После исчезновения Бетто он жил один. Каждое утро ему приходилось тратить шесть чентезимо только на завтрак. Он стоял на самой нижней ступеньке лестницы, которая ведет от чернорабочего к подмастерью, затем к каменщику и наконец к каменщику первой руки, — длительное восхождение, где нет вершин, но есть уступы. Над ними, скрестив руки, стоит десятник.
Для Метелло работа была не только источником существования. Она нравилась ему. Но не меньше, чем работа, ему нравились девушки. После близости с Микелой его тянуло к более чистым чувствам. Влюбляться он еще не собирался, но ему хотелось погулять, «перебеситься».
Как ни тяжела работа каменщика, на лесах стройки дышится полной грудью, словно в деревне. Чем выше поднимаешься, тем все меньше становится город: сверху его можно окинуть одним взглядом. Видишь людей, снующих взад и вперед, среди них девушек — портних, вышивальщиц, табачниц… С ними нетрудно познакомиться. Их не смущает, что ты еще должен призываться: если у тебя есть профессия, они готовы и подождать.
И это тоже заставляло Метелло с нетерпением думать о том дне, когда он сможет сбросить с плеч бадью чернорабочего и взять в руки кельму и отвес каменщика. А впрочем, что говорил ему Келлини? «Чем искусней ты будешь в своем деле, тем яснее увидишь, что тебя эксплуатируют».
Келлини он больше не встречал. Тому дали четыре года «за непредумышленно нанесенные ранения». Каменщики, знавшие Келлини, отзывались о нем с большим уважением, и теперь, вспоминая все, что он говорил, Метелло яснее понимал смысл его слов. Достаточно было принять их за жизненное правило и применить к условиям работы на стройке, чтобы сразу же стать на сторону своих товарищей, боровшихся против злоупотреблений десятника. И в то же время надо держаться середины — никогда не быть первым в наступлении и последним в отступлении, чтобы потом не раскаиваться, если дело дойдет до кандалов. Впрочем, он вовсе не собирался бороться за идеи своего отца и Бетто, потому что не хотел, чтобы его постигла та же участь. Время покажет, насколько осуществимы были его намерения.
Он видел, что анархистов становится все меньше, силы их распылены, многие из них сосланы, а ряды социалистов растут и они все больше привлекают внимание полиции.
Социалисты были ему ближе, чем анархисты. Это были люди, сделанные совсем из другого теста, с более ясными идеями, хотя, может быть, менее образованные и, поскольку каждый содержал семью, менее щедрые. Впрочем, на слова они не скупились.
И все же, если разгорался спор, один-единственный анархист, даже самый ничтожный и безграмотный (а они, в том числе и те, кто занимался ремеслом, почти никогда не были безграмотны), мог потягаться с целой группой социалистов.
— Вот скажи, верно или нет, что чем больше народа будет участвовать в совместной борьбе, тем скорее настанет день, когда в мире не будет больше классов, не будет угнетаемых и угнетателей?
— Предположим, что так, — отвечал анархист.
— Как это предположим? Ты не увиливай, а скажи прямо: коллектив — это сила или нет?
— Коллектив — это стадо. Коллектив — это овцы, которым нужны пастух, собака и палка. Личность же свободна в своих действиях.
— Ты рассуждаешь, как капиталист.
— А вы рассуждаете, как попы!
И спор переходил в драку. В лучшем случае анархисту говорили:
— С тобой нельзя спорить. Вы, анархисты, — поэты.
Они были поэтами, а не обыкновенными людьми, у которых умишко хоть и небольшой, но зато они знают, как и на что его употребить. Если на работе подружишься с анархистами, они в лепешку расшибутся, чтобы обучить тебя класть кирпичи, последнюю рубашку с себя снимут, как это не раз делал Бетто, лишь бы помочь товарищу в беде. Каждый из них был человеком не от мира сего, «поэтом», как любил повторять Метелло. Но даже самому кроткому анархисту, который мухи не обидит, ничего не стоило бросить бомбу, устроить кровавую резню. Они проповедовали экспроприацию и в то же время были самыми порядочными людьми, каких когда-либо встречал Метелло. Порядочные люди попадались ему все реже.
