– Можно, можно, крестник! – отвечала мистрис Ирвайн густым полумужским голосом, свойственным старым женщинам крепкого сложения.
И в комнату вошел молодой джентльмен в платье для верховой езды; его правая рука покоилась на перевязи. Появление его сопровождалось приятною смесью междометий, выражавших смех, рукопожатий и восклицаний «Как вы поживаете?», перемешивавшихся с радостным коротким лаем и виляньем хвостами со стороны собачьих членов семейства. Последнее доказывало, что посетитель находится в лучших отношениях с теми, кого он посетил. Молодой джентльмен был Артур Донниторн, известный в Геслопе под различными названиями: «молодой сквайр», «наследник» и «капитан». Он был только капитаном в ломшейрской милиции; но для геслопских фермеров он был важнейшим капитаном, нежели все молодые джентльмены того же чина в регулярных войсках его величества: он помрачал их своим блеском, как планета Юпитер помрачает своим блеском Млечный Путь. Если вы хотите точнее знать, какая была у него наружность, то призовите себе на память какого-нибудь молодого англичанина с темными бакенбардами и усами, с темно-русыми локонами и здоровым цветом лица, которого вы встречали в чужом крае и которым гордились как своим соотечественником, молодого англичанина чисто умытого, благовоспитанного, белоручку, а между тем имеющего вид человека, который, отпарировав удар левою рукою, правою легко может положить своего противника. Я не буду также настолько портным, чтоб обеспокоить ваше воображение различием костюма и настаивать на полосатом жилете, на сюртуке с длинною талией и на сапогах с длинными отворотами.
Повернувшись для того, чтоб взять кресло, капитан Донниторн сказал:
– Но я не намерен прерывать долее Джошуа… У него есть какое-то дело.
– Смиренно прошу извинения у вашей милости, – сказал Джошуа, низко кланяясь. – Мне нужно было сказать вашему преподобию об одном, а между тем другие предметы вытеснили это вон из моей головы.
– Ну, говорите же, Джошуа, говорите скорее, – сказал мистер Ирвайн.
– Может, сэр, вы не слышали, что Матвей Бид умер… Он утонул сегодня утром… или скорее на рассвете… в Ивовом Ручье, у самого моста, прямо против дома.
– Ах! – в один голос воскликнули оба джентльмена, как бы очень заинтересованные этой новостью.
– Сет Бид был у меня сегодня утром и просил меня передать вашему преподобию, что его брат, Адам, очень просит вас позволить ему вырыть могилу у Белого Терна, так как его мать непременно желает этого вследствие виденного ею сна. Они и сами пришли бы просить вас о том, но им много хлопот с следственным приставом и прочим; а их мать очень взволнованна и боится, чтоб кто-нибудь другой не занял места, о котором они просят. Если вашему преподобию угодно будет дозволить им это, то я пошлю к ним мальчика, лишь только вернусь домой. Вот почему я осмеливаюсь обеспокоить вас этим, несмотря на приход их милости.
– Конечно, конечно, Джошуа, им можно дозволить это. Я сам съезжу к Адаму, чтоб повидаться с ним. А вы все-таки пошлите вашего мальчика сказать им, что они могут рыть могилу, на случай, если меня задержит что-нибудь неожиданное. А теперь прощайте, Джошуа. Сходите на кухню: там дадут вам элю.
– Бедный старик Матвей! – сказал мистер Ирвайн, когда Джошуа вышел из комнаты. – Я думаю, пьянство втащило его в ручей. Я был бы рад, если б бремя было снято с плеч моего друга Адама не столь горестным образом. Этот славный малый удерживал своего отца от гибели в последние пять или шесть лет.
– Он настоящий козырь, этот Адам, сказал капитан Донниторн. Когда я был маленьким мальчиком, а Адам был статный парень лет пятнадцати и учил меня плотничьему мастерству, то я мечтал всегда, что если б был богатым султаном, то сделал бы Адама своим великим визирем, и я уверен, что он перенес бы свое возвышение не хуже всякого другого бедного мудреца в восточной сказке. Если когда-нибудь в жизни я сделаюсь владельцем обширных поместий, перестав быть бедняком и забирать карманные деньги вперед, то я сделаю Адама моею правою рукой. Он будет управлять у меня лесами, потому что он, кажется, знает в этих вещах больше толку, чем кто-либо из людей, которых я только встречал в жизни. Я знаю, что он получал бы с них денег вдвое против того, что получает дедушка со своим управителем, этим жалким стариком Сачеллем, который столько же понимает в лесе, как старый карп. Я уж говорил дедушке об этом раза два, но – не знаю, по какой причине – он не расположен к Адаму, и я ничего не могу сделать. Но, ваше преподобие, не угодно ли вам будет прокатиться верхом вместе со мною? Солнце светит ярко на улице теперь. Если хотите, мы вместе можем отправиться к Адаму, но на дороге мне нужно будет заехать на мызу, чтоб взглянуть на щенят, которых Пойзер оставил для меня.
– Сначала вы должны остаться здесь и позавтракать, Артур, – сказала мистрис Ирвайн. – Ведь скоро два часа. Карроль сейчас подаст завтрак.
– Мне также надобно побывать на мызе, – сказал мистер Ирвайн, – чтоб еще раз посмотреть на маленькую методистку, которая остановилась там. Джошуа рассказывал, что она проповедовала на Лугу вчера вечером.
– Ах, Создатель мой! – сказал капитан Донниторн, смеясь. – А ведь с виду она кажется такою тихою, как мышь. Впрочем, в ней есть что-то поражающее. Я положительно оробел, увидев ее в первый раз: она сидела, нагнувшись над своим шитьем, на солнце перед домом, а я, подъехав к дому и не заметив, что она была чужая, закричал ей: «Мартин Пойзер дома?» Уверяю вас, что, когда она встала, посмотрела на меня и тотчас же сказала: «Он, кажется, в доме, я пойду и позову его», то мне просто стало стыдно, что я заговорил с нею так отрывисто. Она очень походила на святую Екатерину в квакерской одежде. У нее такое лицо, какое редко удастся увидеть между нашим простым народом.
– Мне очень хотелось бы видеть молодую женщину, Адольф, – сказала мистрис Ирвайн. – Заставь ее прийти сюда под каким-нибудь предлогом.
– Не знаю, матушка, каким образом мог бы я устроить это. Ведь не совсем идет мне покровительствовать проповеднице-методистке, даже и в таком случае, если б она была согласна на то, чтоб ей покровительствовал беспечный пастух, как называет меня Билль Маскри. Вам следовало бы прийти немного раньше, Артур, вы услышали бы, как Джошуа доносил на своего соседа Билля Маскри. Старик требует, чтоб я отлучил от церкви колесника и потом передал его гражданской власти… то есть вашему деду… чтоб выгнать его из дома и со двора. Если б я вздумал вмешаться в это дело, то мог бы поднять такую славную историю о ненависти и гонении, какую нужно желать методистам для напечатания в следующем номере их журнала. Мне не стоило бы большого труда убедить Чада Борнеджа и с полдюжины других таких же, как он, дураков в том, что они оказали бы приятную услугу церкви, если б вытравили Билля Маскри из деревни веревками и вилами, и потом, когда я снабдил бы их полсувереном для того, чтоб они могли славно выпить после своих подвигов, тогда я произвел бы такой отличный фарс, какого не сочинил в своем приходе ни один из моих братьев духовных в продолжение последних тридцати лет.
– Впрочем, это действительно дерзость со стороны этого человека называть тебя беспечным пастухом и безгласным псом, – сказала мистрис Ирвайн. – На твоем месте я заставила бы его прикусить язык. У тебя уж слишком спокойный характер, Адольф!
