Луизы будет для меня лучшим лекарством… Я сам не знаю, почему мне так необходимо увидеть рядом с собой Луизу, можно подумать, что я в положении… А теперь похлопочите о паспорте и о деньгах! Не теряйте времени, но действуйте осторожно!… Я надеюсь, что это письмо придет ко дню ангела матушки и тоже буду как бы присутствовать среди Вас. Я больше не буду об этом думать, потому что меня и так уже прихватывает лихорадка… Ваш верный, но, увы, слабый брат».
Людвика немедленно подала прошение о выдаче паспорта, но дело затянулось и лишь 19 августа она с мужем и дочерью прибыла в Париж. Перед этим у Шопена появился новый тяжелый симптом, предвещающий близкий конец — диарея. Этот понос был не столь массивным, чтобы его можно было отнести на счет холеры, эпидемия которой в то время все еще продолжалась в Париже. Об этом свидетельствует письмо Шопена Гжимале от 10 июля: «У меня понос. Вчера меня посетил Крювейе. Он почти ничего не прописал, лишь велел сидеть спокойно». Жан Крювейе, один из наиболее знаменитых врачей XIX века, прославился прежде всего как специалист по заболеваниям желудочно-кишечного тракта, действительно прописал Шопену покой и безобидную серную микстуру. Он также объяснил больному характер его недуга и наилучшие методы лечения. Сказал ли он, что диарея может быть вызвана тем, что туберкулезный процесс захватил и кишечник, нам неизвестно. Нам лишь точно известно, что доктор Крювейе сказал Шопену, что он болен чахоткой.
Через несколько недель Шопен уже не мог громко и понятно говорить и объяснялся только знаками и жестами. Возможно, что туберкулез захватил гортань, что в те времена нередко случалось при длительном открытом легочном процессе. Не исключено, что потере способности говорить способствовало и обезвоживание организма и высыхание гортани, что также случалось при устойчивой диарее, тем более, если к этому добавилось действие дополнительных факторов, таких, как обильное потоотделение, имевшее место у Шопена в эти безумно жаркие дни. В это время он лежал с высокой температурой в постели, «обливаясь потом под тяжелым пологом».
Прибыв в Париж, Людвика быстро поняла безнадежность положения брата и предприняла последнюю отчаянную попытку его спасти. Она созвала на консилиум трех виднейших французских врачей того времени: Жана Крювейе, Пьера Луи и Жан-Гастона Бляша, специалиста по детским болезням. Именно на него Шопен возлагал наибольшие надежды: «Скорее всего, именно он те поможет, ведь во мне есть что-то от ребенка». Результаты этого консилиума известны из письма Франшому от 17 сентября 1849 года, которое было, по-видимому, последним письмом Шопена: «Что до меня, то я чувствую себя скорее хуже, чем лучше. Г-да Крювейе, Луи и Бляш провели консилиум и решили, что путешествовать мне нельзя и следует переехать в квартиру с окнами на юг и оставаться в Париже… Я люблю тебя, и пока это все, что я могу тебе сказать, ибо близок к обмороку от усталости и слабости». Врачи пришли к выводу, что состояние больного безнадежно.
В конце сентября состоялся переезд в «более дорогую, но зато соответствующую всем условиям» квартиру, где отныне за ним заботливо и неустанно ухаживала сестра Людвика. Ей помогали в этом княгиня Марцеллина Чарторыйская и Адольф Гутман. Очень многие из круга его знакомых проявляли сердечное участие и дружески предлагали свои услуги. Болезнь прогрессировала и в первые дни октября он уже не мог сидеть в постели без подушек или посторонней помощи. Он был так слаб, что не мог писать письма знакомым и друзьям, голос его все больше превращался в беззвучный шепот.
Существует несколько идеализированных и во многом противоречивых версий происходившего в последние часы жизни Шопена. Эти версии основаны почти исключительно на более или менее сомнительных высказываниях современников. Причина этих противоречий состоит, по всей видимости, в том, что в последние часы доступ в его комнату был открыт для огромного числа людей, что дало очень многим из них повод рассказывать о том, как близки они были к маэстро при жизни и сколь жаждал он их присутствия в свои последние мгновения. Были среди них и такие, кто в этих сообщениях стремился выпятить собственные заслуги перед покойным, будь то заслуги дружеского или духовного свойства. Итак, смерть Шопена превратилась в событие общественной жизни, которое нашло наибольший отклик в дамских сердцах, что можно заключить из письма Полины Виардо к Жорж Санд: «Все гранд-дамы Парижа сочли своим долгом упасть в обморок в его комнате, множество художников лихорадочно делало эскизы, а дагерротипист пытался переставить его кровать к окну для того, чтобы солнце осветило умирающего».
По этой причине сегодня не представляется возможным реконструировать последние дни и часы жизни Шопена достоверно и во всех подробностях. Наверняка известно лишь то, что 17 октября 1849 года в третьем часу утра перестало биться сердце великого сына Польши. Его ученик Гавар, автор также противоречивого в нескольких пунктах, но все же, пожалуй, наиболее близкого к истине отчета об этом событии, писал: «Весь вечер 16 октября прошел в молитвах, Шопен хранил молчание. Лишь по содроганиям его груди можно было понять, что он еще жив. В этот долгий вечер его посетили два врача. Один из них, доктор Крювейе, поднес свечу к лицу Шопена, которое почернело от последнего приступа удушья, и сказал нам, что чувства уже оставили больного; когда он спросил Шопена, страдает ли он, мы услышали совершенно отчетливый ответ: «Уже нет». Это были его последние слова. Он умер без мучений между тремя и четырьмя часами утра в окружении верных друзей, графинь и княгинь».
Куда менее правдоподобно письменное сообщение священника Александра Еловицкого жене своего знакомого, богатого помещика, опубликованное в «Иллюстрирте Цайтшрифт» в 1897 году. Автор этого сообщения стремился в первую очередь подчеркнуть собственные заслуги. Состояли эти заслуги в том, что он смог уговорить Шопена, который вначале отказывался от исповеди и причастия, все-таки принять причастие на смертном одре. Цветистые подробности и чудесные истории, которыми нашпиговано это сообщение, призваны были доказать потомкам, что Шопен окончил дни свои в лоне католической церкви, преисполненный счастья и благодарности, и что его единение со Всевышним не оставляло желать большего.
