А пока нужно было стеречь ракету зелёного дыма — сигнал о начале движения стрелкового полка на восток. Ещё пуще нужно было стеречь начало наступления противника, на пути которого залегли пограничные заслоны. Тем паче что никаких предварительных сигналов немцы на сей счет не дадут. У них, в местечках и селах, уже обнаруживались дымки полевых кухонь и передвижение по улицам — пехота, автомашины, артиллерия на конной и механической тяге. Рановато устроили себе побудку немцы. Рановато завтракают. Ну а после кофе — соизволят вытягиваться на дороги. Тут-то вы и повстречаетесь с нами, господа хорошие, гады ползучие. Вышлют ли разведку? Ведут себя настолько нагло, что не всегда ее высылают, больше на нахрап полагаются… Привыкли на Западе, по Франциям и Бельгиям, к военным прогулкам, думают — и с Россией этот номер выйдет. Выкуси!
Пограничники уже ополоснулись в ручейке, пососали размоченные в этом ручейке сухари и запили водичкой все из того же неиссякаемого ручейка. У всех впалые, заросшие щетиной щеки, кожа на лице потрескалась, губы почернели; форма пропотелая, сопревшая под мышками, сапоги сбитые, пропитанные пылью. И хоть это непорядок, привести себя в божеский вид некогда: бои — марши, бои — марши. Да уж если на то пошло, лейтенант Трофименко, начальник пограничной заставы (какой заставы, спрашивал он себя, она же осталась на границе), тоже оброс щетиной, обмундирование грязное, просоленное, пробеленное потом, а подворотничок — просто-таки черный от грязи. Нехорошо! Вот мог же полковник Ружнев, несмотря ни на что, и бриться, и подворотничок менять. Потому истинный службист, не чета ему, Трофименко Ивану. Правда, у полковника расторопный, пронырливый ординарец, а лейтенанту никакие ординарцы не положены. Да и как это позволить, чтоб за тобой ухаживали, простите, как за дамой? Трофименко Иван этого не представляет. Может, оттого, что лейтенант, а не полковник. Ничего, если сегодня уцелеет, то вечерком побреется, простирнет подворотничок и, возможно, трусы с майкой, заштопает гимнастёрку.
Окопы были отличные, на загляденье — как сил хватило. Потому хватило, что Трофименко уяснил крепко, что значит на войне как следует зарыться в землю; старшина Гречаников, ворочая забинтованной шеей, разводил пограничников из заслона лейтенанта и из своей резервной группы по позициям: одного Феликса Гороховского начальник заставы велел не будить — пусть поспит хоть полчаса, после дежурства и это хлеб. Юное, с тонкими чертами лицо Гороховского было умученным, и он спал, распустив пухлые мальчишечьи губы, роняя вязкую слюну на подложенный под щёку кулак. И лица всех, кто проходил перед лейтенантом, стоявшим на самой макушке высоты, виделись ему хоть и умученными, но всё-таки молодыми, такими, какие они и были до двадцать второго июня. Среды этих ребят были и его давнишние, по заставе, подчинённые, были и новенькие, при отходе прибивавшиеся с других застав, даже с других комендатур. Прибивались в лесу и армейцы (пятеро их было, пехотинцев, пятеро потом и погибли в стычках с автоматчиками), но за эти девять суток Трофименко подметил некоторую определённость: каждый окруженец старался прибиться к своему роду войск — пограничник к пограничникам, пехотинец к пехотинцам, пушкарь к пушкарям, связист к связистам, сапёр к сапёрам и так далее. Так сказать, свой к своим, в этом нет ничего зазорного, напротив — это естественно. Главное — чтоб плечом к плечу, чтоб рядом были люди, на которых можно положиться в час испытаний.
Трофименко поправил висевший на груди автомат, и прикосновение к оружию как бы придало ему бодрости и уверенности. Натянул фуражку поглубже, почти на глаза, антрацитово посверкивавшие из-под чёрного лакированного козырька; козырек истрескался, потускнел, а вот «кубари» на зеленых петлицах алые, как всегда, — по два кубика, эмалированных, блестящих, на каждой петлице. Лейтенант пограничных войск — это что-нибудь значит!
