Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Черты эпохи в песне поэта (Жорж Брассенс и Владимир Высоцкий) - Владислав Никитич Зайцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

СЕРЕБРЯНЫЕ СТРУНЫ

Но чего нам нельзя запретить,

Что с запретом всего несовместней —

Это песня

Афанасий Фет

В европейских культурах общепризнанным символом поэзии считается лира. В древности игрой на ней сопровождали песнопения. В этой символике сохраняется одно из свидетельств изначального единения в поэзии слова и музыки. Поэт был певцом. Легендарный Гомер, библейский царь Давид, средневековые менестрели и трубадуры, русские гусляры, украинские кобзари — все эти поэты пели свои стихи. В продолжение тысячелетий поэзия существовала как звучащее, поющееся слово. Характерная для нынешних поэтов манера читать стихи нараспев, возможно, идет из глубины веков.

С развитием и распространением письменности и особенно после изобретения книгопечатания происходило становление литературы, и поэзия, как и большинство других видов словесного творчества, постепенно отчуждалась от своей первоначальной формы бытия. Сочинение стихов делалось профессией, тесно связанной с книгоиздательством и книготорговлей. В народном творчестве оно сохраняло свою исконную природу, но письменная поэзия смотрела на свою прародительницу уже свысока, считая ее простоватой, неразвитой, косной. И хотя именно народная поэзия была главным творческим ресурсом всех истинно великих поэтов, судьба поэтического слова уже казалась неразлучной с письменным знаком.

Самым устойчивым жанром поэзии в ее первоначальном, устном выражении оставалась песня. Но и ее природа заметно менялась. Все чаще это было уже не создание безымянных соавторов, а произведение профессиональных художников — вокальная пьеса такого-то композитора на стихи такого-то поэта. В наши дни новейшие средства массовой информации способствовали превращению песни в господствующий жанр современной массовой культуры. Присущие этой культуре особенности — культ «звезд», стилевая унификация, космополитизм — стирают национальные и индивидуальные качества песни. Слово утрачивает в ней самоценность, оставаясь только привычным атрибутом вокала. Все это ведет к вымыванию из песни поэзии.

Но одновременно с экспансией массовой культуры во многих странах, особенно там, где есть богатые поэтические и музыкальные традиции, переживает бурный расцвет то, что принято ныне называть авторской песней. Поэты вновь, как это было много веков тому назад, стали петь свои стихи. Только вместо лиры, арфы, лютни, домры или гуслей в руках у поэта теперь чаще всего гитара.

В силу многих исторических причин этот род поэзии особенно большое развитие получил во Франции. У нас он появился во второй половине 50-х годов этого века, хотя отдельные образцы его существовали и раньше, например творчество А.Вертинского. Широкая и стойкая популярность этих несанкционированных официальными инстанциями песен, разительно отличавшихся от всего того, что доносилось из радиоприемников и репродукторов, записывалось на пластинки, штампуемые Апрелевским заводом, дала этому зарождавшемуся искусству мощный стимул. В лучших его образцах, например в песнях Б.Окуджавы и А.Галича, обозначились уже черты индивидуального стиля.

Появление у советских граждан магнитофонов позволило песне поэта войти почти в любой дом. Поэзия становилась достоянием всех, как это было, вероятно, в далеком прошлом. Корпорация профессиональных литературоведов и критиков и относительно небольшое число почитателей и знатоков поэзии утрачивали свои привилегии в прочтении и толковании стихов, поскольку те были у всех на слуху.

Нечто подобное во Франции произошло еще раньше. Как и повсюду, читателей стихов там было не так уж много. Песни же слушал каждый француз, и когда их стали сочинять значительные, оригинальные поэты, такие, как Шарль Трене, Борис Виан, Лео Ферре, Жак Брель, публика стала внимательнее вслушиваться в то, что поется. Поддерживаемая музыкой, поэзия с подмостков концертных залов и многочисленных варьете входила в сознание людей без посредничества книги.

Особое значение в духовной жизни народа это искусство могло приобрести с появлением среди авторов-певцов художника из ряда вон выходящего дарования, творчество которого отразило бы характер эпохи в созданиях большой силы и высокой гармонии. Такие фигуры возникли во французской и в русской поэзии второй половины нашего века. Жорж Брассенс (1921 — 1981) и Владимир Высоцкий (1938— 1980) стали не только национальными поэтами, но и проницательными мыслителями. Они с большой глубиной постигли трагическое противоречие между гармонией мироздания и суетой человеческого бытия, живучесть темных инстинктов, суеверий, угрожающих основам жизни. Эти два поэта, голос которых был услышан большинством их соотечественников и многими людьми в других странах, прозрев самые истоки зла и насилия, самые потаенные закоулки лжи, воспели разум, свободу и достоинство личности.

