Первым «пришел поговорить» секретарь парткома Горбатов:
— Убирайте отсюда всю эту публику! Мы не можем эту комнату… Это же Моссовет, в конце концов.
— Вы что, хотите социальной напряженности? — спрашиваю. — Волна уже пошла. Если не справимся, окажемся под этой волной.
Совсем по-другому реагировал Сайкин. Его нелюбовь к кооператорам порождалась инстинктом опытного директора. Он говорил, что кооперативы не столько увеличивают производство товаров и услуг, сколько массу денег в обращении, перекачивая из безналичных в наличные. И, конечно, был прав. Только вина в этом не кооператоров, а правительства, необдуманные решения которого настолько не соответствовали сложности момента, насколько это вообще возможно.
— Слушай, — испуганно говорил Сайкин, — а ты не боишься, что эти кооператоры устроят нам тут демонстрацию 1 Мая?
— Ну почему, Валерий Тимофеевич, они должны нам устраивать демонстрацию, если мы с ними работаем?
— Ты ничего не понимаешь. Они объективно против государственной экономики. Против социализма. Предупреждаю: если выйдут к Моссовету, сам будешь их встречать.
— Да пожалуйста! Возьму свою любимую кепку, выйду на балкон второго этажа и стану махать им, как Ленин, когда провожал войска на фронт…
— Все в шутку превращаешь.
Втихаря действовал секретарь исполкома Прокофьев:
— Зачем вы такую активность развиваете? Не надо этого делать.
— Это ваше мнение? — спрашиваю.
— Вы же знаете: я всегда стараюсь высказывать согласованное мнение.
— Тогда разберите вопрос на парткоме. Или вы доверяете мне продолжение этой работы, или перепоручаете кому-то другому. А интенсивность зависит уже нe от нас. Она задается самими людьми, решившими этим делом заняться.
Не обошлось и без подметных «сигналов». Самой острой атаке подвергался руководитель группы Саша Панин.
— Идут разговоры. Нечистоплотен. Берет с кооперативов взятки.
— Когда, с какого кооператива? Назовите хоть один факт. Но если хотите, чтобы так, втихаря, по-анонимному, не знаю, звонку или какому-то сигналу снимать человека с работы? Категорически против!
Я отстаивал моральную чистоту группы, следил за ней и добился главного: общее отношение к Моссовету со стороны кооператоров стало доверительным. В той весьма непростой ситуации в исполкоме кооператоры уверились, что работают с честными людьми. Весь этот опыт оказался настолько важен, что заслуживал бы более подробного рассказа. Если бы не одно обстоятельство. В самый разгар работы судьба вновь перевела стрелки на рельсах.
Борис Ельцин: «я вас просто прошу»
Не прошло и четырех месяцев пребывания в исполкоме, как приглашает Сайкин.
— Садись, хочу посоветоваться. С овощами у нас завал полный. На носу завозная кампания. Надо нового человека на Мосагропром.
— Я, конечно, польщен, — отвечаю, — что вы со мной советуетесь. Но ведь я технарь, никого там не знаю. Вот если придется хоронить кого-нибудь, то как председатель Комиссии по коммунально-бытовому обслуживанию могу помочь.
Шутка вышла неудачной, потому что как раз в это время тяжело заболел председатель Мосагропрома Козырев-Даль. О его замене, собственно, и шла речь.
Но Сайкину было вообще не до шуток, ни плохих, ни хороших.
— Да ты не понял. Я к тому, что… Может, тебе попробовать?
Тут я взорвался.
— Да вы что! Я, Валерий Тимофеевич, между прочим, специалист, и говорят, недурной. Уже когда меня выдернули из химии — сделали первую ошибку. Но тогда звали заниматься новой техникой, городским хозяйством, трудовыми ресурсами. В общем, близкое что-то. А теперь вы эту ошибку усугубляете.
— Да нет… У тебя вроде неплохо получается.