– Неужели, матушка, вы думаете, что я хорошо бы поддержал свое достоинство, если б стал защищаться против клеветы Билля Маскри? Притом же я не знаю, клевета ли это. Я действительно лентяй и очень тяжело расстаюсь со своим седлом, уже не упоминая о том, что я всегда трачу на кирпичи и известь больше, нежели позволяет мой доход, так что обхожусь с ним, как дикий с хромым нищим, когда он просит у меня полшиллинга. Эти бедные, тощие чеботари, которые думают, что они могут содействовать к возрождению человеческого рода тем, что отправляются проповедовать в утренние сумерки до начала своей дневной работы, вправе иметь обо мне жалкое мнение… Но я думаю, нам можно и позавтракать. Что, Кет не пришла еще к завтраку?
– Мисс Ирвайн приказала Бригитте подать завтрак наверх, – сказал Карроль. – Она не может оставить мисс Анну.
– О, очень хорошо! Сообщите Бригитте, пусть она скажет, что я тотчас поднимусь наверх – хочу видеть мисс Анну. Вы уже довольно хорошо можете владеть правою рукою, Артур? – продолжал мистер Ирвайн заметив, что капитан Доннигорн высвободил свою руку из перевязи.
– Да, довольно хорошо, но Годвин настаивает на том, чтоб я держал ее на перевязи еще в продолжение некоторого времени. Я, однако ж, надеюсь, что буду в состоянии возвратиться в полк в начале августа. Что за страшная скука находиться взаперти на даче в летние месяцы, когда нельзя ни охотиться, ни стрелять, так что поневоле вечером чувствуешь приятную дремоту! Как бы то ни было, мы, однако ж, увидим эхо тридцатого июля. Дедушка дал мне
– А я намерена приготовить мою лучшую парчу, которую я надевала в ваши крестины, двадцать лет тому назад, – сказала мистрис Ирвайн. – Ах, я думаю, что увижу вашу бедную матушку, порхающую в своем белом платье, которое в тот самый день казалось мне очень похожим на саван; и оно стало ее саваном только три месяца спустя, и ваш чепчик и одежда, в которой вас крестили, также были похоронены с нею: она непременно настаивала на этом – милое создание! Благодаря Богу, вы походите на семейство вашей матери, Артур! Если б вы были жалкий, жиденький, бледный ребенок, то я не согласилась бы быть вашею крестною матерью, ибо тогда я была бы уверена, что из вас выйдет Донниторн. Но вы были такой круглолицый, широкогрудый, звонкоголосый плутишка, и я по этому узнала, что вы с головы до ног Традожетт.
– Но, матушка, вы, может быть, сделали в то время уж слишком быстрое заключение, – сказал мистер Ирвайн, улыбаясь. – Помните, что случилось в то время, когда Джуно ощенилась в последний раз? Один из щенков походил как две капли воды на свою мать, тем не менее он имел два-три отцовские качества. Природа довольно хитра и может обмануть даже вас, матушка!
– Вздор, мой милый! Природа никогда не создает хорька в образе бульдога. Вы никогда не убедите меня в том, что я не могу судить о людях по их наружному виду. Если мне не нравится лицо человека, то я никогда не буду расположена к нему, будьте уверены в том. Я не хочу знать людей, имеющих безобразный и неприятный вид, так же точно, как не хочу пробовать кушанья, имеющие неприятный вид. Если они заставят меня содрогнуться с первого взгляда, я говорю тогда: «Возьмите их прочь». Также, если я увижу безобразный, свинский или рыбий, глаз, то я просто делаюсь больна. Это все равно, что дурной запах.
– Кстати о глазах, – сказал капитан Донниторн. – Это напоминает мне, что я приобрел книгу, которую намеревался принести вам, крестная! Я получил ее в пачке, присланной на днях из Лондона. Я знаю, что вы любите чудные волшебные истории. Это том поэм «Лирические баллады». Большая часть из них, кажется, пустая болтовня, но первая не принадлежит к этому разряду, она называется «Древний мореходец». Я не могу понять ни начала, ни конца этой истории, но она чрезвычайно странная и поражающая вещь. Я пришлю вам ее. Кроме того, у меня есть еще несколько других книг, с которыми будет приятно познакомиться и вам, Ирвайн, памфлеты на антиномианизм и евангелизм, как они там называются. Я, право, не знаю, на каком основании этот человек посылает ко мне подобные вещи. В письме, которое я послал ему на днях, я выразил ему желание, чтоб отныне он не присылал мне ни одной книги или памфлета на что бы то ни было, оканчивающееся на
– Ну, я не скажу, чтоб сам был большой охотник до
Небольшое дело, о котором нужно было позаботиться мистеру Ирвайну, заставило его подняться по старой каменной лестнице (часть дома была очень стара), остановиться перед дверью и осторожно постучаться. «Войдите», – произнес женский голос, и мистер Ирвайн вошел в комнату, в которой было так темно от оконных ширм и опущенных занавесок, что мисс Кет, худенькая леди средних лет, стоявшая у изголовья постели, не имела бы достаточно света для другой какой-нибудь заботы, кроме вязанья, лежавшего на столе неподалеку от нее. Но в настоящую минуту она занималась тем, что требовало самого незначительного света: смачивала губкой больную голову, покоившуюся на подушке, свежим уксусом. Бедная страдалица имела маленькое лицо; оно, может быть, некогда было миловидное, но теперь исхудало и имело желтоватый цвет. Мисс Кет подошла к брату и шепнула ему: «Не говорите с ней: сегодня она не в состоянии перенести разговор». Глаза Анны были закрыты, лоб сморщен, как бы от сильной боли. Мистер Ирвайн подошел к постели, поднял грациозную ручку и прижал ее к своим губам; слабое пожатие маленьких пальчиков давало ему понять, что его подвиг был оценен вполне. Он постоял с минуту, не сводя глаз с больной, потом повернулся и вышел из комнаты, переступая весьма осторожно: он еще внизу снял сапоги и надел туфли. Кто помнит, сколько раз отказывался мистер Ирвайн сделать что-нибудь для самого себя только для того, чтоб не надевать или не снимать своих сапог, тот не сочтет этой подробности незначительною.
А сестры мистера Ирвайна, как могли засвидетельствовать все семейные люди, жившие на расстоянии десяти миль в окружности Брокстона, были такие глупые, неинтересные женщины! Не было ли действительно жаль, что умная мистрис Ирвайн имела таких обыкновенных дочерей? Чтоб увидеть эту великолепную старую леди, стоило приехать из-за десяти миль: ее красота, ее хорошо сохранившиеся умственные способности, ее старомодное достоинство давали ей возможность быть весьма приятным предметом беседы наряду с разговором о здоровье короля, прелестных новых образцах платьев из бумажной материи, о новых событиях в Египте, о процессе лорда Деси, который бедной леди Деси надоел до смерти. Но никому не приходило на ум упоминать о двух мисс Ирвайн, за исключением бедных людей в деревне Брокстон, которые считали их весьма сведущими в медицинской науке и неопределенно называли их господами. Если б кто-нибудь спросил старика Джоба Деймило, кто подарил ему байковую куртку, он непременно ответил бы: «Господа, прошлою зимою»; и вдова Стин с увлечением расхваливала отличные качества «вещи», которую «господа» дали ей против кашля. Также под этим именем о них упоминали с большим эффектом для того, чтоб укрощать непослушных детей: при виде желто-бледного лица бедной мисс Анны некоторыми из маленьких мальчишек овладевал ужас, так как они предполагали, что ей известны все их самые дурные проступки и что она знает точное число камней, которыми они намеревались угостить уток фермера Бриттена. Но для всех видевших обеих мисс Ирвайн сквозь менее мифический медиум они были совершенно излишними существами, не артистическими фигурами, обременявшими канву жизни без достаточного эффекта. Мисс Анна могла бы возбудить романтический интерес, если б ее хроническая головная боль могла быть объяснена какой-нибудь патетическою историей обманутой любви, но никакой подобной истории, которая бы касалась ее, не было известно или изобретено, и общее впечатление вполне согласовалось с фактом, что обе сестры оставались старыми девами по той прозаической причине, что никогда не получали выгодного предложения.