Жорж Брассенс и Владимир Высоцкий натуры в высшей степени самобытные. Но в духовной жизни французского и русского народов это явления поистине равновеликие, и очень многое в их судьбе и творчестве побуждает к их сопоставлению.

«ДУРНАЯ РЕПУТАЦИЯ»

Когда слушаешь песню, надо все же шевелить мозгами.

Жорж Брассенс

Жорж Брассенс родился и провел детство и раннюю юность в городе Сете на берегу Средиземного моря. Отец его вел небольшое строительное дело. Он был человеком либеральных взглядов и убежденным атеистом. Мать, итальянка по происхождению, отличалась набожностью и держалась строгих нравственных правил. В доме Брассенсов всегда пели, и для Жоржа уже в пяти-шестилетнем возрасте песня стала главным увлечением.

В колледже имени Поля Валери, где он учился, преподаватель литературы Альфонс Бонафе привил своему ученику любовь к поэзии, что и определило вскоре жизненный выбор подростка. Отец пробовал приобщить Жоржа к своему ремеслу, но тот не проявил к нему интереса, и Брассенс-старший не настаивал. А когда его 18-летний сын собрался в Париж, чтобы искать там литературного признания, он не стал его отговаривать. Родители не имели возможности материально поддерживать Жоржа, и он несколько месяцев работал на одном из заводов «Рено». Вечера после смены он проводил в читальном зале библиотеки, усердно изучая французских классиков, особенно поэтов. Возможность заняться исключительно литературным трудом появилась у него благодаря поддержке супружеской четы — Марселя и Жанны Планш. Никому не известный юный сочинитель стихов и песен стал их приемышем. Люди они были простые и небогатые. Марсель, как инвалид первой мировой войны, получал небольшую пенсию. Жанна была портнихой. Они приютили Жоржа в своем убогом жилище в тупике Флоримон, где не было никаких удобств. Спал он там на старом продавленном пружинном матрасе, зато хозяева считали его членом семьи и верили в его талант. Они даже помогли ему деньгами в издании нескольких его опытов в стихах и в прозе, которые были напечатаны на средства автора. Эти брошюры, выпущенные ничтожным тиражом, остались незамеченными публикой и критикой.

Благодаря Марселю и Жанне Ж.Б. мог в течение нескольких лет продолжать самообразование и сочинять, не заботясь о хлебе насущном. Именно за эти годы развилось и окрепло его дарование, и тогда же были заложены основы той богатейшей словесной культуры, которая стала отличительным свойством его поэзии. Заслуга супругов Планш перед Францией получила достойное вознаграждение. Они вошли в историю вместе с самыми близкими поэту людьми, стали прототипами персонажей нескольких его песен.

Ж.Б. был настолько погружен в творчество, что никакие лишения и житейские неудобства не могли сбить его с избранного пути. Даже война и оккупация, год, проведенный им на принудительных работах в Германии (откуда он дезертировал и скрывался от полиции в тупике Флоримон), не нарушили упорного и все более глубокого постижения им таинств французского стиха и искусства песни. Он умудрялся сочинять и в немецком бараке, отрывая по нескольку часов от сна.

Главнейшая особенность его становления как поэта в том, что оно происходило вне современного ему литературного процесса. У него не было никаких контактов с литераторами, знакомств среди редакторов, критиков. Целое десятилетие песни его были известны только близким друзьям.

Уединенный, отшельнический образ жизни (хотя келья этого отшельника находилась в недрах одного из парижских кварталов на левом берегу Сенн), так отличающий Ж.Б. от большинства поэтов нашего века, во многом предопределив его из ряда вон выходящую самобытность, уготовил ему и в высшей степени необычную судьбу.

Если Ж.Б. уже подростком решил стать поэтом и твердо следовал своему решению, то Владимир Высоцкий, по-видимому, далеко не сразу осознал свое истинное призвание. Во всяком случае, ни одно из опубликованных свидетельств его близких и друзей не дает оснований полагать, что в юности он собирался вступить на литературное поприще, сочинять песни, хотя и любил с детства стихи и с удовольствием пел. Сам он говорил, что «с восьми лет писал всякие вирши, детские стихи про салют, а потом, когда стал немножко постарше, писал всевозможные пародии». То были ни к чему не обязывающие юношеские упражнения: «Все балуются в юности стихами и собираются делать это и в будущем». Первые из известных его поэтических опытов относятся к тому времени, когда он уже стал актером, и предназначались эти его ранние песни, как он о том не раз говорил, для исполнении в кругу ближайших друзей. Здесь такой же, как и у Ж.Б., путь совершенно самостоятельного развития, изначально обособленного, от жизни литературной среды, независимого от бытующих там правил и вкусов. Ж.Б. и В.В. каждый в свое время появились на небосклоне отечественной поэзии «как беззаконные кометы в кругу расчисленных светил», но остались там как звезды первой величины. И для того, чтобы это явление произошло, и в Париже и в Москве потребовалось вмешательство обстоятельств, прямого отношения к литературе не имевших.