Кроме того, у анархистов не было вождей: они их не признавали. И это тоже было их отличительной особенностью. Но если человек, который умнее и образованнее тебя, хочет, чтобы мир был устроен так же, как хотел бы устроить его ты, то почему бы не прислушаться к нему и не последовать за ним? Социалисты стремились к конкретным, практическим целям, в вождях у них недостатка не было. Они хотели, чтобы труд, как говорил Келлини, оплачивался «по количеству пролитого пота», то есть чтобы прежде всего были увеличены расценки и сокращен рабочий день. Они создали Палату труда[18]. Председатель и основатель Палаты Себастьяно Дель Буоно был человек с головой, а бескорыстием мог потягаться с анархистами. Жил он на скромное жалованье железнодорожного служащего, а все свободное время и даже часть ночи делил между комнатушкой на Строццино (такой маленькой, что, если в ней находилось больше десяти человек, вновь прибывший уже с трудом мог туда протиснуться), где помещалась Палата труда, и городскими и сельскими профессиональными организациями. Он выступал, писал воззвания, давал советы, ободрял рабочих. Его видели повсюду: то на строительной площадке, то на табачной фабрике; поговорит с табачницами и от них идет к мебельщикам или парикмахерам. Встретится ему безработный, он, покопавшись в кармане, отдаст последние десять чентезимо, а сам останется без ужина. Его называли Красным ангелом или Ангелом без крыльев. Голос у него был слабый и звучал мягко, даже когда он повышал его. Говорил Дель Буоно необыкновенно просто, будто всю жизнь был рабочим, а не служащим. Он носил усы и бороду, за стеклами пенсне поблескивали спокойные глаза, всегда ласковые и смеющиеся. Отогнутые уголки крахмального воротничка были почти не видны из-за спадавшего на куртку большого банта — свидетельство того, что его владелец занимался умственным, а не физическим трудом, хотя носил бессменно один и тот же потрепанный костюм. У Дель Буоно была особая манера разговаривать с людьми. Бывало заметит: «Мне кажется, это хорошо!» — и тут же добавит: «А как по-твоему?» Или: «Мне кажется, это плохо… А как по-твоему?» Однажды — было это уже несколько лет спустя, когда Метелло познакомился с ним поближе, летом 1902 года — они говорили о забастовке каменщиков, и Дель Буоно спросил, как идут дела у них на стройке. «Так себе», — ответил Метелло.
— Ответ, достойный попа, — резко сказал Дель Буоно с горячностью, которой Метелло в нем не предполагал. — Мы ставили перед собой минимальные задачи. Добьемся своего — победа за нами, не добьемся, — значит, придется начинать все сначала. — Но тут же улыбнувшись, он положил ему руку на плечо и добавил: — А как по-твоему?
И хотя лицо Дель Буоно было наполовину скрыто бородой, Метелло заметил, что он покраснел.
Среди социалистов был также известен Пешетти, человек небольшого роста, немного волочивший одну ногу, тоже бородатый, но без пенсне. Он был адвокат по профессии, настоящий оратор и впоследствии стал депутатом парламента. Он не скрывал, что не сомневается в существовании господа бога и считает учение Маркса и евангелие равноценными. Для флорентийских социалистов он был и Коста, и Турати, и Чиприани[19], вместе взятые. Слова его воспламеняли сердца людей, и если Дель Буоно был Ангелом, то Пешетти был воинствующим святым, Георгием Победоносцем флорентийских социалистов и даже Савонаролой. Свои пылкие речи он умело оживлял шутками и анекдотами, которые не только не гасили зажженное им пламя, но еще подливали масла в огонь. После его выступлений рабочие возвращались на строительные площадки в приподнятом настроении. Между собой они называли его «Беппино» или «синьор Джузеппе», а в глаза — Пешетти. Часто, подхватив под руку какого-нибудь рабочего, он запросто шел с ним выпить стаканчик-другой вина.
— Вы, молодежь, непременно увидите солнце будущего! — утверждал он. — Но для этого надо выиграть еще не одно сражение!
Разговаривал Пешетти тоже просто, по-рабочему. Под сражениями он подразумевал борьбу с хозяевами и правительством, а также с королем и папой, которые хотя и враждовали между собой, но по отношению к народу действовали всегда заодно. «Два сапога — пара, — говорил о них Пешетти. — Нам предстоит беспощадная борьба, пока не будет разрушено буржуазное общество и уничтожен капитал». А это означало долгие годы испытаний — голод, тюрьмы, расстрелы демонстрантов. Все это еще ждало Метелло в будущем.