И бинокль был старый, заставский, безотказный. Тоже висел на груди, несколько мешая автомату. Трофименко вынул его из кожаного футляра, поднёс к глазам. В перекрестии делений, приближённые оптикой, — пустынный проселок, петляющий меж кустами; чем дальше на запад, тем кусты были реже, у околиц сменялись ельничком, а в самом селе — сплошные сады: яблони, вишни, черешни, груши; сквозь листву и ветки с плодами едва угадывались беленые хаты; по кривым пыльным улочкам газовала автомашина, в кузове — солдаты; пыля сапогами, солдаты прошли куда-то за колодец, над срубом печально клонился колодезный журавель. На просёлок немцы покуда не вытягиваются. Но вот-вот вытянутся.
Потом Трофименко повернулся лицом на восток — в окулярах верхушки елей, буков, сосен, в просветах между деревьями то человеческая фигура, то обозная повозка, то лошадь, то пушечный ствол. Не видать ли над лесом ракеты зеленого дыма? Не видать пока. Но вот-вот будет. Удачи вам, товарищ полковник, и удачи вашему полку.
Жаль, конечно, что застава Трофименко не смогла пробиться к погранотряду. Эх, как жаль, что не пришлось доложить: «Товарищ подполковник, согласно вашему приказанию семнадцатая застава выведена на соединение…» Доложил бы начальнику отряда, само собой, и о павших, и о живых, достойных представления к правительственным наградам. Уж во всяком случае о медали «За отвагу» для некоторых лейтенант Трофименко непременно бы походатайствовал, особенно для погибших. Живые заслужат себе ещё и ордена…
Тогда, покинув расположение заставы, они часа полтора брели по многокилометровой просеке, и за это время умерли тяжелораненые, которых как можно бережнее, меняясь, несли на шинелях. Как будто бедняги сговорились: умереть всем и снять заботы с тех, кто в состоянии двигаться. Их, уже остывших, пронесли сколько-то, затем, уже в кромешной тьме, Трофименко распорядился: привал, копаем общую могилу. Вырыли, завернули умерших в шинели, опустили на дно, забросали комьями, еловым лапником, в изголовье поставили валун. Прощайте, товарищи!
Здесь, на отдыхе, на них и напоролось какое-то подразделение мотоциклистов. Побросали свои трещотки — и за автоматы, чесанули — пух полетел. Перестрелка, шум, гам, неразбериха. Мотоциклистов было человек семьдесят, и ввязываться в затяжной бой Трофименко не хотел. Кое-как оторвались, углубились в леса. С маршрута, понятно, сбились. Переночевали в ельнике. На рассвете повернули на северо-восток, к Тульчину, где намечено было соединиться с управлением отряда, с маневренной группой, с заставами — с теми, кому удастся вырваться из вражеского кольца, но на пути опять немцы, не подразделение, а часть, по-видимому, артиллерийский полк: куда ни тыкались — всюду орудия, грузовики, тягачи, палатки, горлопанящие немцы. Пришлось снова менять маршрут и задавать лататы подале, подале в густняк, в бор, в бездорожье…
Косолапя, подошёл старшина Гречаников, поджарый, низкорослый, в пилотке (пограничную, с зелёным верхом, фуражку потерял в боях, пилотку снял с убитого армейца), козырнул:
— Товарищ лейтенант! Заслон и резервная группа заняли боевые позиции!
Трофименко ответно козырнул:
— Добро, старшина. Усиль наблюдение за дорогой, за немцами и за лесом, чтоб не прозевать ракету зелёного дыма.
— Зелёную не пропустим, — сказал Гречаников и, похоже, усмехнулся. — И красные не пропустим… Разрешите идти?
— Иди.
И оба опять козырнули. Взаимно, так сказать. Может, смешно, но за это козыряние, отдание
Он посмотрел на опоясывающую холм оборону (поправил себя: не холм, а высота), на спящего Феликса Гороховского, и боец, будто от его взгляда, застонал, пробудился и встал, пошатываясь со сна. Нехотя и неловко вскинул пятерню к виску:
— Товарищ лейтенант, разрешите занять свой окоп?