Поддавшись настойчивым уговорам друзей и последовав совету популярного певца Жака Трелло, Ж.Б. решился наперекор своему страху перед большой и незнакомой аудиторией выступить в начале 1952 г. в парижских кабаре, как это принято у начинающих певцов. Посетителей этих заведений, привыкших слушать за ужином фривольные куплеты либо чувствительную мелодекламацию, песни насупленного, по виду неловкого и вовсе не такого юного — ему было тогда тридцать лет — дебютанта нисколько не увлекли. Такой равнодушный прием повторялся несколько вечеров подряд в разных кабаре, пока отчаявшийся, хлебнувший стыда и унижения певец не отступился, решив вернуться к прежним своим занятиям под опекой Жанны и Марселя.

В дальнейшей судьбе Ж.Б. большую роль сыграла Паташу, чрезвычайно популярная певица, державшая совместно с мужем известный ресторан-кабаре «У Паташу». Друзьям Ж.Б. не без труда удалось привести его к ней, и он, почти не веря в успех, спел ей несколько своих песен. Они произвели на нее такое впечатление, что она включила некоторые из них в свой репертуар, а позднее убедила поэта выступить в ее программе. Это выступление в ночь с 8 на 9 марта 1952 г. стало первым его триумфом. Несмотря на непривычную для эстрадного певца внешность (его сравнивали с молодцами, занимающимися борьбой кэтч) — помятый вельветовый костюм и странные манеры, он не раскланивался с публикой, не улыбался ей, вообще не смотрел на слушателей, то и дело вытирал пот со лба, — собравшиеся приняли все песни неизвестного доселе поэта с невиданным энтузиазмом. 12 марта газета «Франс суар» опубликовала заметку «Паташу открыла поэта». Критик Марсель Ицковски заявлял: «Этот поэт отчасти революционного склада принес нам глоток свежего воздуха… Запомните это имя, вам предстоит еще не раз его услышать». Предсказание вполне оправдалось. Вскоре песни Ж.Б. и он сам стали предметом разговоров «всего Парижа». История всех последующих его выступлений — это летопись постоянных и неизменных триумфов. Уже через несколько лет после первого знакомства с ним публики он стал не только гордостью, живым символом французской песни, но и поэтом, безоговорочно признанным народом. Правда, литературные авторитеты и академические круги с таким признанием несколько запоздали, проявив скорее тугоухость, чем осмотрительность.

Соотечественники В.В. подобное явление в их культуре поначалу восприняли совсем иначе. У поэта В.В. не было ни триумфального дебюта, ни скорого признания. Для большей части его аудитории песни его звучали с магнитофонных лент и с гибких, сработанных полукустарным способом пластинок. Воспроизведение звука чаще всего было скверным. О публичных выступлениях в больших залах пока еще не могло быть и речи. Ни один из литературных критиков или знатоков современной поэзии не поспешил публично возвестить о появлении нового поэта. В руководстве фирмы «Мелодия» никто не загорелся идеей выпустить цикл песен этого поэта.

Тех немногих, кто видел в песнях В.В. кровное достояние русской поэзии, скорее всего можно было встретить среди людей простых, в литературе не особенно эрудированных и на весомость своего мнения не претендовавших. И труднее всего увлеченных почитателей поэта было найти в артистической, литературной и окололитературной среде, то есть как раз там, где песни его звучали особенно часто. Там их можно было услышать в исполнении самого автора, и казалось бы, все благоприятствовало тому, чтобы в них поглубже вникнуть. Возможно, этим лишний раз подтверждается справедливость евангельского изречения: «Несть пророка в отечестве своем». Можно принять во внимание и то, что, скажем, среди актеров, особенно молодых, традиционно обострено чувство соперничества, конкуренции и успехам собрата, особенно когда у него обнаруживается какое-то неожиданное дарование, радоваться не принято. Все это, конечно, сказывалось на отношении служителей муз к песням тогда еще не очень широко известного актера.

Но главное было все же в том, что именно артистической, особенно литературной братии мудрено было оценить по достоинству это неведомо откуда и почему возникшее явление. Приобщение личности к тем или иным началам искусства само по себе вовсе не обостряет в ней художественное чутье. Но личность обзаводится известными навыками суждения — набором критериев, правил, расхожих мнений, своего рода опознавательных знаков, как бы помогающих ориентироваться в сложной и меняющейся художественной стихии. Это поощряет присущую всем нам склонность оценивать все происходящее вокруг (если это не затрагивает прямо наши интересы) не собственным разумением, а сообразуясь с мнением авторитетов, требованием установившихся вкусов, господствующей моды. Прежде чем вглядеться в само явление, попытаться понять его внутреннюю суть, мы ищем в нем какие-то знакомые признаки, по которым можно было бы отметить его тем или иным ярлыком. После этого мы готовы считать, что все в нем поняли.