Тем и кончился разговор. Ну, думаю, пронесло. Даже не вспоминал об этом. Вдруг Сайкин снова:
— Ну как, подумал? Буду тебе помогать.
— Да не надо мне помогать! Мне там делать нечего! Или вы хотите от меня избавиться?
— Нет-нет, что ты.
Опять тишина. Наконец звонок: вызывают в горком. Тут все стало ясно. Еду с единственной мыслью: стоять до конца. Если начнут настаивать, думаю, вернусь на старую работу. Очень я тосковал по своей специальности.
Ельцин, видимо, помнил мой нрав по первой встрече, знал, что если упрусь, то «продавить» меня, заставить будет невозможно. Но он и не давил. Вообще выглядел совсем не таким, как я ожидал увидеть. Казался уставшим, чем-то подавленным. Говорил трудно, но очень задушевно:
— Не хочу кривить душой, Юрий Михайлович. Мне сейчас очень тяжело. Мы создали Агропром, думали, станет лучше. Не получилось. Сейчас туда нужен новый человек. Ошибиться не имеем права. Знаю, что вы отказываетесь. Понимаю, что это не сахар. Но мы посоветовались и… Я вас просто прошу!
Меньше всего я ожидал такого разговора. Передо мной сидел тот самый уральский мужик, крутые методы которого служили предметом постоянных волнений в Моссовете. И в то же время как вроде другой. Казалось, его мучает какая-то мысль, мрачное решение или предчувствие, которое я, сидя напротив, расшифровал словно через туман невысказанного. Почти как в детстве, когда проявлял фотографии: вначале чистая бумага, и постепенно проступает изображение…
Все, что случилось позже, давно хорошо известно — его письмо в ЦК КПСС, нашумевшее выступление на партийном пленуме, опала, покаяние Ельцина и изгнание из Политбюро, — мне как-то неловко рассказывать об этом своем «прозрении». Получается, словно пророчу задним числом. Но дело в том, что ничем другим, кроме как этим странным, нахлынувшим на меня видением, сам себе не могу объяснить мгновенную перемену собственного решения…
Произошло одно из тех редких и удивительных состояний, когда восприятие как бы раздваивается. Сидишь, разговариваешь и одновременно все видишь как бы со стороны. Мозг работал с абсолютной холодностью: «Не лезь. Что тебе? Зачем тебе это нужно?» Я видел безвариантную обреченность сюжета. Сюжета не моего, а ельцинского. Он стоял на пороге решения, уже принятого где-то на небесах. Если бы он сомневался, раздумывал, я тоже был бы свободен. Но передо мной сидел человек, который с медвежьим упрямством пошел напролом навстречу судьбе, и этот человек обращался ко мне за помощью.
То было одно из тех судьбоносных мгновений, когда закладывается весь дальнейший разворот сюжета, известного лишь теперь. Дело не просто в том, что своим согласием я, будущий мэр Москвы, заслужил доверие будущего президента России. Даже чисто практически новое назначение оказалось подготовкой к дальнейшему: началом той школы истинной перестройки, где пришлось в одиночку обучаться самому необходимому — управлять городом на переходе от одной системы к другой.
Когда большевики решили отменить все законы рыночной экономики, они вряд ли представляли себе, какое количество нормальных вещей придется превратить в ненормальные. Даже то, что испокон веков не составляло никакой проблемы — доставка овощей из деревни в город, — стало поводом для каких-то чудовищных, ни с чем в мире не сообразных уродств в образе плодоовощных баз.
Москве требовалось завозить в свои закрома все годовое обеспечение овощей и фруктов. Сортировать, затаривать, складировать и хранить весь год!