— Занимай, — сказал Трофименко. — На сухарь, погрызи. — И достал из полевой сумки сухарик.
— Спасибо, товарищ лейтенант. — Гороховский снова козырнул, хотя тут-то козырять, пожалуй, не было нужды.
Он приоткрыл запястье, на часах — пять пятьдесят пять. Через пяток минут стрелковый полк начнёт движение. Сюда, на высотку, доносился усилившийся шум: скрип колёс, ржание, даже человеческие голоса — видимо, что-то довольно зычно командовали. Да и ветерок оттуда, кажется, доносит и дыхание тех людей, людей полковника Ружнева, которых они здесь остались прикрывать…
И два других заслона прикрывают. Пойдут ли по тем проселкам фашисты? Если пойдут, Трофименко надеется: заслоны скажут свое слово, ребята там проверенные, а в командирах он уверен, как в самом себе. Одну группу возглавляет сержант Антонов Порфирий, старослужащий, опытный, грамотный, чуваш из Чебоксар, земляк политрука Андреева. Во главе второй — тоже старослужащий, сержант Давлетов Фёдор, башкир из-под Уфы, вообще-то добряк, но в бою злой, так и надо воевать — только зло. На семнадцатой заставе, кстати, было много призванных из Чувашии, Удмуртии, Башкирии, из Марийской и Мордовской республик, да и сам Трофименко примерно из тех же краев, из-под Куйбышева, обрусевший хохол, в котором украинского осталась разве фамилия. Да… А если немцы почему-либо не сунутся на те проселки, он стянет к себе и заслон Антонова, и заслон Давлетова, — тогда здесь будет крепкий орешек, который фашистам придется разгрызать и, возможно, поломать при этом зубы. Так-то!
— Товарищ лейтенант! — возбуждённо закричал старшина Гречанинов откуда-то слева. — Зелёная ракета!
— Вижу! — отозвался Трофименко, засёкший ракету зелёного дыма раньше других, едва она начала взлетать над лесом.
И все пограничники зашумели, показывая пальцами в сторону восточной кромки леса: прочертив воздух, там повисла зелёная капля и затем потекла вниз, оставляя за собой дымный, со слабой прозеленью, след. И этот зеленовато-серый дымок ещё стоял некоторое время над лесными верхушками, слегка сносимый на запад, и стоял, не истаивая, в глазах лейтенанта Трофименко.
Словно очнувшись, он сиплым, осевшим баском крикнул Гречаникову, а значит, и всем пограничникам:
— Старшина! Удвоить бдительность! Теперь будем поджидать фашистов! Предупреждаю: огонь — по моей команде…
И жадно, расплёскивая, отпил воды из горлышка трофейной фляги.
Полковник Ружнев категорически настоял на своём: он отходит с арьергардной группой полка, пока не убедится, что все красноармейцы и техника выведены, — не займёт места во главе полковой колонны. Комиссар его уговаривал:
— Дмитрий Дмитрич, ты должен идти впереди. Кому замыкать колонну, найдётся и без тебя…
Комиссара поддержал и старший оперуполномоченный из особого отдела, но по-своему:
— Хочешь показать: мол, я не трус, не стану первым выбираться на волю?
Начальник штаба полка помалкивал, давая возможность полковнику Ружневу самому всё решить. Как решит, так и будет. А он, начальник штаба, в точности все выполнит. На то он и штабист.
