Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Метелло - Васко Пратолини на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Два месяца назад Олиндо постучался в дом на виа делл’Уливо, представился Эрсилии и узнал, где работает Метелло. Он даже не присел, а сразу пошел на строительство и стал ждать там. Новости, которые Олиндо сообщил, когда они покончили с объятиями и бутылкой вина, были не из утешительных. Шахта, куда, следуя примеру отца, спускались все четверо братьев, лишила одних здоровья, а других и жизни. Первым погиб папа Эудженио. Последнее время он, правда, уже не работал под землей: несколько лет назад он начал терять зрение и вынужден был батрачить у тамошних крестьян. Земля в тех местах скудная, еще похуже нашей, в Ринчине. Он задел серпом бедро около паха. Сначала это казалось пустяком, а потом рана загноилась, и три дня старик метался в агонии. В бреду он говорил о Ринчине, винил стражника, что тот ранил его, а перед тем как умереть, вспомнил также и о Метелло. За Эудженио последовал Витторио. В страстную неделю 1898 года он оказался вместе со своими товарищами заживо погребенным в шахте во время взрыва рудничного газа. В Бельгии это обычное явление, и если авария не очень велика, то газеты о ней даже не пишут.

Витторио было двадцать три года, и он только что женился на венецианке, тоже из семьи шахтеров-эмигрантов Теперь вдова вышла замуж за другого брата, Карло, третьего по старшинству: между ним и Витторио было два года разницы.

— Понимаешь, она с ребенком осталась у нас в доме и работала по хозяйству. Два рта, которые так или иначе надо было прокормить. Теперь у нее с Карло еще двое детей. Они живут в Шарлеруа, и мама с ними.

И еще был Асканио. Метелло помнил его в детском платьице, а теперь ему уже должно быть около двадцати лет. После смерти Витторио парень и слышать не хотел о шахте. Он покинул рудник, семью и Бельгию и лишь изредка подавал о себе вести. Последнее Время — из По[39].

Попытав счастья повсюду, он, хоть и не писал об этом, очевидно, снова стал шахтером. В письмах своих он ничего толком не объяснял, порой посылал маме по десяти франков, а из По запросил свои бумаги, потому что решил переменить подданство. До него Витторио и Карло уже совершили этот шаг. После натурализации на них стали смотреть иначе и платить немножко больше.

— Вот тебе и результат! Распростившись с Ринчине, мы стали кто бельгийцем, кто французом. И хоть бы что-нибудь при этом нажили!

Наконец Олиндо дошел до себя:

— Нет, нет, я остался итальянцем!

Если судьба его братьев и отца была простой, настолько простой, что нечего было даже копаться в подробностях, то его собственная, на первый взгляд, более сложная судьба, на самом деле тоже оказалась самой обычной.

Олиндо не перешел в другое подданство потому, что ему отказали. Он решил это сделать первым из братьев, но как раз в это время бельгийское правительство приостановило натурализацию. А когда позже он хотел попытаться вторично, ему отсоветовал итальянский консул, напомнив о родине. Только что произошла битва под Адуа[40], и менять подданство в такой момент казалось предательством.

— Если б я тогда не сдался на уговоры, не пришлось бы мне об эту пору кланяться тебе: «Устрой меня, Метелло, чернорабочим, замолви за меня словечко».

Олиндо уже десять лет работал в шахте, женился тоже на итальянке, и у них родилось двое детей. Однажды при выбросе рудничного газа, что чуть не каждый день случалось в этих шахтах, — маска отказала или, может, была плохо надета, но только он успел так надышаться метаном, что, едва выбравшись в другую галерею, рухнул как подкошенный. Шесть месяцев он пробыл в санатории и вышел оттуда «с заштопанными легкими». Это дало ему право на увольнительное пособие. Пустяк, конечно, но, как говорится, «с паршивой овцы хоть шерсти клок»! В его распоряжении оказался маленький капитал. О возвращении в Италию — хотя мама и мечтала о Ринчине и Лонда, как заключенный о воздухе и солнце — и речи быть не могло: что бы они стали там делать? Их жизнь уже была связана с Бельгией, они пустили здесь корни.

Произошло это всё три года назад. На деньги, полученные в качестве пособия, они арендовали маленькую харчевню.

— Мы готовили там макароны с сыром, риболлиту[41] и другие наши блюда. Вино мне присылала тетка из Контеа, за деньги, разумеется. Это папина сестра — ты ее помнишь? Ее муж уже давно стал фатторе. Они сколотили неплохое состояньице.

Обедать в харчевню к Тинаи ходили даже десятники и бригадиры, и не только из итальянцев. Казалось, наконец-то они смогут вздохнуть свободно. Но не тут-то было!

Стало известно, что в заднем помещении харчевни шахтеры играли в карты на деньги, и у Олиндо отобрали патент. Чтобы избежать тюрьмы, ему пришлось уплатить штраф, поглотивший весь его капитал.

— Все это была грязная кляуза, все из зависти, потому что они там видеть не могут, если итальянец хоть немножко выбьется из нищеты.

Вернуться в шахту он не мог. Его бы не взяли, да и здоровье не позволяло. Тем временем у них с женой родилось еще двое детей, а старшему сынишке исполнилось только восемь лет.

— Что мне было делать? Через несколько месяцев у меня не осталось ни одного франка и мы все шестеро оказались на шее у Карло.

Олиндо решил вернуться на родину в надежде, что тетка в Ринчине поможет ему устроиться, даст немного земли и с ее помощью они смогут начать все сначала. Но поскольку они опасались, что тетка может им отказать, то нагрянули неожиданно, не написав ей об этом ни слова.

— В первую минуту дядя Асканио хотел донести на нас карабинерам, так как мы вернулись с временными удостоверениями вместо паспортов. Потом они дали нам комнатушку на задворках имения, где мы спали все вместе — я, жена и дети. Сейчас жена работает в имении, ее с первого же дня заставили выполнять всю тяжелую работу. А я при моем здоровье уже через какой-нибудь месяц почувствовал, что не в силах ходить батрачить от двора к двору и жить на правах бедного родственника. Нужно было найти какой-то выход, и, поскольку я видел, что многие из Контеа и Лонда снова начали работать на стройках во Флоренции… Помоги мне, Метелло. Мне до зарезу нужна работа. Мама тоже просит об этом. Когда мы уезжали из Бельгии, она без конца повторяла: «Разыщи Метелло. Ты увидишь, что в беде он тебе всегда поможет. Я вскормила вас обоих одним молоком, и у него доброе сердце. Скажи ему, что мне так хотелось бы его повидать!» Она считает тебя своим сыном, одним из Тинаи. А что, Метелло, ведь, оставшись здесь, ты оказался самым счастливым из всех нас!

И когда они возвращались домой в этот вечер, после почти пятнадцатилетней разлуки, Олиндо спросил его:

— А в Ринчине ты с тех пор так и не бывал?

— Да как-то все не было случая. Сказать по правде, меня никогда туда особенно и не тянуло, — отвечал Метелло.

— А там все помнят о тебе. И Козетта тоже. Ты помнишь Козетту?

— Еще бы! Эта девчонка тогда здорово заарканила меня!

— Видел бы ты ее теперь! Она так растолстела! Здоровенная баба стала. Даже неловко называть ее Козеттой, так не подходит ей это имя. В двадцать лет она ушла в монастырь, но перед самым пострижением — подумай только — взяла да и сбежала с сыном почтальона! За него и замуж вышла. У них теперь три дилижанса и шесть пар лошадей. Всем повезло, кроме меня! — повторил он.

Метелло переговорил с инженером Бадолати, и на следующей неделе Олиндо приняли на стройку чернорабочим.

— Ай да Метелло! Ты и в семейной жизни счастлив, и хозяин тебя ценит и уважает, несмотря на твои убеждения! Но ты этого заслуживаешь, и я даже не завидую.

Так Олиндо благодарил Метелло.

Убеждения?.. Выйдя из-под надзора полиции, Метелло вступил в социалистическую партию. После восьми месяцев тюрьмы и почти года ссылки на острове Лампедуза это казалось вполне логичным.

В ссылке жилось ему не хуже, если не лучше, чем другим. Его послали на строительство казармы для карабинеров, так что он не сидел без дела. Он повстречал там людей, которые ничуть не уступали Дель Буоно и Келлини. И все же для него это было испытанием, которым он не хвастал и о котором не любил говорить.

— Я видел слишком много несправедливости и проглотил слишком много обид. Чем скорее все это уйдет в прошлое, тем лучше. Важно вспомнить об этом в нужный момент. Да вот разве на старости лет, когда буду рассказывать свою жизнь внукам.

Но подобно тому, как тело его достигло полного расцвета к тому времени, когда он вернулся во Флоренцию и вновь начал работать на стройке, ум его тоже стал более зрелым.

Если прежде он стремился не быть ни первым, ни последним, то теперь сама жизнь доказала ему, что на такой позиции долго удержаться нельзя. При всех обстоятельствах толчок делается общими усилиями, и не имеет значения, кто поддал плечом больше, а кто меньше. «Кто сильнее, тот и толкает сильнее, — говорил он. — Так уж оно само получается». Нет ни первого, ни последнего! Тут дело не в мускулах, а скорее в характере и убежденности, в том, желаешь ли ты чего-нибудь или нет, находишься ли по эту или по ту сторону, «потому что мир, — говорил он, — разделен надвое — на друзей и на врагов. А средний путь существует лишь для того, кому не жаль собственного времени или кто боится прозевать свою долю пирога». Он признавал, что бывают исключения: «Есть, пожалуй, кой-какие отступления вправо и влево, но это относится только к друзьям. Иногда они ошибаются — всякий может ошибиться, никто никогда не бывает до конца хорошим или до конца плохим. Даже на самом прекрасном винограде бывают пятнышки, и, полежав немного, он загнивает. Не убегай вперед, подожди, пока события созреют, как гроздья рябины, и старайся идти в ногу с друзьями, не отрывайся от них. Может оказаться и так, что ты был неправ. Иногда даже отвес врет, зеркало и то обманывает; подумай сам — как же тогда не ошибаться, если судишь о человеке! Даже папа римский и тот не безгрешен. Непогрешимых не бывает! А поэтому приглядись к тем единомышленникам, кто знает больше тебя, взвесь, обдумай, постарайся понять и иди за ними. Ты окажешься на правильном пути».

Вот какими были теперь его убеждения, его образ мыслей.

«Если оторвешься — собьешься с пути, — говорил он. — А сбившийся рано или поздно переходит на другую сторону и становится таким же, как наши десятники. Они всегда заодно с хозяином, а подвернись случай, и того обмишурят, как это сделал Мадии, который, обманув и обокрав Бадолати, показал, каков он есть на самом деле. Но и с одной честностью далеко не уйдешь. Не становясь жуликом, будь хитрым и пронырливым, как лиса. Может случиться и так, — добавлял он, — что друг твой станет недругом. Редко бывает наоборот. Не спускай глаз со своих врагов, берегись, когда они протягивают тебе руку».

Такими в общих чертах были его «правила поведения», как он их называл. И когда нужно было договориться о казавшихся неоспоримыми требованиях или выступить против несправедливости, слишком вопиющей, чтобы ее можно было стерпеть, Метелло предлагал товарищам следовать его правилам. При этом он говорил: «Согласно Дель Буоно и Пешетти, Турати и Марксу и всем бородатым светилам, это — классовая борьба. Будем и мы называть ее так. Но всегда самое важное — вырвать чуточку побольше хлеба. А вообще, что ж поделаешь, приходится иногда трепать по щечке того, кому ты охотней всего плюнул бы в морду. Ах, каким бы это было удовольствием! Но смена должна быть отработана, и в субботу во что бы то ни стало должна быть получка. Иначе что твоя жена станет варить на обед — классовую борьбу? Твое удовольствие?!»

На строительной площадке и в Палате труда к его словам прислушивались. Дель Буоно советовался с ним, прежде чем представить на широкое обсуждение план организации протеста или агитационной работы. Метелло пользовался любовью своих товарищей, и они были недовольны тем, что он до сих пор оставался в тени. Его хотели послать делегатом на конференцию каменщиков, но он отказался, и вместо него поехал Джаннотто. «Нет, в самом деле, — "говорил он в таких случаях. — Тут достаточно Дель Буоно, хоть он и не каменщик. И Джаннотто — прекрасная кандидатура, я его знаю. Я хочу отвечать сам за себя, — отработать что положено, а там быть вольной птицей! Если вы меня позовете, я тут же появлюсь, но только для того, что занять свое место рядового. У меня молодая жена, мне нравится опера, меня тянет к развлечениям. Эх, была бы только возможность, мало ли на свете вещей, которые мне нравятся!» — вздыхал он.

Крестьяне, покинувшие деревню, чтобы стать каменщиками, приобрести специальность и кусок хлеба, в котором им отказывала земля, видели в Метелло своего человека, который сумел за несколько лет перерасти их на голову и был способен понять их настроения и запросы. А горожане, ценившие его трудолюбие, признавали в нем уменье говорить, выразительность и меткость тосканских оборотов речи и уважали его с тем большим основанием.

Среди первых, естественно, был Олиндо, которого к Метелло, кроме всего прочего, привязывала любовь и родственные узы.

Несмотря на то, что они были молочные братья, Олиндо мог бы сойти за отца Метелло. Годы, проведенные в шахте, бремя семьи и бед, свалившихся на него, особенно в последнее время, подорвали его здоровье и силы. Он был среднего роста и выглядел немощным. Голова у него была маленькая, иссохшая, уже почти совсем лысая, как у старика. И эта преждевременная старость, кстати довольно обычная среди шахтеров, была особенно заметна на его лице, морщинистом и настолько худом, что губы исчезали в беззубом рту, а скулы, казалось, вот-вот прорвут кожу. Глаза нисколько не оживляли его лица. Они были карие, глубоко запавшие, и чем мягче и испуганнее было их выражение, тем неуловимее оно казалось, и никогда нельзя было до конца понять, что кроется в них — смирение или вечное беспокойство. Его манера держаться, рассчитанная на то, чтобы вызвать жалость, и в то же время постоянная раздражительность и обидчивость, его немощность и, как следствие, явное желание подслужиться к десятнику, не привлекали к нему особых симпатий на стройке.

Но он был молочный брат Тополька, который покровительствовал ему, и поэтому если Олиндо не обзавелся настоящими друзьями, то и не возбудил к себе вражды или открытых антипатий.

В это утро, выйдя из дому, они миновали уже площадь Санта-Кроче, когда Метелло вдруг вспомнил, что ему нечего курить. Он купил сигару и, разделив ее резачком, стоящим на прилавке у продавца, предложил половину Олиндо. Но тот не стал закуривать, а спрятал ее, говоря:

— Я натощак не могу курить, к тому же неплохо ее приберечь на будущее: нам предстоят тяжелые дни, неизвестно, что еще может произойти.

Они стояли перед табачной лавкой. Метелло взял спичку, чиркнул ею о стенку и облизал кончик сигары, ожидая, пока разгорится сера. Потом не торопясь прикурил.

— Пока ничего не происходит, — сказал он. — Мы требуем от них меньше, чем милостыню.

— Тебе хорошо говорить, но человеку в моем положении… Я уже и сейчас живу почти что милостыней.

— Многие находятся точно в таких же условиях, как и ты, — отвечал Метелло и, швырнув спичку, добавил: — Я ведь тоже, как ты мог заметить, не купаюсь в золоте. Все примерно в одинаковом положении, поэтому мы и решились действовать, и на этот раз — всерьез.

— А что если кончится так же, как и в прошлом году? Меня тут не было, мне рассказывали. Ведь вам пришлось вернуться на стройку с таким прекрасным результатом, как две потерянных недели.

Метелло посмотрел на него в упор, и Олиндо опустил глаза. Они пошли дальше.

— Ты думаешь, мы не пробовали бастовать в Бельгии последнее время? — сказал, помолчав, Олиндо. — Успеха мы добились только один раз, хотя бастовали трижды. После трех забастовок нам прибавили два сольдо, а потеряли мы тридцать четыре смены. И после года работы по новым ставкам, которых нам удалось добиться, мы не возместили того, что заработали бы, не вздумай мы бастовать.

— А ты скажи это сегодня. Может, тебя кто-нибудь и поддержит.

— Я не пойду против тебя… — пробормотал Олиндо.

— Ты остался все таким же пастухом, как и был.

И Метелло, взяв его под руку, подмигнул, потому что навстречу им шла красивая женщина.

Олиндо явно колебался между привязанностью к Метелло и тяжелой действительностью — жена, четверо детей, плохое здоровье. Его можно было понять, и Метелло сказал:

— Это придумал не я, не Дель Буоно и не Джеминьяни. Мы действуем заодно со всеми. Решило большинство, а те, кто, вроде тебя, пришел из деревни, даже сильнее других настаивают на забастовке, потому что им никак не удается свести концы с концами.

— Если это не удается им и тебе, работающему каменщиком, то что же говорить обо мне, ведь я в мои годы все еще чернорабочий!

— Так, — сказал Метелло, — продолжай свою мысль.

— А что?

Они свернули на проспект Тинтори. В дверях Палаты труда стоял Дель Буоно, играя цепочкой больших именных часов, которые партийная газета преподносила своим активистам. Увидев Метелло, он крикнул:

— Поздновато идешь, как по-твоему?

— По-моему, не поздно. Это твои часы вечно бегут вперед. Притормози-ка их!

Они посмеялись, но зашагали быстрее. Переулками дошли до бульварного кольца. К ним присоединились также Джаннотто и Ренцони («Ренцони маленький», как его звали, чернорабочий такого же маленького роста, как и юный итальянский король, которому он приходился ровесником. Он еще не отбывал воинскую повинность). Дель Буоно, самый старший из пятерых, шел быстрее всех. Улица, зажатая между двумя глухими стенами, становилась все уже. Слева была расположена вилла Медичи, а за Кареджи дорога поднималась вверх к холму Поджо. Каменщики шли группами по два-три человека, рядышком или гуськом.

Была только середина мая, но уже установилась совсем летняя погода.

— Послушай, Дель Буоно, — сказал Метелло. — Нельзя ли сбавить шаг? Я служил пехотинцем, а не берсальером[42]. Кстати, смотри, сколько там солдат.

Немного впереди колонна солдат с ружьями на плечо двигалась походным шагом по направлению к полигону.

— Бедные ребята! — заметил Метелло. — Как я им сочувствую!

Но Дель Буоно, остановившись на мгновение, сказал:

— А ну-ка поторапливайтесь! Будет совсем неплохо, если мы придем первыми, как по-твоему? Ведь до Монтеривекки еще полчаса ходьбы.

Глава XII

Монтеривекки мало изменилось, оно ждало их. Может, какое-нибудь буковое дерево успело засохнуть и его срубили, зато другие деревья к этому времени выросли, трава на лугах была, конечно, уже другая, но все такая же густая, как прежде, и камни, и кусты, и маки на обочинах дороги, и стрекотанье цикад были такими же, как и в то воскресенье, много лет назад, когда здесь сошлись Бетто и Какус, отец Миранды, Куинто Паллези и токарь Фьораванти, их жены и друзья. Что же тут изменилось? Среди холмов, окружающих город, среди тех же самых лугов и лесов, где двадцать и тридцать лет назад анархисты, сторонники I Интернационала, собирались группами, захватив с собой гитары, вино и колбасу, чтобы придать сходке вид невинной воскресной прогулки и отвести глаза полиции, неотступно следившей за ними, теперь собирались каменщики, чтобы обсудить волновавшие их вопросы.

В те годы это были анархисты, сторонники I Интернационала, теперь же — социалисты, поборники II Интернационала. Разница здесь не в названии, а в том, что это были уже не отдельные группки, а лиги. Сначала их называли «лигами сопротивления». Они объединяли шляпников, кузнецов, шорников и каретников, мраморщиков и каменотесов, поваров и официантов, штукатуров и лепщиков, портных, больничных служителей, багетчиков и позолотчиков, рабочих паровых и водяных мельниц, водопроводчиков и слесарей, извозчиков и продавцов газет и даже «рабочих, занятых удалением нечистот». Их была целая армия — одних ассенизаторов двести восемнадцать человек, — и все были организованы, и они и даже их жены. После Лиги каменщиков и чернорабочих Лига табачниц была самой многочисленной. И кто бы ими ни руководил — Де Амбрис[43] или Турати, лиги теперь опирались не на кружки или «рабочие общества» и «общества взаимопомощи», а на партию депутатов, которые у них имелись в парламенте, и на такие регулярно выходившие ежедневные газеты, как «Национе». И хотя с точки зрения законности, общественного порядка и государственной безопасности лиги представляли значительно меньшую угрозу, полиция как будто опасалась их гораздо больше. Как только было разрешено вновь открыть Палату труда, «лиги сопротивления» превратились в «лиги борьбы за улучшения». Тут сами названия говорят за себя. По мере того как открывались новые фабрики, росло не только количество механиков, стекольщиков, литейщиков, гончаров, каменщиков, но и их организованность. Некоторые категории рабочих, как например металлисты, химики, парикмахеры, создали свои федерации, а железнодорожники — даже профессиональный союз. Казалось бы, после того как они объединились по специальностям и ремеслам и завели свои списки, легче будет организовать за ними надзор, а получилось наоборот. Поскольку теперь они только вели себя вызывающе, но всегда оставались безоружными, нельзя было приписать им замыслов в духе Орсини[44]. Чуть что, они скрещивали на груди руки и занимали выжидательную позицию. Массовые аресты 1898 года, казалось, их преобразили. Никто из вернувшихся после ссылки не нарушал правил для поднадзорных, а амнистия по случаю коронации Виктора-Эммануила III сняла пятна с их удостоверений о благонадежности.

«Браво, Спьомби!»[45],— так приветствовали они акт милосердия, позволивший им снова пользоваться гражданскими правами. Правда, достаточно было одного неуместного «да здравствует!» или «долой!», чтобы их снова бросили в тюрьмы. Но они стали умнее, ведь это были флорентийцы, и урок пошел им на пользу. В Романье, где кровь горячей и страсти всегда готовы вспыхнуть, такие же или несколько более отчаянные и решительные люди легко склонялись к мятежу, шли на восстание. А их братьям в Южной Италии, невежественным и еще более изголодавшимся, требовалось и того меньше, чтобы нарушить свод законов. Но рабочие из Рифреди, Сан-Никколо, Понте а Эма и крестьяне из Галлуццо, Импрунета и Контеа, лишившиеся земли или не желающие больше на ней работать и взявшиеся за напильник и кельму, были сообразительнее, «развитее и сознательнее», как они утверждали, чем рабочие Милана и Турина. Когда они подготавливали и проводили забастовку, полиции приходилось ограничиваться оцеплением фабрики или стройки: пока рабочие не нарушали общественного порядка и не посягали на безопасность государства, ей не оставалось ничего другого. Впрочем, именно рабочие и представляли собой государство. Не только сами рабочие провозглашали это — основание для таких утверждений давало им даже правительство. Так, например, Джолитти, в ту пору министр полиции, часто и охотно связывал руки не рабочим, а префекту или квестуре. Один известный художник изобразил толпу рабочих с куртками, переброшенными через плечо, и с кепками, сбитыми на затылок, надвигающуюся, словно рой пчел, клином, острым, как нос корабля. И Его Величество поздравил художника. Разве это была не поступь истории, прогресса? Можно было заставить их замедлить шаг, но повернуть вспять — нельзя. Машины, отданные в их руки, машины, производящие богатства, видимо, пробудили их своим грохотом. Пробуждение это достигло строительных лесов и крестьянских пашен.

И то были уже не изолированные бунтари, индивидуалисты и анархисты — вот что изменилось! Это были уже не «поэты», то есть люди с душой поэтов, всегда готовые грудью стать на защиту друзей, согреть их своей любовью или оплакать. Нет, это были люди, которые, не имея ничего, отныне хотели уметь распоряжаться этим «ничем». Учение, которому они следовали — хотя большинство так и не было знакомо ни с его диалектикой, ни с точным истолкованием, — устанавливало, как они говорили, тесную зависимость между тем, что даешь, и тем, что получаешь, между пролитым потом и голодным желудком, между эксплуатируемыми и эксплуататорами. Возможно, это были люди еще неграмотные, как рыночный поэт Никкери, воспевавший исторические события в восьмистишиях, но они считали, что некоторые истины они все же усвоили. Усвоили немногое, но до конца и в это немногое верили. Верили своему трудовому поту и своему желудку, причем инстинкт руководил ими в большей степени, чем разум. Правда, грубая, но неоспоримая, подкрепляла их своими доводами. И вернее, нежели пожди, которые зачастую сбивались с пути, заблуждались, за что почти всегда расплачивались, этих людей неуклонно вела вперед присущая им природная сила.

Новым было и то, что флорентийских каменщиков, готовых на следующее же утро начать забастовку, было так много, что Палата труда не могла их вместить, и они со всех сторон сходились к Монтеривекки. Яркие лучи солнца, заставлявшие сверкать чистым золотом башенку, венчающую купол собора Санта-Мария дель Фьоре, заливали склоны холма. Сначала каменщики устроили что-то вроде переклички, а потом началось обсуждение.

Тот, кому предоставлялось слово, поднимался немного вверх по склону, а остальные слушали, сидя или стоя под тенью буков, заняв все пространство от вершины холма до самого берега Терцолле, которая чуть заметным ручейком спускалась в долину и там вливалась в Муньоне. Зелень укрывала людей от знойных лучей солнца, вокруг было тихо — листок не шелохнется.

Некоторые захватили по бутылке вина, которая обходила всех вкруговую, а потом наполнялась водой из родника у подножия холма. Вода также была хороша, хотя ее не встречали такими шумными возгласами и оказывали ей несколько меньшие почести. Далеко внизу за дорогой, защищенной низкой каменной стенкой, был виден город. Было утро, и собравшиеся не нарушали ни общественного порядка, ни Даже покоя влюбленных пар, потому что в этот час их здесь не было. Ни у полиции, ни у солдат не имелось никаких оснований вмешиваться. Просто каменщики собрались в воскресное утро и обсуждали свои дела, так же как группа семинаристов, расположившихся тоже на лужайке, немножко выше и ведущих беседу о святых отцах, или рекруты, стоявшие бивуаком неподалеку от полигона и вспоминавшие о своих родных городах и селениях, о своем хозяйстве.

Поднимаясь вверх по улице Кареджи, Метелло услышал, как один из солдат обратился к товарищу по-неаполитански. Метелло сказал ему на том же диалекте:

— Ну ползи ты, рак!

А солдатик, с которого пот лил градом, ответил, улыбаясь:

— Хоть и рак, да не дурак! — и тут же спросил: — Земляк, а сигаретки не найдется?

…Вот что изменилось в Монтеривекки. А за последний год изменилось и еще кое-что, имеющее непосредственное отношение к каменщикам, и потому обойти это молчанием нельзя.

Четвертого апреля 1901 года — одна из тех дат, о которых забывают упоминать отечественные хроники. А жаль! Ведь эти даты говорят о мирных событиях, столь же значительных, как и битвы (выигранные или проигранные, в зависимости от взгляда историка), и при всей их незаметности более трагических, чем сражение у Лиссы[46], и более памятных, чем битва у Порта Пия[47]. Историки должны были бы принять это к сведению, не дожидаясь, пока пройдет еще пятьдесят лет. Но сколько ни копайся в летописях, нигде не найдешь упоминания об этих мирных событиях. Возможно, историки замалчивают их не без умысла или потому, что на первый взгляд они не представляют интереса для общественного мнения.

В те дни шла подготовка к Пятым гимнастическим состязаниям на первенство страны. Железоделательные заводы сообщали о своих первых дивидендах в новом столетии, а газета «Национе» печатала приключенческий роман с продолжением, носивший необычное название — «Нити клубка». Необычное и пророческое заглавие могло бы дать нашему историку повод для размышлений.

Одна из нитей итальянского клубка разматывалась, по сути дела, в этот день, 4 апреля 1901 года, в римском театре, где происходил съезд каменщиков. Зал и сцена театра были переполнены. Это был самый большой и самый боевой из всех подобных съездов. На нем присутствовало 1750 человек, представлявших строительных рабочих различных специальностей. Делегатами были каменщики, штукатуры, землекопы и чернорабочие, прибывшие из всех областей Италии.

На сцене выделялось знамя Общества эмансипации. В президиуме, в ложах и в партере слышались все диалекты. Венецианец объяснялся с сицилийцем, Музумечи из Палермо — с Тианом из Падуи, Биньярди из Болоньи — с неаполитанцем Кортьелло. Всё характерные имена. Присутствовали здесь также Дзанци из Мачераты, Боргезио из Турина, Гроссетти из Милана, Паладино из Бари, Джеминьяни из Флоренции и десятки других. Все это были главы делегаций.

Председателем был, как и следовало ожидать, рабочий Нарди, каменщик первой руки, один из старейших строителей Рима. Он немало поработал над организацией съезда и позаботился о том, чтобы были зажарены на вертеле шесть молодых кабанов, которых делегатам предстояло съесть по окончании работ съезда на лужайке за Лунгаро, на вилле Корсини и на холме Джаниколо, уплатив всего по шесть сольдо за порцию. Были среди делегатов Джузеппе Росси из Пистойи, Джузеппе Росси из Вероны и Джузеппе Росси из Беневенто. Услышав на перекличке свои имена, три Джузеппе с одинаковыми фамилиями, но с разными уменьшительными — Беппе, Бепи и Пепиньелло — захотели подать друг другу руки и выпить из одного стакана!

В зале находились Калабри из Ареццо, Ломбардо из Катании и Сальватори из Комо, который делал доклад. Всё теперь забытые имена! Они и при жизни-то были мало кому известны, а все же для целых поколений каменщиков за этими именами неизменно возникали лица и голоса, которые невозможно было изгладить из памяти. Их слова и призывы переходили из уст в уста, а присущая им сила воли увлекала за собой других.

Первым взял слово Боргезио. Он сделал перекличку и приветствовал делегатов от имени севера Италии. Ему ответил Кортьелло, а потом поднялся сидевший между ними Нард». Этим как бы символизировалось, что здесь была представлена — и так оно и было в действительности — вся Италия. Откуда бы ни приехали говорившие — с Севера или с Юга, — перед всеми стояли одни и те же проблемы; у них были одни и те же нужды, требования и слабые стороны. Делегаты не скрывали их. Сальватори в своем докладе сказал: «Несоблюдение тарифных ставок, дорогие друзья и товарищи, иногда объясняется недостаточной стойкостью самих рабочих, уступающих давлению предпринимателя. — И добавил: — Нужны ли доказательства?»

Это было событие, более памятное, чем рождение первого сына, чем освобождение из тюрьмы. Каждый делегат съезда чувствовал себя окруженным родными, близкими людьми. Руки, пожимавшие одна другую, были одинаково сильными и огрубевшими; у всех одинаково загорелые лица и утомленный вид; у всех одинаковые десятники и предприниматели, о которых и говорить было нечего, только и можно проклинать. Но теперь рабочие наконец осознали, что они не одиноки. Именно это связывало их узами братства сильнее, чем любое общество взаимопомощи, сильнее даже, чем сама партия! Каждая из городских и областных лиг внутренне сливалась со всеми остальными. И теперь все руки, работавшие над тем, чтобы преобразить улицы и площади Италии, должны были по-братски протянуться навстречу друг другу — от лесов к лесам, от Катании к Милану, от Музумечи к Боргезио. Окунувшись однажды в эту атмосферу дружбы, солидарности, человеческого тепла, обменявшись полезным опытом, люди должны были почувствовать себя неуязвимыми.

Затем они разъехались. От денег, собранных товарищами, остались считанные чентезимо. Делегаты взяли с собой по караваю хлеба, завернутому в цветной платок, по бутылочке вина и по двести граммов колбасы. Расставание было веселое, и время летело незаметно вместе с ними в поездах, которые развозили их по домам. Теперь в Гурине был Боргезио, в Неаполе — Кортьелло, в Падуе — Тиан, в Катании — Ломбардо, в Ливорно — Пальяи. Они чувствовали, что их стало во много раз больше.

Делегаты Флоренции во главе с Джеминьяни увозили с собой яркие впечатления и скупые, но веские слова:

«Нынешние тарифные ставки и так очень низки. Надо добиться, чтобы хоть они соблюдались».

Три лиры сорок чентезимо, три лиры пять чентезимо, две лиры пятнадцать чентезимо и одна лира семьдесят пять чентезимо — такими были тарифные ставки для каменщиков первой руки, простых каменщиков, подмастерьев и чернорабочих. А поскольку хлеб стоил пятьдесят чентезимо килограмм, а стакан вина — десять чентезимо, мясо можно было позволить себе только за праздничным обедом, да и то не каждое воскресенье. Достаточно было погоде испортиться хотя бы на один день, чтобы заработок сразу упал. С наступлением холодов строителям приходилось особенно туго: скулы у них выступали сильнее, щеки проваливались. Они вместе со своими семьями охотно поменялись бы долей с сурками или барсуками и погрузились бы в спячку на всю зиму.



Поделиться книгой:

На главную
Назад