Нигде в мире нет ничего подобного. Если вы поинтересуетесь, как организовано овощное снабжение, скажем, Парижа, то обнаружите, что там никогда не слышали ни о каких овощных базах. Все парижане знают гигантский оптовый рынок — аналог знаменитого «Чрева Парижа» — в предместье Ранжис. Туда каждый день (а точнее, каждую ночь) стекались со всех концов Франции (а вернее, Европы) разнообразные фургоны, груженные зеленью, овощами, фруктами — всем, что наутро должно оказаться на столах парижан.
Разумеется, едут не наобум: налаженная, технически оснащенная компьютерная и телефонная сеть обеспечивает получение своевременной информации о ценах, конъюнктуре и потребности. Но и раньше, когда не существовало никаких компьютеров, никому из сельчан не могло прийти в голову, что он должен лишь вырастить овощи, а потом вести себя как кукушка, подбрасывающая детей в чужое гнездо.
Ночью же покупатель смотрит товар. Это оптовый покупатель — хозяин зеленной лавки, товаровед супермаркета или человек из ресторана. Он выбирает, что больше нравится или выгоднее, а может, привычнее. Ночью же все оплачивается и развозится по адресам.
Так что, когда с утра парижанин, не очень даже ведая, как все устроено, приходит в магазин и берет самое свежее, мытое, отобранное, он покупает не только продукт, отвечающий его вкусовой взыскательности. Он делает нечто, соответствующее его философии жизни. Иначе говоря, он укрепляется в ощущении, что система, в которой живет, устроена правильно. Что люди, его окружающие, признают его право на человеческое достоинство. Он получает важнейшую информацию о собственном городе и дальше, уже в своей работе, возвращает все это городу, поддерживает тот уровень цивилизации, который испытал на себе.
Мелочь, конечно, — купить картошку. Но эта мелочь может быть организована так, что потом весь день будет противно. А если возникшее чувство оскорбленности не единственное, если вас повсюду преследуют неудобства, лишения, унижение, то все это складывается в систему, которая формирует уже совершенно иной душевный настрой. Она формирует «цивилизацию хамства», пусть бытового, но попирающего самое главное в человеке — его достоинство. И сколько бы мне ни внушали «русские патриоты», что у России «свой путь», что западные нормы культуры нам не подходят, я не могу согласиться, что судьба России — мириться с хамством. И даже думаю (хотя «демократы» тоже не похвалят за такую мысль), что когда российские избиратели поддержали демократический курс на реформы, то в массе своей вовсе не потому, что вникли в заумные рассуждения макроэкономистов. Им просто стала невыносима «цивилизация хамства» в быту.
Так вот, в Москве, в отличие от Парижа, все устроилось, но ровно наоборот.
Двадцать три мощных овощехранилища составляли материальную основу монстра. В них можно одномоментно загрузить до полутора миллионов тонн овощей и фруктов. Неспециалисту трудно понять, что это за цифра. Это годовое обеспечение девятимиллионного города, какой была Москва в 1985 году. Даже мне, регулярно объезжавшему московские базы, ночевавшему там, трудно охватить мысленным взором всю эту гигантскую «овощную империю».
Страшное напряжение в период уборки урожая испытывает обреченный на это город. Гигантское количество овощей и фруктов надо где-то купить, загрузить, привезти, разгрузить, перебрать, затарить и складировать. Около ста тысяч москвичей ежедневно приходилось мобилизовывать в период «завозной кампании» — и это помимо тех, кого требовалось отправлять на поля!
Однако и тем дело не кончалось. Ведь чтобы поддерживать в течение года систему овощных баз, надо ежедневно привлекать в командном порядке до двадцати тысяч москвичей — на разборку овощей, фасовку, перекладку…
Но и это не удерживало систему от развала.
Во времена Микояна, который был ее крестным отцом и организатором, появление на московском прилавке гнилой зелени автоматически означало потерю партийных билетов, потому что квалифицировалось как саботаж. Но стоило Хрущеву немного ослабить жесткость административной ответственности, и первыми отреагировали именно овощные прилавки. С этого момента москвичи стали привыкать к вялой моркови и давленым помидорам.