А пока что он ограничивался сочувствием социалистам, которое доказывал, читая их газету «Аванти», посещая Палату труда и различные собрания. В партию он не вступал, да и вряд ли его приняли бы: он был слишком молод и «незрел». Впрочем, Метелло и сам к этому не стремился. Он знал, что прежде всего ему нужно стать хорошим каменщиком. Только тогда он сможет равняться с такими людьми, как Келлини и другие товарищи по работе, не говоря уж о Пешетти или Дель Буоно. Он рассуждал так вовсе не из желания оправдаться, а просто потому, что хорошо понимал свое положение. Ну чего бы он достиг, бросившись в драку очертя голову? Метелло был один-одинешенек на свете. Если бы он вдруг остался без работы, то на десять чентезимо Дель Буоно смог бы только раз пообедать. А ему было двадцать лет. Он любил работать, но любил и погулять с девушками. Сам Пешетти, выступая на площади УнитА и говоря об извечной нужде, из-за которой, даже имея работу, нельзя создать семью, а создав — обеспечить ее самым необходимым, ясно сказал:
— Выходит, что и любовь для нас — роскошь!
Метелло поселился в квартале прачечных близ Ровеццано, а не в Сан-Никколо. Он снимал меблированную комнату в том районе, который носил название «трущоб Мадонноне». После работы он шел домой, переодевшись, отправлялся гулять и возвращался лишь к ночи. Он покинул Сан-Никколо, чтобы полицейские, обещавшие не спускать с него глаз, могли убедиться в его стремлении порвать с окружением Бетто и Какуса. Теперь и Метелло больше не сомневался, что воды Арно поглотили Бетто, как когда-то Какуса. Однако в двадцать лет, когда спешишь жить, раны залечиваются быстро. Правда, остается рубец, который еще даст себя почувствовать, но позже, не сейчас.
За эти два года Метелло ни с кем особенно не сдружился. На работе, в профессиональном союзе и в районе, где он жил, у него были только знакомые. Он стал красивым широкоплечим парнем, у него уже росли усы. Купив выходной костюм, он научился носить галстук и жесткий воротничок. Был он открытого нрава, все у него получалось ловко и легко, с шуткой. Его охотно звали на помощь всякий раз, как владельцу прачечной нужно было погрузить на повозку корзины с бельем или виноторговцу — выгрузить большие оплетенные бутыли. Поскольку Метелло ни от кого не скрывал, что рос в деревне и еще не разучился орудовать мотыгой, огородники Ровеццано тоже частенько прибегали к его услугам. Иногда он оставался у них ужинать и экономил деньги, которые истратил бы на ужин в остерии. Таким образом к выходному костюму вскоре прибавилась шляпа, а в галстуке появилась металлическая булавка с жемчужиной, которую трудно было отличить от настоящей.
Невестка одного из огородников, по имени Виола, была женщина лет тридцати с лишним. Она приехала в Ровеццано учительствовать, но вскоре вышла замуж, бросила школу и занялась хозяйством. Два года назад она овдовела, детей у нее не было. Теперь Виола жила вместе с родителями мужа, работала по дому и на огороде. Десятки, а то и сотни мужчин в Ровеццано, далеко за пределами Мадонноне, только и думали о ней. Вдова должна была унаследовать два гектара земли, к тому же она была женщиной свежей и очень пылкой, по глазам было видно. Метелло рядом с ней выглядел совсем мальчишкой. Но это был сильный и веселый мальчишка, который так резво орудовал мотыгой, будто не отработал уже десять часов, таская по лесам стройки бадьи с известковым раствором, а только заступил смену. Собирая овощи, Виола подзывала Метелло подержать корзину и, наклоняясь, словно нарочно, медлила, чтобы дать ему заглянуть в вырез корсажа, и каждый раз вдруг спохватывалась, что забыла его застегнуть.
— Ну что ты смотришь? — спрашивала она, выпрямляясь, уперев руки в бока. При этом платье так сильно обтягивало грудь, что она казалась совсем обнаженной. Метелло молчал, боясь потерять свой приработок. Быстро взглянув на вдову, он делал вид, что его позвали старик или старуха. За своей спиной он слышал деланный смех Виолы.