Комиссар полка был старшим политруком (накануне войны его предшественника в звании батальонного комиссара сместили — за что, никто не ведал), особист и начальник штаба — майоры, то есть все ниже по воинскому званию, чем Ружнев; но лишь начальник штаба выдерживал субординацию, комиссар полка и особист называли полковника по имени-отчеству и на «ты». Не то фамильярность, не то пренебрежение, не то покровительственность, не то чёрт знает что такое, как думалось начальнику штаба. Сам полковник — строевая косточка — к этому, впрочем, относился спокойно, будто вовсе не замечал. Ну, это его дело…
Полковник Ружнев подытожил твёрдо, хотя и дёргая, словно контуженный, головой:
— Как раз наоборот, товарищи. Найдётся кому первым выходить из окружения. А командир полка, как капитан с корабля, уйдёт последним. Лишь когда увижу, что все вышли, — мой служебный долг будет выполнен, а моя партийная совесть будет чиста…
На это ни комиссар, ни особист ничего возразить не смогли либо не захотели; оба были ранены, комиссар в левую руку, особист в правое плечо, они морщились от боли и от споров с Ружневым. Комиссар пробурчал:
— Ну, как знаешь, Дмитрий Дмитрич…
Тут же порешили, что возглавит колонну начальник штаба, а знамя полка вынут из чехла и спрячут на груди у помначштаба-1, если что с ним случится, знамя спрячет у себя на груди ПНШ-2 и так далее, благо помощников у начштаба хватает. Ну а комиссар и особист пойдут в середине колонны, чтобы
Спать в эту ночь Дмитрию Дмитриевичу, натурально, не довелось. Да и не очень клонило в сон, когда принимался думать о предстоящем отрыве от противника. Сколько уж дней германцы висели буквально у него на плечах, пытаясь окружить, расчленить и — ужасно произнести это слово — пленить полк. Но полк, хоть и нёс потери, всё-таки отбивался, и вот появилась наконец надежда оторваться от противника и привести свою часть в город Н. на соединение с дивизией, с корпусом. Германцы, правда, глубоко вклинились, нарушили связь и управление войсками, и точно ли в Н. сейчас штаб дивизии или корпуса — сказать невозможно. Но главное — оторваться, вынести знамя, вывести технику и людей. Это задача номер один. Если пограничники задержат германцев, мы её выполним…
Под утро Дмитрий Дмитриевич приказал ординарцу — мастер на все руки — побрить, подшить свежий воротничок, наваксить сапоги. Юркий, проворный как бес, ефрейтор водрузил полковника на пенёк, обвязал его плечи вафельным полотенцем и, включив на соседнем пеньке немецкий ручной фонарь, при его блеклом, робком свете намыливал впалые щёки, бережно скрёб опасной бритвой. Дмитрий Дмитриевич сидел, бросив вдоль туловища крупные рыхлые руки, понуро сгорбившись, думал, думал. Да, задача номер один. На сегодня. А что после будет с полком и с ним самим? Ведь война раскручивается, германцы продвигаются, громят наши части. И сейчас он боялся двух вещей: что ординарец-брадобрей порежет его и что не удастся оторваться от германцев, вывести из-под их ударов полк.
Он не был труслив, но однажды пережитый им испуг как-то незаметно и прочно осел в его натуре, — это с финской, малой войны, для кого малая, а для него очень даже большая. Он и тогда командовал стрелковым полком, хотя со дня на день должен был
Свет трофейного фонарика на еловом пне мерк, слабел — вероятно, кончалась батарейка, — и ординарец заторопился, взмахивая перед самым носом. Дмитрий Дмитриевич недовольным тоном сказал:
— Поосторожней. Не части.
И отметил про себя: почти не заикается. Только вот голова иногда трясется, и это, натурально, мешает бритью. Ладно, скоро закончится эта процедура. Запахнет одеколоном, свежий подворотничок забелеет, сапоги заблестят — пускай подчиненные видят, что командир полка на высоте. При любых условиях. Хоть финская война, хоть германская. И чего тогда финны заупрямились, стали провоцировать конфликт, чёрт бы их побрал…
По долетавшим до резерва слухам, Семен Константинович Тимошенко железной дланью переворошил все в войсках; по-видимому, капитально подготовились к наступлению и весной прорвали «линию Маннергеима» — овладели Выборгом, и Финляндия попросила мира. Прискорбно, что все эти события происходили без участия полковника Ружнева, он бы пригодился, как-никак незадолго до финской войны окончил академию Фрунзе, это что-то значит. Да-а, угодил под горячую руку высшего руководства, и вот результат: характеристика подпорчена, а уж он ли не выкладывался на службе? И выходит: не будь финской и не замаячь на горизонте грозный Тимошенко, Дмитрий Дмитриевич Ружнев получил бы дивизию — и соответственно генерал-майора. Такой-то поворот судьбы. С той поры испуг перед войной и перед начальством поселился в душе, хотя Дмитрий Дмитриевич не давал ему ходу. Старался не давать, потому что назначение на Западную Украину (опять на полк), вблизи границы, за которой германские фашисты, от коих ничего, кроме провокаций, не дождёшься. На поверку: не провокация, а война!