К какому же роду известных ему явлений наш подвизающийся на литературном поприще соотечественник середины 60-х годов мог отнести эти излияния под звон гитарных струн воров-рецидивистов, запойных пьяниц, обожателей потрепанных жизнью «шалав», молодцов, способных «головой быка убить»? На что похожи этот бесшабашно-глумливый марш-баллада про «бывшего лучшего, но опального стрелка», эта безудержная хвала Большому Каретному, сопровождаемая упоминанием о каком-то «черном пистолете»? Нет, как на них ни посмотри, не напоминали эти бойкие или жалостливые куплеты ни один из признанных у нас в те времена родов, разрядов и стилей поэзии.

О том, что может существовать поэзия, не подчиняющаяся никаким доктринам, идейным или эстетическим установкам, никаким правилам, кроме законов родного языка и гармонии, иначе говоря, поэзия без ярлыков, определений, вне классификации, — об этом за несколько прошедших десятилетий у нас успели позабыть. В определения принято было упаковывать имена даже тех, кому они ни с какого боку не подходили, например Ахматовой и Пастернака.

Не удивительно, что подыскали ярлык и для поэзии В.В. Ее отнесли к так называемому блатному фольклору. Эта аттестация основана была на отождествлении автора с его персонажами, в то время преимущественно личностями, не ладившими с законом. Отсюда же пошли всевозможные мифы об уголовном прошлом поэта. Только когда популярность В.В. перешла во всенародное признание, миф этот постепенно вышел из обращения. Но первоначальное мнение о «блатном» характере ранних песен В.В. можно услышать и сегодня, хотя его наивность уже не раз комментировалась исследователями. Сам поэт знал о его существовании, и когда вопрос этот вставал на его концертах, деликатно объяснял аудитории, что с уголовным миром эти песни не имеют ничего общего, кроме персонажей и сюжетов. Как бы в подсказку будущим авторам диссертаций и монографий о его творчестве, он предлагал определение этого жанра, если уж без определений обойтись никак невозможно: «Это были так называемые дворовые, городские песни, еще их почему-то называли блатными. Это такая дань городскому романсу, который к тому времени был забыт».

Впрочем, довольно широко распространенное восприятие этих песен как «блатных» подогревало интерес к ним. Если «блатные», значит, заведомо не имеющие отношения к казенной словесности, не санкционированные властями, как бы не вполне легальные. Как и песни Ж.Б., они принесли соотечественникам «глоток свежего воздуха», но те вдыхали его поначалу чуть ли не украдкой. Можно утверждать, что поэзия В.В. обрела в относительно короткий срок большую аудиторию отчасти из-за своей тогдашней «дурной репутации».

Такой же налет чего-то предосудительного был и в необыкновенном успехе песен Ж.Б., соотечественники которого тоже поначалу наивно путали автора с его персонажами, среди которых чаще всего встречались те же пьяницы, воры, забулдыги, люди, обиженные и обделенные судьбой. Как и у В.В., разговор обычно ведется от их имени.

Один из них, например, повествует о том, как и почему он пошел по дурной дорожке:

Знал лихие я времена — В доме не было ни хрена: Ни бутыли вина к столу, Ни угля, чтоб кипеть котлу. Гробовщики уже не раз Примерялись ко мне на глаз. Я не стал с костлявой шутить — Вот тогда и свернул с пути. Ладить дольше не мог с судьбой И пошел на ночной разбой — Сшиб ударом полена в лоб С одного кошелька апломб…[1]                               «Свернувший с пути»

После чего следуют заслуженная кара, возвращение из отсидки и запоздалое слезное раскаяние. Другой рассказывает о том, каким необычным способом обзавелся он женой:

Когда одолевал я бедствий полосу — Нетрезвый, немытый, отпетый — Другой один алкаш мне продал за сто су Свою жену Нинетту.                               «Подруга за сто су»

Третий делится своим неудачным опытом сутенерства. Поначалу дела с молодой компаньонкой шли у него неплохо:

Она, обученная мной, Вовсю старалась, А я от выручки дневной Себе брал малость. Платили, стало быть, сполна Друг другу делом: Я головой был, а она, Понятно, телом…

Но вскоре идиллия была нарушена:

Однажды некий господин — Весьма полезный — Ее впридачу наградил Дурной болезнью…

И вот финал:

Смогли уколами помочь Себе партнеры, Но я решил податься прочь Из сутенеров… Тогда, лишенная тепла Моей опеки, Она в бордель служить пошла… Позор навеки! Там и жандарм — ее клиент. Гримасы жизни. Такие нравы сей момент У нас в отчизне!..                               «Раскаявшийся грешник»

Еще один, могильщик, жалуется на то, что люди не понимают тягот его профессии и трунят над ним:

От живых терплю весь век хулу: Дескать, мертвый мне — кусок к столу… Разве было б вам легко б В землю прятать земляков, Как бедняга-землекоп?..                               «Могильщик»

Многих персонажей Ж.Б. и В.В., особенно тех, что пострадали от властей, роднит упорная неприязнь к персоналу сил порядка — к жандармам, полицейским шпикам, судьям и соответственно к милиционерам, следователям, прокурорам и тоже судьям. Есть, впрочем, и существенное различие, У В.В. люди этих специфических профессий появляются как зловещие символы неодолимой карающей силы, а персонажам Ж.Б. они внушают не столько страх, сколько брезгливость, и рисуются обычно в комических ситуациях. Здесь, конечно, сказывается разный исторический опыт Франции и России, особенно советской. Но даже по мнению соотечественников Ж.Б., у которых привычка критиковать полицию и при случае подшучивать над нею составляет одну из характернейших черт социальной психологии (об этом говорит и обширный набор пренебрежительных французских кличек для полицейского, тогда как у нас их раз-два и обчелся), издевки по адресу людей в униформе, на которые был так горазд поэт, звучали чересчур дерзко, казались почти неприличными. По этой, вероятно, причине две из ранних его песен сначала были запрещены для радиотрансляции. В одной из них («Побоище») рассказывается о позорном разгроме, который учинили рыночные торговки в городке Брив-ли-Гаярд отряду жандармов, явившихся разнимать их драку:

Но под всякими небесами Так уж давно заведено: Если ввязались стражи сами, То против них — все заодно. И торговки с пущим азартом, Увидав ремни портупей, Бой продлили — на весь базар там Клич понесся: «Легавых бей!»

Баталия, изобиловавшая яркими эпизодами, закончилась полным поражением блюстителей порядка:

Бабский натиск так напугал их, Что один сержантик, грустя, Выть принужден был: «Бей легавых!», «Смерть — законам!» и «Смерть — властям!»

Но и этим дело не обошлось:

Убедившись, что жертвам вдоволь Довелось принять тумаков, Фурии замыслом бредовым В тот же миг увлеклись легко. Стыдно вслух сказать, если трезвый, Только вот до чего дошли: Тут же врагам кое-что отрезать… К счастью, кой-чего не нашли!

Еще более постыдный случай произошел с одним «очень свежим судьей», персонажем второй недопущенной на радио песни Ж.Б. Судью этого средь бела дня на глазах у всего честного народа изнасиловал вырвавшийся из клетки зверинца молодой самец-горилла. Истомившийся в неволе зверь отдал служителю Фемиды предпочтение перед ветхой старушкой, которую похотливые намерения сутулого крепыша не напугали. Противоестественный выбор гориллы получил должную оценку рассказчика:

Хотя у бравого гориллы Иных мужских достоинств — тьма, В нем, как известно, не открыли Пока ни вкуса, ни ума.

Парижская публика, прежде не слыхавшая с эстрады подобных историй, была шокирована или по меньшей мере смущена. Но многие уже тогда поняли, что рассказано это не ради отважного зубоскальства, что вся соль притчи — в заключающей ее небольшой подробности:

Судья сперва был ошарашен, А после взвыл — совсем как тот, Кого двумя часами раньше Отправил он на эшафот.                               «Горилла»

Позднее Ж.Б. к полицейским и жандармам стал снисходительнее и даже рассказал с явной симпатией об одном постовом, который прикрыл своей накидкой человека, уложенного приступом болезни на холодную мостовую. Поэт говорил, что он описал случай, произошедший с ним самим. В.В. же не только уголовникам и другим недоброжелателям доверял высказываться о милиционерах. Одному из них он дал возможность самому излить душу:

Побудьте день Вы в милицейской шкуре — Вам жизнь покажется наоборот.                               «День рождения лейтенанта милиции в ресторане «Берлин»

Непривычная смелость сюжетов и лексики, свободной от каких-либо поэтических и вообще литературных условностей, — первое, что замечали слушатели в песнях Ж.Б. и В.В. Красоты и глубины их поэзии открывались далеко не всем и не сразу. Этому довольно долго препятствовала «дурная репутация» поэтов, созданная слухами. Ж.Б. без всяких на то оснований, вследствие каких-то случайных, внешних обстоятельств и упрощенного, поверхностного понимания его песен многие представляли себе человеком нелюдимым, грубияном и женоненавистником. Некоторая часть публики приходила на его выступления не из любви к его песням, а лишь ради того, чтобы увидеть своими глазами певца, прозванного «гориллой» и «медведем». В начале его, карьеры нередки были случаи, когда слушатели демонстративно покидали зал во время исполнения песни в знак своего возмущения ее «непристойностью». Позднее таких на его концертах не стало, ибо все уже достаточно ясно понимали, что такое Ж.Б., и те, кому его поэзия не нравилась, слушать его просто не ходили. Зато собравшиеся в переполненном зале воздерживались даже от сосания карамелек, чтобы шуршанием бумажки не заглушить звука, исходившего с эстрады. Владельцы концертных залов предпочитали Ж.Б. другим звездам не только из-за гарантии полных сборов, но и потому, что после его вечеров требовалась минимальная уборка помещений — у него была обычно самая интеллигентная и воспитанная аудитория.

Один из французских критиков, Л. Риу, рассуждая о том, почему французы не сразу верно поняли и оценили по достоинству своего поэта, заметил: «Ж.Б. шокировал не только буржуа, которых он бичевал и высмеивал, но и немалую часть рабочей публики, довольно стыдливой в начале 50-х годов… В ту пору, когда речь была вежливой и бесцветной, он проявил вкус к крепкому слову, к «отборным», что называется, выражениям… Его обвинили в грубости, в порнографии».

Между тем ни в «крепких словах», ни в смелых сюжетах Ж.Б., точно так же, как и в песнях В.В., никогда не было и привкуса вульгарности. Просто они, как истинные поэты, не признавали никакой дискриминации в словаре родного языка и считали, что если слово существует и не утратило, своего смысла, то какой бы ни была его нынешняя репутация, оно имеет такое же право занять свое место в языке поэзии, как и всякое другое слово. При этом им никогда не изменяло безупречное чувство стиля и вкус того рода, о котором говорил А.С. Пушкин: «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, а в чувстве соразмерности и сообразности».

Когда у Ж.Б. пытались выяснить, как он относится к своей репутации «порнографа», он давал понять, что никогда не стремился кого-то шокировать или заинтриговать употреблением слов, считающихся неудобными в печати, или описанием «неприличных» сцен. «Хотел бы я знать, те, что упрекали меня за мои непристойные песни, — они знакомы с Рабле?..» «У больших писателей я встречал вещи похлеще, повыразительнее, посмелее… В языке Ронсара, дю Белле больше крепких выражений, чем у меня».

Ж.Б. не ограничился прямым опровержением легенды о «порнографе», но и сочинил поэтическую пародию на нее. В 1957 г., через пять лет после своего дебюта на эстраде, он обнародовал песню «Порнограф», персонаж которой охотно признает за собой все те доблести, какие молва упорно приписывала самому Ж.Б.:

Да, я порнограф, И пусть фонограф — Пусть примет он Мой лексикон!

Пожалуй, если бы он сочинил песню, в которой гневно открещивался, бы от всей возводимой на него напраслины, то вряд ли нелепость пересудов о «непристойности» его поэзии была бы столь очевидной, как в том случае, когда «лирический герой» песни признается:

Спешу на исповедь — сказать, Что воспевал девичий зад. Винюсь, даю зарок попу: Зады теперь — табу… Но, Чтоб так, спаливши все мосты, Не, угодить мне в монастырь, Я вновь — про свойства молодиц, Их ягодиц.

Конечно, могли найтись и такие, что приняли бы за чистую монету следующее откровение:

Все, чем галерку я смешу, Из-за чего в газетах шум, Мои десанты крепких слов — Мне хлеб и ремесло.

Но, признавшись в этом, они бы могли вызвать насмешки окружающих.

Когда пластинки с циклами песен Ж.Б. стали выходить миллионными тиражами, когда записи песен В.В. зазвучали почти в каждом советском доме, многие стали догадываться, что дело тут вовсе не в притягательности «запретного плода», не в дерзости поэтов, бросающих вызов общественному вкусу, а в чем-то гораздо более серьезном и не приуроченном только к преходящей злобе дня.

ДОРОГА, КОТОРАЯ НЕ ВЕДЕТ В РИМ

Твердят, что всем нам суждено

Жить стадом, словно овцы, но…

Пускай пастух дудит в дуду —

Я вслед за всеми не пойду.

Жорж Брассенс

Многие критики, писавшие о Ж.Б. и его творчестве, употребляли термин «non-engagement», который по-русски можно передать словом «незавербованность». Постоянно обращали внимание на то, что ни одна партия или секта, никакое политическое или идеологическое течение не могли объявить поэта своим сторонником, хотя многим того хотелось. В молодости Ж.Б. был близок к анархистам, но позднее отошел от всякой политической деятельности и был занят исключительно своим искусством. Но в этом не было признаков равнодушия к происходящему в мире. То было нечто другое. В одной из телепередач, посвященных памяти поэта, писатель Р. Сабатье сказал о нем: «Он был свободный человек, а это очень большая редкость».

Ж.Б. оценивал все, что видел вокруг, исходя исключительно из своих собственных, глубоко индивидуальных понятий, которые, соответствуя основным общечеловеческим нравственным началам, расходились с некоторыми правилами и нормами, принятыми в современном ему обществе. Так, принимая заповедь «не укради», поэт отказывался считать, что нарушившего ее надо непременно признать извергом рода человечества, навсегда лишить его права на личное достоинство и объявить охоту на его голову. В этом он расходился с убеждениями очень многих:

Этот, та, вот эти и те — Все судили по простоте: Дескать, если попал ты в сеть, То, как пить дать, тебе — висеть На фонаре и сей же час. Каждый рвался побольше часть Той веревки как талисман Сунуть тут же себе в карман.

Поддерживая заповедь «не убий», он в отличие от большинства современников понимал ее в однозначном и окончательном смысле: умерщвлять себе подобных нельзя никогда, ни при каких обстоятельствах, какие бы доводы — личного или государственного интереса, общественного блага, чести, благочестия — в оправдание такого умерщвления ни выдвигались. В этом он был более последователен, если угодно, более догматичен, чем многие приверженцы различных догм.

Дискредитация всевозможных догм была одной из постоянных забот поэта. Он был убежден, что многие беды и разочарования людей происходят от их привычки доверяться тому, что им по многу раз повторяют, с их атавистической склонностью верить в чудодейственную силу таких заклинаний, подобно тому как зачарованные соплеменники верят в бормотание вождя-шамана. Особенно злокачественным считал он коллективный, массовый догматизм, понуждающий людей без всякого предварительного размышления единодушно выражать недоверие любому, кто хоть чем-нибудь не похож на них. Они видят в этом какой-то вызов их стихийному стремлению к одинаковости:

Нет, не любят люди, когда Кто-то идет невесть куда.

И если этот идущий дорогой, «которая не ведет в Рим», не изъявляет готовности менять своих привычек и избавляться от непохожести на других, ему не позавидуешь:

Стало ясно теперь вполне, Какой конец готовят мне: Им веревки бы сажень, А крепкий сук нашли уже. Взглянуть, как буду я висеть, Кроме слепых сбегутся все.                               «Дурная репутация»

Его настораживала психология толпы, он видел в ней самые опасные проявления худших человеческих инстинктов, суеверий, истерий. Отсюда та «установленная» и обнародованная им арифметическая закономерность — «если больше четырех, значит — банда дураков» («Множественное число»), — которая стала во Франции крылатым выражением и ссылки на которую до сих пор служат едва ли не главным доводом у тех, кто склонен считать Ж.Б. воплощением крайнего индивидуализма.

Подобное толкование этого афоризма — один из примеров чисто внешнего прочтения его стихов, которое ведет к искажению или вульгаризации мысли поэта. Сам он не был этим сильно озабочен и не спешил поправлять заблуждавшихся на его счет, полагая, что каждый волен толковать что бы то ни было как ему заблагорассудится. Но иногда он все же подсказывал аудитории суть своих идей. Так было, например, и с вопросом о его «индивидуализме», особенно живо обсуждавшемся после того, как получила известность его формула «банды дураков». Вот что он сказал по этому поводу своему другу священнику Андре Сэву: «Я люблю, когда думают в одиночку, терпеть не могу толпу баранов, но это не имеет никакого отношения к необходимым коллективным усилиям. Если мне нужна помощь друзей, чтобы сдвинуть камень, я их зову… Но я не соглашусь, чтобы меня завербовала какая-нибудь группа или секта, и никто меня не убедит, что мысль работает лучше, когда сотни глоток ревут одно и то же… Мой индивидуализм анархиста — это борьба за свободу мысли».

Беспокоило его и такое проявление стадной психологии, как готовность толпы покорно и даже с воодушевлением вручать свою судьбу какому-нибудь властелину, вождю. В этой тоске слабых духом по чужой «сильной руке», которая бы избавила от обременительной необходимости каждому отвечать за свои действия самостоятельно, думать об их возможных последствиях, поэт видел источник самого долговечного рода порабощения, гораздо более живучего, чем все известные виды диктатур или демократий:

Я, ты, он, они и оне — Все ему покорны вполне, И царить во веки веков Властелину дураков.