Но однажды вечером, когда старики уже ушли в дом, а сад был погружен в темноту — только на небе виднелся узкий серп луны и под откосом тихо струилась Арно, — Метелло бросил корзину и обнял Виолу. Она и не подумала сопротивляться и прижалась к нему, подставив губы, которые он искал.
— Глупый, — сказала она. — Наконец-то!
И вот в течение целого месяца Метелло приходил к ней по ночам, — а для огородников, которые чуть свет выезжают на рынок, ночь наступает рано. Он проникал в комнату Виолы через неплотно прикрытую дверь, выходившую в поле. Старик со старухой спали в другой половине дома. Метелло, как его научила Виола, подносил к лицу спичку, чтобы собака к нему привыкла. Собака с первого же вечера признала Метелло и никогда на него не лаяла, а, потершись о его ноги, повизгивала и уползала в темноту.
Виола ждала его уже в постели, чистая и раздушенная, как настоящая синьора. Это было его первое любовное похождение — о подобной женщине он не смел и мечтать, и никогда больше у него не было такой любовницы. Метелло сбрасывал с себя одежду, чтобы остаться нагим, как Виола: она этого требовала.
— Скажи мне, у тебя есть невеста? — спрашивала Виола. — Я ведь не ревнива.
Он клялся, что у него нет невесты, но она не верила или делала вид, что не верит.
— Так, значит, я ни у кого тебя не отнимаю? — говорила она.
Однажды, решив уступить ее любовному капризу, Метелло солгал. Он вспомнил Козетту, которую мог теперь представить себе уже женщиной, и начал рассказывать о ней Виоле. Но ему стало стыдно за себя, и он тут же раскаялся:
— Хватит. Все, что я тебе рассказал, просто вранье.
Виола ласково прижалась к нему.
— Нет, нет! Я не могу поверить, что я у тебя первая.
Метелло чувствовал, как она вздрагивает, и это его раздражало.
— И это тоже вранье, — возражал он.
Сон овладевал им внезапно, когда Виола еще продолжала ласкаться. Засыпая, он всегда испытывал досаду, к которой примешивался страх: она бодрствует и, может быть, даже наблюдает за ним.
Утром старик уже успевал уехать с возом овощей на рынок, когда старуха, отправляясь к мессе, стучала в дверь невестки.
— Виола, проснись! Я ухожу.
Метелло приоткрывал глаза и видел перед собой лицо своей любовницы, она улыбалась ему, приложив палец к губам.
— Хорошо, мама! Доброе утро!
Метелло вставал, Виола приготовляла ему завтрак и завертывала бутерброды, которые он брал с собой на работу. Она была уже причесана и одета, кофточка и передник — свеже выглажены. Она улыбалась чуть насмешливо, как будто между ними ничего не произошло, и снова становилась невесткой хозяина, дававшего ему работу. И в то же время она дразнила его, не позволяла себя поцеловать; провожая за ворота, пропускала вперед и, прощаясь, едва касалась его руки. Как-то раз она сунула ему булавку для галстука, другой раз — две лиры, затем пять лир, а потом — десять.
— Купи себе шляпу. Будешь носить ее по воскресеньям. Вот увидишь, она тебе пойдет.
Занималась заря, навстречу Метелло ехали повозки с бельем. Издалека, оттуда, где Арно сворачивает к городу, доносился голос перевозчика. В конце виа Аретино виднелась труба отбельной фабрики, казавшаяся отсюда выше колокольни собора Санта-Мария дель Фьоре. Зажав завтрак под мышкой, Метелло быстро шел, дыша полной грудью. Он проходил Порта алла Кроче, потом рынок. В одно такое утро, когда мелкие монетки весело бренчали у него в кармане, Метелло зашел в кафе «Канто алле Рондини» и, выпив стопку виноградной водки, закурил тосканскую сигару. Он думал, что у него закружится голова, как в тот раз в камере, когда карманники учили его курить, но сигара лишь усилила действие водки и завтрака, и тепло быстрее разлилось по всему телу. Придя на строительство, он потушил окурок о стену и спрятал его в жилетный карман.
Была суббота, и вечером десятник, выплачивая деньги, сказал ему, что с будущей недели он может считать себя подмастерьем каменщика. Таково было распоряжение подрядчика — инженера Бадолати, лично руководившего работами, носившегося день-деньской вверх и вниз по лесам и умевшего по достоинству оценить каждого рабочего.
