Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Быть княгиней. На балу и в будуаре - Екатерина Романовна Дашкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мечты мои относительно царской службы почти исчезли, и мне можно остановиться больше, чем следовало бы, на воспоминании о тех задушевных минутах, когда обольстительная власть императрицы часто смешивалась с ребяческими шалостями. Я пламенно любила музыку, а Екатерина – напротив. Князь Дашков, хотя и сочувствовал этому искусству, понимал его не больше императрицы. Несмотря на это, она любила слушать мое пение. Когда я продолжала его, она обыкновенно, подав секретный знак Дашкову, затягивала с ним дуэт, что называлось на ее языке небесной музыкой. Таким образом, они, не смысля ни одной ноты, составляли концерт, самый дикий и невыносимо раздирающий уши, вторя друг другу, со всеми ужимками, самым торжественным видом и гримасами артистов. Она также искусно подражала мяуканью кошки и блеянию зайца, всегда придумывала наполовину комические и сентиментальные выражения сообразно случаю. Иногда, прыгнув, подобно злой кошке, она нападала на первого проходившего мимо, растопыривая пальцы в виде лапы и завывая так резко, что на месте Екатерины Великой оказывался забавный паяц.

Я думаю, что никто в мире не обладал в равной степени с Екатериной быстротой ума, неистощимым разнообразием его источников и, главнее всего, прелестью манеры и умением скрасить самое обыкновенное слово, придать цену самому ничтожному предмету.

Эти мемуары должны быть зеркалом не только моей жизни, но и того духа, который влиял на меня. Поэтому я желаю рассказать еще один случай, где я испытала неудовольствие со стороны государыни. Ему придали гораздо больше значения, чем было на самом деле, и обратили его в злонамеренную сплетню. Как в этом, так и во всех подобных обстоятельствах, я не скрою ничего, что знаю. Что бы ни писали люди, пользующиеся за неимением другого авторитета обыденной молвой, я должна оговориться, что совершенного разрыва между мной и Екатериной никогда не было. Что касается денежных вознаграждений, якобы полученных мной за услуги, мне достаточно напомнить, что императрица хорошо знала меня, ей было известно и то, что своекорыстие всего дальше было от моего сердца. Подобные расчеты были так чужды мне, что наперекор всезаражающему придворному эгоизму, который создал мне врагов из людей, обязанных мне, и назло всем опытам человеческой неблагодарности в течение всей моей жизни, я смело могу утверждать, что скромные мои средства всегда были готовы к пользе других.


Портрет Екатерины II Великой. Художник Ричард Бромптон. Около 1782 г.

Между примерами неблагодарности, глубоко огорчившей меня, был между прочим поступок молодого офицера Михаила Пушкина. Я расскажу о нем подробно, потому что с ним соединилось неудовольствие императрицы, о котором я только что говорила.

Этот молодой человек, отец которого был каким-то чиновником, потерявшим место за дурное поведение, был лейтенантом в одном полку с князем Дашковым. Мой муж часто помогал ему деньгами. Юношество любило Пушкина за его ум и умение хорошо говорить. Это обстоятельство и обычная фамильярность между офицерами заставили князя без дальних рассуждений допустить его в число своих друзей. По просьбе Дашкова перед самой нашей свадьбой я выручила его из неприятного и очень неловкого дела, в котором он был замешан с главным французским банкиром Гейнбером. Пушкин, вместо того чтобы заплатить долг последнему, вытолкал его из своего дома. По этому оскорблению, столь несправедливому, было начато следствие, в котором Гейнбера горячо поддерживал французский посланник маркиз Лопиталь. Так как мне часто случалось встречать маркиза в доме моего дяди, я попросила его окончить процесс. Он охотно согласился и написал князю Меншикову, начальнику Пушкина, уведомив его, что дело с Гейнбером решено полюбовно и потому можно считать его навсегда оконченным.

С этого времени карьера молодого человека была предметом наших забот. Однажды, в царствование Петра, императрица, разговаривая со мной о своем сыне, захотела поместить около него по совету Панина несколько хороших юношей в качестве сверстников, в особенности знающих иностранные языки и литературу. Я порекомендовала ей Пушкина как самого способного мальчика. Спустя несколько недель он был пойман на шалости самого скандального свойства. Хотя я лично не любила его, но по настоянию мужа возбудила к нему участие Екатерины и тем спасла его от беды.