Несмотря на то, говоря парадоксально, существование ничтожных людей имеет весьма важные последствия в мире. Оно, как можно доказать, служит к тому, чтоб иметь влияние на цену хлеба и на величину вознаграждения за труд, чтоб вызвать дурные поступки в эгоистах и героические в людях с чувством, имеет и в других отношениях не незначительную роль в жизненной трагедии. И если б этот прекрасный, великодушный пастор, почтенный Адольфус Ирвайн, не имел этих двух сестер, лишенных всякой надежды выйти когда-либо замуж, жизнь его сложилась бы иначе: он, очень вероятно, взял бы в своей молодости пригожую жену, и теперь, когда его волосы уж начинали седеть под пудрою, имел бы статных сыновей и цветущих здоровьем и красотою дочерей – короче сказать, обладал бы тем, что, как обыкновенно думают люди, вознаграждает их за все труды, понесенные ими под солнцем, но при настоящих обстоятельствах, мистер Ирвайн, получая со всех трех духовных мест не более семисот фунтов стерлингов ежегодного дохода и не видя никакой возможности содержать величественную мать и больную сестру, не считая второй сестры, о которой говорили обыкновенно без всякого прилагательного, как леди, как приличествовало их происхождению и привычкам, и в то же время заботиться о своем собственном семействе, оставался, как вы видите, сорока восьми лет от роду холостяком. И он не ставил себе в заслугу этого самоотвержения, но, смеясь, говорил, если кто-нибудь намекал ему об этом, что это служило ему предлогом делать многие вольности, которых никогда не дозволила бы ему жена. Может быть также, он был единственным на свете лицом, не думавшим, что его сестры были неинтересны и совершенно излишни, ибо он был одною из тех благодушных, любящих натур, которые никогда не знают узкой или завистливой мысли. Он был, если хотите, эпикуреец, не знавший ни энтузиазма, ни себя карающего чувства долга, а между тем, как вы видели, обладал достаточно тонкою моральною фиброю, которая позволяла ему чувствовать освежающую нежность к темному и однообразному страданию. Это же самое благодушное снисхождение заставляло его как бы не знать жестокости матери к дочерям, жестокости, поражавшей еще более потому, что она так резко противоречила с почти безумною нежностью матери к нему, ибо он не считал добродетелью хмуриться на недостатки, которые исправить он не был в состоянии.
Посмотрите, какая разница существует между впечатлением, которое производит человек на вас, когда вы идете с ним рядом, занятые обыкновенным разговором, или когда вы видите его в его же доме, между фигурою, которую он представляет, когда смотреть на него с возвышенного исторического уровня, или даже когда смотреть на него глазами критикующего ближнего, думающего о нем не как о человеке, а скорее как об олицетворенной системе или мнении. Мистер Ро, странствующий проповедник, посланный в Треддльстон, включил мистера Ирвайна в свой общий отчет о духовных лицах в области. Этих лиц он описывал людьми, которые предаются плотским страстям и жизненной суете, охоте и стрельбе, украшают свои собственные дома, спрашивают: «Что мы будем есть и что будем пить и во что будем одеваться?», которые вовсе не заботятся о раздаче хлеба жизни своей пастве, проповедуют лишь о светской нравственности, приводящей в оцепенение душу, и торгуют душами людей, получая деньги за исполнение пастырской службы, в приходах, где все их занятие состоит только в том, что они один раз в год заглядывают туда. Также и духовный историк, рассматривая парламентские отчеты того периода, находит, что достопочтенные члены весьма ревнуют о церкви, не заражены ни малейшею симпатию к колену лицемерящих методистов и строят разряды едва ли менее меланхолического свойства, нежели разряды мистера Ро. И мне невозможно сказать, что мистер Ирвайн был совсем оклеветан родовою классификацией, к которой он был отнесен – он в действительности не имел ни весьма возвышенных целей, ни богословского энтузиазма. Если б меня стали слишком настойчиво спрашивать, то я был бы обязан признаться, что он не чувствовал серьезного беспокойства о душах своих прихожан и считал бы только потерею времени поучительным и убеждающим образом разговаривать со старым дедушкой Тафтом или даже с Чадом Кренеджем, кузнецом; если б он имел обыкновение говорить теоретично, он, может быть, сказал бы, что единственная здоровая форма, которой религия могла бы проявляться в этих душах, состояла бы в некоторых темных, но сильных волнениях, которые освященным влиянием разлились бы на чувства привязанности к семейству и на обязанности к ближним. Он считал крещение более важным, нежели самое учение о нем; он думал, что религиозная польза, приобретаемая поселянином от церкви, в которой молились его отцы, и священный участок земли, где они погребены, только слабо зависели от ясного понимания литургии или проповеди. Ясно, что приходский священник не был тем, что в настоящее время называется серьезным человеком: он более любил церковную историю, нежели богословие, и более вникал в характеры людей, нежели интересовался их мнениями; он не был трудолюбив, не был явно самоотвержен, не был весьма щедр в подавании милостыни, и его феология, как вы заметили, была слаба. Его мысленный вкус действительно несколько отзывался язычеством и находил больше прелести в отрывках из Софокла или Теокрита, нежели в текстах из Исаии или Амоса. Но если вы кормите вашу молодую легавую собачку сырою говядиною, можете ли вы удивляться, если ей впоследствии будет приходиться по вкусу нежареная куропатка? Все воспоминания мистера Ирвайна об энтузиазме и желаниях юности смешивались с поэзией и этикою, лежавшими далеко от Священного Писания.
С другой стороны, я должен сказать в пользу приходского священника, ибо я имею самое искреннее пристрастие к его памяти, что он не был мстителен, а некоторые филантропы были мстительны; что он терпел иноверцев, а ведь молва говорит, что некоторые ревнивые богословы не были свободны от этого порока; что хотя он, вероятно, не согласился бы на то, чтоб его тело сожгли на костре ради какой-нибудь общественной цели, и был далек от того, чтоб раздать все свое имущество бедным, он, однако ж, имел эту любовь к ближнему, которой иногда недоставало какой-нибудь знаменитой добродетели – он был снисходителен к недостаткам других и неохотно приписывал людям зло. Он был один из тех людей – и нельзя сказать, чтоб они были самые обыкновенные, – которых мы можем узнать лучше всего, если последуем за ними с рынка, с помоста и с кафедры, войдем с ними в их собственную семью, услышим их голос, которым они говорят молодым и пожилым у их собственного очага, и будем свидетелями рассудительной заботы о ежедневных нуждах ежедневных товарищей, принимающих все их расположение за дело обыкновенное, а не за предмет похвального слова.
Такие люди, к счастью, жили в те времена, когда процветали великие злоупотребления, и иногда бывали живыми представителями злоупотреблений. Мысль эта может несколько утешить нас при противоположном факте, что лучше иногда не следовать за большими реформаторами злоупотреблений за порог их домов.