Метелло тут же, как полагалось, угостил вином каменщиков и подручных своей бригады. Был он молодой, высокий и ловкий, всегда с уважением относился к старшим товарищам. Ренцони, уже лет тридцать работавший каменщиком, поднял стакан за здоровье Метелло и воскликнул: «Молодец, Тополек!»
Это прозвище так за ним и осталось.
Связь с Виолой продолжалась весь март, март 1892 года. В ногах кровати всегда стояла жаровня, а на комоде — букет ирисов, которые Виола меняла ежедневно, даже если они не успевали увянуть.
Но Метелло не чувствовал любви к Виоле; и не осталась она в его памяти женщиной, которая давала ему особое наслаждение. Нет, Виола дала ему нечто иное. Она привила Метелло любовь к чистоте и опрятности, научила его одеваться и держать себя. Все это он постиг, желая нравиться ей и стараясь, чтобы их связь, о которой он не строил никаких иллюзий, длилась как можно дольше. Виола дала ему уверенность в обращении с женщинами, ту смелость, которая приобретается либо в двадцать лет, либо никогда. Успех у женщин зависит от удачного дебюта, когда мужчина убеждается, что хотя бы в этом отношении родился счастливцем. И женщины ощущают притягательную силу этой смелости, словно она имеет какой-то свой аромат. Это относится как к Дон Жуану или к д’Аннунцио, так и к простому каменщику.
Успешным «дебютом» Метелло, его первой наставницей была, конечно, не Микела, а Виола.
Его вовсе не смущало, что Виола дарила ему не только свою любовь, но и давала деньги и бутерброды, а иногда и разные мелочи: то красивую булавку для галстука, то запонки с изображением собаки, которые он потом продал в Неаполе, когда был на военной службе. Поскольку Виола могла дарить без ущерба для себя, подарки эти не казались Метелло унизительными. Толки о Виоле, ходившие по Ровеццано, не нарушали его душевного равновесия и спокойствия, а природный здравый смысл помогал ему сдерживаться, когда огородники и владельцы прачечных, собравшись в остерии, заводили о ней разговоры.
— Ну и Виола! Она иссушила бы целый полк! — говорили они, сдвигая кепки на затылок.
Рассказывали, что ее муж, «здоровяк, который не прошел бы в эту дверь», буквально растаял у всех на глазах, стараясь ей угодить. Именно это и ревность, постоянно терзавшая его душу, свели беднягу в могилу.
Но во всех этих грубых разговорах чувствовался какой-то оттенок своеобразного уважения к Виоле.
— Но вообще-то, — говорили те же люди, — она настоящая синьора, образованная, да и трудолюбивая.
За пять лет замужества Виола никому не давала повода злословить за своей спиной.
— Ну а до замужества?
— А сразу, как овдовела?!
— А уж теперь!!!
Если послушать их — Виола ни перед чем не остановится. И все же вдову уважали уже за одно то, что ей все сходило с рук без скандалов.
— В конце концов, то, что она дарит, — заключали они, ударяя кулаком по столу среди взрывов смеха, — принадлежит только ей!
Но хотя дело и обходилось без скандалов, тайное всегда становится явным. Бывало выставит она кого-нибудь за дверь, смотришь, молодой парень выпьет с горя, и язык у него развяжется. И вскоре во всем Ровеццано ни для кого уже не было секретом, что поденщиков, «точно рабов в Африке», отбирала Виола, а не свекор. Старик со старухой, поневоле оказавшиеся в роли сводников, были в ее руках марионетками, которыми она вертела, как ей вздумается.
— Любовь к ней делает их слепыми.
— А ведь, вольно или невольно, она виновна в смерти их сына!
— Не надо преувеличивать. В конце концов он всегда мог сказать ей: «Ну-ка, милая моя, подвинься, я спать хочу!» А если б охота у нее не прошла, в первый же раз, как увидел ее с другим, не жалей палки, чтобы изгнать беса.
Тут кто-нибудь проговаривался о главной причине всех этих пересудов. И все становилось ясным:
— Она получит в наследство и дом и землю. Это не так уж много, но и не мало.
— К этому надо еще прибавить ее колдовские глаза и пышный фасад!
Собутыльники дружно опорожняли стаканы и от смеха чуть не валились под стол.