Вскоре, незадолго до восшествия на престол императрицы, я проводила с ней один вечер в Петергофе, когда Панин привел показать ей сына. Между прочим заметив о чрезмерной застенчивости и даже дикости своего питомца, что наставник приписывал совершенному отчуждению великого князя от его однолетков, он опять в числе других напомнил о Пушкине, о котором говорил своему дяде князь Дашков перед отъездом из Петербурга.

Услышав это имя, императрица тотчас заметила, что, хотя она не обвиняет прямо Пушкина в его последнем поступке, однако его дело до того было гласным, что по одному уже подозрению он не может быть допущен к ее сыну.

Искренне одобрив возражение Екатерины и прибавив, что мы рекомендовали его прежде этого происшествия, я просила ее поразмыслить, не ложно ли он обвинен и что было бы очень жалко, если бы молодой человек по одной сомнительной молве потерял надежду быть полезным на своем месте.

Таковы были наши одолжения в отношении Пушкина, и вот как он отплатил за них.

Когда Екатерина была уже на престоле, а мы жили во дворце, однажды повечеру был приглашен к нам Пушкин, он явился, как обычно, в дурном расположении духа. Я заметила ему о том и спросила о причине. Он сказал, что дела его час от часу идут все хуже, и, несмотря на мое обещание, он теряет всякую надежду получить место при великом князе. Я утешала его, желая разогнать черные думы, причем старалась уверить, что если это место не достанется ему, то государыня назначит его на другое, и мое ходатайство в его пользу всегда будет готово. Я утешила и обнадежила его с уверенностью, что он положится на мое обещание так или иначе пособить ему. Но что же вышло? Едва он оставил меня, как встретил Зиновьева, которому с той же грустной физиономией рассказал о своем несчастье, что будто несчастье это происходит от недоверия к нему императрицы вследствие распущенных о нем дурных слухах, как он это сейчас узнал от меня. Зиновьев немедленно предложил ввести его к Григорию Орлову, своему другу. Предложение очень охотно было принято, и Пушкин попал под покровительство любовника. Орлов спросил его, в чем дело. Пушкин с мастерским красноречием повторил ему свою историю. Орлов, заметив в нем человека, способного клеветать на меня, принял сторону Пушкина и обещал ему успех, желая доказать, как мало значит для императрицы мое ходатайство.

В тот же вечер князь Дашков получил письмо. И что особенно удивило нас, оно было от того же Пушкина, написанное в виде оправдания в том, что Зиновьев представил его Орлову, что происходил разговор (он его не совсем хорошо помнит), но разговор такого свойства, который может иметь вредные последствия для меня. Как по пословице «на воре шапка горит», он хотел отречься от всего, что говорил Орлову, и обещал подтвердить свое оправдание письменно на следующее утро.

Я так презирала подобные проделки, что советовала не упоминать об этом, но Дашков счел неприличным отказать ему в таком невинном оправдании.

На другое утро я обычным порядком явилась к императрице. Речь немедленно зашла о Пушкине. «С чего вы взяли, – спросила Екатерина, – разрушать доверие подданного, внушая ему, что он потерял в моих глазах доброе мнение о себе и что я причиной несчастья Пушкина?»

Изумленная этим обвинением, раздраженная неблагодарностью, я с трудом удержалась от гнева и ограничилась только одним возражением, что императрице хорошо известны мои хлопоты помочь ему. После этого я предоставляю ей самой судить о его подлости и только одного не понимаю, каким образом слово утешения могло быть обращено в ябедничество. Относительно же внушения недоверия к ее подданному я так была далека от всякой подобной мысли, что, напротив, убеждала его надеяться, если он не успеет получить место при великом князе, найти другое по милости царской и быть полезным своим дарованием правительству.

На этом наш разговор прекратился, и я думаю, мое объяснение удовлетворило императрицу, хотя я была глубоко уязвлена слишком поспешным и незаслуженным ее выговором.

Когда я увидела своего мужа, он сказал: «Ты права относительно этого бездельника Пушкина; мой слуга был у него именно в то время, которое он назначил, и он отказался прислать письменное подтверждение, избегая, разумеется, опасности оказаться лжецом под собственноручной распиской». – «Нам остается одно, – отвечала я, – забыть этого коварного негодяя; он никогда не был достоин твоей дружбы».

Последующее поведение Пушкина подтвердило мое мнение и низость его характера. Определенный с помощью Орловых начальником коллегии мануфактур, он стал подделывать банковские билеты, за что был сослан в Сибирь, где и окончил дни свои.