Но что б вы ни думали теперь о мистере Ирвайне, если вы встретили его в том июне после обеда, когда он ехал на своей серой лошади с собаками, бежавшими около него, осанисто, прямо, мужественно, и на его изящно очерченных губах показывалась добродушная улыбка в то время, как он разговаривал со своим пылким молодым товарищем на гнедой кобыле, то вы должны были чувствовать, что, как бы дурно он ни гармонировал с сильными теориями духовного служения, он все-таки очень хорошо гармонировал с этим мирным ландшафтом.
Посмотрите на них при явном солнечном свете, прерываемом по временам набегающими массами облаков, посмотрите, как они поднимаются на холм со стороны Брокстона, где высокие крыши и вязы священнического дома господствуют над крошечною выбеленною церковью. Они скоро приедут в геслопский приход; серая колокольня и деревенские крыши лежат перед ними с левой стороны, а далее, с правой стороны, они могут видеть трубы господской мызы.
VI. Господская мыза
Очевидно, эти ворота не отворяются никогда, ибо у самых ворот растет длинная трава и высокая цикута; и если б их отворили, то они так заржавели, что сила, которая потребовалась бы для того, чтоб повернуть их на их петлях, весьма вероятно, сломила бы квадратные каменные столбы, к немалому вреду двух каменных львиц, с сомнительною плотоядною вежливостью скалящих зубы над гербовым щитом, помещающимся над каждым из столбов. При помощи зарубок в каменных столбах можно было бы довольно легко перелезть через кирпичную стену с ее гладкою каменною крышею, но если мы близко приложим глаза к ржавой решетке ворот, то мы довольно ясно можем видеть дом и все прочее, кроме самых углов поросшей травою ограды.
Старый дом имеет весьма приятный вид. Он выстроен из красного кирпича, цвет которого смягчается бледным пушистым мхом; этот мох рассыпался с удачною небрежностью, так что приводит красный кирпич в отношения дружеского товарищества с известняковыми орнаментами, окружающими три фронтона, окна и дверь. Но окна заплатаны деревянными вставками вместо стекол, а дверь, я полагаю, так же, как и ворота, не отворяется никогда – как застонала и заскрипела бы она по каменному полу, если б вздумали отворить ее, ибо она массивная, тяжелая, красивая дверь и, вероятно, некогда имела обыкновение с резким шумом запираться позади ливрейного лакея, который только что проводил своего господина и свою госпожу, уехавших со двора в карете, запряженной парою.
Но теперь можно было бы вообразить себе, что дом находится на первой степени канцелярского процесса и что плод с этого большого двойного ряда ореховых деревьев на правой стороне ограды падает и гниет в траве, если б мы не слышали шумного лая собак, отдающегося от больших строений назад. А вот и только что переставшие сосать молоко телята, скрывавшиеся в выстроенной из терна лачужке у стены с левой стороны, выходят из своего убежища и начинают глупо отвечать на этот страшный лай, без сомнения предполагая, что лай имеет какое-нибудь отношение к ведрам с молоком, которые им обыкновенно приносят.
Да, дом должен быть обитаем, и мы посмотрим кем, ибо воображение – привилегированный нарушитель чужих пределов: оно не знает страха к собакам и безнаказанно может перелезать через стены и украдкой заглядывать в окна. Приложите лицо к одной из стеклянных вставок окна с правой стороны; что же вы там видите? Большой открытый камин с ржавыми таганами и некрашеный деревянный пол; на отдаленном конце – большие хлопья шерсти, сложенные в кучи; на середине пола несколько пустых хлебных мешков. Это мебель столовой. А что вы видите в окно с левой стороны? Несколько платяных вешалок, женское седло, самопрялку и старый, открытый настежь сундук, доверху набитый пестрым тряпьем. На краю сундука лежит большая деревянная кукла, которая, если принять во внимание изувечение, имеет большое сходство с лучшим произведением греческой скульптуры, в особенности же по совершенной потере носа. Неподалеку от ящика – небольшое кресло и ручка от длинного кожаного хлыста, употребляемого обыкновенно мальчиками.
Итак, история дома теперь ясна. Некогда он был местопребыванием деревенского сквайра, фамилия которого, имея, вероятно, своею последнею представительницею женщину, исчезла в более территориальном имени Доннигорн. Он назывался некогда Hall[10]; теперь он называется господскою мызою. Подобно тому как переменяется жизнь в каком-нибудь приморском городе, который был некогда модным местом для купанья, а теперь стал портом, где красивые улицы безмолвны и поросли травою, а доки и кладовые шумливы и полны жизни, жизнь в Голле переменила свой фокус, и в нем радиусы исходят уже не из гостиной, а из кухни и с хуторного двора.
И как все там полно жизни, хотя это самое сонливое время в году, перед уборкой хлеба; это также самое сонливое время дня, ибо теперь скоро три часа по солнцу и половина четвертого по красивым недельным часам мистрис Пойзер. Но природа всегда становится оживленнее, когда после дождя солнце начинает снова сиять; а теперь оно изливает свои лучи, блестит между сырою соломою, освещает каждое местечко ярко-зеленого мха на красных черепицах коровьего хлева и изменяет даже грязную воду, которая торопливо бежит по желобу в водосточную канаву, в зеркало для желтоклювых уток, которые стараются воспользоваться благоприятным случаем и напиться воды погуще. Там совершенный концерт разнородного шума: большой бульдог, посаженный на цепь около конюшен, находится в неистовом раздражении, потому что беспечный петух слишком близко подошел к отверстию его конуры и издает громогласный лай, на который отвечают две гончие собаки, запертые в коровьем хлеву на противоположном конце; старые хохлатые курицы, царапаясь с своими цыплятами по соломе, начинают симпатически клокотать, когда присоединяется к ним смущенный петух; свинья, с поросятами, все запачканные около ног грязью, с закрученными кверху хвостами, участвуют в общем хоре, издавая глубокие отрывистые ноты; наши знакомцы – телята блеют из-за своей изгороди; и между всем этим тонкое ухо различает непрерывный говор человеческих голосов.
Ибо двери большой риги отворены настежь, и люди занимаются там починкой шор под надзором мистера Гоби, шерного мастера, который рассказывает им новейшие треддльстонские сплетни. Алик, пастух, выбрал, конечно, неудачный день: призвал шорников тогда, как утро было дождливое; и мистрис Пойзер довольно строго выразила свое мнение о грязи, которую лишнее число башмаков людей нанесло в дом в обеденное время. Действительно, ее душевное спокойствие не установилось еще вполне, хотя теперь с обеда прошло уже около трех часов и пол опять совершенно чист, и так чист, как чисто все прочее в этом чудном доме, где, для того чтоб собрать несколько пылинок, вы должны, может быть, влезть на сундук с солью и опустить пальцы на высокую полку над камином, на которой блестящие медные подсвечники наслаждаются летним отдыхом, ибо в это время года, конечно, все идут спать, пока еще светло или, по крайней мере, светло настолько, что можно различить контур предметов, когда вы уже ударились о них ногами, уж конечно, дубовый часовой футляр и дубовый стол нигде не могли получить такого лоска от руки, настоящий «локтяной лоск», как говорила мистрис Пойзер, ибо она благодарила Бога, что в своем доме никогда не имела никакой лакированной дряни. Хетти Соррель, пользуясь случаем, когда тетка оборачивалась к ней спиною, смотрела на приятное отражение своей фигуры в этих отполированных поверхностях, ибо дубовый стол был обыкновенно поднят, как ширмы, и служил более для украшения, нежели для пользы; она иногда, могла видеть себя также в больших круглых оловянных блюдах, которые стройно стояли на полках над большим сосновым обеденным столом, или в ступицах каминной решетки, блестевшей всегда, как яшма.