— Виола уже и сейчас почти полная хозяйка, все в ее руках. Ей остается только самой торговать на рынке. Но она предпочитает понежиться лишний часок в постели. И в то же время эта вдовушка всегда все знает, ни одного новичка в селении не пропустит.
— Ей даже нравится, когда возлюбленный сам ее покидает, а если он ей надоел и не уходит, она мигом расправится с ним — выпихнет из постели, да еще и работы лишит.
Обычно такие разговоры велись, когда в остерии оставалось несколько человек и, выпив, они теряли всякое уважение к Виоле.
— Интересно, сколько она их сменила за два года?
Загибая пальцы, припоминали имена, и оказывалось, что все это были парни, либо еще не призывавшиеся, либо только что вернувшиеся с военной службы. И тут снова повторялась грубая шутка о полку солдат.
Эти разговоры явно предназначались для Метелло. Ему подмигивали, а он лишь улыбался и покачивал головой, как бы поддерживая этим шутки и остроты. Виоле он ничего не рассказывал: она не обращала никакого внимания на сплетни и все меньше и меньше скрывала свои отношения с Метелло. А может быть, ему только так казалось. Он подозревал, что свекровь Виолы знает об их встречах. Однажды утром он столкнулся с ней, когда она возвращалась из церкви. Метелло снял шапку, а старуха как-то особенно посмотрела на него, и в ее взгляде была скорее покорность, чем упрек.
— Вчера твоя свекровь, верно, видела, как я выходил от тебя.
— Они видят только то, что я хочу, — ответила Виола.
Значит, люди были правы! Но он не стал над этим задумываться. Виола ждала его, раскрыв объятия. Аромат ее тела, страстность и самозабвенность кружили ему голову. И каждый раз Виола задавала одни и те же вопросы, будто старалась внушить ему страх:
— А если у меня будет ребенок?
— В таких случаях обычно женятся…
— Ну, это ты выбрось из головы раз и навсегда…
— Какого же ответа ты ждешь?
Она смеялась и целовала его в губы.
— А у твоей Козетты не было детей от тебя?
— Отстань! Козетта была еще совсем девочка.
Утомленный, он мгновенно засыпал, а Виола все еще ласкала его.
Это случилось в начале лета, в праздник Сан-Джованни, когда даже из Ровеццано был виден иллюминированный Палаццо Веккьо. Метелло зашел в табачную лавку купить сигару. Внезапно он услышал, как кто-то, словно обращаясь к собеседнику, сказал за его спиной:
— Чего не сделаешь, чтобы удержаться на занятых позициях! Даже курить начнешь, если ей нравится запах сигары!
Метелло обернулся. Он знал говорившего. Это был Моретти, который до него пользовался милостями Виолы, — юноша одних лет с Метелло, такого же роста, светлоглазый, с закрученными усиками. Он был штукатур и, кажется, остался без работы. Метелло мельком видел его в Палате труда. Потом они встретились в Ровеццано, где Моретти родился и жил. Познакомившись, они часто проводили вечера вместе. Как-то оба начали ухаживать за двумя работницами с табачной фабрики, но Моретти вскоре перестал с ними встречаться, потому что они жили близ Мадонноне. «Там живет одна моя знакомая, и я не хочу рисковать», — признался он, но распространяться не стал, считая, что и так сказал лишнее. Моретти тоже был социалист, и они с Метелло подружились, но в один прекрасный день он вдруг перестал здороваться. Метелло, со свойственным многим людям малодушием, побоялся, что, начав добираться до истинных причин его охлаждения, он будет вынужден говорить об этом с Виолой, и стал отвечать ему тем же.
Но теперь они встретились на людях, и все присутствующие не спускали с них глаз. Метелло вопросительно взглянул на Моретти, и тот с убийственной иронией умышленно громко спросил:
— Ну как? Обхаживаешь фиалки?![20]
Раздался взрыв хохота. Вокруг было столько людей, что Метелло не мог уклониться от ответа. Он шагнул к Моретти и, убедившись, что нападает первым, ударил его кулаком в лицо. При этом вид у него был не столько оскорбленный, сколько недоумевающий. Завязалась драка, которую перенесли затем на площадь перед табачной лавкой. Зрители окружили их и без особого воодушевления пытались разнять. Так уж положено: двое дерутся — третий не лезь. Значит, у них есть повод для драки. Все это продолжалось, пока кто-то не крикнул: «Карабинеры!» В одно мгновение противники переменили позы.