В этой песне («Властелин») Ж.Б. пророчил неизбежный конец некоторым из современных тираний, и уже через несколько лет после ее появления, оправдав прогноз поэта, они сошли с исторической сцены:

Старый негус правит еще — Тоже, верно, будет, смещен… Может быть, восстанет Иран — И низвергнут будет тиран… Вот сойдет под стук кастаньет Дряхлый Франко скоро на нет…

Недоверие Ж.Б. к догмам, к извечной склонности людей свято чтить их и увлекаться общими порывами распространялось и на тех, кто провозглашает целью своей жизни радикальное переустройство мира. Он с сомнением относился к энтузиазму молодых и горячих голов, готовых немедленно смести все отжившее и воздвигнуть на пустом месте нечто новое. В песне-памфлете «Улица под названием Время» он показал обычную эволюцию самых пылких революционеров. Начинают они, как водится, бурно и воинственно:

Шли мы, собой весьма горды, Воины юной, злой орды, Буйно кружась в мятежной пляске, И, в смутном страхе чуть жива, Ныла утроба буржуа, Чуя угрозу перетряски. Все заменить желали мы, Вызвать на бой все силы тьмы, Штурмом взять пару их Бастилий. И, пошумев у их ворот, Жен их мы брали в оборот, В юбках их дочерей гостили…

С годами отвага утихает:

Но вот сыграли нам отбой — Полюбовались мы собой: Снег на висках, на лицах просинь. Тут-то до нас до всех дошло, Что скоро станет тяжело — За бабьим летом грянет осень.

Наконец подходит срок уступить дорогу очередному поколению бунтарей:

И присмирели молодцы, И побрели мы, как отцы, А впереди на перекрестке Громко нестройный хор гудел — Предков оставить не у дел Дружно грозили нам подростки…

Не раз поэту задавали вопрос, чем продиктованы его самоустранение от прямого участия в насущных заботах общества, его выбор позиции наблюдателя, стоящего как бы «над схваткой». Подобные разговоры, судя по всему, не очень его увлекали:

Кому неймется, тот пускай меня мучит, толкуя Про злобу дня, хотя от злобы той впадаю в тоску я…                               «При всем моем почтенье к вам»

Отвечая на один из таких вопросов писателю и журналисту, ведущему радиопрограммы «Кампус» Мишелю Лансло, он заявил следующее: «Если я не примыкаю ни к какому движению, то это не из-за страха. Я никого не боюсь… Чего я боюсь, так это ошибиться и тем самым вовлечь в ошибку других. Если бы я был уверен, что знаю истину, то, разумеется, объявил бы ее. Но я в этом не уверен. К тому же не забудь, что большинство типов, объявлявших и пропагандировавших кучи истин, не только сами обманывались, но и обманывали толпы людей. Иной раз они становились зачинщиками массовых убийств… Вообще, когда людям указывают какой-нибудь путь, то часто, если не сказать всегда, это путь к пропасти».

По-видимому, любое определение жизненной философии Ж.Б. будет ненадежным, за исключением одного, так верно найденного Р. Сабатье и не им одним, а многими людьми, знавшими поэта, — «свободный человек». Он умел относиться с юмором к себе самому так же, как ко всему и всем на свете. Самоирония заметна во многих его произведениях, например в песне-памфлете «Пока есть Пиренеи». Там речь идет о печальной судьбе тех, кто при диктаторской власти смеет иметь и высказывать свое мнение:

Тот, кто плевал в паучий крест, Сразу же взят был под арест, А после в копях соль злодей Долбил для засола сельдей. Тем, кто его не величал, Сталин леченье назначал: Велел включаться в зимний спорт И гнал на сибирский курорт.

Рядом с этим дерзость самого автора, также не одобрявшего диктаторов, оценивается явно невысоко:

Я Франко изводил гитарною струной, Дразнил с давнишних пор, Но должен вам сказать, была меж ним и мной Цепь Пиренейских гор. Большого риска нет — куплеты и припев Послать в большой поход И, в схватках на словах отменно преуспев, Иметь от них доход.

Подобно Ж.Б., В.В. утверждал право личности на выбор собственного пути. В наших условиях, где каждый был приучен оглядываться на других, а все вместе — на того, кто дает указание, такая позиция выглядела еще более вызывающе, чем во Франции с ее многовековым опытом борьбы за свободу и достоинство личности. В.В. уподобил земное странствие соотечественников движению по одной, общей дорожной колее:

Отказа нет в еде-питье В уютной этой колее — И я живо себя убедил: Не один я в нее угодил, — Так держать — колесо в колесе! — И доеду туда, куда все.

Почти как у одного из персонажей Ж.Б., с той разницей, что путник-француз упрямится:

— Что-то вы, господин, все идете не в ногу, Отобьетесь от нас — попадете в беду. Может быть, только я как-нибудь понемногу Без попутчиков сам куда надо приду.                               «Множественное число»

Но и персонаж В.В., угодивший в чужую колею, вскоре сообразил, что лучше все же ехать по своей:



Поделиться книгой:

На главную
Назад