Все было в своем полнейшем блеске в эту минуту, ибо солнце светило прямо на оловянные блюда, и от их отражающих поверхностей веселые брызги света падали на светлый дуб и блестящую медь и на предметы, еще приятнее этих. Некоторые лучи падали на прелестно очерченные щеки Дины и изменяли бледно-красный цвет ее волос в каштановый, когда она наклонялась над тяжелым домашним бельем, которое чинила для своей тетки. Никакая сцена не могла бы быть такая мирная, если б мистрис Пойзер, гладившая несколько вещей, оставшихся еще от понедельничной стирки, не стучала часто своим утюгом, не ходила взад и вперед, когда ей нужно было остудить его, и своими серо-голубыми глазами быстро не посматривала с кухни на сырню, где Хетти сбивала масло, и с сырни на кухню, где Нанси вынимала пироги из печки. Не предполагайте, однако ж, что мистрис Пойзер казалась на вид пожилою: она имела приятную наружность, не более тридцати восьми лет, красивый цвет лица, песочного цвета волосы, хорошие формы и легкую походку. Самым заметным предметом в ее одежде был обширный пестрый полотняный передник, всегда покрывавший ее платье. Но чепец и платье были самые обыкновенные и не отличались ничем, ибо ни к какой другой слабости не была она так жестока, как к женскому тщеславию и к предпочтению украшения пользе. Семейное сходство между ею и ее племянницею, Диною Моррис, и контраст между ее проницательностью и серафимскою кротостью выражения в Дине могли бы прекрасно вдохновить живописца для изображения Марфы и Марии. Их глаза были одного цвета, но поражающий признак разницы в их действии был виден в поведении Трина, черно-желтой таксы, каждый раз, когда эта во многом подозреваемая собака неожиданно подвергалась леденящему арктическому лучу взгляда мистрис Пойзер. Ее язык был так же резок, как и глаз, и каждый раз, как какая-нибудь из девушек подходила на расстояние, откуда ей можно было слышать хозяйку, то казалось девушке, что мистрис Пойзер продолжала неоконченный упрек, подобно тому как шарманка всегда начинает играть песню именно с того места, на каком она остановилась.
Факт, что день этот был назначен для сбивания масла, был другою причиною, по которой было неудобно иметь шорников и почему, следовательно, мистрис Пойзер бранила Молли, горничную, с необыкновенною строгостью. Как видно было по всему, Молли исполнила свое послеобеденное дело примерным образом, приоделась с большою поспешностью и теперь покорно пришла спросить, должна ли она сесть за свою прялку до того времени, когда надобно будет доить коров. Но это безукоризненное поведение, по мнению мистрис Пойзер, прикрывало тайные непристойные желания, которые она вывела наружу из Молли и представила ей с едким красноречием.
– Прясть, право! Тебе не прясть хочется, я уверена, а тебе хочется погулять. Я не знаю ни одной девушки, которая была бы хитрее тебя. Если подумать, что девушка твоих лет все вот хочет идти и сидеть с толпою мужчин!.. Мне было бы совестно говорить, если б я была на твоем месте. Ты находишься у меня с последнего Михайлова дня, и я наняла тебя по треддльстонским статутам без всякого свидетельства, я тебе говорю, ты должна быть благодарна, что тебя наняли таким образом в почтенное место; когда ты пришла сюда, то знала о деле столько же, сколько полевая работница. Ты знаешь, что я никогда не видала такого бедного двурукого существа, как ты? Я хотела бы знать, кто выучил тебя мыть пол. Ведь ты оставляла сор кучами в углах, так что всякий мог бы подумать, что ты не выросла между христианами. А что касается твоего пряденья, то ты испортила льна столько, сколько стоит все твое жалованье, когда ты училась прясть. И ты должна чувствовать это, а не ротозейничать и ходить, ни о чем не думая, как будто ты не обязана никому… Чесать шерсть для шорников, право! Вот что хотелось бы тебе делать, не правда ли? Так вы понимаете дело, все вы хотели бы идти по этому пути, стремясь к своей погибели. Вы до тех пор не бываете спокойны, пока не получите любовника, который так же глуп, как вы; вы думаете, что далеко ушли, когда вышли замуж и достали стул о трех ножках, на котором можете сидеть, а одеяла-то у вас нет, которым вы могли бы покрыться, изредка только найдется у вас кусок овсяного пирога к обеду, из-за которого подерутся трое детей.
– Мне, право, незачем идти к шорникам, – сказала Молли плаксивым голосом, совершенно пораженная дантовским изображением ее будущности. – Мы только всегда чесали шерсть для них у мистера Оттлея, оттого я вас и спросила. Я вовсе не хочу еще раз посмотреть на шорников. Пусть я не сдвинусь с места, если сделаю это.
– У мистера Оттлея, право! Хорошо вам толковать, что вы делали у мистера Оттлея! Может быть, ваша хозяйка там любила – не знаю, по каким причинам, – чтоб шорники пачкали грязью ее полы. Ведь нельзя знать, что могут любить люди, когда они привыкнут к тому… Уж я наслышалась таких вещей. Ко мне в дом не приходило ни одной девушки, которая знала бы, что значит чистота. Я, с своей стороны, думаю, что люди живут как свиньи. Что же касается этой Бетти, которая перед тем, как пришла ко мне, была коровницей у Трента, она не поворачивала сыров с конца недели до конца другой недели, а столы в сырне были так покрыты пылью, что я могла бы пальцем написать на них свое имя, когда я сошла вниз после моей болезни… по словам доктора, у меня было воспаление… и это была милость Божия, что я выздоровела. И если подумаешь, что ты не научилась лучшему, Молли, тогда как ты находишься здесь девять месяцев и тебя беспрестанно учат… Что ж ты стоишь тут, словно сбежавший вертел? Что ж ты не вынесешь своей прялки? Ты очень редкая работница: садишься за работу тогда, когда уже пора оставить ее.
– Мама, мой утюг совсем простыл. Поставь его, пожалуйста, нагреться.
Небольшой чирикающий голосок, произнесший эту просьбу, принадлежал маленькой девчушке с лучезарными волосами, лет трех или четырех, которая, сидя на высоком стуле на конце гладильного стола, ревностно сжимала ручку миниатюрного утюга своею крошечною пухленькою ручкою и гладила тряпки с таким прилежанием, что ей надобно было высовывать свой красный язычок, насколько лишь позволяла анатомия.
– Простыл, моя милочка? Господь с тобою! – сказала мистрис Пойзер, которая с замечательною легкостью могла переходить из своего официального укорительного тона в любезный или дружеский. – Ничего, душечка! Маменька кончила теперь свое глаженье. Она уже намерена убрать все вещи.
– Мама, мне хочется сходить в ригу к Томми и посмотреть на шорников.
– Нет, нет, нет! Тотти может промочить свои ножки, – сказала мистрис Пойзер, убирая утюг. – Сбегай в сырню и посмотри, как кузина Хетти сбивает масло.
– Мне хотелось бы кусочек сладкого пирожка, – возразила Тотти, которая, по-видимому, имела большой запас различных перемен просьб.
В то же время, пользуясь своею минутною свободою, она опустила свои пальцы в чашку с крахмалом и опрокинула ее, так что вылила почти все, что было в чашке, на гладильную покрышку.
– Ну, скажите, кто же на свете делает такие вещи? – воскликнула мистрис Пойзер, подбегая к столу в ту самую минуту, когда ее взор упал на синюю струю. – Ребенок всегда наделает бед, если вы повернетесь спиною к нему только на одну минуту. Что мне с тобой делать, баловница ты этакая?
Тотти, однако ж, спустилась со стула с большою поспешностью и уже отступала в сырню, несколько переваливаясь с боку на бок; жир, образовавший на ее шее сзади складки, придавал ей вид белого поросенка, подвергнувшегося метаморфозе.