Стараясь не сутулиться и не дёргаться, полковник Ружнев скомандовал:
— Ракету зелёного дыма!
Сержант из личной охраны командира полка поднял кверху ракетницу и выстрелил. И все подняли головы, проследили за дымным полётом ракеты. Когда, отгорев, она упала наземь, полковник взмахнул рукой:
— Полк, слушай мою команду! Подготовиться к движению! Шагом арш!
Первым зашагал взвод автоматчиков, усиленный ручными пулемётами, — он и будет уничтожать мотоциклистов, прокладывать дорогу всей полковой колонне — за ним группа начальника штаба, а там уж подразделение за подразделением.
Полковник Ружнев стоял на краю опушки, и перед ним проходили роты и батальоны, и он с горечью думал, как поредели подразделения. Довести бы хоть этих без потерь. Но потери будут. Какие? Хочется верить — небольшие. Полк будет жить. Знамя вынесем, костяк личного состава, и прежде всего командного, сохранится, кости обрастут мясом, то есть пополнимся людьми и техникой. И ещё повоюем, полк Ружнева ещё скажет своё слово!
Ружнев на секунду опустил набрякшие веки и как будто вместо топота сапог и копыт, скрипа колёс, лязга железа, командирских басов, свистящего дыхания людей и лошадей услыхал взрывы бомб, снарядов и мин, разрывы гранат, пулемётные и автоматные очереди, стоны раненых и предсмертные вскрики убитых. Он вздрогнул и открыл глаза.
Ряд за рядом, нестройно, как бы вразброд, проходили перед ним, своим командиром, стрелки, пулеметчики, саперы, минометчики, артиллеристы — где пушку тащили, рвя постромки, коняги, где люди, рвя себе жилы, — покачивались, накренялись на вымоинах обозы хозроты и санроты, в повозках лежали раненые, и Ружневу представилось, каково им на этих чертовых промоинах. О чём думают? Нет, он всех своих людей выведет, пусть раненые ничего такого не думают, их не бросят.
По бокам Ружнева, словно охраняя его, стояли комиссар и особист, вместе с ним глядели на полковую колонну. Потом комиссар отошёл и, кивнув: «Ну, Дмитрий Дмитрич, я пошёл», — пристроился к стрелкам, сухотелый, перекрещенный скрипучими ремнями, со «шмайссером» на плече. Потом и особист, молча, даже не кивнув полковнику, прилепился к минометчикам, зашагал обочь, полноватый, на заду — расстёгнутая кобура с пистолетом, походка какая-то прихрамывающая, хотя ранен осколком в плечо, наверное, поэтому одно плечо выше другого — приподнял, оберегает.
4
Трофименко прикидывал: как только ружневский авангард завяжет бой с мотоциклистами на выходе из лесу, главные силы противника немедля придут в движение, поспешат к месту перестрелки. И наткнутся на заслоны семнадцатой заставы. Нет, нет, нет, пускай они и ушли с границы, но семнадцатая живет и действует. Да, да, да, вот-вот снова начнет действовать. Когда именно? Через сколько времени? Жди, лейтенант Трофименко, жди. События сами на тебя надвинутся.
Он опять приложился к горлышку фляги и засек: старшина Гречаников тоже приложился к фляжке, но у него не водичка, а водочка, трофейный шнапс. Пусть выпьет немножко, взбодрится перед боем. Всем бы надо взбодриться, да только не алкоголем. Верой, надеждой и любовью взбодриться. Именно! Верой в наше правое дело, надеждой на победу и любовью к Родине. Подумать так можно, вслух произнести — нельзя, выспренне прозвучит, звонко.