Глава VIII

Возвращаюсь к общественным делам. Коронация императрицы в это время была предметом общего внимания. В сентябре двор отправился в Москву. Я ехала в одной карете с Екатериной, а князь Дашков находился в ее свите. По дороге каждый город и деревня весело встречали государыню.

За несколько верст от Москвы мы остановились в Петровском, на даче графа Разумовского, где собрались должностные лица и толпы городских жителей в ожидании приезда императрицы.

Князь Дашков поспешил известить свою мать, от которой возвратился на другое утро. Я, со своей стороны, горела нетерпением обнять моего Мишу, сына, которого я за год перед тем оставила на попечение свекрови, поэтому я просила Екатерину отпустить меня до вечера. Она старалась уговорить остаться дома под тем предлогом, что мне необходимо отдохнуть. Я, однако, решила подождать не долее полудня. После обеда, когда я собралась ехать, императрица отозвала меня и мужа в другую комнату и очень осторожно и нежно предупредила, что мой Мишенька умер.

Это несчастье было для меня выше всякой меры. Я бросилась в дом, где он скончался, и не могла уже возвратиться в Петровское и жить во дворце, тем более участвовать в церемониях торжественного въезда в Москву. Императрицу я посещала каждый день, но избегала всех общественных собраний, продолжая жить в доме старой княгини Дашковой. Ее любовь и доброе расположение ко мне были источником моего утешения.

В это же самое время Орловы с их обычным пронырством искали случая унизить меня. Они устроили церемониал венчания. На основании немецкого этикета, введенного Петром I, военное сословие первенствовало на подобных выставках. Поэтому они назначили мне место в соборе не как другу императрицы, украшенному орденом Св. Екатерины, а как жене полковника, которая могла быть допущена в самых низших рядах.

Внутри собора была поставлена высокая платформа для зрителей этого класса, с нее ясно был виден каждый посетитель. Таким образом, замысел Орловых вполне достигал своей цели. Мои друзья единодушно советовали мне не являться. Поблагодарив, я заметила им, что было бы странно увлекаться самолюбием в то время, когда все мои дружеские и патриотические надежды готовы осуществиться. Та же гордость, которую враги стараются оскорбить, возвысит меня среди толпы при церемонии, которой я скорее дам, чем приму от нее истинное достоинство. Увы! Кто мог рассчитывать на бесчувственность этикета в такую минуту!

Забывая все личные чувства, я с искренним чувством встретила 22 сентября, день коронации. Ранним утром я вошла к императрице и за отсутствием больного великого князя находилась близ нее во время процессии в собор. По приходе я заняла свое скромное место между неизвестными людьми низших военных рядов. Может быть, убеждения мои в этом отношении не были поняты теми, кто измерял мои чувства списком календаря, но, как ни была я молода, истинная норма всякого отличия для меня заключалась в личном достоинстве: если трудно было унизить меня, то, конечно, потому, что я полагала настоящим унижением нашу собственную безнравственность.

Когда кончилось венчание, императрица возвратилась во дворец и села под царским балдахином.

Началось длинное производство. Между первыми назначениями князь Дашков был пожалован в камергеры, что дало ему чин бригадира и не лишило полка; я была определена статс-дамой.

Москва представляла ряд беспрерывных праздников. Народ, казалось, веселился от души, и почти вся зима прошла среди пиров и праздников. Мы не разделяли их по причине семейного горя. Младшая сестра моего мужа занемогла и, несмотря на крепкое телосложение, только продолжившее ее страдания, наконец скончалась, став жертвой невежества своего медика. Я тяжело скорбела за эту милую девушку, которая перед смертью не отпускала меня от себя ни днем ни ночью. Кроме того, мое собственное хилое здоровье и беременность заставили избегать всего, что выходило за круг этой печальной жизни. Князь Дашков, оплакивая смерть любимой сестры и утешая горюющую мать, также не имел ни времени, ни желания являться в общество. Чтобы не беспокоить себя приходом посетителей, мы никого не принимали, за исключением самых близких родственников.

При такой отшельнической жизни придворные события были нам известны мало, кроме общегласных происшествий, как, например, просьба Бестужева, которую он представил Екатерине, относительно ее второго брака.