Когда крахмал был подобран с помощью Молли и принадлежности глаженья унесены, то мистрис Пойзер взяла в руки свое вязанье, которое всегда находилось у нее под рукой и было любимою ее работою, ибо она могла заниматься этою работою машинально, когда ходила то за тем, то за другим. Но теперь она подошла и села против Дины; занимаясь вязаньем серых шерстяных чулок, она по временам задумчиво посматривала на племянницу.
– Ты очень похожа на твою тетку Юдифь, Дина, когда сидишь и шьешь. Я довольно живо могу себе представить, хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, когда я была дома маленькою девчонкой и смотрела на Юдифь, как она сидела за работой, приведя все в доме в порядок. Только это была небольшая изба, изба отцовская, а не большой разбегающийся дом, который грязнится в одном углу в то время, когда ты чистишь в другом углу. Но, несмотря на то, когда я гляжу на тебя, я представляю себе твою тетку Юдифь; только ее волосы были гораздо темнее, да и сама она была плотнее и шире в плечах. Юдифь и я всегда были привязаны друг к другу, хотя она имела очень странные привычки, но твоя мать и она никогда не сходились друг с другом. Ах, твоя мать уж вовсе не думала, что у нее будет дочь, ни дать ни взять Юдифь, и также что она оставит ее сиротой и на попечении Юдифи, которая и вырастила ее в то время, когда
– Она была добродетельная женщина, – сказала Дина. – Бог одарил ее любящим, самоотверженным характером и своею милостью усовершенствовал ее прекрасные качества. И она, с своей стороны, также очень любила вас, тетушка Рахиль! Я часто слышала, как она отзывалась о вас, и всегда в этом смысле. Когда она захворала своею злою болезнью, а мне было только одиннадцать лет, то она, бывало, говорила: «Ты будешь иметь друга на земле в твоей тетке Рахили, если я буду взята от тебя, ибо она имеет любящее сердце». И я убедилась, что слова ее были справедливы.
– Не знаю, дитя мое, в чем ты видела это. Я думаю, всякий умел бы сделать что-нибудь для тебя. Ты похожа на птиц в воздухе и живешь, никто не знает как. Я была бы очень рада поступать с тобою так, как должна поступать сестра матери, если б ты захотела прийти и жить в нашей стране, где и люди, и скот находят себе убежище и пропитание и где люди не живут на голых холмах, как куры, царапающиеся по песчаному берегу. А потом ты могла б выйти замуж за порядочного человека, и нашлось бы много, которые захотели бы жениться на тебе, если б только ты бросила это проповедование, ибо это в десять раз хуже всего, что делала твоя тетка Юдифь. И если б ты даже вышла за Сета Бида, хотя он и бедный, рассеянный методист и вряд ли будет когда-нибудь иметь лишний пенни, то я знаю, что твой дядя помог бы тебе, дал бы свинью и, очень вероятно, корову, ибо он всегда был добр и расположен к моим родным, несмотря на то что все они бедны, и радушно принимал их в своем доме. Я уверена, он сделал бы для тебя столько же, сколько он сделал для Хетти, хотя она и его родная племянница. У нас в доме есть полотно, которое я очень хорошо могла бы уступить тебе, ибо у меня много простынного холста, столового белья, полотенец, и все это лежит так. Я могла бы дать тебе кусок простынного холста, сотканного этою косою Китти… о! она была редкая девушка, что касается тканья, несмотря на то что она косила и что дети не могли ее терпеть… а ты знаешь, что у нас ткут беспрерывно, и новое полотно поспевает гораздо скорее, нежели успевает износиться старое… Но к чему тут толковать, если ты не хочешь убедиться и завестись домом, как все другие умные женщины, вместо того чтоб изнурять себя, путешествовать и проповедовать и отдавать всякую копейку, которую ты только получишь, так что не сберегаешь ничего на случай своей болезни, и все, что ты только приобрела в мире, войдет, по моему мнению, в узел, который не больше двойного сыра. И все это потому, что ты знаешь о религии больше того, что находится в катехизисе и молитвеннике.
– Но не больше того, что находится в Священном Писании, тетушка! – сказала Дина.
– Да, и в Священном Писании, конечно, – возразила мистрис Пойзер довольно резко. – Иначе, как могли бы делать то же самое, что ты делаешь, те, которые лучше всего знают, что такое Священное Писание: священники и лица, которым только и дела, что учить Писание? Но наконец, если б все поступали, как ты, свет должен был бы прийти в застой, ибо если б все старались не устраивать собственного дома, ограничивались скудною пищей и питьем и всегда говорили, что мы должны презирать предметы этого мира, как ты говоришь, то я желала бы знать: куда можно было бы девать лучший скот, и хлеб, и лучшие свежие молочные сыры? Все были бы принуждены есть хлеб, сделанный из остатков, и все бегали бы друг за другом, чтоб проповедовать друг другу, вместо того чтоб воспитывать свои семейства и принимать меры против дурного урожая. Очевидно, это не может быть настоящая религия.
– Нет, дорогая тетушка, вы никогда не слыхали от меня таких слов, будто все призваны к тому, чтоб оставлять свое дело и семейства. Совершенно справедливо то, что до лжно пахать и засевать землю, сохранять драгоценный хлеб и заботиться о мирских делах, и справедливо то, что люди должны наслаждаться в своих семействах и заботиться о них, и делать это в страхе Божием, и что они не должны не радеть о потребностях души в то время, как заботятся о теле. Все мы можем быть служителями Бога, как бы ни выпала наша участь, но он дает нам различные дела, согласно с тем, к какому делу он сделает нас способными и призовет нас. Я нисколько не виновата, стараясь сделать то, что могу, душам других, как вы не виноваты в том, что побежите, услышав крик крошки Тотти на другом конце дома. Голос дойдет до вашего сердца, вы подумаете, что дорогой вам ребенок находится в беспокойстве или в опасности, и вы не успокоитесь до тех пор, пока не побежите, чтоб помочь ему или утешить его.
– Ах! – сказала мистрис Пойзер, вставая и идя к двери. – Я знаю, что могу разговаривать об этом с тобою целый день, и это не приведет ни к чему. В конце нашего разговора ты дашь мне тот же ответ. Все равно если б я стала разговаривать с текущим ручьем и сказала бы ему, чтоб он остановился.
Дорожка перед дверью, которая вела в кухню, уже довольно просохла, так что мистрис Пойзер стояла на ней довольно весело и смотрела на то, что происходило на дворе, между тем как серые шерстяные чулки делали большие успехи в ее руках.
Но она не простояла там более пяти минут, как уже опять вошла в комнату и, обращаясь к Дине, несколько взволнованным, робким голосом сказала:
– Ведь это капитан Донниторн и мистер Ирвайн въезжают во двор! Я вот готова поклясться жизнью, что они приехали для того, чтоб поговорить о твоем проповедовании на лугу, Дина. Ты должна отвечать им сама, ибо я не буду говорить ни слова. Я в свое время говорила довольно о том, что ты причиняешь такую немилость семейству твоего дяди. Я не стала бы и упоминать об этом, если б ты была родная племянница мистера Пойзера – люди должны переносить неприятности от своих собственных родных, как они переносят неприятности от своего собственного носа, ведь это их плоть и кровь. Но думать, что моя племянница виновата в том, что моего мужа выгнали с фермы и что я не принесла ему никакого приданого, кроме того, что сберегла ему…
– Нет, дорогая тетка Рахиль, – кротко сказала Дина. – Вам нет никакой причины опасаться. Я вполне уверена, что никакого зла не случится ни вам, ни моему дяде, ни детям от всего того, что я сделала. Я не проповедую без указания.