Вот она — Родина: желтая на холмах рожь, желтая в низине речонка, среди травяной мелочи — подорожника, манжетки, копытня, пастушьей сумки — пестреют маки, ромашки, полевые гвоздики, цикорий, васильки, не голубые, как в России, а синевато-лиловые; бережно обкошенные островки словно звенящей своими цветами — бубенчиками мальвы; на лугах вянет скошенная трава, кое-где собранная в стожки; у лесного окрайка — зеленой воды озеро, с кувшинками, с водяными лилиями, но берегу — метёлки камыша, за камышом — стена леса: и бук, и граб, и смерека, и сосна, а подале от них, на отшибе, будто отбежала, одинокая береза; туман поднимается, рассеивается, и над тобой высокое-высокое небо, по которому от недальних Карпат наплывают белесые облака; в лесочке стонут дикие голуби; в луже неподвижно, как цапли, стоят вороны. Эх, вы, вороны и горлинки, улетайте, покуда не поздно. Да и всей этой полевой и лесной красоте не поздоровится, когда взрывы вспашут округу. Кровь пропитает землю. А на крови можно поскользнуться. Это вам, господа хорошие, ублюдки гитлеровские, говорит лейтенант погранвойск Трофименко Иван.
И поскольку он не первый месяц был лейтенантом пограничных войск, Трофименко от мимолетнего любования земной красотой снова перешел к оценке местности с точки зрения сугубо военной: через речку, водный рубеж, немцы вряд ли полезут, озеро — тоже для них преграда, во ржи, на холмах мы будем косить их пулеметами, а вот по оврагам смогут к нам подобраться, если по проселку не пройдут; небо пока чистое, удобное для действий авиации, но тучи с Карпат натягивает, может быть, облачность увеличится, погода будет нелетная, дай-то бог, а то «юнкерсы» и «мессершмитты» — пресволочная штука.
И в этот момент Трофименко услышал отдаленную ружейно-пулеметную стрельбу и взрывы гранат — там, куда отходил полк Ружнева. Началось! Смелей, товарищ полковник, громите, товарищ полковник, этих гадов, вперёд, к победе, товарищ полковник. Не сомневаюсь, вы прорвётесь. А скоро, вот-вот, начнётся и у нас. Будьте спокойны: не подведём. Это не громкие слова, я не уважаю громких слов, товарищ полковник. Я уважаю уставные слова…
А перестрелка на востоке усиливалась, набирала смертную силу. Лейтенанту Трофименко показалось: услыхал и разнобойное, раскатное «ура!». Да нет, вряд ли сюда донесёт. Ну а если здорово крикнуть? А «ура!» армейцам надо кричать здорово, немцы боятся этого клича. И ещё боятся штыкового удара, рукопашной боятся. Крепкий, дружный удар, и от мотоциклистов мокрое место останется. Если там, конечно, нету других немецких подразделений. Не должно быть. Полковник Ружнев посылал ведь полковых разведчиков.
Шумнее стало и на западе, в местечке, в селах, где дислоцировались два батальона, артиллерийские и миномётные батареи, авторота, отряд самокатчиков, то есть мотоциклистов. В окулярах бинокля забегали, заметались фашисты: заводят машины, строятся, некоторые колонны двинулись, наверное, отзвуки боя дошли и до них. Ну, держись, лейтенант. Держусь.
Три просёлка расходились из местечка веером, и Трофименко увидел, как отряд самокатчиков, мотоцикл за мотоциклом, немилосердно пыля, рванул по серединному проселку, по тому, что вёл к высоте, обороняемой группой Трофименко. За мотоциклистами потянется пехота и артиллерия — это уж точно. Говоришь: держишься, лейтенант? Говорю: держусь. Ну, давай, давай.
И он подумал: «Не хочу, чтоб меня убило. Ведь мне ещё надо повидаться с семьёй, обнять и поцеловать свою Киру, погладить сына и дочку по головкам… Не хочу умирать и потому, что я должен слышать и видеть моих подчинённых, моих пограничников, моих хлопцев, которые столько вынесли и ещё вынесут… И не хочу погибать, поскольку — кто ж вместо меня воевать будет?»