Этот шарлатанский акт, облеченный в форму национального адреса, умолял императрицу почтить усердные желания любезных ее подданных избранием супруга, достойного ее царской руки. Этому акту мужественно и благородно противодействовал мой дядя, канцлер. Когда Бестужев принес ему адрес, подписанный многими сановниками, дядя просил не беспокоить его даже названием этого глупого и опасного проекта. Но Бестужев начал читать бумагу, тогда канцлер встал с кресел и, рассердившись нелепостью такой просьбы, вышел из комнаты.

Затем он приказал подать себе карету и, несмотря на то что был болен, отправился во дворец. Он немедленно хотел видеть императрицу и просить ее отвергнуть предложение, придуманное Григорием Орловым и основанное на его собственных честолюбивых замыслах. Канцлер требовал аудиенции, которая тотчас была дана ему. Он явился и говорил по поводу открытия, сделанного ему Бестужевым, который хотел дать своей собственной вздорной фабрикации санкцию всего народа, будто бы желающего для себя и для своей монархини царя. Такая мера, продолжал он, оскорбит ее подданных; они имеют много причин, в этом нет сомнения, не желать ей такого мужа, а себе повелителя, как Григорий Орлов.

Императрица отвечала ему так: «Я никогда не уполномочивала этого старого интригана на этот поступок. Что же касается вас, я вижу в вашем откровенном и честном поведении слишком много приверженности ко мне, хотя вы всегда невпопад ее употребляете». Мой дядя возразил, что он действует по долгу совести, и уверен, что государыня сама, по доброй воле, отклонит это гибельное обстоятельство. Затем он ушел.

Такая твердость со стороны канцлера удивила всех и приобрела ему новое уважение в общественном мнении. Но Бестужев приписал ее предварительному согласию с императрицей, которая будто бы хотела с помощью этого протеста отделаться от настойчивости Орлова. Это подозрение, впрочем, было совершенно ложным, потому что болезнь не выпускала моего дядю из комнаты и не позволяла ему заниматься делами. Во всяком случае, чистота его характера защищает его от всякого нарекания в недостойном поступке.

Между тем Григорий Орлов, разочарованный в своих несбывшихся мечтах, был возведен в достоинство князя Германской империи. В то время как канцлер обличал интриги его адептов, другие, негодуя на его надменные желания, искали падения временщика. В числе их находился Гетроф, один из самых бескорыстных заговорщиков против Петра III. Изящные манеры и прекрасная наружность разжигали ревность, возбужденную его бескорыстием, в душе Орловых. Один из двоюродных братьев Гетрофа, Ржевский, участник революции со стороны обеих партий, пользовался обоюдным их доверием, но, любивший больше всего личную пользу, изменнически открыл Алексею Орлову замысел Гетрофа, который готовил вопиющий протест против просьбы Бестужева и успел скрепить его подписью всех тех, кто содействовал Екатерине взойти на престол. В то же время он предупредил его, что в случае неудачи протеста любимцу угрожает месть. Гетроф был арестован; Алексей Орлов допрашивал его, говорят, с крайним бесстыдством и жестокостью, причем Гетроф с гордостью произнес, что он первым вонзит нож в сердце Григория Орлова и после того умрет, нежели согласится признать его своим монархом и быть свидетелем бедствия страны, только что освобожденной от тирана.


Князь Михаил Иванович Дашков. Неизвестный художник. XVIII в.

При другом следствии, производимом Суворовым, отцом славного фельдмаршала, Гетроф был спрошен, не имел ли он сношений со мной и какие мои мнения в этом отношении. «Я три раза, – отвечал он, – являлся к княгине Дашковой с намерением попросить ее совета, но она никого не принимала. Но, если бы я увидел ее, вполне открыл бы свои чувства. Убежден, что она посоветовала бы все, что должен внушать истинный патриотизм и нелицемерное великодушие».

Этот благородный ответ Гетрофа был под секретом сообщен Суворовым моему мужу, когда они на другой день встретились во дворце. Суворов, обязанный отцу Дашкова, с удовольствием передал ему столь лестный отзыв обо мне.

Возвращаюсь к своим домашним делам. После смерти моей сестры княгиню Дашкову уговорили переехать с печального пепелища в дом ее брата, генерала Леонтьева. Я продолжала жить инвалидом в городе, проводя время в хандре и бесполезных занятиях.

Наконец, 12 мая по старому стилю у меня родился сын, а на другой день мой муж заболел скарлатиной, которой он часто был подвержен. При таком порядке вещей через три дня императрица прислала Дашкову письмо со своим секретарем Тепловым.