В эпоху застоя гнилая картошка служила наглядным показателем разложения системы, на каждом участке которой, подобно порче и плесени, стали появляться воровство, обман, взяточничество и прочие социальные паразиты.
И тем не менее вплоть до конца брежневской эпохи базы еще как-то держались, давая, правда, больше пищи фельетонистам, чем покупателям.
Настоящий развал наступил с началом демократических процессов. Поставщики, подобно бомжам, уверенным, что не придется растить детей, рожденных в патологическом состоянии, вообще перестали заботиться о качестве поставляемых овощей и фруктов. Базы стали больше походить на помойки, предназначенные сгноить, а не сохранить. А овощные магазины предлагали москвичам гнилой товар по принципу «не хочешь — не бери», не оставляя выбора. И москвичи, чертыхаясь, брали черную зелень. Вот тогда и появилось яркое и одновременно едкое выражение, что Россия — страна вечнозеленых помидор.
Быть может, все это не так беспокоило бы партийное руководство, если бы не одно, по сути случайное, обстоятельство: пищевой комплекс считался разрешенным объектом критики и журналистского внимания. Такая установилась традиция. Советской печати не разрешалось замечать недостатков в тяжелой и оборонной промышленности, но всегда существовали области, где критиковать дозволялось и даже предписывалось. Овощные базы служили в этом смысле желанным объектом. Тут разрешалось все. Недовольство населения получало открытый рупор.
Через неделю после моего назначения я прочитал в одной из газет такой приблизительно текст: «Посмотрите на этого Лужкова! Сколько лет он нам обещал наладить овощное хозяйство и ничего не сделал! Как можно терпеть такого руководителя?!»
Вместо разбора истинных причин безобразий критика всегда замыкалась на руководителях среднего звена. И в этом проявлялась не только газетная идеология. Высшее руководство тоже не знало иного способа поправлять дела. В то время как москвичи, смеясь, пересказывали друг другу анекдот про реформу в публичном доме — «не девочек надо менять, а систему», — партийное начальство без конца пересаживало с места на место руководителей среднего уровня, пытаясь реанимировать систему, которая к этим безобразиям привела.
К лету 1987 года московский плодоовощной комплекс оказался на грани развала: базы работают все хуже. Снабжение идет с перебоями. Народ гудит, все валит на перестройку, Политбюро — на Ельцина.
В этих условиях обсуждается идея менять… нет, не систему. Руководителя!
Плодоовощное безумие
Под странным названием Мосагропром, по сути, скрывалось целое министерство. С одной стороны — к нему относилась огромная пищевая промышленность: молокозаводы и хлебопекарни, мясокомбинаты и табачные фабрики, короче, столичное суперхозяйство, тянувшее почти на 15 % союзного объема.
С другой — плодоовощной комплекс. Наибольшие беды сосредоточились там.
Все, кого назначали управлять этой гигантской пищевой империей, кончали быстро и бесславно. История, как говорится, не сохранила их имена. Были, надо сказать, и такие, кто приходил поначалу с намерением вкалывать. Но неукротимый развал командных основ хозяйствования превращал столичную пищевую отрасль в провальное место, способное погубить любого, кто туда попадал.
Последним в этой цепочке оказался вызывавший всеобщее сочувствие бывший секретарь райкома Козырев-Даль. Если сказать двумя словами, просто хороший человек. Старательный и скромный, он прямо заболевал, видя, как с каждым днем все хуже идут дела.
Я встречал его в нашей столовой. Однажды подсел к его столику: «Федор Федорович, тут на меня кооперативы навесили…» — «Как на новенького?» — улыбнулся он. «Так вот, есть идея. Не внедрить ли нам кооперативы в это ваше овощное хозяйство? Они мобильны, достаточно экономичны. Их можно приспособить к работе на базах». — «Я подумаю», — грустно ответил он.
Уже через два дня, как отличник, выполнивший домашнее задание, отвел меня в сторону: «Мы подумали, Юрий Михайлович. И знаете, что я скажу? Эти ваши кооперативы — дело совсем еще новое. Неизвестно, чем обернется. А нам надо обеспечивать москвичей едой. Мы не имеем права позволять себе авантюрных шагов. Так что простите».
Больше я его не встречал. Вскоре стало известно, что он заболел. Говорили, какие-то инсультные явления. Но как бы ни звучало медицинское заключение, всем было ясно, что физический срыв — результат нервно-психического. Истинный диагноз заключался в другом. Никакими «райкомовскими» методами он не мог спасти положение. А иных просто не знал.
Беседуя с ним в суете столовой, я, конечно, меньше всего мог предполагать, что где-то в коридорах Моссовета уже бродила идея поставить меня на его место. Между тем первый заместитель Сайкина вынашивал эту мысль. Трудно сказать, что им руководило. Может, он и вправду был неплохого мнения о моих организаторских способностях. Но сдается, маячила в уголке его сознания и другая мысль. Я ведь состоял, как и он, первым заместителем председателя исполкома. А значит, возможным соперником. Так почему бы не двинуть соперника в такое гиблое место, где все кончают быстро и бесславно? Не знаю, прав ли в своих подозрениях, но, познакомившись за четыре месяца с нравами Моссовета, не удивился бы, получив подтверждение, что это действительно так. Чиновники выступали, как правило, плохими организаторами, но мастерами подобных интриг. Во всяком случае, Быстров (речь о нем) с такой активностью принялся уговаривать председателя, как это бывает, когда у человека есть вторая, задняя, мысль.
Для Сайкина идея звучала абсолютно неожиданной. Но он оказался готов к нетривиальным решениям. Из-за болезни Козырева-Даля он сам в последнее время вынужден был заниматься всем этим плодоовощным безумием. И видел, что систему раздирает в клочья. Воровство, коррупция, бесхозяйственность — все пороки «зрелого социализма» проросли здесь в квадрате и даже в кубе. А куб, как известно, фигура объемная: если уж свалится — не сносить головы.
Именно таким ударом было для меня первое знакомство с состоянием овощных баз. Только тут я увидел, что значит развал. И что ждет систему социализма. Плодоовощной комплекс шел к краху в опережающем режиме.
Бог не создал меня диссидентом. Когда вижу пороки системы, хочется их исправить, а не разоблачать. Критика увлекает меня лишь в той степени, в какой является условием реформирования. Просто неинтересно, если за ней нет плана реального действия. Но даже я готов был сорваться, когда увидел систему, где людям товар выгоднее сгноить, чем сохранить.
Во-первых, условия хранения на базах. Не буду их описывать. Надеюсь, мои читатели успели забыть про это бедствие. Москвичей приводили на овощные базы регулярнее, чем школьников в Третьяковку. Всегда грязь, вонь, плесень, крысы, мухи, тараканы — казалось, нет такой нечисти, которая не могла бы найти тут пристанища.
Овощи, этот благословенный дар Божий, хранились в условиях, в каких, вероятно, содержатся души грешников в ожидании Страшного суда.
Во-вторых, техническое состояние. Парадокс — но базы, о которых, казалось, так пеклось партийное начальство, находились на положении «брошенки». Чего ни хватишься, ничего нет. Ни контейнеров, ни клапанов в холодилках, ни даже аммиака. И еще ладно, когда базы старые. Но и на новых оборудование довели до такого состояния, словно у людей, тут работавших, имелась одна мысль: чтобы все это не досталось врагу.
В-третьих, развал организационный. Даже не развал, а разврат. Помню свое потрясение, когда рассказали, как «схимичили» два замдиректора Кунцевской базы. Там сняли директора — дело обычное: видно, проворовался. И вот эти двое, решив, что пора смываться, подписали… друг другу… приказы об увольнении. Помню, я был единственным, кого это изумило. Никто «не заметил». Претензий — никаких.
Уровень коррумпированности системы был настолько высок, что ставить вопрос о раскрытии фактов хищений практически не имело смысла. Правоохранительные органы бездействовали, как если бы были втянуты в общий дележ. Контролеры и фининспекторы довольствовались любыми актами о списании порченой продукции. А райкомы, для которых овощные базы представлялись источником постоянной нервозности, шли им настолько навстречу во всем, что криминальные связи уже путались с официальными, делая всю систему отлаженной до мелочей.
Да, фактические потери и вправду выглядели значительными. Но не все, что считалось потерянным, на поверку являлось погибшим: в общую груду списывалось все то, что было украдено и продано через магазины. А поскольку магазины и базы составляли единые комплексы, то проделать такую операцию не составляло труда.
Вы скажете: значит, все-таки во главе стояли преступники? В том-то и дело, что не совсем так. Тут мы подходим к самой сути социализма. Система была настолько завязана круговой порукой, что если бы кто-нибудь попытался взбрыкнуть, отказаться от воровства, ему тут же перекрыли бы кислород.
Я никогда не занимался расследованием того, как шел дележ ворованного. Но могу точно сказать, что участниками в той или иной степени оказывались все. А значит, никто. Это и был самый страшный разврат развитого социализма. Каждый мог считать, что не он творец безобразий, и, приезжая домой с полными сумками, искренне объяснять детям, что воровать нехорошо.
Что можно сделать в этих условиях? Правду сказать, ничего. Уволить одного, дать нагоняй другому, помочь третьему… Но обсуждать систему никто не имел никакого права. Исходный порядок считался незыблемым. Сама попытка его осознать казалась идеологическим преступлением. Система ощеривалась коллективной злостью, заранее вынося приговор каждому, кто отделял себя от нее.
Работа днем и ночью
К сожалению или к счастью, но все это я понял довольно быстро. И потому, особенно после снятия Ельцина, ощущал беспредельное одиночество и отчаяние. Казалось, ситуация оставляет лишь один вариант: начать с того, чем мой предшественник кончил.
Сейчас думаю: что спасло? Уход в работу? Может быть. Это очень важно. Но сдается, спасло обстоятельство чисто биографическое. Военное детство.
Когда немцы подошли к Москве, мне было пять лет, когда война кончилась — девять. Это значит: самый активный рост организма проходил на фоне постоянного голода. А пережитое чувство голода — вещь особая. В отличие, скажем, от боли, оно запоминается на всю жизнь. Самое сладостное воспоминание детства — когда летом на свалках мы находили корявую травку с зелеными лепешечками и звучным названием «бздника». Или ездили за город, где рос конский щавель и горчащий, но сытный турнепс.
А самое тяжелое — когда зимой по карточкам вместо хлеба стали давать дрожжи. Вот представьте себе: хочется есть отчаянно. Мамаша придет, распустит дрожжи на сковородке, посолит, капнет подсолнечного масла, и эту страшную пищу приходится есть, потому что требует организм.
Если вы себе это представили, тогда, может, поймете, чем значилось для меня и осталось на всю жизнь слово «картошка». Нашей семье дали участок за городом. По выходным выезжали «на огород». Там, в земле, говорила мамаша, жили добрые живые картофелины, о которых мы должны заботиться, потому что сами себя они защитить не могут. Мы их окучивали, пропалывали, а осенью выкапывали, везли в Москву и прятали в погреб. Сколько раз, ложась спать, я представлял себе, как они лежат внизу в темноте погреба, прижавшись друг к другу боками. Это было самое вкусное, что мог тогда вообразить.
И вот теперь, прожив полвека, обнаружил чудовищную вещь. Все обязанные заботиться об этой картошке относились к ней как к врагу, которого надо поискусней сгубить. Это невероятно, чудовищно, невыносимо. А так как люди, этим занимавшиеся, выглядели явно нормальными, умными, расторопными, то…
Нет, я не объявлял войну системе. Просто встал на защиту овощей.
Существует два типа задач, с которыми сталкивается руководитель, приходя на новую должность. Одно дело — поддерживать и совершенствовать систему, которая так или иначе работает. И совсем другое — удержать ее от развала.
В первом случае можно присматриваться, вживаться, изучать людей, с которыми свела судьба. Когда же, как у меня, все рушилось под руками, требовались меры быстрой стабилизации. Идея, с которой я начал, выглядела предельно простой. Хоть как-то повысить ответственность, чуть-чуть поднять дисциплину, оперативно пересмотреть принципы материальной заинтересованности. И всю эту систему (из громадного числа поставщиков, транспортных организаций, баз, магазинов) связать, восстановив те связи, которые когда-то работали и давали результат.
Вы скажете: боже мой, ничего себе великие цели! Пришел цербер, который мощной «давиловкой» решил заставить людей работать… Да, не скрою, вначале именно так. И это самый трудный период во всей этой страшной истории.
Я ездил по базам. Не только днем, но и ночью. Практически директора никогда не знали, в какой момент могу вдруг появиться. Руководители овощного комплекса стали работать в условиях, когда высшее начальство знает об их работе больше просто потому, что они ночью спят.
Конечно, приходить на службу (а я дал зарок никогда не опаздывать) после бессонной ночи довольно трудно. Не говорю уже о домашних проблемах. Семья меня просто не видела. Если бы не полное доверие жены, не обошлось бы 6ез семейных сцен. К счастью, у нас в доме такого никогда не бывало. Крепкая семья — это, кстати, мощный ресурс руководителя. Как и здоровье. Мне требовалось запустить механизм повышения ответственности, и физическая выносливость была тем единственным средством, которым я тогда располагал.
«Кадры решают все», — говорил когда-то товарищ Сталин. То же самое, хотя и другими словами, повторяют предприниматели. Ни один менеджер, каким бы гениальным он ни был, не может держать руки сразу на всех кнопках. Любое решение должно кем-то подхватываться, причем этот кто-то должен понимать твои цели.
Кого я искал — честных? Умных? Любящих заработать? Все эти качества важны и полезны. Но есть одно, важнее их всех. Я искал честолюбивых. Тех, кого можно задеть за живое. Кто умеет обижаться, когда работа не оценена. Кому удовлетворение приносят не только деньги, но и признание. Мне понадобились люди, желавшие заявить миру, что способны исправить то, что кажется неисправимым. Таких всегда мало. Но если нашел хоть нескольких, можешь быть уверен: условия для успеха у тебя есть.
Я ездил по базам, и эти поездки убеждали, что отдельные островки в разваленной системе продолжали работать. Какие-то люди старались хоть что-то наладить. Кому-то было небезразлично, как идут дела.
Так бывает всегда. В любой, даже самой уродливой, системе встречаются люди с нормальной совестью. Есть те, кто хочет и умеет работать. И даже такие, кто болеет за дело. Их немного, но они обязательно есть. По каким-то неведомым социальным законам человеческий коллектив никогда не подбирается из одних негодяев. Университет отличается от вокзальной ночлежки не тем, что один привлекает чад божьих, а другая — пасынков дьявола. Злые и добрые, жулики и честняги есть всюду, и даже примерно в одной и той же пропорции. Просто человек — существо, которое легко приноравливается к тому, чего требует коллектив. Каким же образом из ста тысяч выявить нескольких заинтересованных? Концепция формулировалась просто: «не начальствовать, а помогать».
Я объезжал министерства, «вышибая» ресурсы. Опыт работы директором тут пригодился. Благодаря бесконечным поездкам, звонкам, встречам на базы стали поступать и болгарские кары, и арматура для холодилок, и контейнеры, и запчасти, и аммиак. Все это проза. Но именно она определяла, будут ли люди работать или все пойдет прахом.