– Указания! Я очень хорошо знаю, что, по-твоему, значит указание, – сказала мистрис Пойзер, принимаясь вязать быстро и в волнении. – Если в твою голову забралось больше пустяков, нежели обыкновенно, то ты называешь это указанием, и тогда уже ничто не может тронуть тебя: ты походишь тогда на статую, которая помещается на фасаде треддльстонской церкви, таращит глаза и улыбается всегда, хороша ли погода или дурна. Мне просто нет никакого терпенья с тобой!
Между тем оба джентльмена уже подъехали к палисаднику и сошли с лошадей – ясно было, что они хотели войти. Мистрис Пойзер подошла к двери, чтоб встретить их, низко приседая и дрожа с досады на Дину и от заботы о том, как бы ей вести себя приличнее в этом случае. В те времена самый смелый из буколических людей чувствовал невольный страх при виде господ, подобно тому, что чувствовали старые люди, когда стояли на цыпочках и смотрели на богов, проходивших мимо в человеческом виде.
– А, мистрис Пойзер! Как вы себя чувствуете после сегодняшней утренней грозы? – сказал мистер Ирвайн со своим обыкновенным величественным добродушием. – Не бойтесь, наши ноги совершенно сухи, мы не запачкаем вашего красивого пола.
– О, сэр, не говорите этого, – сказала мистрис Пойзер. – Не угодно ли вам и капитану войти в гостиную?
– Нет, нет, благодарю вас, мистрис Пойзер, – сказал капитан, испытующим взором осматривая кухню, как будто его глаза искали чего-то и не могли найти. – Я не нарадуюсь на вашу кухню. Я думаю, очаровательнее этой комнаты я не знаю. Я желал бы, чтоб жены всех фермеров пришли сюда и взяли ее за образец.
– О! Вы говорите это только так, сэр. Прошу вас, садитесь, – сказала мистрис Пойзер, несколько ободренная этим комплиментом и явным хорошим расположением, но все еще заботливо посматривавшая на мистера Ирвайна, который, как она видела, смотрел на Дину и подходил к ней.
– Пойзера дома нет, не правда ли? – спросил капитан Донниторн, садясь там, откуда мог видеть короткий проход к открытой двери в сырню.
– Нет, сэр, его нет дома: он отправился в Россетер, чтоб повидаться с мистером Вестом, приказчиком, и поговорить с ним насчет шерсти. Но, сэр, отец дома, в риге, если он может быть полезен вам к чему-нибудь…
– Нет, благодарю вас. Я вот пойду посмотрю на щенят и отдам вашему пастуху приказание насчет их. Я должен заехать к вам в другой день, чтоб увидеть вашего мужа: мне надобно посоветоваться с ним насчет лошадей. Не знаете ли вы, может быть, когда он, по всему вероятию, будет свободен?
– О, сэр! Вы почти не можете не застать его дома, кроме того дня, когда бывает рынок в Треддльстоне… это по пятницам, вы знаете. Ибо если он находится где-нибудь на ферме, то мы можем послать за ним, он придет в одну минуту. Если б мы могли освободиться от этих Скантленд, то муж не имел бы причины удаляться на большое расстояние, и я была бы рада этому, ибо когда его нет, то я могу всегда предполагать, что он отправился в Скантленд… Но на свете все случается как будто назло, если возможно, и, право, это очень неестественно, что вы имеете одну часть фермы в одном графстве, а все остальное в другом.
– Да, Скантленд лучше пошли бы к ферме Чойса, в особенности потому, что ему нужна паственная земля, а у вас ее очень много. Мне кажется, однако ж, что в нашем имении ваша ферма самая лучшая, и… знаете что, мистрис Пойзер? Если б я думал жениться и завестись хозяйством, то я, пожалуй, искусился бы этим местом, выпроводил вас отсюда, отделал бы этот прекрасный старый дом и сделался бы сам фермером.
– О, сэр, – сказала мистрис Пойзер, с некоторым испугом, – оно вам не понравилось бы вовсе. Что ж касается фермерства, то это значит класть деньги в карман правою рукою и вынимать левою. На всем расстоянии, которое только я могу обозревать, всходят съестные припасы для других людей, а вам и вашим детям придется одна только горсточка. Конечно, я знаю, что вы небедный человек, который должен заботиться о насущном хлебе, вы можете иметь право бросать на аренду столько денег, сколько вам угодно, но это жалкая шутка – терять деньги, как мне кажется, хотя я и знаю, что большие господа в Лондоне теряют большие деньги. Ибо муж мой слышал на рынке, что старший сын лорда Деси проигрывал целые тысячи принцу Вельскому; там говорили также, что миледи должна была заложить свои брильянты, чтоб заплатить за него. Но вы знаете об этом больше меня, сэр! Что ж касается фермерства, сэр, я не могу думать, чтоб вам понравилось быть фермером; этот дом – тут сквозной ветер – просто выживет вас отсюда, также полы наверху, по моему мнению, совершенно гнилы, а что крыс в погребе – тут уж и говорить нечего!
– Да ведь это страшная картина, мистрис Пойзер! Кажется, я окажу вам немалую услугу, если выпровожу вас отсюда. Но это вряд ли удастся мне. Я намерен устроиться хозяйственным образом, по крайней мере не ранее, как лет через двадцать, когда я буду здоровым сорокалетним джентльменом, притом же и мой дедушка никогда не согласится расстаться с такими хорошими арендаторами, как вы.
– Ну, сэр, если он такого хорошего мнения о мистере Пойзере как об арендаторе, то я прошу вас ввернуть ему слово за нас о том, чтоб он поставил нам новые ворота у Пяти Изгородей, ибо мой муж просил и просил об этом до того, что просто измучился… и если только подумать, что он сделал для фермы и что ему никогда не пожаловали ни одного пенса – ни в дурные, ни в хорошие времена. И я уж как вот часто говаривала моему мужу, что если б капитан распоряжался этим, то это не было бы так. Не то чтобы я неуважительно хотела говорить о тех, которые имеют в своих руках власть; но иногда столько бывает трудов и забот, что плоть и кровь не в состоянии перенести этого с самого раннего утра и до позднего вечера, едва можешь заснуть на минуту, когда ляжешь спать, ибо все думаешь, как вот поднимается сыр, или как бы вот корова не выпустила своего теленка, или как бы вот пшеница опять не стала бы зеленою в снопе, и после всего этого в конце года, похоже, как будто вы приготовляли пир и за ваши труды наслаждались только запахом его.
Мистрис Пойзер, однажды начавшая говорить, шла на всех парусах без малейшего признака боязни, которую она вначале чувствовала к господам. Уверенность в своем красноречии была побудительною силою, побеждавшею всякое сопротивление.
– Я боюсь, что скорее наделаю вреда, вместо того чтоб принести пользу, если буду говорить о воротах, мистрис Пойзер, – сказал капитан. – Хотя я могу уверить вас, что во всем имении нет человека, за которого я сказал бы доброе слово, кроме вашего мужа. Я знаю, его ферма содержится в лучшем порядке, нежели какая-нибудь другая на расстоянии десяти миль здесь в окружности; что же касается кухни, – присовокупил он, улыбаясь, – я не думаю, что найдется другая во всем государстве, которая могла бы убить ее. Кстати, я никогда не видал вашей сырни, я непременно хочу ее видеть, мистрис Пойзер!
– Право, сэр, она не стоит того, чтоб вы вошли в нее, ибо Хетти стоит прямо на середине и делает масло; случилось так, что масло стали сбивать позже обыкновенного… мне просто стыдно.
Эти слова мистрис Пойзер произнесла, краснея. Она поверила, что капитан был действительно заинтересован ее молочными кружками и, пожалуй, проверил свое мнение о ней по виду ее сырни.
– О, я не сомневаюсь, что она находится в удивительном порядке. Сведите меня туда, – сказал капитан, сам пролагая себе дорогу, между тем как мистрис Пойзер следовала за ним.
VII. Сырня
Сырню, конечно, стоило посмотреть – она представляла зрелище, которое заставило бы людей, живших в душных и пыльных улицах, захворать от страстного желания находиться в ней: такая прохлада, такая чистота, такое благоухание новопрессованного сыра, твердого масла, деревянных сосудов, беспрестанно омываемых чистою водою; такой мягкий оттенок красной глиняной посуды и сливочных поверхностей, темного дерева и полированной жести, серого известняка и изобильной оранжевой ржавчины на чугунных гирях, крюках и петлях. Но эти подробности замечаются только вскользь, когда они окружают очаровательную девушку семнадцати лет, которая стоит на маленьких деревянных башмачках и, скруглив свою руку с ямочками на локтях, снимает с весов фунт масла.
На лице Хетти выступила глубокая краска, когда капитан Донниторн вошел в сырню и заговорил с нею. Но то вовсе не была краска, наведенная страхом, ибо ее сопровождали улыбки и ямочка около губ и искорки из-под длинных загнутых кверху темных ресниц. И в то время, как ее тетка рассказывала джентльмену, что вот, пока еще не все телята отняты от груди, следует беречь молоко и ограничиваться небольшим количеством его для делания сыра и масла, что короткорогий скот, купленный для пробы, дает хотя и большее количество молока, но низшего достоинства, и о многих других предметах, могущих интересовать молодого джентльмена, который современен настолько, чтобы сделаться сельским хозяином, Хетти вскидывала кверху и прихлопывала фунт масла с совершенно самоуверенным, кокетливым видом, в душе своей сознавая, что ни один поворот ее головы не оставался незамеченным.
Есть различные разряды красоты, заставляющие мужчин сходить с ума различным образом, начиная с отчаяния и до глупостей. Но есть разряд красоты, который, кажется, создан для того, чтоб кружить головы не только мужчинам, но и всем разумным млекопитающим животным, даже женщинам. Красота эта походит на красоту котят, или крошечных пушистых уток, которые мило журчат своим нежным клювом, или грудных детей, только что начинающих бродить и делать сознательные проделки, – красота, которая никогда не рассердит, но которую вы готовы уничтожить за то, что она неспособна понять настроение вашей души, причиняемое ею. Красота Хетти Соррель принадлежала к этому разряду. Ее тетка, мистрис Пойзер, которая принимала вид, будто равнодушна ко всякому личному влечению, и старалась быть строжайшим из менторов, беспрестанно смотрела исподтишка на прелестную Хетти, очарованная ею против воли, и, излив на нее такую брань, какая естественно вытекала из ее заботливости сделать добро племяннице своего мужа – не имевшей матери, которая могла бы побранить ее, бедное создание, – она часто говаривала своему мужу, когда знала, что никто не мог услышать ее: «Я должна сознаться в том, что, чем больше шалит эта маленькая плутовка, тем она кажется милее».
Было бы почти бесполезно рассказывать вам, что у Хетти щеки походили на лепестки розы, что ямочки играли около ее хорошенького рта, что ее большие, темные глаза скрывали под длинными ресницами нежное плутовство и что ее вьющиеся волосы, хотя и зачесываемые назад под круглым чепчиком в то время, когда она находилась при работе, выбивались темными, красивыми кольцами на лоб и около ее белых, наподобие раковин, ушей. Было бы почти бесполезно рассказывать, как мило обрисовывалась ее розовая с белым косынка, подогнутая под ее низенький шелковый корсет цвета сливы, или как холстинный передник с нагрудником, надеваемый ею, когда она сбивала масло, казалось, мог бы служить образцом, по которому герцогини должны бы делать для себя шелковые, если б только последние стали падать такими очаровательными складками, или как ее коричневые чулки и застегнутые башмаки на толстых подошвах теряли всю свою неуклюжесть, которую должны были непременно иметь без ее прелестных ножек; было бы почти бесполезно рассказывать обо всем этом, если только вы не видели женщины, которая произвела на вас такое же впечатление, какое Хетти производила на окружающих, ибо в противном случае, хотя вы и вызовете образ миловидной женщины, он вовсе не будет походить на эту сводившую с ума, милую, как котенок, девушку. Я, пожалуй, мог бы описать всю божественную прелесть ясного весеннего дня, но если вы никогда в жизни не забывались вполне, напрягая свое зрение, чтоб не упустить из виду поднимающегося жаворонка, или прогуливаясь по тихим аллеям, когда только что раскрывшийся цвет растений наполняет их священною, безмолвною красотой, уподобляющей их украшенным резною работою проходам к церкви, то какую пользу принес бы мой описательный перечень? Вы никогда не были бы в состоянии знать, что я разумел под светлым весенним днем. Красоту Хетти можно было сравнить с красотою весеннего времени, то была красота молодых резвых созданий, кругленьких, пугающих, обманывающих вас ложным видом невинности – невинности, например, теленка, со звездою на лбу, который, желая предпринять прогулку вне границ, увлекает вас в строгую скачку с препятствиями чрез плетень и ров и останавливается только среди болота.
А как прелестны позы и движения, которые принимает очаровательная девушка, делая масло, эти беспокойные движения, придающие очаровательные изгибы руке и боковое наклонение круглой белой шее, – особые движения, причиняемые сбивкой и растиранием масла ладонью руки, и потом приспособление и окончательная отделка, которых никак нельзя достигнуть без большой игры полных губ и темных глаз. И потом самое масло, кажется, сообщает особенную свежесть и очарование, так оно чисто, так оно благоуханно; оно выходит из формы с такою прелестною твердою поверхностью, как мрамор, при бледножелтом свете. Притом же Хетти была преимущественно искусна в делании масла. Это дело тетка ее позволяла себе оставлять без строгого порицания; таким образом, она занималась им со всею грацией, которая нераздельна с полным знанием дела.
– Я надеюсь, что вы поспеете к большому празднику тридцатого июля, мистрис Пойзер, – сказал капитан, когда он уже в достаточной степени выразил свое удивление касательно сырни и сделал несколько импровизированных замечаний по поводу турнепа и короткорогого скота. – Вы знаете, что должно случиться тогда, и я ожидаю, что вы приедете раньше всех и уедете позже всех. Позвольте мне попросить вашу руку на два танца, мисс Хетти! Я знаю, что если не получу вашего слова теперь же, то мне едва ли удастся танцевать с вами, ибо все молодые фермеры-щеголи постараются завладеть вами.
Хетти улыбнулась и покраснела; но, прежде чем она могла ответить, в разговор вмешалась мистрис Пойзер, скандализированная при одной только мысли, что молодой сквайр мог быть исключен каким-нибудь кавалером ниже его.
– Право, сэр, вы очень любезны, что так внимательны к ней. И я уверена, что, когда вам только будет угодно танцевать с нею, она будет гордиться этим и будет благодарна вам, если б даже ей пришлось простоять одной весь остальной вечер.
– О, нет, нет! Это значило бы жестоко поступить со всеми другими молодыми людьми, которые могут танцевать. Но вы обещаете мне два танца, не правда ли? – продолжал капитан, решившийся заставить Хетти посмотреть на него и заговорить с ним.
Хетти сделала маленький, легкий книксен и, бросив на него полуробкий-полукокетливый взгляд, сказала:
– Да, благодарю вас, сэр!