Дяди мои, Панины, сидели у нас, когда явился Теплов. Не желая встречаться с ними, а может, ему приказано было исполнить поручение с глазу на глаз, он попросил Дашкова выйти на улицу, чтобы здесь переговорить с ним.

Князь лежал в постели в одной комнате со мной; он встал, надел шинель, сошел с лестницы и принял от Теплова письмо Екатерины следующего содержания: «Я от всей души желала бы не забыть заслуги княгини Дашковой вследствие ее собственной забывчивости; напомните ей об этом, князь, так как она позволяет себе угрожать мне в своих разговорах».

Я ничего не знала об этом деле до вечера, когда подслушала совещание Паниных с мужем в его спальне и заметила беспокойное выражение лица моей сестры Александры, проходившей через мою комнату к брату. Эта грустная тайна в высшей степени встревожила меня; я боялась, что болезнь мужа примет дурной оборот, поэтому и желала видеть своих дядей. Они подошли к постели и, чтобы успокоить меня, передали мне содержание царского письма.

Я гораздо больше была недовольна Тепловым, который поднял мужа с постели, подвергая его опасности, чем несправедливостью этого странного обвинения. Впрочем, я желала прочитать письмо. Генерал Панин сказал, что Дашков поступил с этим письмом так, как он сам сделал бы в подобном случае: разорвал его на клочки и ответил на него очень резко.

Я чувствовала себя сверх ожиданий в спокойном состоянии духа и не роптала на императрицу. При таких врагах, какими она была окружена, всегда надо было ожидать подобных несправедливостей. Поэтому я хладнокровно поручила графу Панину спросить Екатерину, когда ей угодно будет назначить крещение моего ребенка, так как она обещала быть его крестной матерью. Сделав это предложение, я хотела знать, вспомнит ли она о своем обещании, несмотря на ложные обвинения, которыми старались возмутить ее против меня.

Когда дяди удалились, князь Дашков вошел в мою комнату. Его хладнокровие и желание рассеять мой страх были очевидными, но я изумилась его исхудалому лицу, так что, когда он возвратился в постель, я долго не могла заснуть. Наконец я забылась в лихорадочном сне, но меня разбудил крик и буйные песни пьяной толпы под окном. Эта толпа высыпала на улицу после увеселений Орловых, дом которых, к несчастью, был по соседству с нашим. Неистовые вакханалии с кулачными боями были любимым развлечением Орловых. Я так испугалась, потрясенная этим шумом, что тотчас же почувствовала паралич в левой руке и ноге. Предвидя опасность, я послала кормилицу за полковым лекарем, нашим домашним другом, приказав провести его так, чтобы не разбудить мужа. Когда лекарь пришел и взглянул на меня, то потерял всякую надежду и немедленно потребовал на помощь доктора и князя Дашкова. Я, однако, никого не впустила к себе до шести часов утра. За это время совершенно отчаялись в моей жизни, поэтому я позвала князя, поручила ему детей, больше всего умоляя позаботиться об их воспитании, потом поцеловала его, в знак вечной нашей разлуки.

Взор, выражение лица, с которым он принял мой холодный поцелуй, доселе живут в моем сердце. Эта предсмертная минута была для меня почти счастьем, но Богу угодно было отвести удар, который я ожидала с тихой покорностью, и продолжить мою безутешную жизнь после смерти моего милого мужа.

Императрица и великий князь были восприемниками моего сына, названного Павлом, но они не спросили о моем здоровье ни до, ни после церковного обряда.

Вскоре двор возвратился в Петербург. Мое выздоровление шло очень тихо, и я продолжала жить в Москве, принимая с некоторой пользой холодные ванны до июля. Между тем Дашков обязан был соединиться со своим полком в Петербурге и Дерпте, где тот стоял, а я переехала на дачу в семи верстах от Москвы.

Девица Каменская и ее сестры разделяли мое уединение до декабря, когда, чувствуя себя совершенно здоровой, я вместе с Каменской отправилась в Петербург к своему мужу. Мы поселились в наемном доме.

‹…›

Глава XI

К несчастью для такого жалкого мореплавателя, как я, наше обратное плавание в Кале было очень неудачным. Ветер хорошо служил бы нам по направлению к Индии, но был так противен и бурен для нашего переезда, что мы вынуждены были двадцать шесть часов провести в каюте.