Долетели обрывки разговоров:
— Сурен, оставь «сорок»…
— Оставлю. Цигарка большая…
— Ты чего на меня уставился, Гороховский?
— Я не на тебя, я просто так…
— Туранович, белорус хитрющий, дай-ка флягу, аш-два-о испить…
— А свою куда подевал?
— Да он не аш-два-о желает, а вон того, что старшинка употребляет…
Трофименко скосил глаза; старшина Гречаников опять прикладывался к шнапсу.
— Старшина, прекратить!
Гречаников тоже скосил глаза, оторвался от горлышка, пробубнил:
— Товарищ лейтенант, покеда не допью, герман не сунется! Точно говорю!
— Кончай, кончай, — сказал Трофименко и подумал, что через несколько минут бой, а они из своих довольно близко расположенных друг от друга стрелковых ячеек в такой ответственный момент перебрасываются посторонними, ничего сейчас не значащими словесами, а старшина Гречаников даже пример дурной подает.
— Кончаю, товарищ лейтенант!
— Товарищи пограничники! — повысил голос Трофименко. — Противник приближается. Отставить посторонние разговорчики. Всё внимание на дорогу… Повторяю: без моей команды не стрелять!
— Есть, товарищ лейтенант! — за всех ответил Гречаников, и на высотке стало тихо-тихо, она была как островок заповедной, мёртвой тишины посреди разных звуков: перестрелки на востоке, треска мотоциклов на западе, голубиного воркования рядышком, на опушке.
Нет, и на высотке жил низкий, сердитый звук — гудел шмель на лиловом цветке иван-чая, раскачивая стебелёк. Улетай-ка и ты, пожелал ему Трофименко, улетай, пока еще можно. И шмель послушался совета, сорвался с листа иван-чая и, гудя на одной басовой ноте, ввинтился в воздух, как будто, растворился в нём. Вот так-то лучше…
Подскакивая на рытвинах, вихляя, обгоняя друг друга, мотоциклы с люльками жали на третьей скорости — торопятся на собственные похороны. Та-ак, значит: водитель самоката и автоматчик в люльке — экипаж. Самокатов штук тридцать — тридцать пять. Вскорости будет видно и без бинокля: в кожаных шлемах, в кожаных куртках и штанах, на рожах — очки от пыли. А она, желтая суглинная пыль, клубится, вздымается и не опадает, скрадывает очертания мотоциклов. Ничего, ударим, ориентируясь именно по пыльным клубам, ударим по передним, затем по задним, постараемся создать пробку и будем уже бить по этой пробке. Задумано неплохо. Претворить бы замысел в жизнь!
Никакой разведки, никакой осторожности, прут очертя голову. Ну, наглецы! Когда-нибудь всё-таки отучим так воевать. Скоро отучим. Трофименко снял автомат с предохранителя, поправил разложенные в нише гранаты. Поглядел на пулемётчиков — им бить по мотоциклам не то что с фланга, но под некоторым углом. Это хорошо, можно достать и задних.
За пылью, неразборчиво, в бинокль увиделось: из местечка вытягиваются пехотные колонны, грузовики, орудия, миномёты; из сёл вытягивается пехота. Значит, вслед за мотоциклистами подойдут к высоте батальоны с приданными средствами усиления. Что ж, подходите.
Остро захотелось пить, однако времени уже не было, надо сосредоточиться на одном: когда подать команду на открытие огня? Навалившись грудью на сырую, мазавшуюся стенку окопа и катая желваки, Трофименко вдруг обнаружил: на некоторых мотоциклах на турелях пулемёты! Вот это номер! Не одни автоматчики, но и пулемётчики в этих люльках. Да-а, мощь немецкого огня значительно больше, чем он предполагал. От этой мысли заныло под ложечкой, перед тобой ещё два стрелковых батальона, пушки и миномёты, так что мотоциклы с пулемётами — цветочки, ягодки впереди.