Еще более странное впечатление оставляет описание последних минут жизни Шопена, сделанное его учеником и другом Гутманом в письме одной маннгеймской певице: «В последнее, торжественное мгновение, когда его душа уже была обращена к лику Всевышнего и у него не было больше сил открыть глаза, он спросил: ‘Кто поднимет мне руку? Узнав мой голос, он попытался поднять мою руку к губам, мы обнялись, он попрощался со мной, поцеловав меня в обе щеки, со словами: Cher ami!!! Его голова опустилась и душа отлетела». Версия священника Еловицкого совершенно неправдоподобна, если исходить из замечания Полины Виардо, сделанного вскоре после смерти Шопена, согласно которому, «когда бедный мальчик умирал, его мучили священники, на протяжении шести часов, до последнего вздоха заставлявшие его целовать святые мощи». Версия же Гутмана выглядит совершенно странно. Из письма племянницы Шопена Людвики Цехомской от 7 августа 1882 года следует, что Шопен не мог умереть в объятиях Гутмана уже хотя бы потому, что того в эти дни вообще не было в Париже. Версия Еловицкого также разоблачается в этом письме как фальшивка, по меньшей мере в той части, которая относится к последним словам Шопена. Согласно Еловицкому, эти слова звучали так: «Я счастлив! Я чувствую, что смерть близка. Молитесь за меня. Мы встретимся на небесах». На самом же деле в последние мгновения Шопен обратился к матери со словами: «Мама, моя бедная мама!». Этими словами племянница Людвика подтвердила рассказ леди Эрскин из ее письма к сестре Шопена: «Я уверена, что разрывающий сердце возглас «Мама, моя бедная мама!», услышанный мною в ту последнюю ночь, навеки останется в моих воспоминаниях». И, наконец, это письмо опровергло некоторые данные относительно графини Дельфины Потоцкой, принадлежавшей к кругу тех светских дам, чьей милости добивался Шопен при жизни и кому он посвящал свои сочинения. Незадолго до смерти Шопена она примчалась к нему из Ниццы, и известно, что весьма музыкальная и обладавшая чудесным голосом Дельфина пела умирающему его любимые мелодии. Конечно, это происходило не в его смертный час, как полагают многие, а за несколько дней до его смерти, о чем сообщает Людвика Цехомская в упомянутом выше письме. Из-за значительного разнобоя в рассказах свидетелей мы уже не узнаем, какие именно песни она пела, но то, что Дельфина пела у постели умирающего Шопена, не подлежит сомнению, ибо эта сцена увековечена на картине французского художника Барриа.
Современные исследования поставили по сомнение еще одну деталь, связанную с опубликованной в 1904 году запиской Шопена, согласно которой, он, опасаясь быть похороненным заживо, якобы, умолял вскрыть его тело. На самом деле, на этом листке написаны слова: «Так как этот кашель убьет меня, заклинаю вас, вскройте мое тело, чтобы меня не похоронили заживо». Автором этой записки вполне мог быть и отец Шопена, который также умер от туберкулеза легких. Он публично высказывал такого рода опасения и желание, чтобы его тело после смерти подвергли вскрытию, что по меньшей мере ставит под сомнение подлинность этой записки. После того, как Клезинжер снял посмертную маску, а Э. Барриа, А. Грефле и Т. Квятковский запечатлели в своих рисунках Шопена на смертном ложе, Крювейе произвел вскрытие. К сожалению, очень подробный протокол вскрытия погиб при пожаре полицейского архива, копия изготовлена не была, и поэтому мы можем опираться лишь на устное сообщение, сделанное доктором Крювейе в беседе с Джейн Стирлинг. Согласно этому сообщению, вскрытие не дало оснований для каких-либо дополнительных выводов «относительно принципа его смерти», но совершенно неожиданно оказалось, что болезнь в значительно большей степени поразила сердце, чем легкие. Однако это сообщение звучит не слишком правдоподобно, ибо вполне можно предположить, что Джейн Стирлинг не хотела волновать свою семью, на протяжении нескольких месяцев находившуюся в контакте с Шопеном, реалистичным описанием туберкулезных изменений в его легких. Покойный выразил пожелание, чтобы его сердце было погребено в Варшаве. Во время вскрытия сердце Шопена было извлечено из его тела, после чего сестра Шопена доставила его в Варшаву, где оно с тех пор хранится в церкви Св. Креста. Тело Шопена было забальзамировано и доставлено в склеп парижской церкви Св. Магдалины. Лишь 13 дней спустя, 30 октября 1849 года, Шопен был похоронен на кладбище Пер-Лашез. Эта задержка была вызвана желанием Шопена, согласно которому похоронный ритуал должен был открываться Реквиемом Моцарта. Исполнение этого произведения обязательно предусматривает участие солисток, однако в то время лицам женского пола не было разрешено даже входить в церковь Св. Магдалины и для этого потребовалось специальное разрешение, что потребовало времени.
В похоронной процессии приняло участие множество парижан. Во главе шли князь Чарторыйский и Джакомо Мейербер. Рядом с могилами Беллини, Керубини и других выдающихся музыкантов гроб с телом Шопена опустили в землю той страны, которую он так любил и которая стала его второй родиной. Комитет по сооружению памятника Шопену под председательством его друга Эжена Делакруа на другой день после похорон постановил: скульптору Клезинжеру создать достойный мраморный монумент композитора. Этот памятник был торжественно открыт 17 октября 1850 года в первую годовщину смерти Шопена.
Окончательный диагноз
Первое, что бросается в глаза при изучении биографии Шопена с медицинской точки зрения — то, что он происходил из казалось бы совершенно здоровой семьи. Если учесть, что в 1800 году среднестатистическое ожидание продолжительности жизни составляло примерно 40 лет, то можно считать, что его родители достигли весьма почтенного возраста (отец умер в 73 года, а мать — в 80 лет). Судя по письмам, мать Шопена всю свою долгую жизнь оставалась практически здоровой, если не считать «ревматических симптомов» и ухудшения зрения в пожилом возрасте. Отец же, напротив, в последние годы жизни жаловался на сердце, а также сильно кашлял, и умер, скорее всего, от туберкулеза легких. Сестры Шопена, Людвика и Изабелла, достигли 70-летнего возраста, и в их биографиях отсутствуют какие-либо особенности медицинского характера. Поэтому представляется непонятным, почему Дж. Виллмс и Ф. Блюме связывают заболевание Шопена с генетической отягощенностью.
Различные исследователи по-разному оценивают значение заболеваний, перенесенных Шопеном в юности. Тем не менее детальное изучение его биографического анамнеза позволяет с достаточно большой вероятностью интерпретировать эти заболевания как начальную стадию туберкулеза легких, ибо нам известно, что в XIX столетии более 90 процентов молодых людей еще до достижения 18 лет переносили туберкулезную инфекцию. Врачи того времени интерпретировали симптомы этой инфекции как проявления неспецифических воспалений глотки и верхних дыхательных путей. И Шопен в юности многократно перенес бронхиальный катар, в связи с чем ему уже в возрасте 14 лет было предписано регулярно есть овсяную кашу, пить желудевый отвар, часто и помногу бывать на свежем воздухе и много спать. Нам неизвестно, подозревали ли семейные врачи Шопенов Ремер и Мальч наличие у Фредерика туберкулезной инфекции в детском и юношеском возрасте.
Велика вероятность того, что они впервые всерьез рассматривали такую возможность во время первой серьезной болезни Шопена. В это время у него на фоне «катарального поражения», по причине которого он должен был длительное время оставаться в постели, развился «отек шейных лимфатических узлов», для лечения которого врачи применили пиявки. Скорее всего, это не было побочным явлением, сопутствующим безобидному ларингиту. Такой вывод следует, во-первых, из примененной врачами терапии, и, во-вторых, из того обстоятельства, что даже летом этого года он чувствовал себя больным и слабым и врачи рекомендовали ему избегать физических нагрузок. Таким образом, напрашивается вывод, что причиной отека лимфатических желез в области шеи могла быть туберкулезная инфекция, и семейные врачи также не исключали эту возможность. В пользу этого предположения говорит также то, что Шопен и его сестра Эмили, к тому времени уже явно больная туберкулезом, были направлены на лечение на курорт Бад-Райнерц. Лечение в курортном заведении доктора Маголлы заключалось, наряду с прочим, в питье молочной сыворотки, что в те времена считалось весьма полезным для больных туберкулезом. Если предположить, что у Шопена имело место туберкулезное поражение лимфатических узлов, то такой инфекции должно было предшествовать первичное поражение легких, которое могло произойти на много месяцев или даже лет раньше. Обычно развитию туберкулезного процесса предшествует проникновение туберкулезных бактерий в легкие путем так называемой капельной инфекции через вдыхание, кашель или через контакт с мокротой больного, у которого имеет место открытый туберкулезный процесс в легких. После этого в легком возникает ограниченный очаг воспаления, так называемый первичный комплекс. При нормальном иммунитете организма этот процесс затухает через несколько недель, и пациент может его даже не заметить по причине незначительности симптомов. При таком исходе, как правило, не остается даже заметного рубца. Однако если иммунитет понижен или происходит реинфицирование, то инфекция распространяется по лимфатическим или кровеносным сосудам, в результате чего возникают множественные туберкулезные очаги. Одной из возможностей подобного распространения является туберкулез шейных лимфатических узлов, который в наше время встречается редко и подробно описан только в старых учебниках. При таком развитии болезни первичный очаг в легких может в основном зарубцеваться, в то время как поражение лимфатических желез продолжает прогрессировать и может захватить целые группы таких желез, превращая их в крупнобугристые образования. Если этот процесс не ограничивается лимфатическими железами, расположенными вдоль больших бронхов и гортани, а захватывает также шейные и подчелюстные лимфатические железы, то в наиболее тяжелых случаях это может даже изуродовать внешность больного. В результате такого уродства шея больного становится похожа на голову свиньи, и возникло даже специальное название этого заболевания: скрофулез (scrofa по-латыни «свинья»). В большинстве подобных случаев образуются фистулы или происходит медленное заживление шрамов, но при достаточном иммунитете иногда имела место необычайно быстрая ремиссия отека желез, особенно если этот отек не зашел слишком далеко. Это значит, что у Шопена могла быть, таким образом, лишь относительно легкая форма туберкулеза шейных лимфатических желез.
По-видимому, именно в этом состоит причина того, что после возвращения из Бад-Райнерца осенью 1826 года Фредерик относительно быстро поправился, в то время как состояние его младшей сестры Эмили быстро и резко ухудшалось. Кашель становился все более мучительным, кровохаркание более интенсивным, и всего за несколько месяцев она полностью обессилела, что в сочетании с полным отсутствием аппетита привело к крайнему истощению. Совокупность этих симптомов не оставляет никаких сомнений в том, что Эмили угасла вследствие скоротечной легочной чахотки. Под этим термином в то время понимали прогрессирующее туберкулезное поражение легких, при котором пораженная легочная ткань разрушается и ее омертвелые частицы выбрасываются с кашлем по бронхиальным путям. При этом в легких появляются пустоты большего или меньшего размера, так называемые каверны, куда происходит кровотечение из также разрушаемых кровеносных сосудов. Следствием этого процесса является выхаркивание больших количеств крови, называемое также «кровотечением». Быстрая смерть Эмили, последовавшая уже в апреле 1827 года, позволяет предположить, что у нее имело место распространение туберкулеза по кровеносным сосудам (по типу так называемого «милиарного высева»), которое могло захватить легкие целиком и привести к поражению других органов, прежде всего мозговых оболочек. Вне всякого сомнения, смерть его сестры ускорили врачебные мероприятия в форме обильных кровопусканий, банок и пиявок. С этих дней, когда Шопену довелось быть свидетелем применения варварских на вид, к тому же совершенно бесполезных методов лечения, у него развилось чувство глубокой антипатии к подобным процедурам тогдашней официальной медицины, в связи с чем он позднее всегда предпочитал обращаться к врачам гомеопатического направления.
Сейчас не представляется возможным точно установить источник реинфицирования Шопена туберкулезом ввиду массовости распространения этого заболевания в то время. Однако в семье жила сестра Эмили, больная открытой формой туберкулеза, в связи с чем представляется вероятным, что он заразится от нее в 1826 году. Возможно также, что источником заражения послужил капельмейстер Вюрфель, с которым он многократно встречался во время второй поездки в Вену в 1830–1831 годах: в это в время у Вюрфеля открытая форма туберкулеза зашла уже довольно далеко. И, наконец, в парижской квартире Шопена длительное время проживал его друг Матушинский, который в 1842 году умер от туберкулеза легких. Едва ли имеет смысл далее заниматься поиском конкретной причины заражения, поскольку имеющиеся в нашем распоряжении источники позволяют лишь строить предположения на этот счет.
Не подлежит сомнению тот факт, что вследствие достаточного иммунитета у Шопена, в отличие от его младшей сестры, болезнь приняла хроническую форму и на протяжении ряда лет протекала в малозаметной для самого пациента форме. Согласно всем без исключения источникам, в первые парижские годы Шопен выглядел здоровым и крепким и даже прибавил в весе. Однако содержащееся в большинстве патографий утверждение о том, что в период 1832–1837 годов Шопен вообще ничем не болел, не соответствует действительности. Более тщательное изучение источников позволяет установить, что практически каждую зиму он страдал от простудных заболеваний, в 1833 году с целью оздоровления провел лето в деревне, в 1835 году лечился на курорте Энгиен-ле-Бен, куда обычно направляли лиц, больных туберкулезом.
Первое прямое указание на заболевание туберкулезной природы относится к зиме 1835/1836 года, когда Шопен в результате длительного «гриппа», протекавшего при высокой температуре и осложненного бронхитом, должен был длительное время пролежать в постели. В этот раз у него впервые появилось кровохаркание, он чрезвычайно исхудал и общее состояние настолько ухудшилось, что даже распространились слухи о его смерти, которые достигли Варшавы. Зимой 1836/1837 года Шопен вновь слег от гриппа е высокой температурой, мучительным кашлем и кровохарканием, который он пытался облегчить, глотая кусочки льда. После этого обострения он оправлялся уже значительно медленнее. Мендельсон-Бартольди, встречавший Шопена в Лондоне, в августе 1838 года писал, что тот выглядел «несчастным и больным». Таким образом, можно с достаточными основаниями утверждать, что в 1836 году хронический туберкулез легких зашел у Шопена настолько далеко, что специфические симптомы этого заболевания проявились в явном виде. Неоднократно наблюдавшееся в этот период кровохаркание говорит о том, что в легких Шопена уже началось образование каверн. Стоит однако обратить внимание на то, насколько хорошо ему удается в это время восстанавливаться после подобных обострений заболевания, хотя от кашля ему не удастся освободиться уже до конца жизни.
Предпринимались неоднократные попытки выяснить, что послужило причиной обострения туберкулезного процесса у Шопена в 1836 году. Вне зависимости от природы собственно пускового механизма — то есть повторного заражения или реактивации старого туберкулезного очага (у взрослого человека второй путь наиболее вероятен) — следует в первую очередь остановиться на тех факторах, которые способствовали снижению сопротивляемости организма и повышению вирулентности туберкулезных бактерий, на протяжении многих лет таившихся в старом очаге. Если не принимать во внимание непосредственные контакты Шопена с больными, то в гигиенических условиях его личной и профессиональной жизни в первые парижские годы нельзя усмотреть ничего такого, что могло бы способствовать внезапной повторной вспышке заболевания. Попытки отнести причины такой вспышки на какие-то особенности личности Шопена также представляются более, чем сомнительными. Да, по свидетельствам современников молодой Шопен был бледен, хрупок и чрезвычайно худощав, что соответствует описанию в паспорте, выданном ему перед поездкой в Англию в 1837 году: «Рост 1,70 м, вес 97 фунтов». Повышенное утомление и недостаточное питание, конечно же, ослабляют конституцию и способствуют реактивации туберкулезного очага, но попытки усмотреть причину такой реактивации в какой-то особой болезненной предрасположенности личности Шопена до сих пор не имели успеха. Каренберг пытается искать причину обострения заболевания Шопена в потрясении, вызванном крушением его любви к Марии Водзинской, которое привело к снижению иммунитета его организма. На это можно возразить, что обострение латентно протекавшего туберкулеза произошло у Шопена еще зимой 1836/1837 года, то есть за год до разрыва этой связи, в связи с чем психосоматическая гипотеза Каренберга не представляется состоятельной.
Все же можно почти с полной достоверностью утверждать, что первичное инфицирование Шопена туберкулезом произошло в ранней юности, а в 1826 году имело место обострение, причиной которого могли быть либо повторное инфицирование со стороны смертельно больной сестры, либо реактивация старого первичного очага. Это обострение клинически проявилось в туберкулезном отеке шейных лимфатических желез. Зимой 1835/1836 года произошло еще одно обострение туберкулеза, но на этот раз оно уже сопровождалось образованием каверн.
Эта реактивация старого туберкулезного очага сопровождалась обострениями в зимние месяцы 1835/1836, 1836/1837 годов, а зимой 1838/1839 года на острове Мальорка очередное обострение протекало столь тяжело, что едва не загнало Шопена в могилу. Пусковым механизмом данного обострения послужили тяготы этого путешествия, начавшийся сезон дождей и вызванная им простуда, сопровождавшаяся высокой температурой и воспалительными явлениями в бронхах. Уже в Пальме состояние Шопена, который страдал от лихорадки и непрерывного мучительного кашля, вызывало тревогу, но после переезда в монастырь Вальдемоса оно еще больше ухудшилось. Высокая температура, кашель и потеря крови при кровохаркании ослабили его настолько, что он уже был не в состоянии покидать свою келью. Угрожающее состояние вынудило его и Жорж Санд при первой же возможности отправиться в обратный путь, во время которого в феврале 1839 года у него произошло массивное кровотечение из легочной каверны — Шопен, по его собственным словам, «выхаркал полный умывальник крови».
Когда Шопен наконец добрался до Франции, казалось, что он уже отмечен печатью смерти, однако благодаря усилиям главного хирурга тяжелый кризис был неожиданно быстро преодолен. Примечательно, сколь разнятся между собой различные медицинские интерпретации кризиса, произошедшего у Шопена на Мальорке. Некоторые авторы полагают, что заболевание Шопена вообще впервые явно дало о себе знать лишь во время его пребывания на острове. Такого мнения придерживаются французский врач и исследователь жизни Шопена Э. Ганш и, прежде всего, его австралийский коллега К. Барри, который утверждает: «Примечательно, что до бронхита или воспаления легких, перенесенного Шопеном в Пальме, ни один из обследовавших его врачей, не находил у него даже следов туберкулеза. Вплоть до пребывания Шопена в Пальме мы не располагаем никакими доказательствами наличия у него туберкулеза». Подобные утверждения полностью игнорируют историко-медицинский аспект данной проблемы, поскольку врачи того времени располагали лишь весьма несовершенными методами прослушивания и выстукивания грудной клетки, которые не позволяли им правильно диагностировать органические изменения в легких. Поэтому дальнейшее обсуждение такого рода утверждений представляется нам бессмысленным.
В последующие годы уже заметно развившийся хронический туберкулез легких у Шопена вел себя относительно спокойно, если не считать повторяющихся приступов лихорадки и непрерывного кашля. В этом многолетнем затишье основная заслуга, без сомнения, принадлежит Жорж Санд, которая наряду с самоотверженной заботой предоставила ему возможность проводить летние месяцы в тиши и покое своего поместья в Ноане. Однако после кризиса на Мальорке состояние здоровья Шопена уже не восстановилось до уровня, на котором оно было в первые парижские годы. Он стал хроническим больным, нуждавшимся в постоянном лечении и распорядок его дня отныне определялся течением медленно прогрессирующего туберкулеза. Его день, как правило, начинался многочасовым приступом мучительного кашля, при котором он выплевывал значительные количества слизи и гнойного секрета. Время от времени при кашле выходила кровь. Все же нельзя говорить, что в этот период Шопен был постоянно тяжело болен. Длительные периоды ремиссии перемежались фазами обострения, которые, прежде всего в зимние месяцы, сопровождались тяжелой симптоматикой. При этом не следует упускать из виду хроническое развитие заболевания, при котором в процессе расплавления тканей в легких возникали новые каверны, из которых по бронхиальным путям инфекция скачкообразно распространялась в другие области легких.
Такие скачки проявлялись в форме «гриппа», а образование каверн сопровождалось кровохарканием. На фоне этих явлений возник также процесс уменьшения объема легких, который впервые явно проявился в 1847 году.
Некоторые биографы обвиняют врачей, лечивших Шопена, в профессиональной некомпетентности, что, как справедливо замечает Франкен, не только несправедливо, но также свидетельствует об элементарной неосведомленности авторов биографий в истории медицины. Во времена Шопена не существовало эффективных методов лечения туберкулеза. Медики не знали причин возникновения этого заболевания и лечение ограничивалось так называемыми очистительными мероприятиями, призванными освободить организм больного от вредных веществ и соков. К числу таких мероприятий принадлежало назначение потогонных, рвотных и слабительных средств, а также кровопускания и применение пиявок. Мероприятия последнего типа особенно активно пропагандировались и применялись во Франции доктором Бруссе и его экстремистскими последователями. Это направление получило название «бруссеизма». Для подавления кашля применялись опиаты и другие алкалоиды, а также рекомендовалось питье минеральных вод, содержащих щелочи, сульфаты и соединения сурьмы. Существенное место в терапии туберкулеза занимали диетические рекомендации, связанные с молочным питанием, преимущественно с употреблением сыворотки и ослиного молока. И, наконец, значительное место принадлежало климатологическим и бальнеологическим курортам. При таких исходных условиях огромная заслуга врачей, лечивших Шопена, а среди них было немало светил медицины того времени, состояла уже в том, что они уберегли его от столь обычных в то время кровопусканий и пиявок, которые не только не приносили пользы, но чаще всего наносили вред состоянию пациента. Этим они, несомненно, продлили ему жизнь. Кроме того, со времени смерти сестры Эмили Шопен испытывал глубокую антипатию к любого рода кровопусканиям, что не могло не сказаться на методах, применявшихся лечившими его врачами, и выразилось также в его пристрастии к гомеопатии. В то время во Франции именно гомеопаты решительно выступили против школы Бруссе, и примечательно, что даже такой авторитет, как Крювейе, признал, что этим они спасли множество людей от преждевременной смерти. Шопен выражал свою благодарность гомеопату Молену за то, что тот не пичкал его лекарствами и больше полагался на мудрость природы.
В 1847 году произошло новое обострение туберкулеза. Мы не будем задаваться вопросом, в какой степени решающему ухудшению состояния Шопена способствовали психические нагрузки, сопутствовавшие его окончательному разрыву с Жорж Санд, который произошел в это время. С клинической точки зрения наиболее важным обстоятельством в этот период явилось то, что на фоне тех симптомов, которые наблюдались у него уже давно, все в большей степени стала проявляться одышка. Причиной этого явления явилось сокращение площади дыхательной поверхности легких за счет уничтожения функциональной легочной ткани в результате прогрессирующего каверноматозного процесса. В последней стадии болезни одышка существенно усилилась за счет разрастания соединительной ткани и образования рубцов в легких, которые накапливались за многие годы туберкулезного процесса. В результате возникла перегрузка правого желудочка сердца, отвечающего за кровоснабжение легких.
Неудивительно, что во время второго путешествия в Англию летом 1848 года непосильные физические нагрузки настолько усугубили дыхательную недостаточность, что Шопен теперь уже не мог подняться по лестнице даже с помощью слуги, его приходилось носить. Это сопровождалось также ухудшением деятельности сердца, и прежде всего правого желудочка. После возвращения из Шотландии у Шопена впервые наступил отек ног, который типичен при недостаточности деятельности правого желудочка сердца. В эту картину полностью вписывается «водянка живота», то есть накопление жидкости в брюшной полости, которая якобы наблюдалась в последний год его болезни. Наконец, требует объяснения устойчивая головная боль, от которой Шопен страдал в заключительный период болезни. Причина этой боли заключается, по-видимо-му, в прогрессирующем нарушении газового обмена в легких. Известно, что при снижении давления кислорода в артериальной крови в ней повышается содержание двуокиси углерода, что часто вызывает головную боль. У Шопена нехватка кислорода объяснялась не только так называемой «респираторной недостаточностью», то есть недостаточной эффективностью дыхательной функции, но также и сильно выраженной анемией, порожденной многократными «кровотечениями» и частым кровохарканием.
Устойчивая диарея, наступившая за три месяца до смерти, была вызвана, скорее всего, туберкулезным поражением кишечника. В XIX столетии, когда не существовало еще методов медикаментозного лечения туберкулеза, подобное туберкулезное поражение кишечника встречалось довольно часто, в то время как современным врачам оно уже практически незнакомо. В учебнике по болезням кишечника, изданном в конце XIX века, мы можем прочитать следующее: «Туберкулез желудка встречается чрезвычайно редко, но туберкулез кишечника представляет собой обычное явление и принадлежит к наиболее часто встречающимся инфекционным поражениям кишечника. Это объясняется широким распространением туберкулеза легких, при котором туберкулез кишечника является частым осложнением… В подавляющем большинстве случаев причиной возникновения туберкулезных язв кишечника является проглатывание выходящей из дыхательных путей слизи, содержащей туберкулезные бациллы… Если у больного туберкулезом наблюдаются признаки кишечного заболевания, то следует с наибольшей вероятностью предполагать, что имеет место патологический процесс того же типа, что и в легких… В некоторых случаях стул остается вполне нормальным, но часто возникает неукротимая диарея… Дефекация происходит преимущественно в ночное время, в большинстве случаев безболезненно или с незначительными тянущими ощущениями, стул однородно жидкий, количество дефекаций не превышает шести в сутки… И, наконец, существует категория тяжелобольных, страдающих обильной неукротимой диареей». Таким образом, мы имеем все основания полагать, что у Шопена диарея являлась симптомом туберкулеза кишечника, осложнившего заболевание легких.
Еще через несколько недель у него возникли затруднения речи, что свидетельствует о туберкулезном поражении гортани. Шопен уже давно страдал от хронической хрипоты, но теперь голос отказал ему настолько, что он мог изъясняться лишь шепотом или даже знаками. Для объяснения этой хрипоты выдвигались различные гипотезы, в том числе и весьма причудливые. Так, например, Лонг усматривал ее причину в непрерывном кашле и выделении больших количеств слизи, а Менесес Ойос вообще ставит под вопрос наличие туберкулеза, утверждая, что Шопен страдал митральным стенозом (сужением двустворчатого клапана левого желудочка сердца), в результате которого возникло давление расширившегося левого предсердия на гортанный возвратный нерв, ответственный за деятельность голосовых связок, и это якобы привело к необратимой хрипоте. Здесь, так же, как и при интерпретации диареи, не учитываются историко-медицинские аспекты туберкулеза XIX века, когда ввиду отсутствия возможностей эффективного лечения болезнь принимала течение, почти забытое в наше время. Вновь обратимся к медицинскому учебнику XIX века: «Хронический туберкулез гортани встречается значительно реже, чем легочная чахотка. В то время как последняя чаще всего имеет первичную природу, хронический туберкулез гортани почти всегда является вторичным заболеванием и в большинстве случаев представляет собой последствие легочной чахотки. Инфекция гортани возникает, как правило, за счет того, что частицы мокроты, содержащей туберкулезные бациллы, задерживаются на слизистой оболочке гортани… Чаще всего это приводит к нарушениям звукообразования, которые могут принимать формы от глухоты и хрипоты голоса до полной его потери. При разговоре больные не только утомляются, но и во многих случаях испытывают боль в гортани… Больные круглые сутки ощущают очень сильные позывы к кашлю… Случаи излечения от туберкулеза гортани чрезвычайно редки, так что прогноз в большинстве случаев неблагоприятен». Приведенное выше подробное описание позволяет сделать вывод о том, что туберкулез гортани существовал у Шопена уже довольно давно, но в последний период болезни произошло образование туберкулезных язв и радикальное ухудшение. Таким образом, нет оснований сомневаться в том, что туберкулез гортани явился у Шопена осложнением легочной чахотки.
Итак, окончательный диагноз звучит следующим образом: хронический туберкулез легких с кавернозными изменениями и сморщиванием соединительной ткани легких, хронический туберкулез гортани, туберкулез тонкого кишечника в терминальной стадии, перегрузка правого желудочка сердца с признаками недостаточности сердечной мышцы, анемия на почве обильного хронического кровотечения.
Совершенно новая версия болезни Шопена и ее смертельного исхода была выдвинута О’Ши, но версия эта не выдерживает критики ни в одном из пунктов. О’Ши выдвинул гипотезу, согласно которой Шопен страдал так называемым муковисцидозом — врожденным нарушением обмена веществ, при котором слизистые железы поджелудочной железы и дыхательных путей вырабатывают чрезвычайно вязкий секрет, в результате чего образуется его застой с последующим воспалением и прорастанием поджелудочной железы и легких соединительной тканью. Застой в каналах желез и в ответвлениях бронхов влечет за собой также кистозное разрастание этих органов, в связи с чем принято говорить о кистозном фиброзе. Прежде всего следует указать на то, что в семейном анамнезе Шопенов отсутствуют какие-либо указания на наличие этого наследственного заболевания, и в его жизни также не было случаев расстройства функции поджелудочной железы, влекущего за собой тяжелейшие нарушения пищеварения, которое обязательно возникает при этом заболевании. Однако данная гипотеза неправдоподобна и еще по одной причине. До наступления эры антибиотиков полностью сформировавшийся синдром муковисцидоза в большинстве случаев приводил к смерти еще в раннем детстве, и даже в 1950 году четверо из пяти заболевших умирали в детстве. Лишь в слабо выраженных случаях у больных был шанс достичь взрослого возраста. Невозможно представить себе, чтобы на фоне длящихся годами лихорадочных состояний и легочных кровотечений муковис-цидоз мог протекать в столь слабо выраженной форме.
Вторым аспектом, до сих пор мало учитывавшимся в патографиях Шопена, являются различные психические ситуационные кризисы в его жизни, которые в какой-то части оказали заметное влияние на его развитие как художника. Впервые на эту связь указал Аксель Ка-ренберг. В основном здесь имеются в виду депрессивные состояния, проявившиеся в различных формах и требующие различной каузальной интерпретации.
Впервые с подобной депрессивной фазой в жизни Шопена мы встречаемся во время его второго пребывания в Вене в 1830–1831 годах и в штутгартский период осенью 1831 года. Кровавое подавление борьбы польского народа за свободу вызвало у Шопена душевное потрясение, к которому добавились угрызения совести за то, что он не вернулся немедленно в Варшаву и не встал под знамена своих соотечественников, как это сделал Титус. Этот кризис самооценки усугубился тем, что он не добился видимых успехов как музыкант, а также разлукой с семьей, друзьями, родиной и предстоящим одиночеством на чужбине. Благодаря дневнику Шопена, заметкам в нотной тетради и различным письмам, в которых он говорил о «невыносимой меланхолии», делающей его «холодным и сухим как камень», мы располагаем почти полной информацией об этом душевном кризисе Шопена. И действительно, его психическое состояние ухудшилось настолько, что у него появились признаки усталости от жизни и истинные суицидальные мысли и ассоциации. Важнейшим документом этого времени является так называемый «Штутгартский дневник», по которому мы можем судить о важнейших симптомах его психического расстройства: упреках совести, чувстве фрустрации, безнадежном отчаянии, усталости от жизни с суицидальными идеями и фантазиями о смерти, бессоннице, безразличии и безынициативности, потере интереса вплоть до притупления восприятия других людей, чувстве безутешности. С другой стороны, ему доставляли мучения внутреннее беспокойство и состояние крайней напряженности, которые он мог излить только в музыке.
Некоторые специалисты пытались объяснить эти состояния присутствием в личности Шопена циклотимоидной или шизоидной составляющей. Если не считать того, что Шопен с детства отличался повышенной чувствительностью, то в его жизни мы не обнаружим никаких признаков, которые позволили бы причислить его к категории депрессивных личностей, и, следовательно, данный тезис должен быть отвергнут. То же самое относится и к попыткам психоаналитического объяснения упомянутых выше душевных состояний Шопена тем, что они явились явным проявлением невроза, ранее существовавшего у него в латентной форме и обострившегося под влиянием событий 1830–1831 годов. Подобная интерпретация основана на гипертрофированной оценке определенных невротических черт, присущих многим творческим личностям, в том числе и Шопену, и поэтому также должна быть отвергнута как несостоятельная.
Кризис 1830–1831 годов представлял собой, по всей видимости, обратимую реакцию на конфликтную психическую ситуацию в форме реактивной депрессии. Отличие такой реакции Шопена от «нормального» горя при восприятии печального события состоит не только в интенсивности депрессивного расстройства, но и в большой его длительности. Из его писем и воспоминаний друзей-поляков мы можем узнать, что состояние душевного расстройства у него явно имело место на протяжении первых месяцев жизни в Париже и вызвано было неудачами в плане творческой карьеры. По мере интеграции Шопена в парижское общество его депрессия начала постепенно проходить.
В момент решительного обострения туберкулеза во время пребывания на Мальорке зимой 1838–1839 годов Шопен вновь впал в депрессивное состояние, характеризовавшееся бессонницей, безынициативностью, нерешительностью, грустной подавленностью типа «меланхолии» и чувством покорности неизбежной горькой судьбе. И на этот раз имело место депрессивное расстройство, но уже вторичного характера, поскольку в основе его лежала болезнь. Это расстройство было уже необратимым, ибо болезнь была хронической и неизлечимой. С этого момента проявления депрессии периодически повторялись, коррелируя по времени с обострениями прогрессирующего фонового заболевания — туберкулеза легких. Высшей точки это состояние достигло после окончательного разрыва с Жорж Санд и во время последующей поездки в Англию осенью 1848 года, когда Шопен окончательно осознал безнадежность своего положения. В это время его мучило не только чувство вины за то, что жизнь не удалась, но и чувство подавленности бессилием что-либо сделать или изменить. Безразличие и отсутствие интереса даже по отношению к людям, делавшим ему добро, вылились в чувство отчуждения от окружающего мира, которое осознавал даже он сам. Как ни странно, некоторые авторы-медики пытались объяснить эти явления органическими изменениями личности Шопена. Так, например, Ланге-Айхбаум пишет об «очень жизнеотрицающей шизоидной личности, отягощенной тяжелой физической болезнью», а Рокиетта считает возможным диагностировать у Шопена шизофрению, или, как минимум, «псевдошизофрению». При этом ни тот ни другой не приводят каких-либо доказательств в пользу подобных утверждений.
Подобные периодические реактивные депрессивные расстройства на почве хронического, неизлечимого и смертельного заболевания вовсе не являются редкостью и изначально очень чувствительному, подверженному невротической стигматизации Шопену пришлось пройти еще и через эту пытку. Тем удивительнее, что именно период с 1839 по 1846 год был наиболее плодотворным для него в творческом отношении. В этот период ни прогрессирующее органическое заболевание, ни душевные расстройства, сопровождавшие его обострения, не оказали отрицательного влияния на творчество Шопена. Не исключено, что предчувствие ранней смерти от неизлечимой болезни давало ему столь необходимое для творчества внутреннее напряжение, которое он способен был излить только в музыке. Такое предположение подтверждается высказыванием самого Шопена: «За роялем я изливаю свое отчаяние».
Его творческие силы исчерпались лишь в последние два года жизни. Со своей любимой родиной он попрощался «деревенским танцем», где еще раз выразил душу своего многострадального народа, который, по словам польского поэта Циприана Норвида, единственно Шопену обязан тем, что «пролитые на протяжении многих веков слезы польского народа стали бриллиантами в диадеме человечества».
БЕДРЖИК СМЕТАНА
Композиторская деятельность Сметаны пришлась на то время, когда чешская музыка полностью находилась в тени немецкого и итальянского музыкального творчества. Тем более сильное впечатление должно было произвести национальное своеобразие его творчества на современников. Стиль Сметаны самым непосредственным образом связан с достижениями так называемой «новой немецкой школы», прежде всего Ференца Листа и Рихарда Вагнера, и, следовательно, он не мог остаться в стороне от конфликта двух беспощадно враждовавших между собой в то время музыкальных партий — «браминов» и «вагнерианцев» — каждая из которых стремилась привлечь его на свою сторону. Результатом этого явились резкие, доходившие порой до диффамации и клеветы, нападки консервативных противников. Сметана никогда не поддерживал личных контактов с Вагнером, за приверженность которому ему больше всего доставалось от консервативной критики. Его вдохновлял драматический стиль опер Вагнера, прежде всего полифоническая интеграция оркестра и степень психологического сопереживания, воплощенная в центральных образах оперного материала, и Сметана пытался обогатить это при помощи вновь открытого мелоса чешского языка. Сметана, безусловно, не был истинным вагнерианцем, он был всего лишь художником, музыкально-драматические замыслы которого в определенной степени совпадали с замыслами Рихарда Вагнера.
Лист, в отличие от Вагнера, оставался для Сметаны на протяжении всей его жизни «мастером и недосягаемым идеалом», каким был Вагнер для Антона Брукнера. Музыкально-поэтические новации Листа, небывало обогатившие поэтичность и выразительность музыкального языка, легли в основу инструментальной музыки Сметаны, которая, в отличие от симфонизма Антонина Дворжака, никогда не была «абсолютной игрой звуков», но всегда являлась музыкальной поэзией, выражением личных поэтических идей автора. Действительно, в симфоническом наследии Сметаны нет ни одной значительной симфонии, а есть лишь симфонические поэмы в духе Листа. Без технических нововведений Листа были бы немыслимы фортепианные произведения Сметаны.
Интересно, что современная оценка творчества Сметаны за пределами его родины в значительной степени основана на трагической глубине оперы «Далибор» и обоих его струнных квартетах. Стремление к монументальности в симфонических поэмах и серьезных операх, попытка синтеза глубинных истоков чешской народной музыки с выразительной силой симфонических картин в духе Ференца Листа или музыкальной драмы в стиле Рихарда Вагнера представляются нашим современникам более важными элементами творчества Сметаны, нежели безудержная веселая буффонада «Проданной невесты», которая, собственно, и обеспечила ему прорыв в высшее музыкальное общество и мировое признание. Творчество Сметаны завоевало чешской музыке почетное место на Олимпе европейского искусства и вечную благодарность соотечественников, для которых он был и остается создателем чешской национальной музыки. Стоит обратить внимание на то, что Чехия, подобно другим пробуждающимся европейским нациям, обрела собственный музыкальный голос лишь во второй половине XIX века в симфониях Дворжака и симфонических картинах и операх Сметаны, хотя Богемия и Моравия славились своим музыкальным искусством с незапамятных времен — первые упоминания относятся к XI столетию. Еще в XVIII веке английский музыкальный писатель Чарльз Берни называл прославившуюся многочисленными музыкальными талантами Богемию «консерваторией Европы». На чешскую культуру чрезвычайно неблагоприятное влияние оказал контрреформаторский централизм Габсбургов в период после окончания Тридцатилетней войны, который привел не только к утрате чешской государственности, но и в значительной мере к утрате чешским народом свой национально-культурной самобытности. В начале XIX века, в период «домартовской реставрации», предшествовавшей вспышке революционного движения в Европе в 1848 году, начинается возрождение чешской культуры, которому, как ни странно, во многом поспособствовали немецкие общественные и культурные течения, сыгравшие в чешском национальном возрождении большую роль, нежели революционные идеи, пришедшие из Франции. На баррикадах Пражской революции 1848–1849 годов, направленной против режима Меттерниха, чехи и богемские немцы сражались плечом к плечу, но затем их пути разошлись навсегда, ибо чехи прониклись националистическим духом того времени. В ходе этой метаморфозы чехам впервые стало ясно, до какой степени над их музыкой довлеет чуждая консервативная традиция. Сметане удалось за короткое время поднять музыку посредственных провинциальных композиторов местного значения на высоту великолепного национального искусства, и это является творческим подвигом, равный которому найти в истории весьма непросто. Подобное дано совершить лишь великому художнику, движимому великой идеей. На пути к высшим художественным достижениям творчеством Сметаны двигало не только пламя, раздуваемое весенним ветром национального пробуждения, но и вполне рациональные мотивы, позволившие ему успешно адаптировать новые художественные течения того времени к собственному творческому языку. Говоря словами Вацлава Гельферта, Сметана был мыслителем, который «создавал большие художественные организмы, сочетая неустанный и строгий интеллектуальный труд с пламенем ненасытной творческой страсти».
Бедржих Сметана, родившийся 2 марта 1824 года в сонном городке Литомышль, расположенном к востоку от Праги, был одиннадцатым ребенком в семье арендатора пивоварни в местном замке Франтишека Сметаны и его жены Барбары. В его семейном кругу ведущая роль принадлежала отцу, который благодаря усердию, уму и деловой осмотрительности вскоре стал собственником дома на рыночной площади. Отец занимал видное положение в городе, был завзятым охотником и музыкантом-любителем и детство Бедржиха было не только радостным и безоблачным, но и полным музыкальных впечатлений. Отец был настроен весьма патриотически и заботился о том, чтобы у детей пробудился интерес к чешскому песенному фольклору. В доме часто музицировали, в основном в форме струнного квартета, и отец еще в раннем детстве научил Бедржиха играть на скрипке. Однако уже в скором времени он стал отдавать особое предпочтение фортепиано, о чем так написал в дневнике: «Когда мне исполнилось четыре года, отец обучил меня музыкальному такту, в пять лет я пошел в школу и в это же время научился играть на скрипке и фортепиано». Дарование пианиста Бедржих смог публично продемонстрировать уже в 6 лет, выступив перед «Академией философов», организованной в Литомышле в октябре 1830 года. Это выступление принесло ему славу вундеркинда.
Отец был бизнесменом до мозга костей и не мог даже допустить мысли о творческой карьере для своего сына. В его планы входило сделать из сына чиновника или коммерсанта, поэтому мальчик, несмотря на явную музыкальную одаренность, смог получить лишь начальное обучение игре на фортепиано. Отец был вполне доволен тем, что Бедржих умел играть и получал удовольствие от музыки. Ему предстояло стать профессиональным музыкантом и композитором, имея базовые познания, лишь несколько превышавшие уровень обычного дилетанта, и, следовательно, предстоял весьма тернистый путь, преодолеть который он смог благодаря большому природному таланту, сильной воле и выдержке.