Волны хлестали в окна корабля, угрожая каждую минуту потопить нас; дети мои, необыкновенно перепуганные, горько плакали. Я решила дать им почувствовать все выгоды храбрости над трусостью. С этой целью я указала им на матросов, которые мужественно преодолевали опасности. Потом, заметив, что во всех обстоятельствах жизни надобно поручать себя воле Провидения, я приказала замолчать. Они покорно повиновались и, несмотря на порывы ветра и качку, заснули глубоким сном, между тем как я внутренне трепетала за них.

Наконец мы совершенно благополучно достигли Кале и отправились по брюссельской дороге в Прованс. В Брюсселе мы остановились только на несколько дней и отсюда без всякого промедления поехали в Париж.

В Париже я находилась не более трех недель, жила вдали от света, занятая обозрением церквей, монастырей, статуй, картинных галерей и вообще всех памятников искусства. Я избегала всяких знакомств, исключая знаменитого Дидро. В театры я являлась так, чтобы не быть замеченной, одетой в изношенное черное платье, старомодный чепчик, и садилась среди народа в партере.

Одним вечером, почти перед самым отъездом из Парижа, я сидела наедине с Дидро, когда служанка доложила о мадам Неккер и Жофрэнь. Дидро с его обычной живостью, не дав мне произнести ни одного слова, приказал отказать.

«Но, – сказала я, – мадам Неккер моя знакомая, а Жофрэнь переписывается с русской императрицей, и потому я была бы очень рада познакомиться с ней».

«Да ведь вы уверяли меня, – продолжал Дидро, – что не более двух или трех дней останетесь в Париже! Поэтому она увидит вас два или три раза, никак не больше, и, следовательно, характера вашего не узнает. Нет, я не хочу, чтобы мой идол был предан злословию. Если бы вы прожили здесь два или три месяца, я первый бы познакомил вас с мадам Жофрэнь – она превосходная женщина, но, будучи трубой Парижа, она затрубит о вашем характере, не узнав его хорошенько, на что я вовсе не согласен».

Убежденная замечанием Дидро, я велела девушке сказать, что я нездорова. Этого, однако, было мало. На другое утро я получила от Неккер записку; она писала о страстном желании ее друга увидеть меня и познакомиться с той личностью, о которой она составила самое высокое понятие. Я отвечала, что мое болезненное состояние лишает меня удовольствия принять их, тем более что я хотела бы сохранить их лестное мнение о себе и не потерять нежного пристрастия к моей особе.

Вследствие этого я была вынуждена просидеть весь день дома и послала карету за Дидро. После утренних прогулок, от восьми до трех часов пополудни, я обычно сама подъезжала к его двери и брала его с собой обедать, заговариваясь с ним иногда за полночь.

Однажды, мне помнится, мы коснулись в разговоре крепостного состояния в России. «Вы знаете, – сказала я, – что у меня не рабская душа; следовательно, я не могу быть и тираном. Поэтому я имею некоторое право на ваше доверие относительно этого вопроса. О свободе наших крестьян я некогда рассуждала с вами и потому старалась по возможности облегчить положение моих мужиков, предоставив им побольше воли. Но опыт доказал, что там, где прекращается над ними власть помещика, начинается произвол правительства, или, лучше сказать, самоуправство мелкого чиновника, который под маской службы позволяет себе и грабить и развращать их. Богатство и счастье крепостных людей составляют единственный источник нашего собственного благосостояния и материальной прибыли; при такой аксиоме надо быть дураком, чтобы истощать родник личного нашего интереса. Помещики образуют переходную власть между престолом и крепостным сословием, и потому для нас выгодно защищать последнее от хищного произвола провинциальных начальников».

«Но, княгиня, – возразил Дидро, – вы не можете оспаривать меня в том, что свобода необходима их образованию и развитию промышленных сил».

«Если бы государь, разбив цепи, приковывающие крепостных к их помещикам, в то же время ослабил кандалы, наложенные его деспотической волей на дворянское сословие, я первая бы подписала этот договор своей собственной кровью. Но вы извините меня, если я замечу, что вы смешиваете действие с причиной: образование ведет за собой свободу, а не свобода творит образование, первое без второй никогда не породят анархию и возмущения. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они сами захотят быть свободными, потому что поймут, как надо пользоваться свободой без вреда для других и плодами ее, столь необходимыми каждому цивилизованному обществу».

«Вы отлично доказываете, милая княгиня, но я еще далеко не убежден».

«В наших основных законах, – продолжала я, – существуют некоторые гарантии против тиранства помещиков, хотя Петр I уничтожил многие из них и, между прочим, главную оборону бедного крестьянина – жаловаться на своего владетеля. Впрочем, в настоящее царствование губернатор с согласия маршала и дворянского предводителя может наказать жестокого помещика, лишая его власти управления и отдавая его имение под опеку другого лица, избранного самими же дворянами. Этот предмет сильно занимал мою мысль, и я могу объяснить его следующим примером. Представьте себе слепца, лежащего на скале, висящей над бездной: естественный недостаток лишает его возможности видеть всю опасность его положения, но он может пользоваться благом других чувств – он весел, он ест, пьет, спит, слушает чириканье птиц и сам поет в минуты бессознательного самодовольства. Но вдруг является окулист и, не освободив его от прежнего положения, снимает с его глаз повязку. Что должно последовать затем? Поток открытого света только должен увеличить несчастье прозревшего слепца; он перестанет есть, пить или спать и весь погрузится в созерцание окружающей его пропасти, которой избежать ему невозможно. На некоторое время он забудется, а потом в цвете сил предастся отчаянию».

Дидро по какому-то механическому движению вскочил с кресел, пораженный меткостью моего объяснения. Он быстро заходил по комнате и в припадке страстного увлечения произнес: «Вы удивительная женщина! Вы разом опрокинули все мои идеи, которые я лелеял двенадцать лет». Это истинная характеристика Дидро, которому я не переставала удивляться даже в бурных порывах его пламенной природы.

Искренность и теплота его сердца, блеск гения вместе с его вниманием и уважением ко мне привязали меня к этому человеку на всю жизнь, и даже в настоящую минуту я свято чту его память. Мир не сумел оценить достойно этого необыкновенного человека. Простота и правда наполняли каждое его действие, и главная задача всей его жизни состояла в том, чтобы содействовать благу своих ближних. Если он иногда и увлекался заблуждениями, но никогда не шел против своих убеждений. Впрочем, не мне превозносить его редкие качества; это было делом более достойных его почитателей.

В один вечер, также в присутствии Дидро, мне доложили о Рюльере. Этот господин состоял в миссии барона Бретеля в Петербурге, где я часто видела его как у себя, так и в доме Каменской.

Я изъявила желание принять его, но Дидро, схватив меня за руку, с необыкновенным жаром сказал: «Одну минуту, княгиня: позвольте мне узнать, думаете ли вы возвратиться в Россию, когда кончится ваше путешествие?»

«Но что за вопрос! – сказала я. – Неужели вы считаете меня вправе лишать моих детей Отечества?»

«В таком случае не пускайте Рюльера, а почему – я скажу вам потом».

Это движение было таким живым и искренним, что я невольно повиновалась ему и немедленно приказала отказать очень любезному знакомому, вполне полагаясь на предусмотрительность Дидро.

«Вы разве не знаете, – продолжал он, – что Рюльер написал мемуары о русской революции?»

«Нет, – отвечала я. – Но если это так, то тем больше вы подстрекаете мое желание видеть его».

«Я расскажу вам, – сказал Дидро, – содержание их. Вы представлены во всей прелести ваших талантов, в полной красе женского пола. Но императрица обрисована совершенно в ином свете, как и польский король, с которым связь Екатерины раскрыта до последней подробности. Вследствие этого императрица поручила Бецкому и вашему уполномоченному князю Голицыну перекупить это сочинение. Торг, однако, так глупо был поведен, что Рюльер успел сделать три копии своего сочинения и одну передать в кабинет иностранных дел, другую – в библиотеку мадам де Граммом, а третью преподнес парижскому архиепископу. После этой неудачи Екатерина поручила мне заключить условие с Рюльером, но все, что я мог сделать, – взять с него обещание не издавать этих записок во время жизни как автора, так и государыни. Теперь вы видите, что ваш прием, сделанный Рюльеру, придал бы авторитета его книге, в высшей степени противной императрице, тем более что ее уже читали у мадам Жофрэнь, у которой собираются все наши знаменитости, все замечательные иностранцы, и, следовательно, эта книга уже в полном ходу. Это, впрочем, не мешает мадам Жофрэнь быть другом Понятовского, которого она во время пребывания его в Париже осыпала всевозможными ласками и потом писала ему как своему любимому сыну».

«Но как же это согласуется со здравым смыслом?» – спросила я.

«Что касается этого, – отвечал Дидро, – мы во Франции мало заботимся о том, думаем и действуем под влиянием минутных впечатлений. Нашего легкомыслия не исправляет ни старость, ни продолжительные опыты жизни».

После этого Рюльер еще два раза толкнулся в мои двери, но его не пустили. Меня глубоко тронула эта искренняя дружба Дидро, и она не осталась без хороших последствий, когда я по прошествии пятнадцати месяцев возвратилась в Петербург. Здесь я узнала от одного лица, некогда обязанного мне моей услугой и близкого Федору Орлову, что Дидро по отъезде моем из Парижа писал императрице. Он превознес до небес мою преданность ей, упомянув и о том, что я решительно отказалась принять Рюльера и тем уронила авторитет его книги гораздо ниже, чем он упал бы от критики десяти Вольтеров или пятнадцати бедных Дидро. Он даже не заикнулся мне о своем намерении уведомить императрицу, руководствуясь единственно своей прозорливостью и дружбой ко мне. Я никогда не перестану вспоминать с величайшей признательностью этот деликатный поступок.


Дени Дидро (1713–1784) – французский писатель, философ-просветитель и драматург, основавший «Энциклопедию, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» (1751). Иностранный почетный член Петербургской академии наук (1773).

Художник – Луи-Мишель ван Лоо 1767 г.

Прежде чем оставить Париж, мне хотелось увидеть Версаль, и я желала отправиться туда одна, никому не говоря об этом. Несмотря на убеждения Готинского, нашего уполномоченного, представившего мне тысячи затруднений ускользнуть от наблюдения французской полиции, я все-таки решилась. «Да помилуйте, – говорил Готинский, – как бы ни был мелок иностранец, он не может повернуться в Париже без того, чтобы не знали о всяком его движении».

Все же я попросила Готинского вывести своих лошадей за город. Потом, дав занятие своему французскому слуге на несколько часов, я взяла с собой русского лакея и одного старого майора, лечившегося в Париже, села с детьми в карету и приказала кучеру везти нас за город, чтобы подышать чистым воздухом. Подъехав к тому месту, где ждал нас Готинский, я соединилась с ним и покатила в Версаль. Уполномоченный проводил нас до дверей Версальского сада, куда мы вошли и гуляли до самого обеда.

Около этого времени король со своим семейством обедал в общественном месте. Мы замешались в толпу, состоявшую, впрочем, из лучшего общества, и вместе с ней оказались в засаленной и оборванной комнате. Сюда вскоре явился Людовик XV, дофин и дофина, потом две другие его дочери, Аделаида и Виктория, сели за стол и кушали с большим аппетитом.

Всякое замечание, выраженное мной моим спутникам, комментировалось некоторыми достойными дамами, стоявшими близ нас. Например, когда я заметила, что принцесса Аделаида пила суп из чашки, вдруг обратились ко мне два-три голоса: «Неужели король и королева в вашей стране не то же делают?» – «В моей стране нет ни короля, ни королевы», – отвечала я. – «Так вы, должно быть, немка», – сказал мне кто-то из них. – «Может быть», – отвечала я и отвернулась, чтобы избежать дальнейших расспросов.

Когда кончился королевский обед, мы юркнули в карету и прибыли в Париж, так что никому не было известно, где мы были. Мы от всей души потешались над прославленной бдительностью французской полиции.

Герцог Шуазель, в то время государственный министр, едва поверил, когда ему рассказали о нашем похождении. Он был хорошо знаком всем русским как неумолимый враг императрицы и ее правления. Он посылал мне через нашего уполномоченного разные комплименты, приглашая посетить один из его блистательных вечеров, который он хотел дать именно для меня. Но я благодарила и извинялась, что Михалкова вовсе не заслуживает внимания такой великолепной личности, если бы даже досуги и позволили ей участвовать в таких праздниках.

Глава XII

Пробыв в Париже менее трех недель, я отправилась в Прованс. Здесь, к полному моему удовольствию, я поселилась в превосходном доме маркиза Гидона, заранее приготовленном для меня Воронцовым. Еще более была рада встретиться здесь с другом – миссис Гамильтон, с которой находился ее отец, архиепископ, брат ее, декан Райдер и их родственница, леди Райдер.

Прованский парламент был уже распущен, и потому Э-ла-Шапель представлял величайшие удобства; из моих знакомых англичан здесь жили также леди Карлил и ее сестра леди Оксфорд.



Поделиться книгой:

На главную
Назад