Гулко колотилось сердце, на виске пульсировала жилка, начали потеть ладони. Понимал: волнуется. Понимал: волнение это мешает. И сказал себе как можно грубее: все, точка, к дьяволу эмоции, стереги момент для открытия огня. Внезапно ударим, а внезапность уже не раз выручала. И всегда выручала мысль о Родине. Ради неё мы готовы на всё. Родина приказывает…
Он почувствовал, как в нём поднимается и ширится, затопляя всё его существо, какая-то волна духовной прояснённости и очищения, которых он раньше не испытывал. Хотя смертные бои были и раньше. Может, это его последний бой? Нет и нет, ему еще долго жить на белом свете, и никогда он не забудет проясненностй и очищения, переживаемых сейчас. Было такое ощущение, будто он воспарил над землей, сбросил с себя наносное, житейское, мелочное, дурное и вновь опустился на грешную землю почти что безгрешным. Ну и эмоции у службиста!
Трофименко тряхнул чубом, выбивавшимся из-под козырька, но усмехаться не стал, ещё сильней вдавился грудью в стенку окопа. Самокатчики близко. Пограничников на высоте не замечают. Подпустить ещё ближе. Ещё. Ещё.
— Огонь!
И первым нажал на спусковой крючок автомата. Мотоциклистов подпустили настолько близко, что с высоты били по передним машинам как бы в упор. Прошиваемые очередями самокаты сворачивали в кюветы, опрокидывались, громоздились один на другой, колёса по инерции продолжали вращаться, с сидений, из-за руля и из люлек вываливались убитые, а некоторые, уже срезанные наповал, заваливались навзничь или на бок, но не выпадали на землю.
Получайте, гады, не скучайте! Огонь, огонь! За девять суток мы насмотрелись на ваши зверства — крови вашей не хватит, чтобы замыть то, что вы натворили в наших краях. Огонь, огонь! И Трофименко, стиснув зубы, нажимал и нажимал на спусковой крючок, автомат заходился в коротких и длинных очередях, сливавшихся с громом общей пальбы; кончился магазин — лейтенант не стал менять его: потом, потом, покуда кидай ручные гранаты! Получайте, не скучайте!
А пулемёты хлестанули слева по замыкающим машинам — перевернувшиеся, загоревшиеся, они и впрямь закупорили дорогу тем из серёдки, которые пытались развернуться и уйти; некоторые, впрочем, и не разворачивались, остановившись — открыли пулемётно-автоматный огонь по высоте, но беспорядочный, вслепую, не видя цели. Теперь над проселком и пыль, и смрадный чад, — перемешиваясь, завиваясь в жгуты, они медленно, змеисто уползали с дороги в поле, в болото, в лес. Но загорались другие машины, чадили славно, и пыльно-дымная пелена колыхалась над просёлком, как будто предсмертно дышала. Да предсмертно дышала не пелена — дышали самокатчики, фашистское отродье… в бога-душу… мать…
Трофименко не сразу приметил, что кричит не команды, не что-либо уставное по ходу боя, а отъявленную матерщину. Азарт боя довёл. Ну, материться — отставить, это не украшает. Он сноровисто, выверенным движением вставил снаряжённый магазин, сызнова кинул автомат на бруствер, для упора. И бил уже одиночными выстрелами, выборочно, если обнаруживал в этом крошеве живого немца.
Подумал: «Слышит ли полковник Ружнев, как мы тут дерёмся? Ещё бы, шум-гам какой! Из-за него мы не слышим, как стреляют там, на западе. Полковник продвигается, это уж так. Не пропустить бы ракеты красного дыма…» И поспешно обернулся. Ракет над лесом не было. Да это и понятно: рановато ждать ракеты, полк ещё не оторвался от противника, не уничтожил его, — между прочим, там также мотоциклисты. Совпадение. Надо только в азарте схватки не прозевать ракет. Следи, лейтенант. И своим подчинённым ты приказал следить. Уверен: старшина Гречаников не прозевает: хоть на войне и стал закладывать, но служака — отменный. Почти что службист.
— Отставить огонь! — напрягая жилы на шее, закричал Трофименко.
И, дублируя его команду, ещё громче закричал старшина Гречаников: