Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ада, или Радости страсти (Часть 2) - Владимир Владимирович Набоков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:



Набоков Владимир

Ада, или Радости страсти (Часть 2)

Владимир Набоков

Ада,

или Радости страсти

Семейная хроника

Часть вторая

1

В аэропорту Гадсон, в одном из украшенных позолоченными рамами зеркал ожидальни Ван углядел шелковый цилиндр отца, сидевшего, поджидая его, в кресле поддельного мраморного дерева. Все остальное закрывала газета, выворотными буквами сообщавшая: "Крым: Капитуляция". В этот же миг к Вану обратился с приветствием одетый в непромокаемое пальто человек с приятным, отчасти поросячьим, розоватым лицом. Он представлял прославленное международное агентство, известное как СПП и доставлявшее "Сугубо приватные письма". После первого всплеска удивления Ван сообразил, что Ада Вин, его недавняя возлюбленная, не могла найти более тонкого (во всех смыслах этого слова) способа доставить ему письмо, ибо способ этот, несказанно высоко оцениваемый и ценимый, гарантировал совершенную секретность, сокрушить которую даже в окаянные дни 1859 года не смогли ни мучительства, ни месмеризм. Поговаривали, будто сам Гамалиил во время его (увы, теперь уже не частых) наездов в Париж, как и король Виктор в ходе еще довольно регулярных визитов на Кубу и Гекубу - ну и разумеется, дюжий лорд Голь, вице-король Франции, когда случалось ему отправляться в долгие прогулки по Канадии, предпочитали феноменально деликатную и, сказать по правде, пугающе непогрешимую СПП тем государственным средствам связи, с помощью которых их сексуально оголодалые подданные дурили своих жен. Представший перед Ваном посыльный отрекомендовался Джеймсом Джоунзом - сочетание, обращаемое полным отсутствием побочных оттенков смысла в идеальный псевдоним, даром что то было его настоящее имя. В зеркале обозначилось суетливое трепыхание, однако Ван спешить не стал. Пытаясь выиграть время (ибо, увидев отдельно предъявленную карточку со шлемом Адиного герба, он счел необходимым прежде всего решить, следует ли ему вообще принимать письмо), он внимательно осмотрел смахивающий на туза червей значок, который Джи-Джи продемонстрировал ему с простительной гордостью. Посыльный попросил Вана вскрыть письмо, убедиться в его подлинности и расписаться на карточке, сразу за тем вернувшейся в некую потайную складку либо сумку, составлявшую часть облачения либо анатомии молодого детектива. Приветственные и нетерпеливые вскрики отца (обрядившегося для полета во Францию в черную пелерину на алой шелковой подкладке) в конце концов принудили Вана прервать беседу с Джеймсом и сунуть письмо в карман (чтобы через несколько минут, перед тем как взойти на борт авиалайнера, прочитать его в уборной).

- Ценные бумаги, - сказал Демон, - свечой идут вверх. Наш территориальный триумф и прочее. Американскому губернатору, моему другу Бессбородко, предстоит обосноваться в Бессарабии, а британский, Армборо, будет править Арменией. Видел, как ты у автомобильной стоянки обнимался со своей графинюшкой. Если ты на ней женишься, я лишу тебя наследства. Они на голову ниже нашего круга.

- Через год-другой, - сказал Ван, - я уже буду купаться в своих собственных маленьких миллионах (подразумевалось состояние, оставленное ему Аквой). Но вам, милостивый государь, тревожиться не о чем, наш роман прервался на неопределенный срок - до времени, когда я вернусь, чтобы опять поселиться в ее girliniere1 (канадийский жаргон).

Демон, точно скат помавая мантией, поинтересовался, кто, собственно, нажил неприятности с полицией, Ван или его poule (кивнув в направлении Джима не то Джона, который, в ожидании еще одного адресата, сидел, просматривая статью "Бессармения и Кром: Копуляция").

- Poule, - ответил Ван с уклончивой немногословностью древнеримского равви, выгораживающего Варраву.

- А почему серый? - спросил Демон, подразумевая Ванов плащ. - И к чему эта армейская стрижка? В добровольцы записываться поздновато.

- Куда мне - я все равно призывной комиссии не пройду.

- Как рана?

- Комси-комса. Похоже, калуганский хирург напорол лишнего. Шов безо всякой причины получился грубым, красным, и подмышкой вылезла какая-то шишка. Придется еще раз ложиться на операцию, теперь уже в Лондоне, тамошние мясники режут опрятнее. Где тут у них "местечко"? А, вижу. Какие изыски (папоротник мужской на одной двери, кочедыжник женский на другой ну что ж, углубимся в гербарий).

На это письмо он не ответил, и две недели спустя Джон Джеймс, на сей раз в обличии немца-туриста (целиком состоящем из псевдотвидовых клеток), вручил Вану второе послание - в Лувре, перед Босховым "Bateau Ivre" - том, где паяц пьет на снастях (беднячок Дан полагал, будто это полотно как-то связано с сатирической поэмой Бранта!). Ответа вновь не последовало, хотя, как указал честный гонец, доставка ответа оплачивалась наперед - вместе со стоимостью его, гонца, обратного билета.

Падал снег, однако Джеймс в приступе рассеянной удали стоял, обмахиваясь третьим письмом, у входной двери Ванова cottage orne2 на Ранта-ривер близ Чуса, и Ван попросил, чтобы писем ему больше не приносили.

В следующие два года он получил еще два, оба раза в Лондоне и оба в вестибюле гостиницы "Албания-Палас", только агент СПП теперь был другой пожилой господин в котелке, чья прозаичная, отдающая похоронным бюро деловитость должна была, по мнению нечестолюбивого, чуткого Джима, меньше раздражать господина Вана Вина, нежели романтический облик частного сыщика. Шестое пришло на Парк-лэйн обычным порядком. Вся серия (за исключением последнего, в котором речь идет исключительно о сценических и экранных упованиях Ады) приводится ниже. Дат Ада не ставила, однако они допускают примерное определение.

[Лос Ангелес, начало сентября 1888]

Тебе придется простить меня за использование столь пышного (а также пошлого) средства доставки, более надежной почтовой службы я найти не сумела.

Когда я сказала, что не могу устно все тебе объяснить, что лучше напишу, я имела в виду, что мне не по силам сразу найти правильные слова. Умоляю тебя. Я чуяла, что не смогу отыскать их и произнести в нужном порядке. Умоляю тебя. Я чуяла, что одно неверное, неверно поставленное слово может стать роковым, и ты просто повернешься, как ты и сделал, и снова уйдешь, снова и снова. Умоляю тебя о дуновении [так! Изд.] понимания. Впрочем, теперь я думаю, что стоило рискнуть и попробовать что-то сказать, пусть запинаясь, потому что вижу, как трудно перенести свою душу и честь на бумагу - это даже труднее, ведь, говоря, можно воспользоваться запинкой как заслонкой, сделать вид, будто захлебываешься словами, как захлебывается истекающий кровью заяц с отстреленной половиной рта, не то спетлить назад и поправиться; впрочем, на снежном фоне, даже на синем снегу этого листка из блокнота, всякий промах окончателен и ал. Умоляю тебя.

Одно, неотменимое, я должна сказать раз и навсегда. Я любила, люблю и буду любить только тебя. Я умоляю и люблю тебя со страстью и страданием, которым никогда не будет конца, мой милый. Ты тут стоял, в этом караван-сарае, средоточием всего и всегда, в ту пору, когда мне было лет семь или восемь, ведь правда?

[Лос Ангелес, середина сентября 1888]

Это второй вопль "из ада". Странно, в один и тот же день я узнала от трех разных людей о твоей дуэли в К., о смерти П. и о том, что ты поправляешься, поселившись у его кузины ("здрасьте вам", говорили мы с нею в подобных случаях). Я позвонила ей, но она сказала, что ты уехал в Париж и что Р. погиб тоже - не от твоей, как я на миг решила, руки, но от руки собственной супруги. Ни он, ни П. не были в прямом смысле моими любовниками, но теперь оба они на Терре и это уже не имеет значения.

[Лос Ангелес, 1889]

Мы все еще живем в карамельно-розовом, пайсанно-зеленом альберго, где когда-то и ты останавливался с отцом. Он, кстати, страшно мил со мной. Я с удовольствием разъезжаю с ним туда-сюда. Мы вместе играли в Неваде, городе, имя которого рифмуется с моим, впрочем, и ты в нем присутствуешь тоже, и легендарная река Старой Руси. Да. О, напиши мне, хоть одну малюсенькую записку, я так стараюсь тебе угодить! Хочешь еще мелочей (отчаянных)? Новый властитель Марининых артистических дум определяет Бесконечность как наиболее удаленную от камеры точку, еще находящуюся в порядочном фокусе. Марина играет глухую монашку Варвару (самую любопытную, в некотором смысле, из чеховских "Четырех сестер"). Исповедуя метод Стэна, согласно которому lore3 and role4 должны перетекать во вседневную жизнь, Марина вживается в образ в гостиничном ресторане: пьет чай вприкуску и на манер изобретательно изображающей дурочку Варвары притворяется, будто не понимает ни одного вопроса - двойная путаница, людей посторонних злящая, но мне почему-то внушающая куда более ясное, чем в Ардисовскую пору, ощущение, что я - ее дочь. В общем и целом, она здесь пользуется успехом. В Юниверсал-сити ей отвели (боюсь, не совсем даром) особое бунгало с табличкой "Марина Дурманова". Что до меня, то я остаюсь не более чем случайной подавальщицей в четвертого разбора вестерне, вихляющей бедрами меж проливающих виски пьяниц, хотя обстановка в Houssaie мне, пожалуй, нравится: прилежное художество, вьющиеся между холмов дороги, вечно перестраиваемые улицы, непременная площадь, лиловая вывеска на резном деревянном фасаде магазина и статисты в исторических мантиях, выстраивающиеся около полудня в очередь к будке дорофона, впрочем, мне пощебетать не с кем.

Кстати о щебете, позапрошлой ночью мы с Демоном смотрели воистину восхитительный орнитологический фильм. Мне было всегда невдомек, что палеотропические нектарницы (справься о них в словаре!) являются "мимотипами" колибри Нового Света, и все мои мысли, о мой милый, суть мимотипы твоих. Я знаю, знаю! Я знаю даже, что ты, как в прежние дни, бросил читать, добравшись до "невдомек".

[Калифорния? 1890]

Я люблю лишь тебя одного, я счастлива, лишь когда ты мне снишься, ты моя радость, мой мир, это так же реально и верно, как владеющее человеком сознание того, что он жив, но... о, я не обвиняю тебя! - но, Ван, это ты виноват (или Судьба, орудием которой ты стал, ce qui revient au meme), в том, что когда мы были детьми, ты высвободил во мне нечто безумное, телесную тягу, ненасытимый зуд. Ты трением распалил огонь, оставивший метку на самом податливом, самом порочном и самом нежном кусочке моей плоти. Теперь мне приходится платить за то, что ты слишком рьяно, слишком рано разворошил эти рдяные угли, как платит за пламя обгорелое дерево. Лишаясь твоих ласк, я перестаю владеть собой, мир исчезает, остается только блаженство трения, остаточное действие твоего жала, твоего упоительного яда. Я не обвиняю тебя, я объясняю, почему меня так неодолимо влекут тычки чужеродного тела, почему я не в силах устоять перед ними, почему от нашего общего прошлого кругами расходится зыбь неизбежных измен. Ты вправе объявить все это клиническим случаем запущенной эротомании, но такой диагноз был бы слишком неполным, поскольку от всех моих maux и мук существует простое лекарство - вытяжка алого ариллуса, мякоть тиса, но тиса лишь одного. Je realise5, как говаривала твоя сладенькая Сандрильона де Торф (ныне - Madame Trofim Fartukov), что становлюсь жеманно-похабной. Однако все это - только подходы к важному, очень важному предложению! Ван, je suis sur la verge6 (снова Бланш) омерзительного любовного приключения. Ты мог бы единым мигом спасти меня. Найми самый быстрый, какой отыщется, летательный аппарат и примчись в Эль-Пасо, и твоя Ада будет ждать тебя здесь, маша, словно безумная, руками, и мы полетим дальше Новосветским экспрессом - в покоях-люкс, которые я закажу, - на огненный край Патагонии, к ороговелому горну капитана Гранта, на виллу в Верна, моя драгоценность, моя агония. Пришли мне аэрограмму из одного только русского слова, которым кончается и имя мое, и рассудок.

[Аризона, лето 1890]

Простое сострадание, "жалость" русской барышни толкнули меня к Р. (которого теперь "открывают" музыкальные критики). Он знал, что умрет молодым, да в сущности и был уже большей частью трупом, ни разу, клянусь, не сумевшим оказаться на высоте положения, даже когда я открыто обнаруживала перед ним участливую податливость, ибо меня, увы, настолько переполняли бурлившие на без-Ваньи жизненные соки, что я даже подумывала купить услуги какого-нибудь грубого - чем грубее, тем лучше - молодого мужика. Что касается П., то я могу объяснить покорство его поцелуям (поначалу бесхитростным и нежным, потом становившимся исступленно изощренными и под конец отзывавшимися, когда он вновь возвращался к губам, моим собственным вкусом - порочный круг, завертевшийся в начале фаргелиона 1888 года), сказав, что если бы я перестала видеться с ним, он открыл бы моей матери глаза на роман между мной и моим двоюродным братом. Он говорил, что сумеет найти свидетелей, таких как сестрица твоей Бланш и конюшенный юноша, которого, как подозреваю, изображала младшая из трех сестер de Tourbe, все три - ведьмы, но пусть их. Ван, я могла бы долго еще распространяться об этих угрозах, объясняя мое поведение. Я не стала бы, конечно, упоминать, что произносились они добродушно-поддразнивающим тоном, едва ли приличествующим истинному шантажисту. Не стала бы я упоминать и о том, что продолжай он эту вербовку безымянных осведомителей и гонцов, собственная его репутация погибла бы, стоило лишь его поползениям [sic! петля, "поползшая" на синем чулке. Изд.] и поступкам выйти наружу, что в конечном счете случается неизменно. Словом, я постаралась бы скрыть понимание мною того, что он прибегал к этим грубым шуточкам лишь из желания сломить сопротивление твоей бедной, хрупкой Ады, потому что при всей его грубости он обладал обостренным чувством чести, каким бы странным ни представлялось это тебе или мне. Нет. Я сосредоточусь только на том, как могли подействовать эти угрозы на человека, готового выставить себя на любое позорище, лишь бы избегнуть даже тени разоблачения, ибо (этого, разумеется, ни он, ни его соглядатаи знать не могли) какой бы ужасной ни представлялась любовная связь двоюродных брата с сестрой членам всякой законоуважающей семьи, мне не хочется даже воображать (чего мы оба всегда избегали), как повели бы себя в "нашем" случае Марина и Демон. Ты заметишь по рывкам и рытвинам синтаксиса, что я не способна логически растолковать мое поведение. Не отрицаю, во время рискованных встреч, которых он от меня добивался, я испытывала странную слабость, как если б его животное желание завораживало не только мою любопытную чувственность, но и непокорливый ум. Могу поклясться, однако, серьезная Ада может поклясться, что и до, и после твоего возвращения в Ардис я во время наших "чащобных свиданок" с успехом избегала если не осклизлого осквернения, то хотя бы обладания - за исключением одного липковато-грязного случая, когда он, слишком ретивый мертвец, взял меня едва ли не силой. Я пишу на "Ранчо Марина", невдалеке от овражка, в котором скончалась Аква и в который, сдается, и сама уползу рано или поздно. Пока же возвращаюсь в отель "Пайсан".

Спасибо, что выслушал.

Когда в 1940 году Ван извлек эту тощую, всего в пять писем (каждое в своем, склеенном из тонкой розоватой бумаги конвертике СПП), стопку из сейфа в швейцарском банке, где они пролежали ровно половину столетия, он изумился малому их числу. Расширение прошлого, пышное разрастание памяти увеличили это число по меньшей мере до пятидесяти. Он припомнил, что использовал в качестве хранилища еще и письменный стол в своем кабинете на Парк-лэйн, но там лежало только шестое (театральные мечтания), полученное в 1891-м письмо, погибшее вместе с ее шифрованными посланиями (18841888), когда невозместимое палаццо сгорело дотла в 1919-м. Поговаривали, будто к этому яркому эпизоду приложили руку отцы города (трое брадатых старцев и молодой синеглазый мэр с баснословным обилием передних зубов), не смогшие долее одолевать нестерпимый зуд распорядиться по-свойски местом, которое осанистый карлик занимал между двух алабастровых колоссов; впрочем, Ван вместо того чтобы продать, как то ожидалось, почерневший пустырь, с насмешливым ликованием возвел на нем знаменитую виллу "Люсинда", миниатюрный музей росточком всего в два этажа, на одном из которых размещается и поныне пополняющееся собрание микрофильмированных полотен из всех приватных и публичных художественных галерей мира (не исключая даже Татарии), а на другом -соты проекционных келий: чрезвычайно аппетитный мемориальчик из паросского мрамора, укомплектованный солидным штатом сотрудников и охраняемый троицей увешанных оружием крепышей; публика допускается по понедельникам, символическая входная плата составляет один золотой доллар независимо от возраста и состояния здоровья.

Не приходится сомневаться, что удивительное умножение этих писем в обратной перспективе объясняется нестерпимой тенью, которой каждое из них накрывало несколько месяцев его жизни, - тенью, схожей с той, что отбрасывает лунный вулкан, сходившейся в точку лишь ко времени, когда впереди начинало брезжить не менее болезненное предвкушение нового послания. Впрочем, долгие годы спустя, работая над "Тканью Времени", Ван нашел в этом явлении добавочное доказательство того, что подлинное время сопряжено с интервалами, разделяющими события, а не с "ходом" или слиянием последних и даже не с их тенями, затмевающими провалы, в которых является нам чистая, непроницаемая временная ткань.

Он говорил себе, что следует оставаться твердым и страдать бессловесно. Самоуважение его было утешено: умирающий дуэлянт умирает человеком куда более счастливым, чем суждено когда-либо стать его уцелевшему врагу. Не будем, однако, винить Вана за то, что в конечном счете он нарушил принятое решение, - нетрудно понять, почему седьмое письмо (полученное в Кингстоне, в 1892 году, из рук его и Ады единоутробной сестры) смогло заставить его пойти на попятный. Потому что он знал, что оно - последнее. Потому что оно выпорхнуло из багряно-красных кленовых кущ Ардиса. Потому что сакраментальный четырехлетний период равнялся по длительности периоду их первой разлуки. Потому что вопреки всем доводам рассудка и воли Люсетта обратилась в неотразимую паранимфу.

2

Адины письма дышали, корчились, жили; Вановы "Письма с Терры" ("философский роман") никаких решительно признаков жизни не подавали.

(Несогласна, это милая, милая книжка! Пометка Ады.)

Он написал ее словно бы непроизвольно, нимало не заботясь о литературной известности. Да и выбранный им псевдоним не щекотал задним числом тщеславия - как щекотал, приплясывая, ладонь. И хотя "чванливость Вана Вина" то и дело всплывала в пересудах дам, помавающих веерами по светским гостиным, на сей раз ее длинные, синие, спесивые перья остались сложенными. Что же, в таком случае, побудило его состряпать роман на тему, истертую почти до незримости разного рода "Звездными взводнями" и "Либидо болида"? Мы - кем бы эти "мы" ни были - в состоянии указать в качестве навязчивого мотива приятный позыв дать в словесных образах сводку некоторых необъяснимо связанных странностей, с которыми Ван с первого его года в Чусе время от времени сталкивался, наблюдая душевнобольных. К безумию он питал такую же страсть, какую иные питают к арахнидам и орхидеям.

У Вана имелись основательные причины для того, чтобы, очерчивая двустороннюю связь между Террой Прекрасной и нашей отвратительной Антитеррой, сторониться технических тонкостей. Все, что он знал из физики, механики и прочего в этом роде, легко поместилось бы в углу аспидной доски, стоящей в классе приготовительной школы. Он утешался мыслью, что ни единый цензор - ни в Америке, ни в Великобритании - все равно не пропустил бы даже мимолетного упоминания о "магнитных" мелочах. Тихо-мирно он позаимствовал то, что успели навоображать по части движущей силы пилотируемых капсул величайшие из его предшественников (например, Контркамоэнс), включая и остроумную идею, согласно которой начальная скорость, равная нескольким тысячам миль в час, возрастает под воздействием промежуточной (контркамоэнсова типа) среды, соединяющей родственные галактики, до нескольких триллионов световых лет в секунду, чтобы затем безвредным образом спасть до скорости ленивого парашютного спуска. Заново городить дурацкий огород, всю эту "сираниану" и "физическую" беллетристику, было бы не только скучно, но и нелепо, ибо никому не известно, как далеко Терра или иные несчетные планеты со своими коровами и коттеджами могут отстоять от нас во внешнем либо внутреннем космосе: "внутреннем", поскольку никто не мешает нам предположить их микрокосмическое присутствие в золотистых глобулах, быстро-быстро всплывающих в тонком бокале моэта или в корпускулах моего, Вана Вина

(или моего, Ады Вин)

- кровотока, или в гное созревшего фурункула господина Нектова, который только что вырезали в Некторе или Нектоне. Больше того, хотя на полках библиотек и стоят в общедоступном - и избыточном - изобилии разнообразные справочные издания, нет никакой возможности добраться до осужденных, а то и сожженных трудов трех космологов: Эксертиньи, Ютса и Ядова (все три имени - псевдонимы), за полстолетия до Вана беспечно раскрутивших эту карусель, породившую, да и поныне питающую ужас, безумие и омерзительные "романчики". Ко времени Вана все трое ученых мужей уже сгинули: Э покончил с собой, Ю был похищен неким пральником на предмет дальнейшей доставки в Татарию, а Я - румяный, белобородый старик, понемногу сводил с ума надзирателей своей тюрьмы в Якиме непостижимого происхождения стуками, неустанным изобретением все новых невидимых чернил, хамелеонскими преображениями и способностью производить нервные импульсы, разлетающиеся световые спирали и чревовещательные бесчинства, завершающиеся воем сирен и пистолетной пальбой.

Бедный Ван! В тяжких потугах лишить сочинительницу писем с Терры даже малейшего сходства с Адой он раззолачивал и румянил Терезу, пока та не обратилась в ходовую банальность. Эта Тереза помутила своими посланиями разум ученого, живущего на нашей вообще легко сходящей с ума планете; его анаграммой глядящее имя - Сиг Лэмински - Ван частью произвел из имени последнего доктора Аквы. Когда мания Лэмински переродилась в любовь, а симпатии читателя сосредоточились на его очаровательной, грустной, обманутой жене (урожденная Итака Чэгмонс), перед нашим автором вновь встала задача - истребить в Итаке, природной брюнетке, все признаки Ады, тем самым низведя еще одного персонажа до состояния истукана с обесцвеченными волосами.

Послав Сигу "по радиолучу" около дюжины сообщений, Тереза вылетает к нему, и Сигу приходится поместить ее в своей лаборатории на предметное стеклышко и сунуть под мощный микроскоп, дабы различить крохотные, хотя во всех иных отношениях совершенные формы своей малютки-возлюбленной, грациозного микроорганизма, простирающего прозрачные придатки к огромным влажным очам ученого. Увы, тестибулу, сиречь "тестовый тубус", а проще того - пробирку (ни в коем случае не следует путать с testiculus - это орхидея), в которой микронереидой плескалась Тереза, "по чистой случайности" выбрасывает Флора, ассистентка профессора Лэмина (к этому времени укороченного), бывшая поначалу роковой черноволосой красоткой с кожей цвета слоновой кости, но вовремя преображенная спохватившимся автором в третью кволую куклу с пучком мышастых волос.

(Итака в конце концов получила мужа назад, а Флору пришлось выполоть. Приписано Адой.)

На Терре Тереза служила "разъездной репортершей" американского журнала, что позволило Вану описать политическую жизнь братской планеты. С политической жизнью возни оказалось меньше всего, поскольку картина ее представляла собой как бы мозаику кропотливо сопоставленных записей, легших в основу отчетов Вана о "трансцендентальном трансе" его пациентов. В акустическом отношении их бред оставлял желать лучшего, имена собственные часто коверкались, хаотический календарь путался в очередности событий, но в совокупности эти цветные крапинки складывались в своего рода геомантическую картину. Уже экспериментаторы более ранних времен высказали догадку, что наши анналы примерно на полстолетия отстают от Терры на мостиках времени, зато обгоняют некоторые из ее подводных течений. В тот период нашей прискорбной истории король террианской Англии, очередной Георг (судя по всему, примерно с полдюжины его предшественников носили то же самое имя) правил или только что прекратил править империей, отличавшейся несколько большей лоскутностью (с чуждыми пятнами и пустотами между Южной Африкой и Британскими островами) от слитного конгломерата той же самой империи на Антитерре. Особенно зияющий разрыв являла собою Западная Европа: с самого восемнадцатого столетия, когда по существу бескровная революция свергла Капетингов и отразила все попытки иноземных вторжений, террианская Франция процветала под правлением двух императоров и череды буржуазных президентов, из которых нынешний, Думерси, выглядел куда приятней милорда Голя, губернатора Люты! На востоке вместо хана Соссо с его жестоким Совьетнамурским Ханством раскинулась по бассейнам Волги и подобных ей рек величественная Россия, управляемая Суверенным Советом Солипсических Республик (примерно таким дошло до нас это название), сменившим царей, покорителей Татарии и Трста. И последнее, но далеко не самое малое: Атаульф Фьючер, белокурый гигант в щегольском мундире, предмет тайной страсти многих британских вельмож, почетный капитан французской полиции и благодетельный союзник Руси и Рима, преображал, как сообщалось, пряничную Германию в великую державу скоростных шоссе, безупречных солдат, духовых оркестров и превосходно оборудованных бараков для неудачников и их исчадий.

Не приходится сомневаться в том, что значительная часть этих сведений, собранных нашими террапевтами (как прозвали коллег Вана), дошла до нас в подпорченном виде; и все-таки в качестве преобладающей ноты в них неизменно различалась примесь сладостного довольства. Так вот, главная мысль романа сводилась к предположению, что Терра мухлюет, что жизнь на ней далеко не райская и что в некоторых смыслах человеческий разум и человеческая плоть, возможно, претерпевают на братской планете муки гораздо горшие, чем на нашей руганной-переруганной Демонии. Первые письма Терезы, посланные еще с Терры, не содержали в себе ничего, кроме восхвалений в адрес ее правителей - особенно немецких и русских. В сообщениях более поздних, отправленных ею из космоса, она сознавалась, что преувеличила свои счастливые чувства, что являлась, в сущности говоря, орудием "космической пропаганды" - признание отважное, поскольку тутошние агенты Терры могли изловить ее и отправить назад, а то и уничтожить в полете, доведись им перехватить ничем не замаскированные взводни, к этому времени посылавшиеся по преимуществу в одном направлении, в нашем, - и не спрашивайте у Вана, почему да как. Приходится с сожалением отметить, что Ван был далеко не силен не в одной только механике, но и в морализаторстве тоже: разработка и расцвечивание того, что мы передали здесь в нескольких неспешных предложениях, заняло у него двести страниц. Не следует забывать, что ему было всего-навсего двадцать лет; что гордая, молодая душа его пребывала в горестном беспорядке; что прочитал он много больше, чем нафантазировал; и что многоцветные миражи, явившиеся ему на террасе Кордулы при первых корчах книгорождения, теперь, под воздействием благоразумия поблекли подобно тем чудесам, о которых возвращавшиеся из Катая средневековые скитальцы побаивались рассказывать венецианскому патеру или фламандскому филистеру.

За два чусских месяца Ван перебелил свои страховидные каракули, а затем так густо исчеркал результат, что конечная копия, которую он сдал в одно сомнительное бедфордское агентство, дабы то в строжайшей тайне перепечатало ее в трех экземплярах, походила на первоначальный набросок. Полученный типоскрипт он еще раз обезобразил, возвращаясь в Америку на борту "Королевы Гвиневеры". И наконец, уже в Манхаттане гранки пришлось набирать дважды - не только из-за новых изменений, но и по причине заковыристости корректорских значков, которыми пользовался Ван.

Вольтимандовы "Письма с Терры" увидели свет в 1891 году, в день, когда Вану исполнился двадцать один год. На титульном листе значились два никогда не существовавших издательских дома: "Абенсераг", Манхаттан, и "Зегрис", Лондон.

(Попадись мне тогда эта книжка, я бы немедля признала Шатобрианову лапочку, а стало быть, и твою little paw7.)

Новый поверенный Вана, мистер Громвель, чья безусловно красивая, связанная с миром растений фамилия очень шла к его невинным глазам и светлой бородке, приходился племянником гениальному Громбчевскому, последние тридцать примерно лет с достойным тщанием и прозорливостью управлявшему кое-какими делами Демона. Громвель не менее нежно пестовал личное состояние Вана, но в тонкостях книжного дела смыслил мало, Ван же был в этой области полным профаном, - он не знал, например, что автору следует самому оплачивать доставку книги "на отзыв" в различные периодические и рекламные издания, ожидать же, когда похвалы ей сами собой расцветут меж аналогичными аннотациями "Одержимого" мисс Любавиной и "Былого соло" мистера Дюка, ни в коем разе не следует.

Гвен, девице, служившей у мистера Громвеля, пришлось не только ублажать Вана, но и развезти, за жирненькое вознаграждение, половину тиража по книжным магазинам Манхаттана - распределять вторую половину по лондонским лавкам подрядили ее былого любовника, перебравшегося на жительство в Англию. Мысль, что у человека, настолько любезного, чтобы взяться продавать его книгу, надлежит отбирать те десять, примерно, долларов, в какие обошлось производство каждого экземпляра, представлялась Вану непорядочной и нелогичной. Поэтому, внимательно прочитав присланный ему торговыми агентами в феврале 1892 года отчет, из которого следовало, что за двенадцать месяцев продано всего лишь шесть экземпляров - два в Англии и четыре в Америке, - Ван проникся чувством вины за хлопоты, которые он несомненно доставил низкооплачиваемым, усталым, голоруким, по-брюнеточьи бледным девушкам-прикащицам, выбивавшимся из сил, убеждая непреклонных гомосексуалистов приобрести его творение ("А вот довольно забавный роман о девушке по имени Терра"). Статистически говоря, при том своеобразном обхождении, которое претерпела бедная переписка с Террой, ожидать каких-либо печатных отзывов на нее не следовало. Как ни странно, появилось даже два. Один, принадлежавший Первому Клоуну, всплыл в обзоре, напечатанном почтенным лондонским еженедельником "Elsinore" и с присущей британским журналистам падкостью до словесной псведоигры озаглавленном "Terre a terre8, 1891" - в обзоре рассматривались изданные в этом году "космические романы", к той поре уже начавшие оскудевать. Критик особо выделил из их шатии скромный вклад Вольтиманда, назвав его (увы, с безошибочным чутьем) "пышно расцвеченной, нудной и невразумительной сказкой с несколькими совершенно восхитительными метафорами, затемняющими и без того достаточно путаное повествование".

Вторым и последним комплиментом бедного Вольтиманда наградил в издаваемом на Манхаттане журнальчике ("The Village Eyebrow"9) поэт Макс Миспель (Mispel, еще одно ботаническое имя, medlar по-английски), подвизавшийся при Отделении германистики университета Голуба. Герр Миспель, любивший при случае щегольнуть начитанностью, различил в "Письмах с Терры" влияние Осберха (любимого скорыми на руку диссертантами испанского сочинителя претенциозных сказочек и мистико-аллегорических анекдотов), а наряду с ним - древнего арабского похабника, исследователя анаграмматических снов Бена Сирина, так передает его имя капитан де Ру, согласно сообщению Бартона, содержащемуся в адаптированном последним трактате Нефзави, посвященном наилучшим способам совокупления с чрезмерно тучными или горбатыми партнершами ("Благоухающий сад", изд-во "Пантера", с. 187, экземпляр подарен девяностотрехлетнему барону Вану Вину его скабрезником-врачом, профессором Лягоссом). Этот критический опус завершался следующими словами: "Если господин Вольтиманд (или Вольтеманд, или Мандалатов) и впрямь является психиатром, что представляется мне возможным, то я, преклоняясь перед его талантом, преисполняюсь жалости к его пациентам".

Припертая к стенке Гвен - жирненькая fille de joie (по склонности, если не по роду занятий), пискливо продала своего нового ухажера, признавшись, что она-то и упросила его сочинить эту статью, потому что не могла больше видеть "кривой улыбочки" Вана, наблюдающего, с каким безобразным пренебрежением встречают его красиво переплетенную и продаваемую в красивом футляре книгу. Гвен поклялась также, что Макс не только не ведает, кто такой на деле Вольтиманд, но и романа Ванова не читал. Некоторое время Ван лелеял мысль призвать мистера Медлара (который, как он надеялся, выберет сабли) к барьеру: на рассвете, в уединенном углу Парка, чей центральный луг был ему виден с террасы пентхауза, на которой он дважды в неделю фехтовал с тренировщиком-французом, - единственное, не считая верховой езды, телесное упражнение, в коем он себе не отказывал и поныне; однако, к его удивлению - и облегчению (ибо он несколько стыдился защищать свой "романчик" и хотел лишь забыть о нем, совсем как другой, никак с ним не связанный Вин, верно, пожелал бы отречься, проживи он подольше, от своих отроческих грез касательно идеальных борделей), - Макс Мушмула (medlar по-русски) ответил на пробный Ванов картель добродушным посулом прислать ему свое новое произведение "Сорняк, задушивший цветок" (изд-во "Мелвилл-энд-Марвелл").

Ощущение бессмысленной пустоты - вот все, что доставила Вану эта встреча с Литературой. Даже в пору написания книги он болезненно сознавал, насколько мало ему известна собственная планета, ему, пытающемуся сложить чужую из зазубристых иверней, исподволь набранных в пораженных болезнью рассудках. Он решил по завершении медицинских исследований в Кингстоне (который был ближе его настроениям, нежели старый Чус) предпринять несколько долгих поездок по Южной Америке, Африке и Индии. Еще пятнадцатилетним мальчишкой (пора расцвета Эрика Вина) он со страстностью, присущей только поэтам, изучал расписания трех великих американских межконтинентальных экспрессов, на которых собирался когда-нибудь отправиться вдаль - и не в одиночестве (теперь в одиночестве). Темно-красный Новосветский экспресс, покидая Манхаттан и минуя Мефисто, Эль-Пасо, Мексиканск и Панамский канал, достигал Бразилии и Уитча (она же Ведьма, заложенная русским адмиралом). Здесь поезд расщеплялся надвое восточный состав катил дальше, к Грантову Горну, а западный через Вальпараисо и Боготу возвращался на север. По чередующимся дням баснословное путешествие начиналось в Юконске, откуда один экспресс уходил к Атлантическому побережью, а другой, прорезав Калифорнию и Центральную Америку, с ревом врывался в Уругвай. Отходивший из Лондона темно-синий Африканский экспресс достигал Мыса тремя различными путями - через Нигеро, Родозию или Эфиопию. И наконец, коричневый Восточный экспресс соединял Лондон с Цейлоном и Сиднеем, проходя через Турцию и несколько "Каналов". Когда засыпаешь, трудно понять, почему названия всех континентов, кроме твоего, начинаются с А.

Каждый из трех упоительных поездов содержал самое малое по два вагона, в которых привередливый путешественник мог взять спальню с ванной и ватер-клозетом, а также гостиную с фортепиано или арфой. Продолжительность поездки менялась в зависимости от Вановых предсонных причуд, когда он в возрасте Эрика воображал, как мимо уютного, слишком уютного кресла в партере бегут, раскручиваясь, ландшафты. По влажным джунглям, горным каньонам и иным дивным местам (О, назови их! Не могу - засыпаю) гостиная катила со скоростью пятнадцать миль в час, зато в пустынях и возделанных пустошах набирала все семьдесят, девяносто семь и дивных девять десятых или сотых, соты, сеты, сеттеры, рыжие псы...

3

Весной 1869 года Давиду ван Вину, богатому архитектору фламандского происхождения (не связанному никаким родством с Винами из нашего раскидистого романа) посчастливилось, не получив ни единой царапины, уцелеть, когда у ведомой им из Канн в Калэ машины на подернутой стынью дороге лопнула передняя шина, а сама машина врезалась в стоявший у обочины мебельный фургон; при этом сидевшую рядом с архитектором дочь его мгновенно убило чемоданом, налетевшим сзади и сломавшим ей шею. Муж дочери, неуравновешенный, неудачливый живописец (десятью годами старший тестя, к которому он питал зависть и презрение), застрелился в своем лондонском ателье, как только прочитал отправленную из нормандской деревни с ужасным названием Deuil10 каблограмму с известием о случившемся.

Разрушительный импульс ничуть не утратил на этом присущей ему мощи, ибо и Эрик, пятнадцатилетний отрок, не смог при всей любви и заботе, которыми окружил его дед, избегнуть удивительной участи: участи, странно схожей с той, что выпала на долю его матери.

Переведенный из Ноти в маленькую частную школу кантона Ваадт и проведший чахоточное лето в Приморских Альпах, Эрик был отправлен в Экс, что в Валлисе, хрустальный воздух которого, как полагали в то время, обладает свойством укреплять юные легкие; взамен того ужаснейший из когда-либо виданных в этих краях ураганов метнул в мальчика черепицу и размозжил ему череп. В пожитках внука Давид ван Вин обнаружил множество стихотворений и набросок трактата, озаглавленного "Вилла Венус: Организованный сон".

Говоря без обиняков, мальчик искал утоления первых своих плотских томлений, составляя в воображении и подробно разрабатывая некий проект (итог чтения слишком большого числа эротических сочинений, найденных им в доме близ Венсе, который дедушка купил со всей утварью у графа Толстого русского не то поляка): а именно, проект сети роскошных борделей, которые позволит ему возвести в "обоих полушариях нашего каллипигийского глобуса" ожидаемое наследство. Сеть эта представлялась парнишке своего рода фашенебельным клубом с отделениями, или - воспользуемся его поэтическим оборотом - "флорамурами", расположенными невдалеке от больших городов и курортов. К членству предполагалось допускать лишь людей родовитых, "красивых и крепких", имеющих от роду не более пятидесяти лет (в связи с чем нельзя не похвалить бедного мальчика за широту воззрений) и вносящих ежегодно по 3560 гиней, не считая расходов на букеты, драгоценности и иные любовные подношения. Постоянно живущей при отделении женщине-врачу, миловидной и молодой ("на покрой американской секретарши или помощницы дантиста"), надлежало находиться всегда под рукой для проверки интимного телесного состояния "ласкающего и ласкаемой" (еще одна счастливая формула), как равно и своего собственного "буде обозначится необходимость". Одна из оговорок в Правилах Клуба, по-видимому, указывала на то, что Эрик, гетеросексуальный почти до неистовства, все же находил некий ersatz11 в вялой возне с однокашниками по Ноти (печально известной в этом отношении частной приготовительной школе): среди никак не более чем полусотни насельников крупных флорамуров полагалось присутствовать по крайности двум миловидным мальчикам в налобных повязках и коротких хитончиках, имеющим от роду не более четырнадцати лет в случае светленьких и двенадцати в случае темненьких особей. Впрочем, дабы исключить постоянный приток "записных педерастов", право предаться любви с отроком предоставлялось пресыщенному гостю лишь в промежутке между тремя, а после еще тремя девами кряду, поесещенными им за одну неделю - требование отчасти комичное, но не лишенное остроумия.

Кандидатов для каждого флорамура следовало отбирать Комитету Завсегдатаев с учетом накопленных в течение года впечатлений и пожеланий, заносимых гостями в Желто-Розовую Книгу. "Красота и кротость, пленительность и покладистость" - вот главнейшие качества, взыскуемые в девицах возрастом от пятнадцати до двадцати пяти (в случае "стройных Северных Чаровниц") и от десяти до двадцати (в случае "пышных Прелестниц Юга"). Им довлело либо возлежать, либо порхать "по будуарам и зимним садам" неизменно нагими и готовыми к любви - в отличие от прислужниц, приманчиво наряженных камеристок, происхождения более или менее экзотического, "недостижимых для желаний, кои могут они возбудить в госте, когда только не пожаловало ему Правление особливого на то соизволения". Любимая моя оговорка (ибо у меня имеется фотокопия переписанного набело сочинения бедного мальчика) состоит в том, что любая из дев флорамура получала право, когда у нее наступал менструальный период, претендовать на пост главы заведения. (Разумеется, ничего из этого не вышло, но Комитет нашел компромиссное решение, поставив во главе каждого флорамура приятной внешности лесбиянку и добавив еще вышибалу, упущенного Эриком из виду.)

Эксцентричность есть величайшее из лекарств, исцеляющих и величайшее горе. Дед Эрика не помедлив взялся претворять фантазию внука в кирпич и камень, в бетон и мрамор, в выдумку и вещественность. Он положил для себя, что первым опробует первую гурию, какую наймет для последнего из построенных им домов, а до той поры будет вести жизнь, полную трудов и воздержания.

Надо полагать, он являл собою волнующее и величавое зрелище - старый, но еще дюжий голландец с морщинистым жабьим лицом и белыми волосами, проектирующий при поддержке декораторов левого толка тысячу и один мемориальный флорамур, которые он замыслил возвести по всему миру - быть может, даже в брутальной Татарии - правда, последней правили, по его представлениям, "обамериканившиеся евреи", но ведь "Искусство искупает Политику" - глубоко оригинальная концепция, которую нам следует простить очаровательному старому чудаку. Начал он с сельской Англии и берегов Америки и был погружен в сооружение на острове Родос, близ Ньюпорта, дворца в духе Роберта Адама, задуманного в слегка сенильном стиле - с мраморными колоннами, выуженными из классических морей и сохранившими инкрустации из этрусских устричных раковин (у местных шалопаев за ним закрепилось вульгарное прозвище "Дом Мадам-дам-Адаму"), когда его, помогавшего устанавливать пропилон, хватил удар. То был только сотый из созданных им Домов!

Его племянник и наследник, честный, но до изумления чопорный в рассуждении приличий и обладавший, при малом достатке, большим семейством сукновал из Руинена (городка, расположенного, как мне говорили, неподалеку от Зволле), отнюдь не лишился, как ожидал, миллионов гульденов, относительно бессмысленного, на поверхностный взгляд, расточения коих он лет уже десять с лишком консультировался со специалистами по душевным расстройствам. Все сто флорамуров открылись в один день - 20 сентября 1875 года (и по обаятельному совпадению, русское название сентября, "рюен", что может произноситься и как "руин", также отозвалось в названии родного городка обуянного исступленным восторгом мизерландца). К зачину нового века деньги текли в "Венус" рекой (хотя, по правде сказать, то был последний прилив). Один падкий до сплетен бульварный листок уверял в 1890 году, будто однажды - и только однажды - "Бархатный" Вин из благодарности и любопытства навестил со всем семейством ближайший флорамур; поговаривали даже, будто Гийом де Монпарнасс гневно отверг предложение Холливуда сварганить сценарий, основой которого стал бы этот пышный и потешный визит. Но это, разумеется, сплетня, не более.

Диапазоном дедушка Эрика обладал изрядным - от додо до дада, от "низкой" готики до "высокого" модерна. В своих пародиях на парадиз он даже позволил себе, впрочем лишь несколько раз, отобразить прямоугольный хаос кубизма (отлив "абстракцию" в "конкретный" бетон) и сымитировав - в том смысле этого слова, что столь хорошо разъяснен в Вальнеровой "Истории английской архитектуры", экземпляр которой (в мягкой обложке) подарен мне добрым доктором Лягоссом, - такие ультраутилитарные кирпичные короба, как maisons closes Эль-Фрейда в Любеткине, Австрия, и Дюдоков дом неотложной нужды во Фрисланде.

Но в целом он отдавал предпочтение началам идиллическому и романтическому. Недюжинные джентльмены собирались со всей Англии ради утех, кои они находили в Блуд-билдинге, скромном сельском доме, оштукатуренном до самых слуховых окон, или в шато Шалопут с его оббитыми каминными трубами и бокатыми фронтонами. Всякий поневоле дивился искусству, с каким Давид ван Вин придавал новехонькой мызе эпохи Регентства облик перестроенного крестьянского дома или создавал в стоящем на прибрежном островке отремонтированном женском монастыре эффекты столь чудотворные, что уже невозможно было понять, где арабеска переходит в арбутус, исступление в искусство и узор в розу. Нам никогда не забыть Литтль-Любентри близ Рантчестера или Псевдотерм, помещавшихся в чарующем тупичке к югу от виадука сказочной Палермонтовии. Мы высоко ценили присущее творениям старика соединение провинциальной банальности (шато в кругу каштанов, кастелло под призором кипарисов) с внутренним убранством, побуждавшим ко всевозможным оргиям, кои отражались в потолочных зеркалах отроческой эрогенетики Эрика. Наиболее эффективной - в чисто-практическом смысле этого слова - была защищенность его домов, которую архитектор словно по капле выдавливал из их непосредственного окружения. Гнездилась ли очередная "Вилла Венус" в глубине лесного лога, окружал ли ее на многих акрах раскинувшийся парк или она парила над террасными садами и рощами, путь к ней неизменно начинался с пребывающей в частном владеньи дороги и приводил лабиринтом живых изгородей и каменных стен к неприметным дверям, ключи от которых имелись лишь у гостей да у стражей. Хитроумно расставленные прожектора сопровождали укрытых под масками и капюшонами вельмож в их блужданиях по темным кустам, ибо одно из условий, придуманных Эриком, состояло в том, что "каждому из домов надлежит открываться лишь с наступлением ночи и закрываться при восходе солнца". Система колокольчиков, которую Эрик, возможно, выдумал сам (на деле она стара, как bautta12 и bouncer), предохраняла посетителей от встреч друг с другом, а потому сколько бы благородных особ ни ожидало и ни распутничало в любом из уголков флорамура, каждый ощущал себя единственным кочетом в птичнике - вышибала, человек молчаливый и вежливый, напоминающий администратора манхаттанского магазина готового платья, в счет, разумеется, не шел; его иногда случалось увидеть посетителю, относительно личности или кредитоспособности которого возникали сомнения, но до применения грубой силы или вызова необходимой подмоги дело, как правило, не доходило.

В соответствии с замыслом Эрика набором девушек ведал Совет Благородных Старейшин. Нежной лепки фаланги, хорошие зубы, безупречный эпидермис, некрашеные волосы, совершенной формы ягодицы и груди и неподдельная живость и жадность в подвигах любострастия - вот качества, наличия коих неуклонно требовали Старейшины, как требовал их и Эрик. Непорочность допускалась лишь в очень юных особах. С другой стороны, ни единая женщина, уже выносившая дитя (пусть даже в собственном детстве), не принималась ни в коем случае, какую бы нетронутость ни сохранили ее сосцы.

Общественное положение кандидаток не оговаривалось, однако поначалу Комитеты теоретически склонялись к тому, чтобы отбирать девушек более или менее благородной породы. В общем и целом дочери истинных артистов предпочитались дочерям ремесленников. Неожиданно много было между ними детей озлобленных лордов из давно не топленных замков или разорившихся баронесс, доживающих век по захудалым гостиницам. В двухтысячном списке работниц всех флорамуров, составленном на 1 января 1890 года (года, согласно летописям "Виллы Венус", величайшего ее процветания), я насчитал не меньше двадцати двух имен, напрямую связанных с царственными фамилиями Европы, и все же по меньшей мере четвертая часть девушек принадлежала к плебейским сословиям. Вследствие то ли некоторой симпатичной встряски генетического калейдоскопа, то ли простой игры случая, а то и вовсе без причины, дочки крестьян, коробейников и кровельщиков оказывались более стильными, нежели их товарки из средне-среднего и выше-высшего классов любопытное обстоятельство, имеющее порадовать моих не способных похвастаться благородством происхождения читателей, не меньше того, что прислужницы, стоявшие рангом "ниже" Восточных Чаровниц (которые посредством серебряных тазиков, расшитых рушников и безысходных улыбок ассистировали клиенту и его девкам при исполнении разного рода обрядов), нередко спускались в эти низины с украшенных княжескими гербами высот.

Отец Демона (а вскоре и сам Демон), лорд Эрминин, мистер Квитор, граф Петр де Прей, князь Грязной и барон Аззуроскудо - все они были членами первого Совета "Виллы Венус"; однако именно визиты застенчивого, дебелого, большеносого мистера Квитора приводили девиц в наибольшее волнение и наводняли окрестности детективами, прилежно изображавшими садовников, конюхов, коней, рослых молошниц, старых пропойц, новые статуи и проч., покамест Его Величество, не вылезая из особого кресла, сооруженного с учетом его тучности и причуд, развлекалось с той или иной - белой, черной или бурой - из пленительных подданных своей державы.

Поскольку первый из флорамуров, который я посетил, едва вступив в клуб "Вилла Венус" (то было незадолго до второго лета, проведенного с моей Адой в кущах Ардиса), ныне, после многих злоключений, обратился в очаровательный сельский дом, принадлежащий чусскому дону, к коему я питаю глубокое уважение - как и к его очаровательной семье (очаровательной жене и троице очаровательных двенадцатилетних дочек: Але, Лоле и Лалаге, в особенности к Лалаге), я не вправе открыть его название - впрочем, драгоценнейшая из моих читательниц уверяет, будто я уже это сделал.

С шестнадцати лет я стал завсегдатаем борделей, и хоть лучшие из них, в особенности французские и ирландские, помечены в путеводителе Нагга строенным красным символом, ничто в их обстановке не предвещало изнеженности и роскоши, открывшихся мне в первой моей "Вилле Венус". То была разница между Раем и рвом.

Три египетские жены, старательно держась ко мне в профиль (долгий эбеновый глаз, прелестно вздернутый нос, заплетенная в косы черная грива, медового тона фараонское фаро, тонкие янтарные руки, негритянские браслеты, золотые тороиды в мочках ушей, рассеченные надвое гладко уложенной гривой, головная повязка краснокожего воина, узорный нагрудник), - Эрик Вин любовно позаимствовал их с отпечатанной в Германии (Kunstlerpostkarte Nr.6034, уверяет циничный доктор Лягосс) репродукции фиванской фрески (разумеется, вполне банальной в 1420 году до Р.Х.), - приготовляли меня - посредством того, что распалившийся Эрик назвал "неизъяснимым неженьем некиих нервов, местоположение и мощь которых ведома лишь немногим сексологам Древности", сопровождая оное неженье не менее неизъяснимым втиранием мазей, о которых в анналах восточной порнопремудрости Эрика также имелись расплывчатые упоминания - к встрече с испуганной маленькой девственницей из ирландского королевского рода, о коей Эрику в его последнем сне, увиденном в Эксе (Швейцария), поведал распорядитель скорее погребальной, нежели прелюбодейной церемонии.

Эти приготовления производились в таком замедленном, невыносимо сладостном ритме, что умиравший во сне Эрик, как равно и Ван, сотрясаемый мерзостной жизнью на рококошной кушетке (в трех милях к югу от Бедфорда), и вообразить не могли, как удастся трем юным женщинам, внезапно лишившимся одежд (ходовой онейротический прием), продлить прелюдию, столь долго медлившую на самом краю своего разрешения. Я лежал, распростершись и ощущая себя вздувшимся вдвое против моих обычных размеров (сенильный нонсенс, настаивает наука!), когда наконец шестерка нежных рук попыталась нанизать мою la gosse, трепещущую Ададу, на остервенелый инструмент. Глупая жалость, чувство, которое редко меня посещает, разжижила мое желание, и я отослал ее к пиршественному столу - утешаться персиковым тортом и сливками. Египтянки поначалу пали духом, но вскоре воспрянули. Я приказал всем гетерам этого дома (двадцати девам, включая сладкогубую, с глянцевым подбородком голубку) предстать пред моей воскресшей из мертвых особой и, произведя дотошный досмотр и на все лады расхвалив их зады и шеи, отобрал белокурую Гретхен, бледную андалузийку и черную чаровницу из Нового Орлеана. Прислужницы пантерами наскочили на троицу загрустивших граций, с едва ли не лесбийским пылом умастили их ароматными снадобьями и препроводили ко мне. Полотенце, выданное мне для утирания пота, который пленкой выстлал мое лицо, выедая глаза, могло бы быть и почище. Я завопил, требуя, черт побери, пошире открыть заевшую створку окна. В грязи запретной, недостроенной дороги завяз грузовик, его натужные стенания будоражили странный сумрак. Из девушек лишь одна уязвила мне душу, но я неспешно и хмуро перебирал их одну за другой, "меняя на переправе коней" (как советовал Эрик) и заканчивая каждый тур в объятиях пылкой ардиллузийки, напоследок, дождавшись, когда утихнет последнее содрагание, сказавшей (хоть правила и воспрещали неэротические разговоры), что это ее отец соорудил плавательный бассейн в поместье двоюродного брата Демона Вина.

И вот все кончилось. Грузовик утонул или уехал, а Эрик обратился в скелет, лежащий в самом дорогом углу кладбища в Эксе ("Так ведь, по чести сказать, что ни кладбище, то и экс", - заметил жовиальный "протестантский" священник), между безвестным альпинистом и моим мертворожденным двойником.

Черри, парнишка из Шропшира, единственный мальчуган одиннадцати-двенадцати лет в нашем следующем (уже американском) флорамуре, выглядел столь мило - медные локоны, мечтательные глаза и эльфийские мослачки, - что чета развлекавших Вана на редкость игривых блудниц однажды ночью уговорила его попробовать отрока. Однако, даже объединив усилия, они не сумели расшевелить миловидного каламитика, изнемогшего от обилия недавних ангажементов. Девичий крупик его оказался обезображен разноцветными следами щипков и содомских когтей, и что хуже всего, бедняжка не в силах был утаить острого расстройства желудка, отмеченного неаппетитными дизентерийными симптомами, вследствие коих древко его любовника оказалось покрытым плевой крови и горчицы - результат, по всей вероятности, чрезмерного пристрастия к неспелым яблокам. Впоследствии его то ли усыпили, то ли куда-то услали.

Вообще говоря, с использованием мальчиков следовало бы покончить. Прославленный французский флорамур так и не оправился после истории с графом Лангбурнским, обнаружившим в нем своего похищенного сына, хрупкого зеленоглазого фавненка - его как раз в ту минуту осматривал ветеринар, которого граф, неверно истолковав происходящее, пристрелил.

В 1905 году "Вилла Венус" получила скользящий удар со стороны совсем неожиданной. Персонаж, которому мы дали имя "Квитор" или "Вротик", с годами ослабнув, поневоле лишил клуб своего покровительства. Впрочем, однажды ночью он вдруг объявился вновь, румяный, как вошедшее в пословицу яблочко; однако после того, как весь штат любимого им флорамура под Батом впустую промыкался с ним до часа, когда в сереньком небе молошников взошел иронический Геспер, несчастный монарх, повелевающий половиной планеты, потребовал Желто-Розовую Книгу, вписал в нее некогда сочиненную Сенекой строку

subsidunt montes et juga celsa ruunt

- и удалился, рыдая. Примерно в то же самое время почтенная лесбиянка, управлявшая "Виллой Венус" в Сувенире, прекрасном миссурийском курорте с минеральными водами, собственными руками удавила (она была прежде русской штангисткой) двух самых красивых и ценных своих подопечных. Все это было довольно грустно.

Раз начавшись, порча клуба с поразительной быстротой пошла сразу по нескольким не связанным между собой направлениям. Вдруг выяснялось, что девушек с безупречными родословными давно разыскивает полиция - в качестве "марух", состоящих на содержании у бандитов с карикатурными челюстями, а то и как настоящих преступниц. Продажные доктора принимали на службу поблеклых блондинок с дюжиной отпрысков, из коих некоторые и сами уже отправлялись служить в отдаленные флорамуры. Гениальные косметологи сообщали сорокалетним матронам облик и благоухание гимназисток на первом школьном балу. Джентльмены из благородных фамилий, светозарной неподкупности мировые судьи, ученые, известные кротостию повадки, внезапно оказывались столь свирепыми копуляторами, что кое-кого из их юных жертв приходилось отправлять в больницы, а оттуда - в заурядные лупанарии. Анонимные покровители куртизанок подкупали инспекторов врачебных управ, а некий раджа Кашу (поддельный) подхватил венерическую болезнь (настоящую) от двоюродной правнучки императрицы Жозефины. Разразившиеся о ту пору экономические бедствия (не смогшие замутить философские и финансовые горизонты несокрушимых Вана и Демона, но пошатнувшие многих из тех, кто принадлежал к их кругу) стали тлетворно сказываться на эстетических мерках "Виллы Венус". Из розовых кустов полезли какие-то срамные сутенеры с иллюстрированными проспектиками и угодливыми улыбочками, обнаруживающими недобор пожелтелых зубов, а тут еще пожары, землетрясения - и вдруг нежданно-негаданно обнаружилось, что из сотни исконных дворцов уцелела едва ли дюжина, да и те вскоре скатились до уровня задрипанных бардаков, так что уже к 1910 году всех покойников английского кладбища в Эксе пришлось перезахоронить в общей могиле.

Вану ни разу не довелось пожалеть о последнем своем визите на "Виллу Венус" - также одну из последних. Свеча, оплывшая до того, что стала уже походить на цветную капусту, чадила в цинковой плошке на подоконнике рядом с гитаровидным, обернутым в бумагу букетом длинностебельных роз, для которых никто не позаботился или не смог приискать вазы. Чуть в стороне лежала на кровати брюхатая баба - курила, глядела на дым, извивы которого сливались с тенями на потолке, приподнимала колено, мечтательно почесывая буроватые пахи. За спиной ее сквозь приоткрытую дверь виднелось вдали нечто похожее на освещенную луной галерею, на деле же бывшее заброшенной, полуразрушенной гостиной с обвалившейся наружной стеной, зигзагами трещин в полах и черным мороком раскрытого концертного рояля, как бы по собственному почину испускавшего ночами призрачные струнные глиссандо. За огромной прорехой в расписанной по штукатурке под мрамор кирпичной стене уныло ухало и уходило, клацая галькой, голое море, не видимое, но слышимое, будто вздохи разлученного с временем пространства, и под этот осыпчивый звук порывы теплого, вялого ветра блуждали по комнатам, лишившимся стен, тревожа и извивы теней над женщиной, и комочек грязного пуха, неспешно опавший на ее бледный живот, и даже отраженье свечи в надтреснутом стекле синеющего окна. Под окном, на грубой, колющей зад кушетке раскинулся Ван, задумчиво мрачный, задумчиво гладящий хорошенькую головку у себя на груди, потонувшей под черными волосами младшей, много младшей сестры или кузины жалкой флоринды, валявшейся на смятой постели. Глаза девочки оставались закрытыми, и всякий раз что он целовал влажные выпуклости их век, ритмичный ход ее незрячих грудей замедлялся или совсем замирал, и возобновлялся вновь.

Вана мучила жажда, но купленное вместе с мягко шелестящими розами шампанское осталось запечатанным, а духу снять с груди милую шелковистую голову и начать возиться с взрывчатой бутылкой ему не хватало. За последние десять дней он множество раз нежил и унижал эту девочку, но так и не проникся уверенностью, что ее и впрямь зовут Адорой, как уверяли все - она сама, еще одна девушка и еще одна (служанка, княжна Качурина), похоже, так и родившаяся в полинялом купальном трико, которого никогда не снимала и в котором, верно, умрет, не дождавшись на своем пляжном матрасике, - на нем она стонала сейчас в наркотической дреме, - ни совершеннолетия, ни первой по-настоящему холодной зимы. А если она и впрямь Адора, то кто она? - не румынка, не далматинка, не сицилийка, не ирландка, хотя далекое эхо броуга и различалось в ее ломаном, но не вполне чужеродном английском. Одиннадцать ей, четырнадцать или, быть может, почти пятнадцать? И вправду ль нынче ее день рождения - двадцать первое июля девятьсот четвертого или восьмого, или еще более позднего года, пришедшего на скалистый мысок Средиземного моря?

Далеко-далеко дважды лязгнули и добавили еще четвертушку часы на церкви, слышные только в ночную пору.

- Smorchiama la secandela, - на местном диалекте, который Ван понимал лучше итальянского, пробурчала с кровати бандерша. Девочка шевельнулась в его руках, и он натянул на нее свой оперный плащ. В салом смердящей тьме призрачные арабески лунного света напечатлелись на каменном полу, рядом со сброшенной навсегда полумаской и его обутой в бальную туфлю ногой. То был не Ардис, не библиотечная, даже не человечье жилье - просто убогое затулье, в котором спал вышибала, прежде чем вернуться к работе тренировщика регби в одной из частных английских школ. Стоящий в ободранной зале рояль, мнилось, наигрывал сам собой, хоть на деле его теребили крысы, вышедшие на поиск сочных объедков, которые совала в него служанка, любившая подниматься под музыку, когда ее перед самым рассветом будила первым привычным укусом проеденная раком матка. Руины Виллы утратили всякое сходство с Эриковым "организованным сном", но мягкое маленькое существо в отчаянных объятиях Вана еще оставалось Адой.

4

Что такое сон? Случайная последовательность сцен - тривиальных или трагических, стремительных или статичных, баснословных или банальных, сцен, в которых события относительно правдоподобные подлатаны фарсовыми подробностями, а мертвецы разыгрывают свои роли в новых декорациях.

Обозревая более или менее памятные сны, виденные мною за последние девяносто лет, я могу разнести их, в рассуждении содержания, по нескольким категориям, две из которых превосходят все остальные различимостью происхождения. Это профессиональные сны и сны эротические. На третьем десятке лет первые снились мне почти так же часто, как вторые, и те и другие предварялись тематическими двойниками, бессонницами, вызванными либо десятичасовым разливом моих трудов, либо невыносимо живым воспоминанием об Ардисе, уязвившим меня в дневные часы. После работы мне приходилось обарывать мощь разума, не желавшего покидать приглядевшуюся колею: струение сочинительства, напор требующей воплощения фразы, которого не умеряли часы тягостной темноты, и даже когда достигался некоторый итог, поток продолжал и продолжал рокотать за стеной, хоть я, прибегая к самогипнозу (обычная сила воли или снотворной пилюли мне больше не помогали), замыкал сознание в пределах какого-то образа либо мысли, - но не об Ардисе, не об Аде, ибо с ними на меня водопадом рушилось еще худшее бдение, полное пеней и беснования, безнадежности и желания, сметавших меня в бездну, в которой я наконец забывался, оглушенный простой физической слабостью.

В снах профессиональных, особенно неотвязных в ту пору, когда я трудился над моими первыми сочинениями и пресмыкался пред худосочной музой ("стоя на коленках и заламывая руки", точь-в-точь как у Диккенса - не снявший сальной "федоры" Мармлад перед своей Мармледи), я мог, например, увидеть, что правлю гранки, но что книга уже каким-то образом (великое "каким-то образом" снов!) вышла, вышла в буквальном смысле, и уже не вернется, что из корзины для мусора торчит человеческая рука, предлагая мне мою книгу в ее окончательном, злостно недовершенном виде - с опечаткой на каждой странице вроде ехидной "бобочки" вместо "бабочки" и бессмысленного "ядерный" вместо "ядреный". А не то я мог торопиться на предстоящую мне публичную читку - и приходить в отчаяние, увидев толпу преграждающих путь людей и машин, и вдруг с внезапным облегчением понимал, что нужно лишь похерить в рукописи слова "запруженная улица". То, что я мог бы обозначить термином "сны-небоскопы" (не "небоскребы", как по всей вероятности записали две трети студентов), принадлежит к подвиду профессиональных видений или, пожалуй, способно составить предисловие к ним, поскольку еще с начального отрочества редкая ночь обходилась у меня без того, чтобы какое-то давнее или недавнее дневное впечатление не вступало в нежную, тайную связь с моим пока немым даром (ибо мы с ним суть "ван", рифмующийся - да собственно, его и означающий - с "one"13, произнесенным Мариной на русский манер, с густой гласной). Присутствие или предвестие искусства могло обозначаться в снах этого рода образом хмурого неба с многослойной подкладкой облаков, бездвижных, но обнадеживающе белесых, безнадежно серых, но летящих прочь, являющих художественные признаки прояснения, пока наконец сквозь слой потоньше не пробьется бледное солнце - лишь для того, чтобы снова укрыться под рваным облачным клобуком, ибо я был еще не готов.

Особняком от снов профессионального толка стояли грезы "невнятно грозные": напичканные пророческими знамениями кошмары, таламические томления, пугающие загадки. Нередко угроза была хорошенько припрятана, а безобидное происшествие, если его удавалось записать и впоследствии отыскать записанное, лишь задним числом обнаруживало провидческий привкус, который Данн объясняет влияньем "обратной памяти"; однако я не стану распространяться здесь о сверхъестественной составляющей снов - отмечу лишь, что должен существовать некий логический закон, устанавливающий для всякой заданной области число совпадений, по превышении коего они уже не могут числиться совпадениями, но образуют живой организм новой истины ("Скажите, - спрашивает Осберхова маленькая гитана у двух мавров, носящих имена Эль-Мотело и Рамера, - чему точно равно наименьшее число волосков на теле, позволяющее назвать его "волосатым"?").

Между снами невнятно грозными и пронзительно чувственными я поместил бы "проталины" эротической нежности, разымчивое волхвование, случайные frolements безымянных девушек на призрачных приемах, призывные и покорные полуулыбки - предвестники и отзвуки мучительных, исполненных сожалений снов, в которых череда уходящих Ад с безмолвным осуждением таяла вдали, и слезы, превосходящие пылкостью те, что я проливал в бдеющей жизни, обжигали бедного, дрожащего Вана и после, по дням и неделям, вспоминались в самые неподходящие миги.

Сексуальные сны Вана как-то неудобно описывать в семейной хронике, которую, быть может, станут читать после смерти старика люди совсем молодые. Довольно будет двух образцов, преподнесенных с той или иной степенью завуалированности. В путаном переплетении тематических воспоминаний и автоматически порождаемых иллюзий появляется Аква, изображающая Марину, или Марина, загримированная Аквой, и радостно извещает Вана, что Ада сию минуту разродилась девочкой, которую ему вот-вот предстоит плотски познать на жесткой садовой скамье, между тем как под ближней сосной отец его или, может быть, мать, обрядившаяся во фрак, пытается дозвониться через Атлантику в Венсе, дабы оттуда как можно скорее прислали карету скорой помощи. Другой сон, постоянно повторявшийся в своей коренной, неудобосказуемой сути с 1888 года и далеко зашедший в это столетие, нес в себе тройственную и в определенном смысле трибадийскую мысль. Гадкая Ада и срамница Люсетта добыли где-то зрелый, сугубо зрелый початок маиса. Ада держит его за концы, как губной органчик, и вот он превращается в твердый орган, и она ведет по нему приоткрытыми губами, заставляя его глянцеветь, и пока он испускает трели и стонет, Люсетта заглатывает его краешек. Алчные молодые лица сестер сближаются; томные, мечтательные в их медленной, почти ленивой забаве языки встречаются, как язычки огня, и изгибаясь, отпрядывают; всклокоченные бронзово-рыжие и бронзово-черные волосы упоительно спутываются и, высоко задирая гладкие зады, они утоляют жажду, лакая из лужи его кровь.

У меня тут с собой кое-какие заметки о природе сновидений. Одна из их озадачивающих особенностей - это обилие полностью посторонних людей с чеканно очерченными лицами, которые я вижу в первый и в последний раз, сопровождающих, встречающих, приветствующих меня, надоедающих мне длинными и скучными рассказами о таких же, как они, незнакомцах, - все это происходит в хорошо известном мне месте, в гуще людей, живых или мертвых, которых я знал запанибрата; или вот еще любопытный трюк кого-то из порученцев Хроноса - я совершенно точно осознаю, сколько сейчас времени, меня томит мысль (томит, скорее всего, умело притворствующий переполненный пузырь), что я куда-то опаздываю, передо мной маячит стрелка часов, численно осмысленная, механически вполне убедительная, но сочетающаяся это-то и есть самое любопытное - с крайне туманным да едва ли и существующим ощущением течения времени (эту тему я также сохраню для более поздней главы). Во всех без исключения снах сказываются переживания и впечатления настоящего, как равно и детские воспоминания; во всех отзываются - образами или ощущениями - сквозняки, освещение, обильная пища или серьезное внутреннее расстройство. Возможно, в качестве самой типичной особенности практически всех сновидений, пустых или зловещих, - и это несмотря на наличие неразрывного или латаного, но сносно логичного (в определенных границах) мышления и сознавания (зачастую абсурдного) лежащих за пределами снов событий, - моим студентам стоит принять прискорбное ослабление умственных способностей сновидца, которого, в сущности, не ужасает встреча с давно покойным знакомым. В лучшем случае человек, видящий сон, видит его сквозь полупрозрачные шоры, в худшем он - законченный идиот. Студенты (1891-го, 1892-го, 1893-го, 1894-го и так далее) правильно сделают, если запишут (шелест тетрадей), что вследствие самой природы снов, вот этой их умственной заурядности и запутанности, они не способны явить нам какую-то там мораль либо символ, аллегорию или греческий миф, если, конечно, тот, кто их видит, сам по себе не является греком либо мифотворцем. Метаморфозы суть такая же принадлежность снов, как метафоры стихотворений. Писатель, уподобляющий, скажем, то обстоятельство, что воображение ослабевает не так быстро, как память, различию между снашиванием грифеля в карандаше (более медленным) и снашиванием карандашного ластика, сравнивает два реальных, конкретных, существующих в природе явления. Вы хотите, чтобы я это повторил? (выкрики "да, да!"). Итак, карандаш, который я держу в пальцах, все еще длинен и удобен, хоть он и послужил мне на славу, а вот его резиновый кончик почти уничтожен той работой, которую он столько раз исполнял. Воображение у меня все еще живо и надежно мне служит, а вот память становится все короче. Этот реальный мой опыт я сравниваю с состоянием этого реального, знакомого всем предмета. Первый не является символом второго, и наоборот. Точно так же, когда остряк из кофейни говорит, что такое-то коническое лакомство с комической ягодкой на вершинке напоминает ему то да се (в аудитории многие прыскают), он обращает булочку в бюст (буря веселья), прибегая для этого к образу клубничины или к образности, отдающей клубничкой (молчание). Оба предмета реальны, они не являются взаимозаместимыми, не являются знаками чего-то третьего, скажем, обезглавленного туловища Уолтера Рели, еще венчаемого образом его кормилицы (одинокий смешок). Итак, основная ошибка - стыдная, смехотворная и вульгарная ошибка аналистов Зигни-Мондье состоит в их отношении к реальному предмету, скажем, к помпону или к пампушке (которую пациент их действительно видел во сне), как к полной значения абстракции подлинного предмета, как к бубону в паху или к половинке бюста, коли вы понимаете, что я имею в виду (разрозненное хихиканье). Ни в галлюцинациях деревенского дурачка, ни в недавнем ночном видении любого из присутствующих в этой аудитории не содержится каких бы то ни было эмблем и парабол. Ничто в этих случайных видениях - подчеркните "ничто" (горизонтальный скрежет карандашей) - не допускает истолкования в качестве шифра, раскрыв который, знахарь получит возможность вылечить безумца или утешить убийцу, возложив всю вину за содеянное на слишком добрых, слишком жестоких или слишком безразличных родителей - на скрытую рану, которую рьяный шарлатан исцеляет в ходе дорогостоящих рандеву (смех и аплодисменты).

5

Осенний семестр 1892 года Ван провел в университете Кингстона, штат Майн, где имелся не только первоклассный сумасшедший дом, но и знаменитое Отделение терапии; здесь он вернулся к своему старому замыслу - книге "Idea of Dimension & Dementia"14 ("Ван, ты так и "sturb" с аллитерацией на устах", - шутил старик Раттнер, обосновавшийся в Кингстоне гениальный пессимист, для которого жизнь была лишь "возмущением" раттнертерологического порядка вещей - от nertoros15, не от terra16).

Ван Вин [как, на свой скромный манер, и издатель "Ады"] любил переменять жилище в конце каждой части, главы или даже абзаца, - он уже почти разделался с трудоемким куском книги, касающимся отделения времени от его содержимого (такого, как воздействие на материю в пространстве и природа самого пространства), и подумывал перебраться на Манхаттан (подобные переключения отражали скорее его духовную рубрикацию, чем уступку некоему фарсовому "влиянию среды", столь любезному Марксу-отцу, популярному сочинителю "исторических" пьес), когда неожиданный дорофонный звонок отозвался мгновенной встряской как в большом, так и в малом кругах его кровообращения.

Никто, даже отец, не знал, что Ван купил недавно пентхауз Кордулы, расположенный между Манхаттанской библиотекой и Парком. Помимо того, что здесь прекрасно работалось - в ученом уединении этой висящей в пустыне неба террасы с шумным, но удобным городом, плещущим внизу о подножие неприступной скалы его разума, - квартира олицетворяла то, что на модном жаргоне именовалось "прихотью холостяка", он мог по своему усмотрению тайком ублажать здесь любую девицу или девиц. (Одна из них называла это жилище "твое крыло a terre17".) Впрочем, давая Люсетте дозволение посетить его в тот яркий ноябрьский послеполуденный час, он все еще пребывал в своей тускловатой, чем-то похожей на чусскую кингстонской квартире.

Люсетты он не видел с 1888 года. Осенью 1891-го она прислала ему из Калифорнии беспорядочное, безнравственное, безумное, почти бредовое, занявшее десять страниц объяснение в любви, которого мы в этих воспоминаниях обсуждать не станем [см., впрочем, несколько ниже. Изд.]. Ныне она изучала историю искусств ("последнее прибежище посредственности", - сказала она) в расположенном невдалеке от Кингстона Куинстонском колледже "для glamorous и глуповатых girls18"). Позвонив ему и попросив о встрече (незнакомым, сумрачным голосом, мучительно напомнившим Адин), она намекнула, что привезет очень важное известие. Он ожидал услышать еще одно излияние непрошеной страсти, но чуял тоже, что визит ее способен вновь раздуть в нем тайное пламя.

Поджидая гостью, он расхаживал взад-вперед по устланной бурым ковром анфиладе комнат, то взглядывая в замыкающее коридор северо-восточное окно на блистание пренебрегших временем года деревьев, то возвращаясь в гостиную, выходившую на окаймленный прямоугольным солнцем Бильярдный Двор, и все старался отогнать от себя Ардис с его садами и орхидеями, готовясь к мучительному испытанию, спрашивая себя, не лучше ли отменить ее визит или сказать человеку, чтобы тот извинился перед ней за хозяина, дескать, вынужден был внезапно уехать, - и все-таки зная, что испытания не избежать. Сама Люсетта лишь косвенно занимала его, вселяясь в то или это медленно плывущее пятнышко солнца, однако и полностью изгнать ее из сознания заодно с солнечной пестрядью Ардиса ему не удавалось. Походя, он вспоминал сладкую мякоть на своем лоне, ее округлый маленький зад, луковичную прозелень глаз, когда она обернулась к нему и к сужающейся дороге. Стала ль она весноватой толстушкой, вяло гадал он, или одной из тех плавных нимф, коими славились Земские? Дверь из гостиной на лестницу он оставил слегка приоткрытой, но все равно не расслышал стука ее каблучков по ступеням (или не смог отделить его от ударов собственного сердца), ибо в двадцатый раз "брел сквозь сады и услады! Эрос, qui prend son essor! Мрамор - искусства отрада: Эрос, роса и сор!" Я путаюсь в этих ритмах, но даже рифмовка дается мне легче, "чем опровержение прошлого безголосой прозой". Кто это написал? Вольтиманд или Вольтеманд? Или, может быть, Бурный Свин? Холера на ваши хореи! "All our old loves are corpses or wives"19. Все наши муки суть девы иль шлюхи.

Барибал с яркими рыжеватыми локонами (солнце достигло окна первой своей гостиной) стоял, поджидая его. Да, ген Z победил. Стройная, странно чужая. Зеленые глаза стали больше. В свои шестнадцать она выглядела куда многоопытней, чем казалась в этом же роковом возрасте ее сестра. В черных мехах, без шляпы.

- Моя радость, - сказала Люсетта - именно в этих словах; он ожидал большей сдержанности: как-никак он почти и не знал ее до этой минуты жаркий зародыш, не более.

Глаза плывут, коралловые ноздри расширены, вишневый рот угрожающе приоткрыт, предупредительно скошенный оскал его (таким ручные зверьки извещают, что сейчас понарошку укусят) приоткрывает язык и зубы, она приближается в чаду подступающего блаженства, расцветающей неги - зари, кто знает (она знает), новой жизни для них обоих.

- В скулу, - предупредил девушку Ван.

- Ты предпочитаешь сикелетики, - пролепетала она, когда Ван легкими губами (ставшими вдруг суше обычного) прикоснулся к горячей, крепкой pommette своей единоутробной сестры. Против собственной воли он вдохнул аромат ее "Degrasse", тонких, но откровенно "пафосских" духов, и сквозь них - пробивающийся исподволь жар ее "малютки Larousse", как он и та, другая, называли это местечко, отправляя ее на отсидку в полную ванну. Да, очень взволнованная и пахучая. Бабье лето, для мехов жарковато. Великолепно выхоленная рыжая (rousse) девушка, похожая на крест (cross). Четыре горящих краешка. Потому что никто не в силах, гладя (как он сейчас) медную маковку, не воображать лисенка внизу и жаркие двойные уголья.

- Так вот где он живет, - говорила она, оглядываясь, поворачиваясь, пока Ван в удивлении и печали снимал с нее мягкую, просторную, темную шубку, думая вскользь (он любил меха): котик (sea bear)? Нет, выхухоль (desman). Услужливый Ван любовался Люсеттиной элегантной худобой, серым, сшитым по мерке костюмом, дымчатой фишю, а когда последнюю смело, долготой белой шеи. Сними жакет, сказал он или подумал, что сказал (стоя с разведенными руками в черном, словно копоть - следствие самовозгорания костюме, посреди холодной гостиной, в холодном доме, получившем от какого-то англофила имя "Вольтиманд-Холл университета Кингстон", - осенний семестр 1892 года, около четырех пополудни).

- Я, пожалуй, сниму жакет, - сказала она с обычной жеманной ужимкой женственного оживления, сопровождающего подобные "мысли". - У тебя тут центральное отопление, а в нашем девишнике одни только крошечные каминчики.

Она сбросила жакет, оставшись в сборчатой белой блузке без рукавов. Она заломила руки, зарываясь пальцами в яркие кудри, и он увидел ожиданные яркие впадинки.

Ван сказал:

- Все три окна открыты, pourtant их можно открыть и шире; но открываются они лишь на запад, а муравчатый дворик внизу служит вечернему солнцу молельным ковром, отчего в этой комнате становится только теплее. Как это ужасно для окна - не иметь возможности развернуть свою парализованную амбразуру и взглянуть, что творится по другую сторону дома.

Кто Вином родился, Вином помрет.

Она со щелчком раскрыла черного шелка сумочку, выудила платок и, оставив сумочку зиять на краю буфета, отошла и встала у самого дальнего из окон, хрупкие плечи ее нестерпимо вздрагивали.

В глаза Вану бросился торчащий из сумочки длинный синий конверт с фиолетовым оттиском.

- Не плачь, Люсетта. Это слишком просто.

Она вернулась, промокая платочком нос, стараясь заглушить детское шмыганье, еще продолжая надеяться на объятие, которое все разрешит.

- Выпей коньяку, - сказал он. - Присядь. Где остальное семейство?

Люсетта вернула искомканный в столь многих старинных романах платок в сумку, впрочем, оставив ее незакрытой. У чау-чау тоже синие языки.

- Мама нежится в своей личной Сансаре. У папы снова удар. Сис снова в Ардисе.

- Сис! Cesse, Люсетта! К чему нам эти змееныши?

- Данный змееныш не вполне понимает, какой тон ему лучше избрать для беседы с доктором В.В. Сектором. Ты ничуть не переменился, мой бледный душка, разве что выглядишь без летнего Glanz привидением, которому не мешает побриться.

И без летней Madel. Он заметил, что письмо в длинном синем конверте уже лежит на красном дереве буфета. Он стоял посреди гостиной, потирая лоб, не смея, не смея, потому что это была Адина писчая бумага.

- Хочешь чаю?

Она потрясла головой.

- Я ненадолго. Да и ты что-то такое говорил по дорофону про недостаток времени. И откуда же взяться времени после четырех ничем не заполненных лет (если она не перестанет, он сейчас разрыдается)?

- Да. Постой-ка. Какая-то встреча около шести.

Две мысли, точно связанные, кружились в медленном танце, в механическом менуэте с поклонами и приседаниями: одна "нам-нужно-так-много-сказать-друг-другу", другая "нам-решительно-не-о-чем-говорить". Впрочем, эти вещи способны переменяться во мгновение ока.

- Да, я должен в шесть тридцать встретиться с Раттнером, - пробормотал Ван, заглядывая в календарь и не видя его.

- Раттнер о Терре! - провозгласила Люсетта. - Ван читает книгу Раттнера о Терре. Попке ни в коем, ни в коем случае нельзя беспокоить его и меня, когда мы читаем Раттнера!

- Умоляю тебя, дорогая, не надо никого изображать. Не будем превращать приятную встречу во взаимную пытку.

Чем она занимается в Куинстоне? Она ему уже говорила. Да, верно. Там очень скверно? Нет. О. Время от времени то он, то она искоса взглядывали на письмо, как оно там ведет себя - не болтает ли ножками, не копает ли в носу?

Вернуть, не вскрывая?

- Передай Раттнеру, - сказала она, с такой легкостью заглатывая третью кряду стопку коньяку, словно пила подкрашенную для киносъемки водичку. Передай ему (хмель развязывал ее гадючий язычок)...

(Гадючий? У Люсетты? У моей мертвой, милой голубки?)

- Передай, что когда в давние дни ты и Ада...

Имя зевнуло, будто черный проем двери, следом грянула и дверь.

- ...покидали меня ради него и погодя возвращались, я каждый раз знала, что вы все сделали (успокоили похоть, усмирили огонь).

- Эти мелочи почему-то всегда врезаются в память, Люсетта. Прошу тебя, перестань.

- Эти мелочи, Ван, врезаются в память гораздо глубже событий роковых и значительных. Взять хоть твой нарял в любой наугад выбранный миг, в щедро пожалованный миг с солнцем, сложенным по стульям и на полу. Я, разумеется, ходила почти голой - неопределенно невинный ребенок. Но на ней была мальчишеская рубашка и короткая юбочка, а на тебе - только помятые шорты, еще укоротившиеся от помятости, и пахли они тем, чем всегда пахли после того, как ты побывал с Адой на Терре, с Раттнером на Аде, с Адой на Антитерре в Ардисовском Лесу - ах, знаешь, от твоих шортиков просто несло лавандовой Адой, ее кошачьей миской и твоим запекшимся сахарным рожком!

Неужели письмо, теперь лежащее близ коньяка, обязано слушать все это? И впрямь ли оно от Ады (конверт без адреса)? Потому что разговор вело бредовое, пугающее любовное письмо Люсетты.

- Ван, это заставит тебя улыбнуться [так в рукописи. Изд.].

- Ван, - сказала Люсетта, - это заставит тебя улыбнуться (не заставило: подобные предсказания сбываются редко), но если ты задашь знаменитый "Вопрос Вана", я отвечу на него утвердительно.

Тот, что он задал юной Кордуле. В книжной лавке, за крутящейся стойкой с книжками в бумажных обложках. "Гитаночка", "Наша компашка", "Клише в Клиши", "Шесть елдаков", "Библия без сокращений", "Мертваго навсегда", "Гитаночка"... Он прославился в свете тем, что задавал этот вопрос любой молодой даме, с которой его знакомили.

- О, поверь, это было непросто! От скольких приставаний пришлось мне отбиться, сколько парировать колкостей в запаркованных колымагах, на шумных вечеринках! Вот и прошлой зимой на Итальянской Ривьере был один мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, не по годам развитой, но ужасно застенчивый юный скрипач, напоминавший Марине брата... Одним словом, целых три месяца, каждый божий вечер я позволяла ему трогать меня и сама его трогала, и хотя бы могла потом спать без таблеток, но, не считая этого, я за всю мою любовь, я хотела сказать - жизнь, ни разу не поцеловала мужского эпителия. Послушай, я готова поклясться, что никогда - поклясться Вильямом Шекспиром (театрально простирая руку к полке, уставленной пухлыми красными томиками).

- Опомнись! - крикнул Ван. - Это "Избранные произведения Фолкнерманна", забытые прежним жильцом.

- Пах! - выпалила Люсетта.

- И прошу тебя, постарайся избавиться от этого дрянного словечка.

- Прости, но... а, поняла, хорошо, не буду.

- Чего уж тут не понять. И все же ты удивительно славная. Я рад твоему приезду.

- Я тоже, - сказала она. - Но только, Ван! Не смей даже думать, будто я "лезу" к тебе, чтобы снова и снова твердить, как жутко и жалостно я тебя обожаю и как ты можешь делать со мной все, что захочешь. Я могла бы просто нажать на кнопку, сунуть в распаленную щель эту записку и водопадом скатиться по лестнице, но мне необходимо было увидеть тебя, потому что существует одно, что ты должен узнать, даже ценой ненависти и презрения ко мне и Аде. It is disgustingly hard (отвратительно трудно) объяснить все это, особенно если ты девственница - хотя бы телесно, kokotische20 девственница, полу-poule, полу-puella21. Я сознаю интимность темы, речь идет о предмете столь сокровенном, что его не положено обсуждать даже с единоматочным братом, - сокровенном не только в моральном или мистическом смысле...

Единоутробным - впрочем, и это достаточно точно. Словечко явно исходит от Люсеттиной сестры. Знакомый очерк, знакомая синь. "That shade of blue, that shape of you"22 (пошлая песенка "соноролы"). До посинения умоляла: "ответь".

- ...но и в прямом, телесном. Потому что, Ван, голубчик, в прямом телесном смысле я знаю о нашей Аде столько же, сколько ты.

- Валяй, вываливай, - устало сказал Ван.

- Она не писала тебе об этом?

Отрицательное горловое мычание.

- О том что мы называли "прижать пружинку"?

- Мы?

- Мы с ней.

ОГМ.

- Помнишь бабушкин эскретер - между глобусом и поставцом? В библиотеке?

- Я даже не знаю, что такое эскретер; и поставца не припоминаю.

- Но глобус ты помнишь?

Пыльная Татария и палец Золушки, протирающий точно то место, где предстояло погибнуть вояке.

- Да, помню; и подобие круглого столика, сплошь расписанного золотыми драконами.

- Его я и назвала "поставцом". На самом деле поставец был китайский, но его ояпонили, покрыв красным лаком, а эскретер стоял между ними.

- Так китайский или японский? Ты уж выбери что-то одно. И я все равно не помню, как выглядит твой экскретин. Вернее, выглядел в восемьдесят четвертом или восемьдесят восьмом.

Эскретер. Ничем не хуже молосперм и блемополий той, другой.

- Ван, Ваничка, мы уходим от сути. А суть в том, что бюро или секретер, если он тебе больше нравится...

- Обоих терпеть не могу. Но он стоял по другую сторону комнаты - по другую от черного дивана.

Наконец-то упомянутого - впервые, хоть оба негласно пользовались им как вехой, как правой ладонью, изображенной на сквозном указателе, который внеорбитальное око философа, - сваренное вкрутую, облупленное яйцо, вольно странствующее, сознавая, однако, какой из его краев ближе к мыслимому носу, - видит висящим в бесконечном пространстве; вслед за чем это вольное око с германской грациозностью оплывает указатель кругом и обнаруживает на просвет ладонь левую - вот оно, решение! (Бернард сказал - в шесть тридцать, впрочем, я могу чуть опоздать.) Умственное начало всегда обрамляло в Ване чувственное: незабываемый, шероховатый, ворсистый велюр Вильявисьосы.

- Ван, ты нарочно уводишь вопрос в сторону...

- С вопросом этого сделать нельзя.

- ...потому что по другую сторону, по ножную сторону "ваниадиного" дивана - помнишь? - стоял лишь шкапчик, в который вы запирали меня раз самое малое десять.

- Ну уж и десять. Один - и ни разу больше. Скважина у него была размером с Кантово око. Кант славился огуречного цвета райками.

- Ну так вот, секретер, - продолжала Люсетта, перекрещивая прелестные ножки и разглядывая свою левую лодочку, чрезвычайно изящную, из лакированной кожи, фасон "Хрустальный башмачок", - внутри его помещался складной карточный столик и сугубо потайной ящичек. И ты, по-моему, решил, что он набит бабушкиными любовными письмами, написанными ею лет в двенадцать-тринадцать. А наша Ада знала, о, она точно знала, что ящичек там есть, да только забыла, как высвободить оргазм - или как он там называется у карточных столиков и бюро.

Как бы он ни назывался.

- Мы обе пристали к тебе, чтобы ты отыскал потайное чувствилище и заставил его сработать. Это было тем летом, когда Белле потянула спину, мы были предоставлены сами себе, занимались своими делишками, ваши с Адой давно потеряли particule, но мои еще пребывали в трогательной чистоте. Ты шарил и шарил, нащупывая маленький орган, им оказался крохотный кружочек красного дерева, затаившийся под войлоком, который ты тискал, я хотела сказать - поглаживал: покрытая войлоком прижимная пружинка, и Ада рассмеялась, когда ящичек прыгнул наружу.

- И оказался пустым, - сказал Ван.

- Не совсем. В нем лежала малюсенькая красная пешка вот такого росточка (показывает, поднимая палец на треть вершка - над чем? Над запястьем Вана). Я хранила ее как талисман, наверное, она и сейчас у меня где-то лежит. Как бы там ни было, это происшествие предсимволизировало, если процитировать моего профессора орнаменталистики, совращение твоей бедной Люсетты, состоявшееся, когда ей было четырнадцать лет, в Аризоне. Белле вернулась в Канадию, потому что Вронский изуродовал "Обреченных детей", ее преемница сбежала из дому с Демоном, papa был на Востоке, maman редко возвращалась домой до зари, горничные при первой звезде сходились со своими любовниками, а меня угнетала мысль, что придется одной спать в моей угловой комнате, даже при том, что я не гасила фарфоровый розоватый ночник с изображеньем заблудшей овечки, ибо боялась кугуаров и змей [вполне возможно, что это не сохранившаяся в памяти речь, а выписка из ее письма или писем. Изд.], воплям и гремучкам которых столь искусно и, полагаю, намеренно, подражала Ада во мраке пустыни за моим окном на первом этаже. Ну так вот [здесь, по-видимому, снова включается запечатленный памятью голос], превращая два слова в двадцать...

Присловье старой графини де Прей, в 1884 году расхваливавшей в своей конюшне хромую кобылу, она передала его сыну, сын - своей зазнобе, а та своей полусестре. Все это Ван, сидевший сложив крышей пальцы, в красном плюшевом кресле, реконструировал мгновенно.

- ...я оттащила подушку в спальню Ады, где такой же просвечивающий ночник являл светлобородого чудака в махровом халате, обнимавшегося с обретенной овечкой. Ночь стояла прежаркая, мы обе были преголенькие, разве лоскутик липкого пластыря прикрывал у меня то место, в котором доктор погладил и проткнул иглой руку, а Ада выглядела словно сон о черно-белой красе, pour cogner une fraise23, тронутый fraise в четырех местах симметричной королевой червей.

В следующий миг они приникли друг к дружке и узнали утехи столь сладкие, что обеим стало ясно: отныне они станут делать это постоянно, в чисто гигиенических целях, - когда не найдется на них ни дружка, ни удержу.

- Она научила меня приемчикам, о которых я не могла и помыслить, - с возвратным восхищением призналась Люсетта. - Мы сплетались, как змеи, и рыдали, как пумы. Мы превращались в монгольских акробаток, в монограммы, в анаграммы, в адалюсинды. Она целовала мой krestik, пока я целовала ее, и головы наши оказались зажаты в столь причудливых положениях, что Бриджитт, молоденькая горничная, влезшая к нам со свечой, на миг решила, даром, что и сама она питала склонность к шаловливым проказам, будто мы одновременно разрешаемся двумя девочками, твоя Ада рожает une rousse24, а ничья Люсетта - une brune25. Вообрази.

- Животик можно надорвать, - сказал Ван.

- Ну в общем, на ранчо "Марина" это продолжалось едва ли не каждую ночь, а часто и во время сиест; хотя, с другой стороны, в промежутках между нашими vanouissements26 (ее словечко) или когда у нас с ней случались месячные, выпадавшие, хочешь верь, хочешь не верь...

- Я могу поверить во что угодно, - сказал Ван.

- ...выпадавшие на одни и те же дни, мы с ней были сестры как сестры, перебрасывающиеся пустыми фразами, мало имеющие общего - она коллекционировала кактусы или подучивала роль к очередным пробам в "Стерве", а я помногу читала или копировала эротические рисунки из альбома "Запретные шедевры", который мы отыскали, apropos, в брошенном Белле бауле, полном корсетов и хрестоматий, и уверяю тебя, эти рисунки были куда реалистичнее живописных свитков Монг-Монга, так много работавшего в 888-м, за тысячу лет до того, как я случайно нашла их в углу одного из моих наблюдательных пунктов, Ада сказала тогда, будто на них изображены упражнения восточной гимнастики. Так проходил день, а потом загоралась звезда, и чудовищные ночницы выбирались на всех шести гулять по оконным стеклам, и мы сопрягались с ней, пока не впадали в мертвенный сон. Тогда-то я и узнала... - смыкая веки, заключила Люсетта, и Ван скорчился, услышав, с какой дьявольской точностью она воспроизводит деланно-скромный Адин завой конечного блаженства.

В этот миг, словно в хорошо сколоченной пьесе, нашпигованной в видах разрядки потешными эпизодами, загудел медный кампофон и в ответ не только заклацали отопительные батареи, но и сочувственно зашипела содовая в открытой бутылке.

Ван (раздраженно): "Не понял первого слова... Что-что? L'adoree27? Погоди секунду" (к Люсетте). "Прошу тебя, останься". (Люсетта шепотком произносит детский галлицизм с двумя "p"). "А, хорошо" (указывая на коридор). "Извини, Полли. Так что, l'adoree? Нет? Тогда мне нужен контекст. Ах, la duree28. La duree не есть... какой еще Симон? Синоним длительности. Ага. Извини еще раз, придется заткнуть эту буйную содовую. Не вешай трубку". (Орет в сторону cory door'а, как они называли в Ардисе длинный проход на втором этаже.) "Да пусть ее течет, Люсетта, какая разница!"

Он налил себе еще стакан коньяку и потратил нелепый миг на попытку припомнить, чем он, черт возьми, только что занимался, - да, поллифон.

Последний замолк намертво, но вновь зажужжал, едва он положил трубку, и в тот же миг в дверь тихо постучала Люсетта.

- L'adoree... Ради бога, ну что ты стучишь... Нет, Полли, ты-то как раз стучи, - это я моей малышке кузине. Хорошо. La duree не есть синоним длительности, ибо оно пропитано - да, как "пропитание" - мыслью того или иного философа. А теперь что не так? Не знаешь, doree или duree? D, U, R. Я думал, французский тебе знаком. Ах вот оно что. Пока.

- Моя типистка, пустенькая, но постоянно доступная блондиночка, не смогла разобрать написанное мною вполне разборчиво слово duree, поскольку она, по ее словам, знакома с французским, но не с научным французским.

- В сущности, - заметила Люсетта, стряхивая с продолговатого конверта каплю содовой, - Бергсон годится только для очень молодых или очень несчастных людей, вроде нашей неизменно доступной rousse.

- За уловление Бергсона, - сказал падший преподаватель, - тебе dans ton petite cas29 причитается четыре с минусом, никак не больше. Или мне лучше вознаградить тебя поцелуем в твой krestik, - чем бы он ни был?

Морщась и свивая ноги, наш молодой Вандемонец беззвучно выругал состояние, в которое его теперь уже необратимо поверг образ четырех угольков, горящих по концам рыжего крыжа. Одним из синонимов слова "условия" является "состояние", а прилагательное "human"30 может быть истолковано как "мужское, постигшее мужчину" (поскольку L'Humanite означает "мужской пол"), именно в этом духе, дорогая моя, и перевел недавно Лоуден название дешевенького романа malheureux31 Помпье "La Condition Humaine"32, в котором, кстати, слово "Вандемонец" сопровождается уморительной сноской: "Koulak tasmanien d'origine hollandaise"33. Выстави ее, пока не поздно.

- Если ты серьезно, - сказала Люсетта, проводя языком по губам и сужая потемневшие глаза, - тогда, мой душка, можешь сделать это прямо сейчас. Но если ты надо мной смеешься, значит, ты отвратительно злой Вандемонец.

- Оставь, Люсетта, оставь, это слово означает "маленький крест", вот и все, ведь ничего же больше? Какой-нибудь талисман? Ты только что упомянула о красном шпыньке или пешке. Что-то, что ты носишь или носила на шейной цепочке? Коралловый желудек, glanduella34 весталок Древнего Рима? Да что с тобой, голубка моя?

По-прежнему не отрывая от него пристального взгляда, она сказала:

- Что ж, воспользуюсь случаем, объясню, хотя это одна из "нежных башенок" нашей сестры, я думала, ты знаком с ее словарем.

- А, знаю, - воскликнул Ван (трепеща от злого сарказма, кипя от непонятного гнева, который он вымещал на рыжем козленочке отпущения, на наивной Люсетте, единственное преступление которой состояло в том, что ее переполняли призраки, слетевшие с других неисчислимых губ). - Конечно, теперь я вспомнил. То, что в единственном числе составляет позорное пятно, во множественном может стать священным знаком. Ты говоришь, разумеется, о стигмах между бровей целомудренных худосочных монашек, которых попы крестообразно мажут там и сям окунаемой в миро кистью.

- Нет, все много проще, - сказала терпеливая Люсетта. - Давай вернемся в библиотеку, где ты отыскал ту штучку, торчавшую в ящичке...

- "Z" значит Земский. Как я и думал, ты похожа на Долли, которая - еще в премиленьких панталончиках - держит в кулачке фламандскую гвоздику на библиотечном портрете, красующемся над ее экскретином.

- Нет-нет, - сказала Люсетта, - это посредственное полотно, осенявшее твой письменный стол, убралось в другой конец библиотечной, поближе к чулану, и застряло над книжным шкапом со стеклянными створками.

Будет ли конец этой муке? Не могу же я вскрыть письмо при ней и зачитать его во всеуслышанье, в поученье студентам. Я не владею искусством размерять свои вздохи.

- Как-то раз, в библиотечной, встав коленями на палевую подушку, что лежала на чиппендейловском кресле, придвинутом к овальному столику на львиных лапах...

[Описательная интонация укрепляет нас в мысли, что эта речь имеет эпистолярный источник. Изд.]

- ...я застряла в последнем туре "Флавиты", имея на руках шестерку Buchstaben. Напоминаю, мне было восемь лет, анатомии я не изучала, но старалась из последних сил не отставать от двух вундеркиндов. Ты, осмотрев мой желобок, окунул в него пальцы и начал быстро перебирать косточки, стоявшие в беспорядке, образуя что-то вроде ЛИКРОТ или РОТИКЛ, и Ада, заглянув через наши головы, утопила нас в вороных шелках, а когда ты закончил перестановку, она тоже чуть не кончила, si je puis le mettre comme ca (канадийский французский), и вы оба повалились на черный ковер в приступе необъяснимого веселья, так что я в конце концов тихо соорудила РОТИК, оставшись при единственном своем жалком инициале. Надеюсь, я достаточно тебя запутала, Ван, потому что la plus laide fille au monde peut donner beaucoup plus qu'elle n'a, а теперь, давай скажи мне: "прощай, твой навеки".

- Пока цела эта машина.

- Гамлет, - отозвалась лучшая из студенток младшего преподавателя.

- Ну хорошо, хорошо, - ответил ее и его мучитель, - однако знаешь, медицински образованному игроку в английский "скрэббл" потребовались бы еще две буквы, чтобы соорудить, допустим, STIRCOIL, известную смазку для потных желез, или CITROILS, который конюшенные юноши втирают своим кобылкам.

- Прошу тебя, перестань, Вандемонец, - взмолилась она. - Прочти ее письмо и подай мне пальто.

Но он продолжал, и лицо его дергалось.

- Я изумлен! Я и помыслить не мог, что девица, чей род восходит к скандинавским королям, великим русским князьям и ирландским баронам, способна усвоить язык сточной канавы! Да, ты права, ты ведешь себя как кокотка, Люсетта.

В грустной задумчивости Люсетта сказала:

- Как отвергнутая кокотка, Ван.

- О моя душенька, - воскликнул Ван, внезапно раскаявшийся в своей черствой жестокости. - Умоляю, прости меня! Я больной человек. Четыре последних года меня терзает консангвинеоканцероформия - таинственная болезнь, описанная Кониглиетто. Не опускай на мою лапу своей прохладной ладошки - это может только приблизить твою и мою кончину. Продолжай свой рассказ.

- Итак, научив меня простым упражнениям для одной руки, в которых я могла практиковаться наедине с собою, жестокая Ада покинула меня. Хоть, правда, по временам мы все же делали это вместе то там, то сям - на ранчито каких-то знакомых, после приема гостей; в белом "Салуне", который она учила меня водить; в летящем по прериям спальном вагоне и в грустном, грустном Ардисе, где я провела одну ночь перед возвращением в Куинстон. Ах, я люблю ее руки, Ван, потому что на них такая же small birthmark (родинка), потому что пальцы их так длинны, потому что, в сущности говоря, это руки Вана, отраженные в уменьшающем зеркале, в ласкательной форме, in tender diminitive35 (разговор, как то нередко случалось, когда членам этой странной семьи - благороднейшей из семей Эстотии, славнейшей на Антитерре точнее, членам той ее ветви, что носит имя Винов-Земских - выпадали чувствительные минуты, пестрел английскими оборотами - особенность, недостаточно последовательно выдержанная в настоящей главе - читателя ждет неспокойная ночь).

- Она покинула меня, - продолжала Люсетта, причмокнув уголком рта и проведя равнодушной ладонью вверх-вниз по бледному, как ее тело, чулку. Да, она завела довольно печальный романчик с Джонни, молодой звездой из Фуэртевентуры, c'est dans la familie36, ее coeval (однолетком), внешне почти не отличимым от нее, более того, родившимся с нею в один год, в один день, в одно и то же мгновение...

Тут глупенькая Люсетта допустила промашку.

- А вот этого быть не может, - прервал ее смурый Ван, уже принявшийся раскачиваться из стороны в сторону со сжатыми кулаками и наморщенным челом (как хотелось бы кое-кому приложить смоченный в кипяченой воде Wattebaush словцо, которым бедный Рак обозначал ее влажные арпеджиации, - к спелому прыщу на его правом виске). - Этого просто не может быть. Никакой треклятый близнец не вправе похвастаться этим. Даже те, которых увидала Бриджитт, рисующаяся моему воображению смазливой девчушкой с пляшущим на торчащих сосцах пламенем свечи. Временной разрыв между рожденьем двойняшек, продолжал Ван голосом безумца, сдерживаемым столь образцово, что он казался сверхпедантичным, - редко составляет меньше четверти часа - время, потребное измотанной матке, чтобы передохнуть, полистав женский журнал, и оправиться, прежде чем она возобновит свои неаппетитные сжатия. В совсем уже редких случаях вагина просто-напросто продолжает автоматическую пальбу, и тогда доктору удается без особых хлопот вытянуть наружу второе отродье, про которое говорится при этом, будто оно появилось на свет, допустим, тремя минутами позже - династическая удача - двойная удача, приводящая весь Египет в неистовство - ее можно и должно считать более важной, чем финиш марафона. Однако живые твари, сколько б их ни было, никогда не рождаются a la queue-leu-leu. "Одновременные близнецы" - это терминологическое противоречие.

- Well, I don't know (ну уж не знаю), - пробормотала Люсетта (верным эхо воспроизводя в этой фразе жалобную интонацию матери, по видимости признающей свою ошибку и неосведомленность, но старающейся хотя бы отчасти - едва приметным кивком, скорей снисходительным, чем согласным, - притупить и принизить опровержительную реплику собеседника).

- Я только хотела сказать, - продолжала она, - что он был красивым испано-ирландским юношей, темноволосым и бледным, и многие принимали их за близнецов. Я ведь не назвала их двойняшками. Или "дройней".

"Дройней? Дройней? Кто так произносил это слово? Кто? Кто? A dripping ewes-dropper in a dream?37 Живы ль еще те сиротки?" Однако послушаем, что дальше скажет Люсетта.

- Примерно через год Ада узнала, что он состоит на содержании у старого педераста, и прогнала его, и он застрелился на морском берегу, во время прибоя, но серферы и сержанты, то есть surgeon'ты (хирурги), спасли ему жизнь, однако мозг его поврежден, и он никогда уже не сможет сказать ни единого слова.

- Всегда полезно иметь про запас немого, - угрюмо откликнулся Ван. Теперь ему по силам сыграть безъязыкого евнуха в картине "Стамбульский буль-буль" или переодетого кухонной девочкой казачка, являющегося с важным известием.

- Ван, я тебе не наскучила?

- Ну что ты, я уже ухватил суть, уже нащупал прелестно сочащуюся и вздрагивающую историю болезни.

Ведь и правда, куда как неплохо - за три года угробить троих, успев между тем пронзить стрелою четвертого. Сногсшибательный выстрел, Адиана! Интересно, кто следующим угодит в ягдташ?

- Ты не должен выпытывать у меня подробности утоляющих, опаляющих, отвратительных ночей, которые мы проводили с нею до появления несчастного юноши, да и после, пока не нашелся новый разлучник. Если бы кожа моя была холстом, а ее губы кистью, ни единый вершок моего тела не остался бы нерасписанным, и наоборот. Ты в ужасе, Ван? Мы тебе мерзки?

- Напротив, - ответил Ван, довольно сносно изображая похабный смешок. - Не будь я гетеросексуальным самцом, я бы стал лесбиянкой.

Пошлая реакция Вана на сыгранную ею сценку, на ее отчаянное лукавство вынудила Люсетту отступить, опустить, так сказать, руки перед черным провалом, перед публикой, время от времени дающей о себе знать гнетущим покашливанием - то там то сям, в незримой, но вечной зале. Он в сотый раз взглянул на синий конверт, длинный край которого лег не вполне параллельно лоснистой красной кромке буфета, левый верхний угол наполовину ушел под поднос с содовой и коньяком, а правый нижний указывал на лежавший рядышком любимый роман Вана "Трехликий знак".

- Я бы с удовольствием снова повидался с тобой в ближайшее время, сказал Ван, прикусывая большой палец, проклиная возникшую паузу, изнывая от желания узнать, что таит синий конверт. - У меня теперь есть квартира на Алекс-авеню, приезжай, поживи в ней. В комнате для гостей полным-полно bergeres, torcheres38 и кресел-качалок, совсем как в будуаре твоей матери.

Люсетта присела в книксене, изогнув a l'Americaine39 уголки печального рта.

- Ты сможешь приехать на несколько дней? Обещаю вести себя подобающим образом. Приедешь?

- Мои понятия о подобающем могут не совпасть с твоими. И как же Кордула де Прей? Она возражать не будет?

- Квартира принадлежит мне, - сказал Ван, - кроме того, Кордула теперь называется госпожой Иван Дж. Тобак. Они сейчас making follies во Флоренции. Вон ее последняя открытка. Портрет Владимира-Христиана Датского, который, если ей верить, как две капли воды похож на ее Ивана Джованновича. Взгляни.

- Кому нынче интересен Састерманс, - заметила Люсетта, нарочитостью отклика, похожего на ход коня или на rovesciata40 южноамериканского футболиста, уподобляясь своей единоутробной сестре.

Нет, это вяз. Полтыщи лет назад.

- Его предком, - продолжал суесловить Ван, - был прославленный, или выражаясь иначе, fameux русский адмирал, который дрался на дуэли epee41 с Жаном Нико и именем которого названы острова то ли Тобаго, то ли Тобаковы, не помню, все это было давно, полтыщи лет назад.

- Я упомянула ее лишь потому, что прежние возлюбленные нередко бывают склонны к ошибочным выводам, - подобно кошке, которая, не управившись перескочить забор, убегает без повторных попыток - и без оглядки.

- Кто рассказал тебе об этой скабрезной корделюдии - я хотел сказать, интерлюдии?

- Твой отец, mon cher42, мы много видались на Западе. Ада поначалу решила, что Стукин - вымышленное имя, что ты дрался на дуэли совсем с другим человеком, но это было еще до того, как пришло известие о смерти другого в Калугано. А Демон сказал, что тебе следовало просто отлупить его палкой.

- Не получилось, - сказал Ван, - гнусная крыса уже догнивала на больничной койке.

- Я говорю про Стукина, - вскричала Люсетта (обратившая свой визит черт знает во что), - а не про моего несчастного, всеми преданного, отравленного, ни в чем не повинного учителя музыки, которого даже Аде, если она не врет, не удалось избавить от импотенции.

- Дройня, - откликнулся Ван.

- Не обязательно его, - ответила Люсетта. - Любовник его жены играл на тройной виоле. Послушай, я возьму какую-нибудь книгу (роясь на ближней полке - "Гитаночка", "Клиши в Клише", "Мертваго навсегда", "Уродливый новоангличанин"), и прилягу, комонди, в соседней комнате, пока ты будешь... О, обожаю "Трехликий жезл".

- Спешить некуда, - сказал Ван.

Замолкают (до конца действия остается примерно пятнадцать минут).

- В десять лет, - говорит, чтобы что-то сказать, Люсетта, - я еще переживала период "Vieux Rose" Стопчиной, между тем как наша сестра (прибегая в разговоре с ним, происходившим в тот день и год, к неожиданному, царственному, авторскому, шутливому, строго говоря, неточному и неправомочному притяжательному множественного числа) прочла в этом возрасте - на трех языках - куда больше книг, чем я к двенадцати. И все же! После жуткой болезни, свалившей меня в Калифорнии, я основательно занялась собой: Пиогены победили "Пионеров". Я вовсе не стараюсь произвести на тебя впечатление, но скажи, тебе не приходилось читать любимого моего автора, Герода?

- А как же, - небрежно ответил Ван. - Срамной современник Юстиниана, римский грамматик. Ты права, чтение превосходное. Сумасшедшая смесь искусства и блистательной грубости. Ты, душа моя, читала его в дословном французском переводе с греческим текстом en regard43, не так ли? - между тем как один из моих здешних друзей показал мне отрывок найденного недавно текста, которого ты, скорее всего, не знаешь, - о двух детях, брате с сестрой, которые делали это так часто, что в конце концов умерли сочлененными и их не смогли разделить - эта штука растягивалась, растягивалась, а когда озадаченные родители отпускали детей, они каждый раз со шлепком возвращались назад. Все это очень похабно, очень трагично и страшно смешно.

- Нет, я не знаю этого места, - сказала Люсетта. - Но, Ван, почему ты...

- Сенная лихорадка, лихорадка! - выкрикнул Ван, роясь в поисках носового платка по пяти карманам сразу. Ее сострадающий взгляд и бесплодие поисков вызвали в нем такой прилив отчаяния, что он с топотом вылетел из гостиной, прихватив попутно конверт, уронив его, подняв, и укрывшись в самой дальней из комнат (пропахшей ее "Degrasse"), чтобы там единым духом проглотить письмо.

"О милый Ван, это моя последняя попытка. Ты можешь назвать ее документом безумия или ростком раскаяния, но я хочу приехать к тебе и жить с тобой, где бы ты ни был, до скончания века. Если ты отвергнешь деву, замершую под твоим окном, я немедля отправлю аэрограмму, ответив согласием на предложение руки и сердца, месяц назад сделанное твоей бедной Аде в валентиновом штате. Он из аризонских русских, достойный, мягкий человек, не слишком умный и не слишком светский. Единственное, что нас роднит, это пронзительный интерес к воинственного обличия пустынным растениям, особенно к разнообразным видам агавы, на которой кормятся гусеницы благороднейших животных Америки, мегатимид (как видишь, Кролик закопошился вновь). Он владеет лошадьми, картинами кубистов и "нефтяными скважинами" (что бы они собою ни представляли - адский отец наш, тоже владеющий ими, не пожелал мне этого объяснить, отделавшись по своему обыкновению сомнительными намеками). Я сказала моему терпеливому валентинцу, что дам ему определенный ответ после того, как переговорю с единственным мужчиной, которого любила и буду любить всегда. Постарайся дозвониться до меня нынче ночью. С ладорской линией творится нечто ужасное, но меня заверили, что неисправность удастся одолеть еще до начала речного прилива. Thine, thine, thine (твоя). А."

Ван вытянул чистый платок из лежавшей в комоде опрятной стопки, действие, мгновенно сопоставленное им с выдиранием листка из блокнота. Поразительно, как полезны бывают в столь хаотические мгновения эти ритмические повторы случайно сблизившихся (белизна, прямоугольность) предметов. Набросав короткую аэрограмму, он вернулся в гостиную. Здесь он застал надевавшую шубку Люсетту и пятерых озадаченных ученых, которых впустил олух лакей, - они безмолвно стояли, окружив бесстрастную модель, демонстрирующую моду наступающего зимнего сезона. Бернард Раттнер, черноволосый, краснощекий, плотно сбитый молодой человек в толстых очках, с радостным облегчением приветствовал Вана.

- Ложе милостивый! - воскликнул Ван. - Я был уверен, что мы должны встретиться на квартире твоего дяди.

Торопливым жестом он сообщил друзьям центробежный импульс, раскидавший их по креслам гостиной, и, не вняв увещаниям милейшей кузины ("Тут пешком всего двадцать минут. Не надо меня провожать"), вызвал по кампофону свою машину. После чего караморой прогремел вослед Люсетте по узкой лестнице водопад, cataract, "катракатра" (quatre a quatre44). Пожалуйста, дети, не катракатра (Марина).

- Я также знаю, - сказала Люсетта, словно продолжая их недавний разговор, - кто он такой.

Она ткнула пальцем в надпись "Вольтиманд-холл" на челе здания, которое они покидали.

Ван бросил на нее быстрый взгляд, но она подразумевала всего лишь придворного из "Гамлета".

Миновав темную арку, оба вышли на вольный воздух, расцвеченный нежным закатом; тут Ван остановился и вручил ей записку. В записке значилось, что Аде следует нанять аэроплан и завтра поутру быть в его манхаттанской квартире. Сам он около полуночи уедет из Кингстона машиной. Он все же надеялся, что до его отъезда ладорский дорофон приведут в порядок. Le chateau que baignait le Dorophone45. Во всяком случае, аэрограмма должна, по его расчету, попасть к ней часа через два. "Угу", сказала Люсетта, сначала она полетит в Мон-Дор, прости, в Ладору, и если на ней будет значиться "срочная", ослепленный встающим солнцем гонец доставит ее в Ардис на заеденной блохами кляче почтмейстера, поскольку по воскресеньям пользоваться мотоциклетками строжайше заказано, таков старинный местный закон, l'ivresse de la vitesse, conceptions dominicales; впрочем, и в этом случае она вполне успеет уложиться, отыскать коробку голландских мелков (которые Люсетта просила ее привезти, если она приедет) и к завтраку оказаться в прежней спальне Кордулы. И полубрат, и полусестра пребывали в тот день не в лучшей форме.

- Кстати, - сказал он, - давай условимся о твоем новом приезде. Ее письмо отчасти изменило мои планы. Пообедаем в "Урсусе" в следующий уикэнд. Я еще свяжусь с тобой.

- Я понимала, что все бессмысленно, - глядя вбок, сказала она. - Но я старалась. Разыграла все ее little stunts (штучки). Актерствую я лучше нее, но и этого мало, я знаю. Ты бы вернулся, пока они не выдули твой коньяк.

Ван погрузил ладони в по-кротовьи мягкие влагалища Люсеттиных рукавов и на миг сжал голые локти, с мечтательным желанием глядя на ее накрашенные губы.

- Un braiser, un seul! - взмолилась она.

- Ты обещаешь не открывать губ? Не изнемогать? Не трепетать и не таять?

- Не буду, клянусь!

Ван поколебался.

- Нет, - сказал он, - соблазн безумный, но мне нельзя поддаваться. Еще одной disaster46 или сестры, даже половинной, мне не пережить.

- Such despair (такое отчаянье)! - простонала Люсетта, запахивая инстинктивно раскрытую, чтобы принять его, шубку.

- Утешишься ли ты, узнав, что от ее возвращения я ожидаю лишь горшей муки? Что ты мне кажешься райской птицей?

Она покачала головой.

- Что я обожаю тебя с болезненной силой?

- Мне нужен Ван, - воскликнула она, - а не расплывчатое обожание...

- Расплывчатое? Гусынюшка! Можешь измерить его, можешь один раз коснуться, но только совсем легко, костяшками защищенной перчаткой руки. Я сказал "костяшками". И я сказал "один раз". Вот так. Я не могу поцеловать тебя. Ни даже твое жаркое лицо. До свидания, попка. Скажи Эдмонду, чтобы поспал, когда вернется домой. Он мне понадобится в два часа ночи.

6

Целью той важной встречи был обмен соображениями, связанными с проблемой, которую Вану еще предстояло многие годы спустя попытаться решить по-иному. В Кингстонской клинике было досконально исследовано некоторое число больных акрофобией - с тем, чтобы установить, не присутствуют ли в их расстройстве какие-либо следы или признаки времени-боязни. Опыты привели к результатам полностью отрицательным, любопытно, однако, что единственный доступный нашим ученым случай острой хронофобии по самой своей природе - по метафизическому привкусу, по психологическому рисунку и тому подобному рознился от боязни пространства. Верно, впрочем, и то, что один пациент, обезумевший от соприкосновения с тканью времени, представлял собой слишком малую выборку, чтобы тягаться с громадной группой говорливых акрофобов, и читатели, упрекавшие Вана в опрометчивости и безрассудстве (вежливая терминология молодого Раттнера), возможно, приобрели бы о нем более высокое мнение, узнав, что наш молодой естествоиспытатель всеми силами старался не допустить слишком поспешного излечения господина Т.Т. (хронофоба) от его редкостной и немаловажной болезни. Ван смог убедиться, что последняя никак не связана с часами или календарями, или с какими-либо замерами, или с содержимым времени, при этом он подозревал и надеялся (как способен надеяться лишь первооткрыватель, бескорыстный, страстный и абсолютно бесчеловечный), что коллегам удастся обнаружить преимущественную зависимость страха высоты от неумения верно определить расстояние и что господин Аршин, лучший их акрофоб, не способный соступить на пол с ножной скамейки, смог бы шагнуть в пустоту и с крыши небоскреба, если бы некий оптический фокус убедил его, будто растянутая пятьюдесятью ярдами ниже пожарная сеть представляет собою матрасик, подстеленный в каком-то вершке от его ступней.

Ван проглотил принесенное для угощенья коллег холодное мясо, запив его галлоном "Галерного эля", - но мысли его витали неведомо где, и в споре, сохраненном его памятью в виде гризайли бездоказательной скуки, он отнюдь не блистал.

Гости ушли близко к полуночи, их топот и ропот еще долетали с лестницы, когда он начал звонить в усадьбу Ардис - но тщетно, тщетно. Он продолжал попытки безостановочно, пока не забрезжило утро, наконец сдался и после структурно совершенного стула (крестовидная симметричность которого напомнила ему утро перед дуэлью), не потрудившись повязать галстук (все любимые поджидали его в новой квартире), выехал в направленьи Манхаттана, сменив за рулем Эдмонда, когда выяснилось, что тому потребовалось сорок пять минут вместо получаса, чтобы одолеть четвертую часть пути.

Все, что он собирался сказать Аде по онемелому дорофону, умещалось в три английских слова, сжимаясь до двух русских и полутора итальянских; однако, как Ада уверяла впоследствии, отчаянные попытки Вана достичь ее в Ардисе породили такую буйную рапсодию "приливных волн", что в конце концов подвальный котел не выдержал, и когда она вылезла из постели, горячей воды в доме не оказалось, - не оказалось, собственно говоря, никакой, - так что она накинула самую теплую свою шубку и велела Бутеллену (почтительно праздничному старику Бутеллену) стащить вниз чемоданы и отвезти ее в аэропорт.

Тем временем Ван добрался до Алексис-авеню, с час провалялся в постели, потом побрился, принял душ и, когда снаружи донесся рокот райского мотора, едва не отодрал яростными когтями ручку выходящей на террасу двери.

При всей его атлетической силе воли, ироническом отношении к чрезмерным проявлениям чувств и презрении к плаксивым ничтожествам, Ван еще с той поры, как разрыв с Адой окунул его в муки, о которых он в его гордыне и сосредоточенности на себе и помыслить не мог в гедоническом прошлом, стал страдать неизлечимыми припадками плача (воздымавшегося временами до почти эпилептической пронзительности, с внезапными, сотрясавшими его тело завоями и неиссякаемой, заливавшей нос влагой). Маленький монопланчик (наемный, судя по перламутровым крыльям и противозаконным, хотя и бесплодным попыткам приземлиться на центральном зеленом овале Парка, покончив с которыми, он растаял в утренней мути, отправясь на поиски иной лужайки) извергнул первый взрыд из Вана, застывшего в махровом халате посреди террасы (ныне приукрашенной кустами синеватой таволожки в буйном цвету). Он стоял под холодным солнцем, пока не почувствовал, что кожа его обращается под махровой тканью в тазовый панцирь армадила. Сквернословя и потрясая перед грудью стиснутыми кулаками, он возвратился в теплую квартиру, выдул бутылку шампанского и позвонил Розе, покладистой горничной-негритянке, которую он далеко не в одном только смысле делил со знаменитым, получившим недавно орден криптограмматиком мистером Дином, джентльменом до мозга костей, проживающим этажом ниже. Со смешанными чувствами и непростительной похотью Ван наблюдал, как ее ладный задок перекатывается, уплотняясь, под кружевным ярмом, пока она заправляет постель, между тем как по трубам отопления к ним долетала радостная погудка ее нижнего наложника (он расшифровал-таки еще одну татарскую дорограмму, сообщавшую китайцам где мы намерены высадиться в следующий раз!). Вскоре Роза, приведя комнату в порядок, упорхнула, и едва Пановы напевы успели (чересчур безыскусно для человека Динова ремесла) смениться нарастающим межнациональным скрипом, расшифровать который смогло бы даже дитя, как звякнул дверной колоколец и миг спустя белолицая, красногубая, на четыре года постаревшая Ада стояла перед содрогающимся, уже рыдающим, вечным отроком Ваном, и ее струистые волосы мешались с мехами, оказавшимися еще роскошнее сестриных.

Он заготовил одну из тех фраз, что так хорошо выступают в дымчатых грезах, но хромают в проницательной жизни: "Я видел, как ты кружила надо мной на стрекозьих крыльях", но сломался на "...козьих" и буквально рухнул к ее ногам, к их голым подъемам в лаковых черных туфельках (фасон "Хрустальный башмачок"), - приняв ту самую позу, обратясь в ту самую груду безнадежной нежности, самоотвержения, осуждения демонической жизни, в какую обращался задним числом в самой далекой из спаленок своего мозга всякий раз что вспоминал невыносимую полуулыбку, с которой она припала лопатками к стволу последнего дерева. Незримый рабочий сцены пододвинул ей стул, и она заплакала, гладя Вановы черные кудри, ожидая, когда у него минет приступ горя, благодарности и раскаянья. Приступ мог бы продлиться и дольше, если б иное, уже телесное неистовство, с минувшего дня бродившее в его крови, не доставило Вану благословенного отвлечения.

На ней, будто на женщине, только что совершившей побег из горящего дворца и гибнущего царства, была поверх мятой ночной сорочки накинута шуба из темно-бурого, грубоостого меха морской выдры - "камчатский бобр", так называли его купцы старинной Эстотии, известный на побережии Ляски еще под именем "lutromarina": "моя прирожденная шкура", как мило отзывалась Марина об унаследованной ею от бабушки Земской пелеринке, когда при разъезде с зимнего бала какая-нибудь дама в норках ли, нутриях или мизерном manteau de castor (beaver, или "бобр немецкий"), завидев ее "бобровую шубу", разражалась завистливым стоном. "Старенькая", - с добродушным осуждением добавляла Марина (то был обычный контрапункт жеманному "благодарствуйте" бостонской дамы, произносимому как бы из чрева банальных соболей или коипу в ответ на учтивую Маринину хвалу, - что не мешало даме впоследствии осудить "мотовство" этой "заносчивой актерки", по правде сказать, куда менее прочих склонной выставлять себя напоказ). Адины "бобры" (монаршье множественное от слова "бобр") были подарком Демона, в последнее время, как мы знаем, видавшегося с нею в западных штатах гораздо чаще, чем в восточной Эстотии, в дни ее детства. Причудливый энтузиаст проникся к ней ныне такой же tendresse47, какую всегда испытывал к Вану. Выражение, с которым теперь он взирал на Аду, представлялось достаточно пылким для того, чтобы заметливые дураки заподозрили, будто старый Демон "спит со своей племянницей" (между тем как на деле его все сильней занимали испаночки, становившиеся что ни год, то моложе, пока на исходе столетия Демона, шестидесятилетнего, красившего волосы в полуночную синеву, не обуяла страсть к десятилетней нимфетке с тяжелым характером). Окружающие оставались в таком неведении относительно истинного положения вещей, что даже Кордула Тобак, рожденная де Прей, и Грейс Веллингтон, рожденная Эрминина, даже они называли Демона с его модной бородкой клинышком и оборчатыми сорочками - "преемником Вана".

Ни брат, ни сестра не смогли после припомнить (хоть все это, по морскую выдру включительно, не следует воспринимать как увертку рассказчика, - мы в свое время проделывали штуки и потрудней), что они сказали друг другу, как целовались, как смогли совладать со слезами, как он бросил ее на кушетку, рыцарственно гордый возможностью немедля явить свой отклик на скудость ее одеяний (под жаркими мехами) - такой же была она, когда прошла со свечой в волшебном венецианском окне.

Яро налакомившись ее горлом и грудью, он, понукаемый безумным нетерпением, почти уж добрался до следующей стадии, однако она остановила его, сказав, что должна вначале принять утреннюю ванну (это и впрямь было ново для Ады), к тому же она ждет багажа, который хамы должны вот-вот приволочь из вестибюля "Монако" (Ада ошиблась подъездом, но Ван загодя подкупил преданного Кордулина швейцара, и тот чуть ли не на руках вознес ее наверх). "Быстро-быстро, - сказала Ада, - да, да, секунда-другая, и Ада восстанет из пены!" Но безумный, настойчивый Ван, скинув халат, последовал за нею в ванную комнату, где она, раскручивая сразу два крана, тянулась над низкой ванной и склонялась, вставляя бронзовую затычку; и едва он вцепился в пленительную лиру, как затычка втянулась словно сама собой, и уже через миг окунувшийся в замшевые глубины Ван был сдавлен, был укоренен меж знакомых, несравненных, алостью очерченных губ. Ада вцепилась в перекрестие парных кранов, только усилив тем сочувственный гомон воды, и Ван испустил долгий стон высвободительного облегчения, и вновь их четыре глаза смотрели в лазурный ручей Соснового Лога, и Люсетта, легонько стукнув, толчком распахнула дверь и замерла, завороженная видом волосатого Ванова зада и страшной дорожки шрамов вдоль его левого бока.

Руки Ады остановили воду. По всей квартире грохались об пол баулы.

- Я не смотрю, - глупо сказала Люсетта. - Я зашла за коробкой.

- Пожалуйста, попка, дай им на чай, - откликнулся Ван, у которого чаевые были навязчивой идеей.

- А мне подай полотенце, - прибавила Ада, однако покорная их служанка склонилась, собирая рассыпанные в спешке монеты, и теперь уже Ада увидела красную лесенку Вановых швов.

- Бедненький мой, - вскрикнула она и из чистого сострадания разрешила ему повторить подвиг, почти прерванный появленьем Люсетты.

- Я совсем не уверена, что привезла эти дурацкие Кранаховы мелки, минуту спустя сказала Ада, состроив гримаску испуганной лягушки. Ван, ощущая полнейшее, веющее ароматом сосен блаженство, наблюдал, как она сжимает тюбик "Пенсильвестриса", как прыскает на воду жемчужными каплями.

Люсетта исчезла (оставив отрывистую записку с номером ее комнаты в "Отеле Уинстера для Юных Дам"), а наши любовники, слабоногие, но пристойно одетые, вышли из ванной комнаты и принялись за восхитительный завтрак (хрустящий ардисовский бекон! светозарный ардисовский мед!), который привез им в лифте Валерио, пожилой рыжеватый римлянин, всегда небритый и мрачный, но милейшей души старикан (именно он свел в прошлом июне Вина и Дина с ладненькой Розой и теперь следил, получая за это немалую мзду, чтобы она доставалась лишь им).

Сколько смеха, сколько слез, сколько липких поцелуев, какой ураган бесчисленных замыслов! И какая свобода, какое приволье любви! Две не знакомых между собой цыганочки-куртизанки - одна, взятая им в кафэ между Грасом и Ниццей беспутная девочка в аляповатой лолите, с маковыми губками и черной гривкой, а за нею другая, подрабатывавшая фото-натурщицей (ты видела, как она ласкает возмужалый губной карандаш в рекламе фирмы "Феллата") и получившая от патронов флорамура на Норфолкских озерах чрезвычайно меткое прозвище "Махаон" (Swallowtail), - обе назвали нашему герою одну и ту же, негодную для упоминанья в семейной хронике причину, по которой ему, при всем его молодечестве, должно было считаться абсолютно бесплодным. Вана этот гекатин диагноз лишь позабавил, однако он подверг себя определенного толка проверкам, и все доктора, хоть и сочли симптомы игрою случая, однако же голос в голос сошлись на том, что, оставаясь любовником доблестным и неустанным, Ван ни на какое потомство рассчитывать не вправе. Как радостно захлопала Ада в ладошки!

Желает ли она остаться здесь до весеннего терма (он теперь мыслил в терминах термов), а затем поехать с ним в Кингстон, или предпочтет на два месяца отправиться за границу - куда угодно, в Патагонию, Анголу, Гулулу, что в новозеландских горах? Остаться в квартире? Так она ей понравилась? Не считая того, что нужно выкинуть кое-какую Кордулину ветошь - вон ту, например, слишком бьющую в глаз браунхилловскую "Альма Матер" с ее альмэ, так и валявшуюся раскрытой на портрете горестной Ванды. Как-то звездной ночью ее пристрелила в Рагузе, - лучшего места они не нашли, - подруга ее подруги. Да, история грустная, откликнулся Ван. Малютка Люсетта, конечно, рассказала ему про их последнюю выходку? То есть о том, как они, на манер ошалелой Офелии, каламбурили с похотником? О буйных радостях клиторизма?

- N'exagerons pas, tu sais48, - сказала Ада, прихлопывая воздух ладонями.

- Люсетта уверяет, - продолжал он, - что она (Ада) изображала пуму.

Он omniscient. Или лучше сказать - omni-incest49.

И кстати, подлинной фавориткой Ванды была Грейс - да-да, Грейс, - pas petite moi50 и не мой маленький крестик. Она (Ада) прекрасно умеет, не правда ли? разглаживать складки прошлого - обращая флейтиста практически в импотента (всюду, кроме постели его жены) и разрешая джентльмену-фермеру не более одного объятия, да еще с преждевременной "эякуляцией" - откуда только русские натаскали этих уродливых слов? Словечко, точно, уродливое, однако она была бы не прочь снова сыграть с ним в "Скрэббл", когда они наконец осядут. Но где и как? А разве господину и госпоже Иван Вин не повсюду будет одинаково хорошо? Что ты скажешь по поводу "холост" в каждом из паспортов? Отправимся в ближайшее консульство и гневными воплями или сказочной взяткой добьемся, чтобы нас на веки вечные переделали в мужа с женой.

- Я хорошая, хорошая девочка. Вот они, ее карандашики. Как заботливо, как обаятельно ты поступил, пригласив ее на следующий уикэнд. Мне кажется, что она, бедная моя попка, сходит по тебе с ума еще пуще, чем по мне. Это Демон добыл их в Страсбурге. В конце концов, она теперь девственница только наполовину ("Я слышал, ты с папой...", - начал Ван, но новая тема заглохла, не успев народиться), так что мы можем спокойно ebats у нее на глазах (с намеренным, торжествующим хулиганством, за которое немало хвалили и мою прозу, произнося первую гласную a la Russe51).

- Ты изображаешь пуму, - сказал он, - а она - причем в совершенстве! мою любимую viola sordina52. Кстати сказать, имитаторша она замечательная, и если ты все-таки лучше...

- Поговорим о моих талантах и трюках как-нибудь в следующий раз, сказала Ада. - Это больная тема. А теперь давай посмотрим фоточки.

7

В то время как она скучала в Ардисе, ее навестил сильно переменившийся и подросший Ким Богарнэ. Он притащил подмышкой альбом, обтянутый оранжево-бурой тканью, - грязноватый оттенок, который она всю жизнь терпеть не могла. Ада не видела Кима уже года два-три, - легконогий, ледащий паренек с землистым лицом превратился в сумрачного верзилу, отдаленно похожего на янычара, выбегающего в какой-нибудь экзотической опере на сцену с известием о набеге или казни. Дядя Дан, которого красивая и кичливая сиделка как раз выкатывала в сад, где осыпались медные и кроваво-красные листья, прицепился к Киму, выпрашивая у него эту большую книгу, но Ким сказал: "Возможно, чуть позже" и присоединился к Аде, ожидавшей его в том углу парадных сеней, что предназначался для приема визитеров.

Он принес ей подарок, коллекцию фотографий, сделанных им в добрые старые дни. Он все ждал, что добрые старые дни воротятся, однако смекнув, что mossio votre cossin (Ким говорил на креолизированном языке, полагая, что в торжественных обстоятельствах он уместней ладорского русского) едва ли в скором времени вновь посетит замок и позволит пополнить альбом свежими снимками, он решил, что, возможно, pour tous les cernes (для, скорее, "выслеженных", "взятых врасплох", чем "причастных" лиц) будет лучше всего, если этот иллюстрированный документ перейдет в ее хорошенькие ручки - пусть она сохранит его (или истребит и забудет, чтобы никому не вышло вреда). Сердито поморщившись в ответ на jolies, Ада открыла альбом на одной из темно-красных закладок, нарочито вставленных там и сям, взглянула, защелкнула замочек, вручила ухмыляющемуся шантажисту завалявшуюся у нее в сумочке тысячедолларовую банкноту, кликнула Бутеллена и велела ему вышвырнуть Кима. Грязного цвета альбом остался лежать на стуле, накрытый ее испанской шалью. Старый вассал, шаркнув ногой, вышиб наружу занесенный в прихожую сквозняком лист тюльпанного дерева и закрыл парадную дверь.

- Mademoiselle n'aurait jamais du recevoir ce gredin, - проворчал он, возвращаясь в сени.

- Вот и я то же самое собирался сказать, - заметил Ван, когда Ада покончила с описанием неприятного случая. - Что, картинки и вправду гнусные?

- Ух! - выдохнула Ада.

- Эти деньги можно было б пустить на более благое дело - на какой-нибудь Дом призрения незрячих мерзавцев или задрипанных Золушек.

- Странно, что ты об этом сказал.

- Почему?

- Неважно. Во всяком случае, теперь эта гадость нам не опасна. Мне пришлось заплатить, иначе он показал бы бедной Марине карточки, на которых Ван совращает свою кузиночку Аду, - что уже было бы куда как плохо; на самом же деле, даровитый мерзавец мог докопаться до подлинной правды.

- Ты действительно думаешь, что купив у него альбом за жалкую тысячу долларов, завладела всеми уликами и тревожиться больше не о чем?

- Да, а что? По-твоему, я ему мало дала? Я могу послать больше. Вообрази, он читает лекции по искусству фотоохоты в Школе фотографов, в Калугано.

- Там всегда было на кого поохотиться, - сказал Ван. - И ты, значит, совершенно уверена, что "эта гадость" теперь целиком в твоих руках?

- Ну конечно уверена. Она со мной, на дне вон того баула, сейчас я ее тебе покажу.

- Скажи-ка, любовь моя, каким был твой так называемый КУР, когда мы с тобой познакомились?

- Двести с чем-то. Сенсационное число.

- Н-да, с той поры ты сильно сдала. У этого поползня, Кима, сохранились все негативы плюс множество снимков, - хоть вставляй в паспарту, хоть доставляй по почте, - чем он погодя и займется.

- Ты хочешь сказать, что мой коэффициент упал до уровня Кордулы?

- Ниже. Ну что же, взглянем на снимочки, - прежде чем назначить ему месячный оклад.

Первой в пакостной последовательности шла фотография, передающая (под углом, отличным от памятного Вану) его первоначальное впечатление от Ардиса. Схваченный камерой кусок поместья лежал между темнеющей на гравии тенью caleche и отглаженной солнцем белой ступенькой украшенного колоннами крыльца. Марина с рукой, еще скрытой в рукаве пыльника, который помогал ей снимать слуга (Прайс), стояла, воздев другую к небу в театральном приветствии (нимало не вяжущемся с исказившей ее лицо гримасой беспомощного блаженства), между тем как Ада в черном хоккейном блейзере (принадлежавшем, собственно, Ванде), рассыпав по согнутым коленям волосы, стегала пучком цветов Така, заходившегося в воодушевленном лае.

Далее следовало несколько приготовительных видов ближайшей округи: хоровод пузырных деревьев, аллея, черное О грота и холм, и массивная цепь на стволе редкостного дуба, Quercus ruslan Chat.53, и множество иных снимков, которые составитель иллюстрированного памфлета полагал живописными, хоть выглядели они, вследствие неопытности фотографа, тускловато.

Постепенно он набирался мастерства.

Еще одна девушка (Бланш!), присев на пол и пригнувшись, точно как Ада (и даже походя на нее чертами лица), над раскрытым Вановым чемоданом, "пожирает глазами" силуэт рекламирующей духи Сони Ивор. Следом - крест и тени ветвей на могиле незабвенной Марининой ключницы Анны Павловны Непраслиновой (17971883).

Проскакиваем снимки мелких зверьков - скунсообразных белок, полосатой рыбки в булькающем аквариуме, канарейки в ее изящном узилище.

Фотография овального портрета, сильно уменьшенного - 1775-й, двадцатилетняя княгиня София Земская с двумя своими детьми (дедом Марины, родившимся в 1772-м, и бабушкой Демона, рожденной в 1773-м).

- Что-то я его не припомню, - сказал Ван, - он где висел?

- У Марины в будуаре. А знаешь, кто этот обормот в сюртуке?

- Похоже на вырезанную из журнала дурную репродукцию. Так кто?

- Сумеречников! Много лет назад он сделал сумерографии дяди Вани.

- Потемки перед восходом Люмьеров. О, ты смотри, Алонсо, специалист по плавательным бассейнам. Я познакомился с его милой, грустной дочуркой на одном из празднеств Киприды, - на ощупь и на вдох она напоминала тебя, и точно так же таяла в руках. Могучие чары случайных сближений.

- Не интересуюсь. А вот и мальчик.

- Здрасьте, Иван Дементьевич, - сказал Ван себе четырнадцатилетнему, по пояс голому, целящему каким-то коническим снарядом в мраморное предвестие крымской девы, обреченное вечно предлагать умирающему моряку неиссякающий последний глоток мраморной воды из расколотой пулей чаши.

Скакалку Люсетты тоже проскакиваем.

Ага, достославный дубонос.

- Нет, это китайская пуночка (Chinese Wall Bunting). Сидит на пороге двери, ведущей в подвал. Дверь распахнута. За нею садовые инструменты и крокетные клюшки. Ты ведь помнишь, какая масса экзотической живности, альпийской и арктической, уживается в наших краях с обычным зверьем.

Полдник. Ада, склоненная над поглощаемым ею сочащимся персиком с неумело ободранной шкуркой (снимок сделан из сада, через стеклянную дверь).

Драма и комедия. Бланш борется в беседке "Пуч-пуч" с двумя страстными цыганами. Дядя Дан мирно читает газету в красном автомобильчике, безнадежно завязшем в грязи Ладорской дороги.

Чета огромных ночниц-павлиноглазок, все еще сопряженных. Каждый благословенный год садовники и грумы приносили Аде представителей этого вида, по-своему напоминавших нам о тебе, сладостный Марко д'Андреа, и о тебе, рыжеволосый Доменико Бенчи, и о тебе, задумчивый и смуглый Джованни дель Брина (ты принимал их за летучих мышей), или о том, кого я не смею назвать (ибо это научный вклад Люсетты, - который так легко исказить после кончины ученого), быть может, также подобравшем - близ Флоренции, майским утром 1542 года, под стеной плодового сада, над которой еще не нависли ветви еще не завезенных туда глициний (вклад ее полусестры), - двух грушевых пядениц in copula54: самца с перистыми усиками, самку с простенькими ниточками, - чтобы затем верно изобразить их (среди других никуда не годных, ни на что не похожих насекомых) на одной из стен оконной ниши в так называемой Зале Стихий палаццо Веккио.

Восход в Ардисе. Здрасьте: голый Ван, еще не покинувший сетчатого кокона под "лиддеронами", как называют в Ладоре лириодендроны, кокона, не так чтобы схожего с lit d'edredon, но все же стоящего рассветного каламбура и уж определенно благоприятного для физического выражения фантазий юного сновидца, итога которых сетка ничуть не скрывает.

- Здрасьте вам, - повторил Ван, говоря как мужчина с мужчиной. Первая похабная карточка. Можно не сомневаться, что в приватной коллекции Богарнира имеется увеличенная копия.

Ада сквозь увеличительное стекло (с помощью которого Ван расшифровывал кое-какие частности на рисунках своих безумцев) изучала узор гамака.

- Боюсь, не последняя, - севшим голосом отозвалась она, и - благо альбом они перелистывали, лежа в постели (обличая тем самым, как нам теперь представляется, нехватку вкуса), взбалмошная Ада перевела читальную лупу на живого Вана: что она, будучи жадным до научных познаний и развращенным в артистическом отношении ребенком, неоднократно проделывала в отображенное здесь лето Господне.

- Отыщу mouche (мушку) и заклею его, - сказала она, возвращаясь к плотоядно осклабленному среди нескромных ромбов присеменнику. - Кстати, у тебя в комодике целая коллекция черных масок.

- Это для masked balls (bals-masques55), - процедил Ван.

Картинка под пару: оголенные до крайних пределов белые бедра Ады (надетая ради дня рождения юбка смята листвой и ветвями), оседлавшей черный сук райского древа. Следом несколько снимков, сделанных на пикнике 1884 года, - Ада и Грейс отплясывают лясканскую удалую, Ван, стоя на руках, обкусывает побеги сосновой звездчатки (предположительная идентификация).

- С этим покончено, - сказал Ван. - Драгоценное левое сухожилие мне больше не служит. Фехтовать или отвесить хорошую плюху я еще в состоянии, но о рукохождении придется забыть. И не надо хлюпать, Ада. Ада больше не будет хныкать и хлюпать. Кинг-Винг говорит, что в моем возрасте великий Векчело тоже обратился в обычного человека, это совершенно нормально. Ага, пьяный Бен Райт пытается изнасиловать Бланш на конюшне, - у девочки порядочная роль в этом ревю.

- Ну что ты плетешь? Сам же отлично видишь, они танцуют. Точь-в-точь как Красавица и Чудовище на том балу, где Золушка потеряла подвязку, а Принц - свой чудный стеклянный гульфик. В дальнем углу залы различаются также господин Вард с госпожой Фрэнш, исполняющие отчасти брейгелевскую "кимбу" (деревенская пляска). Все эти разговоры, будто селяне в наших краях только и знают что насиловать друг дружку, сильно преувеличены. D'ailleurs, это была последняя петарда мистера Бена Райта в Ардисе.

Ада на балконе (наш акробатический voyeur56 сфотографировал ее, свесившись с краешка крыши) рисует один из своих любимых цветков, ладорский сатирион, шелковисто-пушистый, мясистый, вздыбленный. Вану показалось, что он вспомнил и тот солнечный вечер, и несколько оброненных ею (в ответ на его ботанически нелепое замечание) слов: "мой цветок раскрывается только в сумерках". Тот, что так влажно лиловел у нее.

Официальное фото на отдельной странице: Адочка, хорошенькая и непристойная в своей кисее, и Ваничка в серой фланели и школьном галстуке в косую полоску стоят бок о бок, с напряженным вниманием глядя в "кимеру" (химеру, камеру); на его лице - призрак насильной улыбки, ее выражения лишено. Оба вспомнили время (между первым крестиком и целым кладбищем поцелуев) и случай: снимок был сделан по распоряженью Марины, вставившей фотографию в рамку и повесившей ее у себя в спальне рядом с портретом своего двенадцати- или четырнадцатилетнего брата в "байронке" (рубашке с открытым воротом), лелеющего в сложенных чашкой ладонях морскую свинку; все трое походили на родных братьев с сестрой, при этом покойный отрок обеспечивал вивисекционное алиби.

Еще одна фотография, сделанная в тех же обстоятельствах, была капризной Мариной отвергнута: Ада сидит, читая, за трехногим столом, ее слабо сжатый кулачок прикрывает нижнюю половину страницы. Редчайшая, сияющая, никакими резонами не оправданная улыбка лучится на ее почти мавританских губах. Волосы частью льются ей на ключицу, частью стекают вдоль спины. Ван, склонившись, стоит над нею и незряче глядит в раскрытую книгу. В миг, когда щелкнул затвор, он намеренно и сознательно связал недавнее прошлое с неотвратимым будущим и сказал себе, что в этой связи предстоит сохраниться объективной перцепции подлинного настоящего, что он обязан запомнить благоухание, блеск и плеск, и плотскую суть настоящего (и он действительно помнил их полдюжины лет спустя - как помнит и ныне, во второй половине следующего столетия).

Но откуда взялся на любимых губах этот редкостный свет? Умная насмешка, минуя переходную форму издевки, легко преобразуется в наслаждение.

- А знаешь, Ван, что за книга там лежит - рядом с Марининым зеркальцем и пинцетом? Могу тебе сказать. Один из самых расфуфыренных и rejouissants57 романов, когда-либо "поднимавшихся" на первую страницу Литературного обозрения манхаттанской "Times". Уверена, что он и поныне валяется у твоей Кордулы в каком-нибудь укромном углу, там, где вы с ней сидели щека к щеке, после того как ты соблазнил меня и бросил.

- Кошка, - сказал Ван.

- Да нет, много хуже. "Табби" старика Бекстейна - шедевр в сравнении с этой стряпней, с этой "Любовью под липами" какого-то Ильманна, перепертой на английский Томасом Гладстоуном, подвизавшимся, судя по слогу, в перевозчичьей фирме "Паковка и Доставка", поскольку на странице, которой упивается здесь Адочка, адова дочка, "автомобиль" назван "фурой". И представь, нет, ты только представь, что малютке Люсетте пришлось в ее курсе литературы в Лосе изучать и Ильманна и троицу трупных Томов.

- Ты вот помнишь эту белиберду, а я помню, как мы сразу за тем три часа безостановочно целовались Под Лиственницами.

- См. следующую иллюстрацию, - мрачно сказала Ада.

- Ах, мерзавец! - воскликнул Ван. - Наверное, полз за нами на пузе со всей аппаратурой. Нет, я обязан его истребить.

- Хватит истреблений, Ван. Отныне только любовь.

- Да ты взгляни, девочка, вот я упиваюсь твоим языком, вот впиваюсь в твой надгортанник, а вот...

- Перерыв, - сказала Ада, - быстро-быстро.

- Весь к вашим услугам, пока не стукнет мне девяносто, - сказал Ван (вульгарность подглядывания в щелку оказалась заразительной), - по девяносто раз в месяц, исходя из самых грубых оценок.

- Пусть они будут грубее, о, гораздо грубее, скажем, сто пятьдесят, это выходит, выходит...

Но налетевшая буря смела калькуляцию к кинологическим чертям.

- Нуте-с, - сказал Ван, когда рассудок снова вступил в права, вернемся к нашему загубленному детству. Мне не терпится - (подбирая альбом с ковра у кровати) - избыть это бремя. О, новый персонаж, и даже с подписью: доктор Кролик.

- Секундочку. Ты, может, и наилучший Vanishing Van, но все равно безобразно пачкаешься. Да, это мой бедный учитель естествоведения.

В гольфных шароварах и панаме похотливо стремящийся вослед своей "бабочке" (как зовутся по-русски чешуекрылые). Наважденье, недуг. Что могла знать Диана о подобной гоньбе?

- Как странно - в том виде, в каком Ким его здесь наклеил, он кажется совсем не таким пушистым и пухлым, каким я его представлял. Сказать по правде, милочка, он выглядит крупным, сильным, симпатичным и матерым Мартовским Зайцем! Требую объяснений!

- Да нечего тут объяснять. Я как-то раз попросила Кима помочь мне дотащить туда и обратно кое-какие коробки, - вон, видишь? - наглядное доказательство. К тому же это вовсе не мой Кролик, это брат его, Кароль или Карапарс Кролик. Доктор философии, родом из Турции.

- Люблю смотреть, как у тебя, когда ты врешь, сужаются глаза. Далекий мираж Малой Безобразии.

- Я не вру! - (с очаровательным достоинством): - Он действительно доктор философии.

- Van ist auch one58, - пробурчал Ван, выговаривая последнее слово как "wann"59.

- Излюбленная наша мысль, - продолжала она, - любимейшая мысль моя и Кролика состояла в том, чтобы описать и запечатлеть самые ранние стадии, от яйца до куколки, всех нимфалид, больших и малых, начав с тех, что населяют Новый Свет. Я отвечала бы за постройку аргиннинария (защищенного от вредителей питомника с подбором температур и прочими усовершенствованиями, каковы, например, особые ночные ароматы и крики ночных животных, позволяющие создавать в сложных случаях естественную обстановку), гусеницы требуют исключительного ухода! На обоих полушариях обитают сотни видов и превосходных подвидов, но, повторяю, мы начали бы с Америки. Живые яйцекладущие самочки и живые пищевые растения, такие как разнообразнейшие фиалки, доставляемые воздушной почтой отовсюду, начиная, из чистой лихости, с арктических ареалов - с Ляски, Ле Бра д'Ора, острова Виктора. Наш гусеничный садок был бы одновременно и фиалкарием, полным чарующих цветущих растений, от endiconensis, это такая разновидность северных болотных фиалок, до крошечной, но величавой Viola kroliki, недавно описанной профессором Холлом из Гадсон-Бэй. Я сделала бы цветные изображения всех возрастных стадий и графические - упоительных гениталий и иных подродностей строения насекомых. Чудесная была бы работа.

- И с какой любовью исполненная, - сказал Ван, переворачивая страницу.

- К несчастью, мой бесценный сотрудник умер, не оставив завещания, а садок побочных Кроликов сплавил его коллекцию, включая и то немногое, что принадлежало мне, немецким торговцам и татарским дельцам. Возмутительно, несправедливо и грустно!

- Мы подыщем тебе нового научного руководителя. Ну-с, а тут у нас что?

Троица слуг, Прайс, Норрис и Вард, переодетые в карикатурных пожарных. Молодой Бут, алчно лобзающий жилочки на подъеме голой ноги, задранной и утвержденной на балюстраде. Ночной, сделанный под открытым небом снимок двух маленьких белых призраков, прижавших снутри носы к стеклу библиотечного окна.

Страница, на которой уместились расположенные красивым eventail'ом семь фоточек, сделанных за такое же число минут из далековатой засады высокая трава, полевые цветы, свисающая листва. Тени и сплетение стеблей чинно маскировали коренные подробности, позволявшие заподозрить, что двое не вполне одетых детей предаются чему-то большему, нежели простая возня.

Единственной конечностью Ады, видимой на центральной миниатюре, была тонкая рука, в статичном замахе державшая наотлет, будто флаг, сброшенное платье над усыпанной звездами маргариток травой. Увеличительное стекло (вновь извлеченное из-под простыней) отчетливо показало на верхней картинке торчащий из маргариток поганый гриб с толстой шляпкой, называемый в шотландских законоуложениях (еще со времен охоты на ведьм) "Повелителем Эрекции". На цветочном горизонте третьего фото различалось другое не лишенное интереса растение - марвеллово яблочко, имитирующее зад погруженного в некие занятия отрока. На трех следующих снимках la force des choses60 ("неистовство совокупления") в достаточной мере разметало буйные травы, позволяя различить детали запутанной композиции, образованной из неуклюжих цыганских захватов и недозволенных нельсонов. И наконец, на последней картинке, самой нижней в веерной череде, Ада была представлена парой ручек, оправлявших волосы, между тем как ее Адам стоял над нею, и какая-то цветущая ветвь затеняла его бедро с нарочитой небрежностью, позволявшей Старым Мастерам сохранять Эдем целомудренно чистым.

Голосом, в такой же мере небрежным, Ван произнес:

- Дорогая, ты слишком много куришь, у меня весь живот в пепле. Полагаю, Бутеллену известен точный адрес, по которому проживает в этих Афинах изобразительного искусства профессор Богарнэ?

- Только не убивай его, Ван, - сказала Ада. - Он ненормален, он, может быть, шантажист, но при всей его гнусности в снимках различается истошный стон искалеченного искусства. К тому же, это единственная действительно мерзкая страница. И не забывай, что в каком-то другом кусту таилась в засаде рыжая восьмилетняя девочка.

- Художество, my foute! Это его похоронные дроги, Carte du Tendre, свернутая в ролик туалетной бумаги! Я жалею, что ты мне ее показала. Этот хам опошлил образы, сохраненные нашим сознанием. Я либо хлыстом выбью мерзавцу глаза, либо спасу наше детство, написав о нем книгу: "Ардис, семейная хроника".

- Ах, напиши! - воскликнула Ада (пропуская еще один омерзительный эпизод, подсмотренный, скорее всего, сквозь дырку в чердачной доске). Смотри, наш маленький остров Халиф.

- Не хочу я больше смотреть. По-моему, тебя эта грязь разжигает. Кое-кому достаточно комикса с оседлавшей мотоцикл девкой в бикини, чтобы прийти в возбуждение.

- Ну пожалуйста, Ван, взгляни! Вот наши ивы, помнишь?

"The castle bathed by the Adour:

The guidebooks recommend this tour."61

- Единственный цветной снимок. Ивы кажутся зеленеющими, потому что у них зеленоватые ветки, но на деле они безлиственны - ранняя весна, и видишь, там в камышах наш красный ялик, "Souvenance"62. А вот и последняя: Кимов апофеоз Ардиса.

Все обитатели дома выстроились рядами между колонн на ступенях крыльца, за спинами президента банка баронессы Вин и вице-президента Иды Ларивьер. По сторонам от этих двух стояла чета хорошеньких барышень-машинисток, Бланш де ля Турбери (воздушная, в слезной росе, неотразимо прелестная) и черная девушка, нанятая за несколько дней до отъезда Вана в подспорье Фрэнш, с надутым видом торчавшей прямо над ней во втором ряду, фокальной точкой которого был Бутеллен, все в том же costume sport63, в котором он отвозил Вана (этот снимок то ли не удался, то ли был выпущен). Справа от дворецкого высилась тройка слуг, слева Бут (бывший лакеем Вана) и дебелый, мучнолицый повар (отец Бланш), а бок о бок с Фрэнш - кошмарный твидовый джентльмен с лямкой бинокля на плече: всего лишь турист (по словам Ады), притащившийся из самой Англии, чтобы полюбоваться замком Бриан, и поворотивший велосипед не на ту дорогу - снимок не оставлял сомнений, что он уверен, будто присоединился к группе таких же туристов, забредших в старинное поместье, тоже стоящее внимания. В задних рядах теснились совсем незначительные мужики, поварята, садовники, конюшенные мальчишки, кучера, тени колонн, горничные горничных, посудомойки, портомойки, портнихи, приживалки, все менее различимые, как на тех банковских объявлениях, где мелкий служилый люд наполовину урезается плечьми более удачливых коллег, но все-таки держится за свое место, все-таки улыбается, смиренно сливаясь с фоном.

- Вон тот, во втором ряду, это не одышливый Джоунз? Всегда любил старика.

- Нет, - ответила Ада, - это Прайс. Джоунз появился четыре года спустя. Он теперь заправляет полицией в Нижней Ладоре. Ну, вот и все.

Ван, бесстрастно вернувшись к ивам, сказал:

- Все снимки в альбоме, кроме вот этого, сделаны в восемьдесят четвертом году. Я ни разу не плавал с тобой по Ладоре в лодке ранней весной. Приятно заметить, что ты не утратила чарующей способности заливаться румянцем.

- Это его ошибка. Он, должно быть, сделал эту фоточку позже, возможно, в восемьдесят восьмом. Можем вырвать ее, если хочешь.

- Радость моя, - ответил Ван, - мы уже вырвали весь восемьдесят восьмой. Вовсе не нужно быть сыщиком из детектива, чтобы понять, что в альбоме недостает по меньшей мере стольких же страниц, сколько в нем уцелело. Я не против, - то есть я ничуть не желаю любоваться Knabenkrauter'ами и иными подвесками твоих, ботанизировавших вместе с тобой друзей; но ведь он-то восемьдесят восьмой год сохранил и еще объявится с ним, когда потратит первый взнос.

- Я сама извела восемьдесят восьмой, - призналась гордая Ада, - но клянусь, торжественно клянусь, что мужчина, стоящий за Бланш на perron'ом снимке, был и навсегда остался совершенно чужим человеком.

- Его счастье, - сказал Ван. - В сущности говоря, это неважно. Важно, что все наше прошлое стало предметом глумления, что оно выставлено напоказ. По здравом размышлении, не стану я писать Семейную хронику. Кстати, что теперь поделывает моя бедная Бланш?

- О, с ней все в порядке. Все еще там. Она, видишь ли, вернулась назад - после того как ты силком увез ее. Вышла за нашего русского кучера, заменившего Бенгальского Бена, как его называли слуги.

- Да что ты? Прелесть какая. Мадам Трофим Фартуков. Вот уж никогда бы не подумал.

- И у них родился слепой ребенок, - сказала Ада.

- Любовь слепа, - заметил Ван.

- Она уверяет, что ты увивался за ней с самого первого утра, едва появившись у нас.

- Кимом не засвидетельствовано, - усмехнулся Ван. - А ребенок так и останется слепым? Я хочу сказать, показала ли ты его настоящему первоклассному специалисту?

- Да, слеп безнадежно. Но говоря о любви и легендах - сознаешь ли ты, - потому что я-то не сознавала, пока не поговорила с нею два года назад, сознаешь ли, что у людей, окружавших нас в пору нашей любви, со зрением все было очень даже в порядке? Забудь про Кима, Ким просто никчемный гаер, - но известно ли тебе, какая легенда, подлинная легенда, выросла вокруг нас, пока мы играючи предавались любви?

Ей было всегда невдомек, снова и снова повторяла она (словно желая присвоить прошлое, отняв его у обыденной пошлости альбома), что первое их лето, проведенное среди орхидей и садов Ардиса, стало в округе священной тайной и символом веры. Романтической складки горничные, чье чтение состояло из "Гвен де Вер" и "Клары Мертваго", обожествляли Вана, обожествляли Аду, обожествляли радости страсти и Ардисовы сады. Их ухажеры, перебирая семь струн русской лиры под цветущими черешнями или в запущенных розовых садах, распевали баллады (а между тем окна старого замка гасли одно за одним), добавляя все новые строки - простодушные, отдающие лавкой в лакейской, но идущие от самого сердца, - к нескончаемым народным припевкам. Блеск и слава инцеста все пуще влекли к себе эксцентричных офицеров полиции. Садовники по-своему перелагали цветистые персидские вирши об орошении и Четырех Стрелах Любви. Ночные сторожа одолевали бессонницу и трипперный зуд с помощью "Похождений Ваниады". Пастухи, пощаженные молниями на далеких холмах, превращали громадные "роговые гуделки" в ушные рожки и слушали с их помощью ладорские напевы. Девственные владелицы мощеных мрамором замков прелестными ручками нежили свое одинокое пламя, распаленное романтической историей Вана. А по прошествии целого века красочные словеса расцветут еще пуще, оживленные влажной кистью времени.

- Из чего следует лишь, - сказал Ван, - что положение наше отчаянное.

8

Зная, сколь падки его сестры до русского стола и русских развлечений, Ван повел их воскресным вечером в "Урсус", лучший из франко-эстонских ресторанов Большого Манхаттана. Обе юные дамы были в очень коротких и очень открытых вечерних платьях, "миражированных" в этом сезоне Вассом, - таково было модное в этом сезоне словцо: Ада в сквозисто-черном, Люсетта в лоснисто-зеленом, цвета шпанской мухи. Губы их "перекликались" тоном (но не оттенком) помады; глаза были подведены в модном стиле "изумленная райская птица" - модном и в Люте, и в Лосе. Смешанные метафоры и двусмысленные речи всегда возбуждали Винов, истых детей Венеры.

Уха, шашлык и "Аи" имели успех поверхностный и привычный; зато в старинных напевах таилось нечто тоскливо томительное, быть может, благодаря участию в вечере контральто из Ляски и баса, которого все называли Банфом, прославленных исполнителей английских версий русских "романсов", разымчивая "цыганщина" которых пронизывает Григорьева и Глинку. Была там и Флора тоненькая, едва оформившаяся, полуобнаженная кафешантанная танцовщица неясного происхождения (румынка? романка? рамсийка?), к чьим упоительным услугам Ван этой осенью несколько раз прибегал. Как человек, "знающий свет", он с холодным (быть может, чрезмерно холодным) безучастием взирал на ее даровитые прелести, впрочем, последние несомненно приправляли тайным очарованием эротическое возбуждение, зуд которого не покидал Вана с той самой минуты, как обе его красавицы избавились от мехов и уселись чуть впереди него в подцвеченном праздничном мареве; дрожь этого возбуждения отчасти усугублялась сознанием (прозрачно прикрытым нарочитой неподвижностью профильной позы) украдчивой, ревнивой, интуитивной подозрительности, с которой Ада и Люсетта неулыбчиво всматривались в его лицо, пытаясь подметить в нем отклик на деланно-скромное выражение профессионального узнавания, с которым сновала мимо них "эта блядушка", как наши юные девы с напускным безразличием обозначили Флору (весьма недешевую и в целом премилую). Скоро, впрочем, тягучий плач скрипок пронял и Вана, и Аду до того, что у обоих сдавило горло; по-юношески незатейливые любовные призывы их в конце концов вынудили прослезившуюся Аду встать и удалиться, чтобы "попудрить нос", и Ван, тоже вставая, не смог сдержаться и с надрывом всхлипнул, хоть и обругал себя за это. Он уткнулся носом в тарелку, грубо стиснул подернутое абрикосовым пушком предплечье Люсетты, и та сказала по-русски:

- Я пьяна и все такое, но я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо, пожалуйста, не позволяй мне больше хлестать шампанское, не только потому, что я прыгну в Гадсон, если лишусь надежды тебя заполучить, не только из-за этой багровой принадлежности твоего тела - тебе едва не вырвали сердце, бедный мой душенька, в нем, по-моему, вершков восемь длины...

- Семь с половиной, - буркнул честный Ван, из-за музыки ставший слышать чуть хуже.

- ...но и потому, что ты - Ван, только Ван, ничего, кроме Вана, кожа да шрамы, единственная правда единственной нашей жизни, моей отвратительной жизни, Ван, Ван, Ван.

Тут Ван поднялся вновь, потому что вернулась изысканная, как мановение черного веера, Ада, провожаемая тысячью взоров, между тем как по клавишам уже потекли первые такты романса (знаменитого фетовского "Сияла ночь"), и бас, перед тем как вступить, по русскому обыкновению покашлял в кулак.

A radiant night, a moon-filled garden. Beams

Lay at our feet. The drawing room unlit;

Wide open, the grand piano; and our hearts

Throbbed to your song, as throbbed the strings in it...64

Следом Баноффский разлился в роскошных амфибрахиях Глинки (когда дядя их был еще жив, Михаил Иванович летом гащивал в Ардисе - и поныне стояла под псевдоакациями зеленая скамья, на которую композитор, как сказывают, часто присаживался, промокая платком высокое чело):

Subside, agitation of passion!65

Следом выступали другие певцы с песнями все более и более грустными они исполнили и "The tender kisses are forgotten"66, и "The time was early in the spring, the grass was barely sprouting"67, и "Many songs have I heard in the land of my birth: Some in sorrow were sung, some in gladness"68, и бешено популярную

There's a crag on the Ross, overgrown with wild moss

On all sides, from the lowest to highest...69

и череду дорожных жалоб, каковы, например, наиболее верные анапесту:

In a monotone tinkles the yoke-bell,

And the roadway is dusting a bit...70

И темно искаженную солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением:

Nadezhda, I shall then be back

When the true batch outboys the riot...71

и единственное, западающее в память стихотворение Тургенева - то, что начинается словами:

Morning so nebulous, morning gray-drowning,

Reaped fields so sorrowful under snow coverings72

и разумеется, прославленный ложноцыганский гитарный романс Аполлона Григорьева (еще одного приятеля дяди Вани):

O you, at least, do talk to me,

My seven-string companion,

Such yearnings ache invades my soul,

Such moonlight fills the canyon!73

- Думаю, мы уже более чем напитались лунным светом и земляничным суфле - последнее, боюсь, оказалось не вполне "на высоте" этого вечера, прибегнув к излюбленному ею велеречивому слогу Остиновых девиц, произнесла Ада. - Не пора ли нам всем в кровать? Попка, ты видела, какая у нас большая кровать? Смотри, как зевает наш кавалер, "того и гляди собственную давилку проглотит" (вульгарное ладорское выражение).

- Как (восхождение на пик Зевун) это верно, - судорожно выдавил Ван, отнимая пальцы от бархатистой щечки персика "купидон", который он смял, но не отведал.

Метрдотель, виночерпий, шашлычник и весь лакейский причт, до глубины души потрясенный количествами зернистой икры и "Аи", которые поглотили эфемерные с виду Вины, теперь не спускали многочисленных очей с возвращавшегося к Вану подноса, нагруженного золотом и банкнотами сдачи.

- А почему, - спросила Люсетта, поцеловав Аду в щечку, когда обе они поднялись (жестами пловчих нащупывая за спиною меха, пребывавшие пока под запором в сейфе не то где-то еще), - почему самый первый романс "Уж гасли в комнатах огни" и "благоухали розы" растрогал тебя сильнее, чем твой любимый Фет и тот другой, про острый локоть трубача?

- Ван тоже прослезился, - туманно ответила Ада и мазнула свежеподкрашенными губами по самой причудливой из веснушек хмельной Люсетты.

Холодно, почти деликатно, - словно он лишь этим вечером узнал двух чинно ступающих, чуть помавающих бедрами граций, - Ван, направляя их к выходу (навстречу шиншилловым мантильям, с которыми спешило к ним множество еще неопытных в услужении, подобострастных, несправедливо, необъяснимо нуждающихся человеческих особей), одну ладонь, левую, уложил на долгую оголенную Адину спину, а другую на становой столб Люсетты, тоже голый и долгий (так что она имела в виду - дорожку или дружка? Или то был промах заплетающегося языка?). Холодно он перебирал, смакуя, свои ощущения - одно, следом другое. Седловинка гибкой спины была у его девочки из горячей слоновой кости; у Люсетты - из волглых шелков. Он тоже слегка "перебрал" шампанского - четыре бутылки из полудюжины "без малой малости" (как мы выражались когда-то в Чусе) - и теперь, вышагивая за их голубыми мехами, по-дурацки понюхал правую ладонь, прежде чем спрятать ее в перчатку.

- Скажите, Вин, - послышался за его спиной пискливый шепоток (одни развратники кругом), - вам что, одной уже не хватает?

Ван развернулся, готовый грянуть на грубияна, но то была только Флора, тревожно дразнящая, восхитительная притворщица. Он попытался всучить ей банковский билет, но она упорхнула, нежно блеснув на прощанье браслетами и звездочками на сосцах.

Едва лишь Эдмунд (не Эдмонд, которого безопасности ради - он знал Аду в лицо, - услали обратно в Кингстон) довез их до дому, как Ада, надув щеки и сделав большие глаза, устремилась к Вановой ванной. Собственную она оставила пошатывающейся гостье. Ван, утвердившись в географической точке, расположенной на ширину волоса ближе к старшей сестре, неизбывной струей оросил приветливые "удобства" маленького vessie74 (канадийское прозвище ватер-клозета), расположенного рядом с его гардеробной. Избавясь от смокинга с галстуком, он расстегнул воротник шелковой рубашки и замер в исполненной сочной силы нерешительности: Ада, отделенная от него их общей спальней и гостиной, наполняла ванну, к гомону воды норовил акватически примешаться недавно слышанный звон гитары (то была одна из редких минут, в которые он вспоминал и о ней, и о ее совершенно разумных речах в Агавии, последней ее санатории).

Он облизнул губы, прочистил горло и, решив убить одной шишкой двух дубоносов, отправился через boudery75 и manger-hall76 (будучи haut77, мы обыкновенно предпочитаем канадийский язык) к южной оконечности квартиры. В спальне для гостей спиной к нему стояла Люсетта, надевая через голову бледно-зеленую ночную рубашку. Узкие бедра ее были голы, и горестного нашего повесу против воли его растрогала идеальная симметричность изящно удвоенных впадинок над ягодицами, какие встречаешь на крестцовом пояске красоты лишь у безупречно сложенных юных созданий. Подумать только, они даже совершеннее Адиных! К счастью, она обернулась, приглаживая растрепанные рыжие лохмы, и подол рубашки упал до самых колен.

- Душечка, - сказал Ван, - мне нужна твоя помощь. Она рассказала мне о своем валентинианском estanciero78, но фамилия его все от меня ускользает, а приставать к ней с вопросами мне не хочется.

- Фамилии она тебе не назвала, - сказала верная Люсетта, - так что и ускользать нечему. Нет. Я не могу поступить так с нашей общей любовью, тем более что ты, как известно, способен попасть из пистолета даже в замочную скважину.

- Ну прошу тебя, лисонька! В награду получишь редкостной разновидности поцелуй.

- Ах, Ван, - глубоко вздохнув, сказала она. - Но ты обещаешь не говорить ей, что это я тебя просветила?

- Обещаю. Нет-нет-нет, - нарочито русским говорком продолжил он, когда Люсетта в бездумном любовном порыве попыталась прижаться своим животом к его. - Никак-с нет, не в губы, не в надгубье, не в кончик носа, не в млеющие глаза. В лисью мышку, только туда, - но погоди, - (отпрянув в насмешливой нерешительности), - скажи-ка, ты их хоть бреешь?

- Когда я их брею, они только хуже пахнут, - призналась, послушно оголяя плечо, простушка Люсетта.

- Руку вверх! Направление - Рай! Терра! Венера! - скомандовал Ван, и на несколько согласных ударов двух сердец приник деловитым ртом к горячей, влажной, полной опасностей полости.

Люсетта бухнулась в кресло, прижимая ко лбу ладонь.

- Софиты можешь выключить, - сказал Ван. - Мне нужна фамилия.

- Виноземцев, - ответила Люсетта.

Ван услышал голос Ады Виноземцевой, требующий, чтобы ей подали ночные хрустальные башмачки (которые он, как и в пору княженья Кордуленьки, с трудом отличал от танцевального снаряженья), и минуту спустя, ни на миг не позволив ослабнуть напруге, он, словно в пьяном сне, уже бурно спрягался с Розой, повалив ее на низкий комодик, - нет, с Адой, но на усвоенный с Розой манер. Она пожаловалась, что Ван ободрал ее, "точно тигровый турок". Он лег и почти уже задремал, когда почуял, что Ада выбирается из кровати. Куда она? Попке хочется взглянуть на альбом.

- Я мигом, притереться не успеешь, - сказала она (на жаргоне школьных трибадок), - ты уж не засыпай. Кстати, впредь и до дальнейшего извещения это будет Cher-amie-fait-morata (игра слов, построенная на общеродовом и специфическом названии знаменитой мухи).

- Вы только без сапфических vorschmack'ов, - пробурчал в подушку Ван.

- Ах, Ван! - сказала она и обернулась, покачивая головой, положив руку на опаловый шишачок дверной ручки в конце бесконечной комнаты - Мы уже столько раз говорили об этом! Ты сам признал, что я всего только бледная, дикая девочка с волосами цыганки из бессмертной баллады без рифм, попавшая в "разномастный мир" Раттнера, единственным правящим принципом которого является закон случайных блужданий. Ты ведь не станешь, - продолжала она где-то между его щекой и подушкой (ибо Ада давно удалилась, унося кроваво-бурую книгу), - не станешь требовать целомудрия от дельфинетки! Ты знаешь, что мне по-настоящему любы только мужчины и, увы, только один из них.

В аллюзиях Ады на ее плотские увлечения всегда присутствовало нечто импрессионистски полноцветное, но также и инфантильное, напоминавшее одну из тех каверзных картинок или стеклянных лабиринтиков с двумя горошинами, или машинку в Ардисе - помнишь? - бросавшую глиняных голубей и сосновые шишки в воздух перед стрелком, - а то еще кокамару (называемую по-русски "биксой"), в которую играют маленьким кием на обтянутой бильярдным сукном продолговатой доске с лунками и лузами, колокольцами и колками, меж которых зигзагами скачет, ударяясь, слоновой кости шарик размером с пинг-понговый.

Тропы суть грезы речи. Пройдя самшитовым лабиринтом и багательными арками Ардиса, Ван углубился в сон. Когда он снова открыл глаза, было девять утра. Она лежала свернувшись, чуть в стороне, спиною к нему - голые открытые скобки, в которые пока еще нечего вставить, - и пленительные, прекрасные, предательские, иссиня-черно-бронзоватые волосы пахли Ардисом, но вдобавок и "Oh-de-grace"79 Люсетты.

Так что же, она послала ему каблограмму? С отсрочкой или с отставкой? Госпожа Винер - нет, Вингольфер, ах да, Виноземцева, - их род восходит к первому русскому, отведавшему лабруски.

- Мне снится саПЕРник ЩАСТЛИИВОЙ! (Михайла Иванович, нахохлясь на скамейке под кремовыми черешнями, чертит тростью по песку).

- I dream of a fortunate rival!

Меня же покуда поджидает доктор Похмелкин и его могучее снадобье пилюли "Каффеина".

В двадцать лет Ада была горазда поспать по утрам, и потому с самого начала их новой жизни вдвоем Ван обыкновенно принимал душ до того как она пробуждалась и, бреясь, звонил из ванной комнаты и заказывал завтрак, который затем доставлял им Валерио, вкатывая сервировочный столик из лифта прямо в гостиную, смежную с их спальней. Однако в то воскресенье Ван, не знавший, что может прийтись по вкусу Люсетте (он помнил ее давнее пристрастье к какао), и томимый желанием соединиться с Адой до наступления дня, - пусть даже ценою вторжения в ее теплые сны, - скомкал омовение, крепко вытерся, припудрил пахи и, не потрудившись что-либо накинуть, во всей красе воротился в спальню, лишь для того, впрочем, чтобы найти в ней простоволосую, насупленную Люсетту, так и не снявшую сорочки цвета ивовой листвы и сидевшую на краешке внебрачного ложа, между тем как Ада - с набрякшими сосцами, уже облачившаяся, по причинам ритуально-провидческим, в его алмазное ожерелье, вдыхала первый дневной дымок и пыталась добиться от младшей сестры решительного ответа на вопрос, что та предпочитает отведать - монакских плюшек с потомакским сиропом или, быть может, их несравненного, янтарно-рубинового бекона. При виде Вана, который и глазом не моргнув величаво прошествовал через спальню, дабы утвердиться полноправным коленом на краю огромной кровати (миссисипская Роза однажды разместила в ней желая преподать им наглядный урок в духе прогрессивной педагогики - двух своих коричневых, будто ириски, сестричек и с ними куклу почти такого же роста, только белую), Люсетта пожала плечиками и поднялась, собираясь уйти, но алчная Адина рука удержала ее.

- Запрыгивай, попка (все началось году в восемьдесят втором, когда малютка, сидя за столом, пустила крохотного шептуна). А ты, Садовый Бог, позвони в ресторан - три кофе, полдюжины яиц всмятку, побольше тостов с маслом и кучу...

- Ну уж нет! - перебил ее Ван. - Два кофе, четыре яйца et cetera. Я не желаю, чтобы прислуга решила, будто я развлекаюсь в постели с двумя девицами, для моих скромных нужд вполне довольно одной (teste80 Флора).

- Скромных нужд! - фыркнула Люсетта. - Отпусти меня, Ада. Мне нужен душ, а ему - ты.

- Попка останется здесь, - провозгласила безрассудная Ада и в один грациозный взмах сорвала с сестры ночную сорочку. Люсетта невольно согнула хрупкую спину и склонила головку, затем, словно лишившаяся чувств стыдливая мученица, откинулась на краешек Адиной подушки, и локоны ее струйками оранжевого пламени растеклись по черному стеганому бархату изголовья.

- Разведи руки, дуреха, - приказала Ада, скидывая простыню, частью скрывавшую три пары ног. Одновременно она, не оборачиваясь, шлепком одной руки отбросила воровато пристроившегося к ней сзади Вана, а другой проделала несколько магических пассов над маленькими, но на диво милыми, осыпанными бисером пота грудками и плоским трепетным животом выброшенной на берег нимфы, - спустившись к самой жар-птице, некогда уже виденной Ваном, но ныне вполне оперившейся и по-своему столь же чарующей, как его возлюбленный сизый ворон. Кудесница! Акразия!

То, что открывается нашим глазам, представляет собою не столько казановановское положение (сей дважды-развратник определенно работал одноцветным карандашом, выдерживая манеру мемуаров своей бесцветной эпохи), но полотно более раннее, принадлежащее к венецианской (sensu largo81) школе и воспроизведенное (в "Запретных шедеврах") с тщанием, достаточным для того, чтобы выдержать придирчивый просмотр vue d'oiseau82 любого борделя.

Итак, если взглянуть сверху - как бы на отражение в потолочном зеркале, наивно придуманном Эриком в пору его кипридовых грез (на самом деле все здесь, вверху, окутано тенью, поскольку еще не поднятые шторы отгоняют серое утро прочь), мы увидим огромный остров кровати, освещаемый слева (от нас - от Люсетты справа) лампой, бормотливо блистающей на западной прикроватной тумбочке. Покрывало и одеяло смяты и отброшены на юг острова, лишенный изножной доски, - туда, откуда только что высадившиеся на острове взоры начинают движение к северу, к верховьям присогнутых и разведенных ног младшей из барышень Вин. Для капли росы на рыжем мху вскоре отыщется стилистический отклик в аквамариновой слезе, скользнувшей по ее пылающей скуле. Другой проход от порта во внутренние области позволяет увидеть долгое белое бедро (левое) центральной женской фигуры; мы заглядываем в сувенирную лавку: лаково-красные Адины когти, ведущие в меру непокорное, простительно податливое мужское запястье с мглистого востока на рыжевато-розовый запад; искрометные алмазы ее ожерелья, ныне не более ценные, чем аквамарины, лежащие по другую (западную) сторону проулка Нового Романа. Голый, покрытый шрамами мужчина на восточном берегу острова, наполовину скрыт тенью да, в сущности, и менее интересен, хоть и возбужден куда сильнее, чем то допускает здоровье - его или определенного пошиба туриста. Недавно заново оклеенная стена, стоящая строго на запад от бормочущей теперь уже много громче (et pour cause) доросиновой лампы, изукрашена в честь центральной девы перуанскими "медоносами", со слетающимися на них (боюсь, не только за нектаром, но и ради завязших в нем крохотных тварей) дивными колибри (Loddigesia Hummingbirds), между тем как на стоящей по сю сторону тумбочке покоятся также спички в непритязательном коробке, караванчик сигарет, монакская пепельница, экземпляр бедного Вольтимандова триллера и орхидея (Lurid Orchidium) в аметистовой вазочке. Парная тумбочка с Вановой стороны несет на себе такую же сверхмощную, но не зажженную лампу, дорофон, коробочку "Чистексов", читальную лупу, воротившийся Ардисовский альбом и оттиск статьи "Легкая музыка как причина возникновения опухолей мозга" доктора Вереда (забавный псевдоним молодого Раттнера). Звукам присущи краски, краскам запахи. Пыланье Люсеттиного янтаря пронизывает мглу ароматов и радостей Ады, замирая на пороге Ванова лавандового любодея. Десять вкрадчивых, губительных, любящих, длинных пальцев, принадлежащих двум молодым разнополым демонам, ласкают их беспомощную постельную зверушку. Порою распущенные черные волосы Ады ненароком щекочут местную достопримечательность, которую она стискивает в ладони, великодушно демонстрируя свою находку. Без подписи и рамы.

Вот, собственно, и все (ибо волшебная игрушка вдруг как-то сразу разжижилась, а Люсетта, подцепив ночную сорочку, удрала к себе в спальню). Лавочка оказалась из тех, где кончики ювелировых пальцев нежной ворожбой сообщают пустячной поделке драгоценные свойства, уподобляясь трущимся одно о другое задним крыльям присевшей голубянки или порхающим пролетам большого пальца престижитатора, постепенно растворяющим монету; однако в такой-то лавчонке и находит пытливый художник неизвестное полотно, атрибутируемое как творение Грилло или Обьето, прихоти или предумышления, ober- или unterart.

- Как она нервна, бедняжка, - заметила Ада, потянувшись над Ваном к "Чистексам". - Можешь теперь заказать завтрак, - если, конечно... О, какое приятное зрелище! Орхидея. Никогда не встречала мужчину, способного воспрянуть с такой быстротой!

- Мне уже говорили об этом сотни гетер и дюжины кисок, куда более опытных, чем будущая госпожа Виноземцева.

- Я, может, и не такая умная, как прежде, - грустно сказала Ада, - но мне известна одна особа - не просто кошка, а кошка блудливая - и это Кордула Тобакко, она же мадам Первицки. В сегодняшней утренней газете я прочитала, что девяносто процентов французских кошек умирают от рака. Как обстоят дела в Польше, не знаю.

Спустя недолгое время он уже отдавал дань обожанья [sic! "adoration"! Изд.] оладьям. Люсетта так и не появилась, и когда Ада, не снявшая бриллиантов (знаменующих чаяние еще по меньшей мере одного caro83 Вана и "Дромадера" перед утренней ванной), заглянула в гостевую, обнаружилось, что белый чемодан и голубые меха исчезли. К подушке была пришпилена записка, криво написанная "Арленовой зеленью для век":

Если останусь еще на ночь сойду с ума поеду ползать на лыжах в Вирма с другими несчастными ворсистыми вирусами на три или более ужасных недели

Бедная Elle

Ван, встав за монастырский налой, приобретенный им для вертикального изложения мыслей, рождаемых становым хребтом, написал нижеследующее:

Бедная Л.

Обоим нам жаль, что ты нас так скоро покинула. Еще пуще того нам жаль, что мы втянули нашу нереиду и Эсмеральду в нечистые шалости. Милая жар-птица, мы никогда больше не станем играть с тобой в подобные игры. We apollo [apologize]84. Разбудораженная память, разворошенные угли и разоблаченные покровы прекрасного (Remembrance, embers and membranes of beauty) отнимают у художников и умалишенных способность владеть собой. Известны случаи, когда пилоты гигантских воздушных кораблей и грубые, вонючие кучера теряли рассудок, завидев пару зеленых глаз под медными локонами. Мы хотели лишь подивить и позабавить тебя, РП (райская птица). Мы слишком далеко зашли. Я, Ван, зашел слишком далеко. Мы сожалеем об этой постыдной, хоть в сути своей и невинной сцене. Каждому человеку выпадают минуты эмоциональной подавленности и выздоровления. Истребить и забыть.

Любящие тебя А & В

(в алфавитном порядке)

- По-моему, это высокопарная пуританская чушь, - просмотрев записку Вана, сказала Ада. - С какой стати должны мы apollo за то, что она испытала сладкую спазмочку? Я люблю ее и никогда не позволила бы тебе причинить ей боль. И знаешь - странно, но что-то в тоне твоей записки вызывает во мне настоящую ревность, впервые in my fire85 [именно так в рукописи - вместо "life86". Изд.]. Ах, Ван, Ван, когда-нибудь - после пляжа или танцев ты переспишь с ней, Ван!

- Только если у тебя иссякнут любовные зелья. Так ты позволишь отослать ей эти строки?

- Позволю, только добавлю несколько слов.

В ее P.S. читаем:

Приведенная выше декларация составлена Ваном, я подписываю ее без малейшей охоты. Она высокопарна и отдает пуританством. Я обожаю тебя, mon petit87, и никогда не позволила бы ему мучать тебя, все равно как - из нежности или безумия. Когда тебя начинает мутить от Куина, почему не слетать в Голландию или в Италию?

А.

- А теперь давай глотнем морозного воздуха, - сказал Ван. - Я распоряжусь, чтобы оседлали Пардуса и Пег.

- Прошлым вечером меня узнали сразу двое мужчин, - сказала она. - Двое калифорнийцев, но поклониться они не посмели - испугались моего спутника, bretteur'а в шелковом смокинге, с надменным вызовом озиравшегося кругом. Одним был Анскар, продюсер, а другим, сопровождавшим кокотку, Поль Уиннер, лондонский приятель твоего отца. А я-то думала, мы вернемся в постель.

- Мы отправимся в Парк на верховую прогулку, - твердо сказал Ван, но первым делом позвонил, вызывая воскресного казачка, чтобы тот доставил письмо в Люсеттин отель - или в Вирма, на курорт, если она уже уехала.

- Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь? - поинтересовалась Ада.

- Да, - ответил он.

- Ты разбиваешь ей сердце, - сказала Ада.

- Ада, милая, - воскликнул Ван, - я не что иное, как блистательная пустота. Я оправляюсь от долгой и опасной болезни. Ты плакала над моим дурацким шрамом, но отныне жизнь у нас будет состоять лишь из любви, веселья и консервированной кукурузы. Где мне печалиться о разбитых сердцах, если мое только что склеилось? Тебе придется надеть голубую вуаль, а я приклею усы, придающие мне сходство с Пьером Леграном, моим учителем фехтования.

- Au fond, - сказала Ада, - двоюродные имеют полное право выезжать вместе верхом. И даже, если им захочется, танцевать или кататься на коньках. В конце концов, что такое кузены? - почти что брат с сестрой. Сегодня синий, льдистый, бездыханный день.

Вскоре Ада была готова, они нежно расцеловались в прихожей, между лифтом и лестницей, прежде чем расстаться на несколько минут.

- Башня, - в ответ на его вопрошающий взгляд негромко сказала Ада совсем как в медовые утра прошлого, когда он таким же взглядом спрашивал, счастлива ли она. - А ты?

- Сущий зиккурат.

9

После некоторых розысков им все-таки удалось выследить "Юных и окаянных" (1890) - повторный показ производился в маленьком театрике, узкой специальностью которого были "лубочные вестерны" (как назывались эти пустыни социально-значимого неискусства). Вот во что в конце концов выродились "Enfants Maudits" мадемуазель Ларивьер (1887)! В ее произведении двое подростков, живших во французском замке, изводили отравой свою вдовую мать, которая совратила молодого соседа, любовника одного из двойняшек. Писательница пошла на множество уступок как допустимой в ту пору свободе, так и нечистому воображению сценаристов, но и она, и исполнительница главной роли отреклись от итога обильных злоупотреблений сюжетом, обратившимся под конец в рассказ об убийстве в Аризоне, жертвой коего стал вдовец, как раз собравшийся жениться на спившейся проститутке, которую Марина играть отказалась, что было вполне разумно. Бедная Адочка, напротив, крепко держалась за свою крохотную роль - двухминутный эпизод в придорожном трактире. Во время репетиций ей чудилось, будто она неплохо справляется с образом змеи-барменши, - до тех пор пока постановщик не изругал ее, заявив, что она движется, как "недоразвитая недотыка". До просмотра конечного продукта она не снизошла, да и не очень стремилась к тому, чтобы Ван теперь его увидел, однако он напомнил ей, как тот же самый постановщик, Г.А. Вронский, когда-то сказал, что она достаточно красива, чтобы со временем стать дублершей Леноры Коллин, бывшей в двадцатилетнем возрасте такой же обаятельной gauche88, точно так же задиравшей и напряженно сутулившей, пересекая комнату, плечи. Пересидев предваряющую основной показ короткометражку, снятую департаментом общественных работ, они дождались наконец "Юных и окаянных", но лишь для того, чтобы увидеть, что барменшу из эпизодов в забегаловке вырезали, - осталась только, как уверял добрый Ван, замечательно четкая тень Адиного локтя.

Назавтра, сидя в их маленькой гостиной с черным диваном, палевыми подушками и эркером, новенькие стекла которого, сдавалось, увеличивали медленно и отвесно падавшие снежные хлопья (стилизованные, по случайному совпадению, картинкой с обложки валявшегося на подоконнике свежего номера "The Beau & the Butterfly"89), Ада разговорилась о своей "актерской карьере". Тема эта вызывала у Вана тайную тошноту (отчего ее страсть к "естественной истории" по контрасту приобретала ностальгическую лучезарность). Для Вана написанное слово существовало лишь в его отвлеченной чистоте, в неповторимой притягательности для столь же идеального разума. Оно принадлежало только своему творцу, произнести его или сыграть мимически (к чему стремилась Ада) невозможно было без того, чтобы смертельный кинжальный удар, нанесенный чужим сознанием, не прикончил художника в последнем приюте его искусства. Написанная пьеса по внутренней своей сути превосходит лучшее из ее представлений, даже если за постановку берется сам автор. С другой стороны, Ван соглашался с Адой в том, что говорящий экран определенно предпочтительнее живого театра по той простой причине, что с помощью первого постановщик имеет возможность, производя неограниченное число повторных представлений, воплотить и утвердить собственные стандарты совершенства.

Ни один из них не способен был вообразить, каких разлук могло потребовать ее профессиональное пребывание "на натуре", как не способен был представить совместных поездок к этим многоочитым местам и совместной жизни в Холливуде, США, или в Плющевом Доле, Англия, или в сахарно-белом отеле "Конриц" в Каире. Правду сказать, они вообще не могли представить какой-либо жизни, кроме теперешней tableau vivant90 на фоне чарующе-сизого неба Манхаттана.

Четырнадцатилетняя Ада твердо верила, что ей предстоит ворваться в звездный круг и, величаво воссияв, рассыпаться радужными слезами блаженства. Она училась в специальных школах. Актриса столь же неудачливая, сколь даровитая, и с нею Стэн Славски (не родственник и не сценический псевдоним) давали ей уроки актерства, отчаяния, упований. Ее дебют стал маленьким тихим крушением, последующие ее появленья на сцене исторгали аплодисменты лишь у близких друзей.

- Первая любовь, - говорила она Вану, - это первая, выпадающая человеку стоячая овация, она-то и создает великих артистов - меня уверяли в этом Стэн и его подружка, сыгравшая Стеллу Треугольникову в "Летучих кольцах". Подлинное признание приходит порою лишь с последним венком.

- Bosh!91 - сказал Ван.

- Да, конечно, ты прав, - ведь и его ошикали в старом Амстердаме наемные писаки в клобуках, а посмотри, как триста лет спустя его кропотливо копирует каждый пупсик из "Poppy Group"92! Я по-прежнему думаю, что талантлива, хотя, с другой стороны, я, может быть, смешиваю правильность подхода с талантом, попросту плюющим на всякие правила, выведенные из искусства прежних времен.

- Что ж, - сказал Ван, - по крайней мере, ты это сознаешь; вообще-то ты довольно подробно обсуждала эту тему в одном из твоих писем.

- Я, например, всегда, как мне кажется, понимала, что на сцене главное не "характер", не "тип" или что-то подобное, не фокусы-покусы социальной тематики, но исключительно личная и неповторимая поэзия автора, потому что драматурги, как доказали величайшие из них, все-таки ближе к поэтам, чем к романистам. В "подлинной" жизни мы лишь творения случая, играющего в полной пустоте, - разумеется, если и сами мы не художники; между тем как в хорошей пьесе я ощущаю себя созданной по определенному замыслу, допущенной к существованию цензурным комитетом, я ощущаю себя защищенной, видя перед собой только черную, дышащую тьму (вместо "четырех стен" нашего Времени), я ощущаю себя свернувшейся в объятиях недоумевающего Вила (он-то думал, что я - это ты) или куда более нормального Антона Павловича, всегда питавшего слабость к длинноволосым брюнеткам.

- И про это ты тоже когда-то писала.

Вышло так, что начало сценической жизни Ады (1891) совпало с концом двадцатипятилетней карьеры ее матери. Больше того, обе появились в чеховских "Четырех сестрах". Ада на скромненькой сцене Якимской театральной академии сыграла Ирину в слегка урезанной версии пьесы - сестра Варвара, говорливая "оригиналка" ("странная женщина", называла ее Марина) в ней только упоминалась, а все сцены с ее участием были исключены, так что пьеса вполне могла называться "Три сестры", как, собственно, и окрестили ее наиболее шаловливые из местных рецензентов. Марина же исполнила в солидной экранизации пьесы как раз эту (отчасти растянутую) роль монашки; и картина, и исполнительница получили изрядное количество незаслуженных похвал.

- С тех самых пор, как я решилась пойти на сцену, - говорила Ада (мы используем здесь ее записки), - меня преследовала и угнетала Маринина посредственность, au dire de la critique, которые либо не замечали ее, либо валили в общую могилу "недурных исполнителей"; если же роль оказывалась достаточно велика, игра Марины оценивалась по шкале, простиравшейся от "безжизненной" до "прочувствованной" (высшая из похвал, каких когда-либо удостаивались ее достижения). И полюбуйся, чем она занялась в самый деликатный миг моей карьеры! Размножением и рассылкой по друзьям и врагам таких, способных довести до отчаяния отзывов, как "Дурманова превосходно сыграла невротичку-монашку, превратив статичную в сущности, эпизодическую роль в et cetera, et cetera, et cetera".

- Конечно, в кино нет языковых проблем, - продолжала Ада (Ван между тем скорей проглотил, чем придушил зевок). - Марине и еще трем актерам не потребовался искусный дубляж, без которого не смогли обойтись остальные, не знающие языка исполнители; а в нашей несчастной Якиме постановщик мог опереться только на двух русских - на протеже Стэна, Альтшулера в роли барона Николая Львовича Тузенбаха-Кроне-Альтшауера, да на меня, игравшую Ирину, la pauvre et noble enfant93, которая в первом действии работает телеграфисткой, во втором служит в городской управе, а под конец становится школьной учительницей. Остальные сооружали сущий винегрет из акцентов английского, французского, итальянского, - кстати, как по-итальянски "окно"?

- Finestra, sestra, - откликнулся Ван, изображая свихнувшегося суфлера.

- Ирина (рыдая): "Куда? Куда все ушло? Где оно? О Боже мой, Боже мой! Я все забыла, забыла... У меня перепуталось в голове... Я не помню, как по-итальянски потолок или вот окно..."

- Нет, окно в ее монологе идет первым, - сказал Ван, - потому что она сначала оглядывается вокруг, а потом поднимает глаза кверху: естественный ход мысли.

- Да, конечно; еще борясь с "окном", она поднимает взгляд и упирается им в столь же загадочный "потолок". Право же, я уверена, что сыграла ее в твоем, психологическом, ключе, но что толку, что толку? - режиссура была хуже некуда, барон перевирал каждую вторую реплику, - зато Марина, Марина была marvelous94 в своем мире теней! "Десять лет да еще годок пролетели, как я уехала из Москвы - (Ада, играя уже Варвару, копирует отмеченный Чеховым и с таким раздражающим совершенством переданный Мариной "певучий тон богомолки"). Нет больше Старой Басманной улицы, на которой ты (к Ирине) родилась годков двадцать назад, теперь там Бушменная, по обеим сторонам мастерские да гаражи (Ирина с трудом сдерживает слезы). Зачем возвращаться туда, Аринушка? (Ирина рыдает в ответ)". Естественно, мать, пошли ей небо всего самого лучшего, чуточку импровизировала, как любая хорошая актриса. Да к тому же и голос ее - молодой, мелодичный, русский! - заменил сентиментальный ирландский лепет Леноры.

Ван видел эту картину, она ему понравилась. Ирландская девушка, бесконечно грациозная и грустная Ленора Коллин

Oh! qui me rendra ma colline

Et la grand chene and my colleen!

- мучительно напоминала Аду Ардис, сфотографированную вместе с матерью для фильмового журнальчика "Белладонна", который прислал ему Грег Эрминин, посчитавший, что Вану приятно будет увидеть тетушку и кузину, снятых в калифорнийском патио перед самым выходом фильма. Варвара, старшая из дочерей покойного генерала Сергея Прозорова, в первом действии приезжает из далекого монастыря, Обители Цицикар, в Перму, укрывшуюся средь глухих лесов, которыми поросли берега Акимского залива (Северная Канадия), на чаепитие, устроенное Ольгой, Маршей и Ириной в день именин последней. К великому огорчению монашки, все три ее сестры мечтают лишь об одном оставить промозглый, сырой, изнемогающий от комаров, но во всех иных отношениях приятный и мирный "Перманент", как шутливо прозвала городок Ирина, ради светских увеселений далекой греховной Москвы, штат Идаго, прежней столицы Эстотии. В первой сценической редакции, ни у кого не смогшей исторгнуть нежного вздоха, каким встречают шедевры, "Tchechoff" (так он, живший о ту пору в Ницце, в мизерном пансионе на улице Гуно 9, писал свое имя) втиснул в занявшую две страницы нелепую вступительную сцену все сведения, которые ему хотелось поскорее сбыть с рук, - комья воспоминаний и дат, груз слишком невыносимый, чтоб взваливать его на хрупкие плечи трех бедных эстоток. Впоследствии он перераспределил эти сведения по сцене гораздо более длинной, в которой приезд монашки Варвары дает повод рассказать все потребное для удовлетворения неуемного любопытства публики. Изящный образчик драматургического мастерства, но, к несчастью (нередко навлекаемому на автора персонажами, порожденными лишь желанием как-то вывернуться), монашка застряла на сцене до третьего, предпоследнего действия, в котором только ее и удалось спровадить назад в монастырь.

- Полагаю, - сказал знающий свою девочку Ван, - ты не просила Марину помочь тебе с ролью Ирины?

- Это привело бы лишь к ссоре. Ее советы всегда были мне неприятны, потому что она подавала их оскорбительно саркастическим тоном. Говорят, будто птицы-матери заходятся в нервных припадках, гневно издеваясь над своими бесхвостыми беднячками, когда тем не удается быстро выучиться летать. Сыта по горло. А кстати, вот и программка моего провала.

Проглядев список персонажей и перемещенных лиц, Ван отметил две забавных подробности: роль Федотика, артиллерийского офицера (единственный комедийный орган которого составляла вечно щелкающая камера) исполнял Ким (сокращенное от Яким) Эскимосов, а некто по имени "Джон Старлинг", фамилия которого происходила от слова "starling" - "скворец", играл Скворцова (секунданта в довольно-таки дилетантской дуэли последнего действия). Когда он сообщил о своем наблюдении Аде, та залилась краской на свойственный ей старосветский манер.

- Да, - сказала она, - он был очень милым мальчиком, я чуть-чуть пофлиртовала с ним, но переутомление и раздвоенность оказались для него непосильными, - он еще с отрочества состоял в puerulus у жирного учителя танцев по фамилии Данглелиф и в конце концов покончил с собой. Как видишь ("румянец сменяется матовой бледностью"), я не скрываю от тебя ни единого пятнышка того, что рифмуется с Пермой.

- Вижу-вижу. А Яким...

- Ну, Яким - пустое место.

- Нет, я не о том. Яким, по крайней мере, не делал, как наш рифмоименный знакомец, фоточек твоего брата, обнимающегося со своей девушкой? В роли девушки Зара д'Лер.

- Точно сказать не могу. Помнится, наш режиссер считал, что несколько смешных эпизодов не повредят.

- Зара en robe rose et verte, конец первого действия.

- По-моему, за одной из кулис что-то щелкало и в доме смеялись. А у бедного Старлинга всей и роли было - крикнуть за сценой из плывущей по Каме лодки, подав моему жениху знак, что пора отправляться к барьеру.

Но перейдем лучше к дидактической метафористике друга Чехова, графа Толстого.

Кому из нас не знакомы старые гардеробы в старых гостиницах субальпийской зоны Старого Света? В первый раз их открываешь с особенной осмотрительностью, очень медленно, в пустой надежде приглушить раздирающий скрежет, нарастающий стон, который их дверцы испускают на середине пути. Вскоре, впрочем, понимаешь, что если открывать или закрывать дверцу проворно, одним решительным рывком, беря проклятые петли врасплох, то наградой тебе служит победная тишина. При всем изысканном, изобильном блаженстве, переполнявшем Вана и Аду (мы говорим здесь не об одном только росном соре Эроса), оба сознавали, что некоторые воспоминания лучше оставить закрытыми, чтобы страшные стенания их не вымотали одну за другой каждую жилку души. Но если производить операцию быстро, если поминать неизгладимое зло между двух бурливых каламбуров, тогда, быть может, сама жизнь, рывком закрывая дверь, изольет утоляющий боль бальзам и умерит неизбывную муку.

Время от времени она отпускала шуточки насчет его любовных грешков, хотя, вообще говоря, имела склонность закрывать на них глаза, как если бы сам разговор о них неявно подразумевал, что и ей следует быть откровеннее в описании собственной слабости. Ван проявлял пущую любознательность, однако получил из уст Ады едва ли больше сведений, чем из ее писем. Прошлым своим поклонникам Ада приписывала все уже знакомые нам черты и недочеты: вялость исполнения, ничтожество и пустопорожность, а самой себе - ничего, кроме легкого женского сострадания да кое-каких гигиенических и оздоровительных соображений, ранивших Вана сильнее откровенных признаний в страстной неверности. Внутренне Ада решила махнуть рукой на его и свои чувственные прегрешения: последнее прилагательное, являясь почти синонимом "бесчувственного" и "бездушного", тем самым лишается существования в неизъяснимой потусторонности, в которую безмолвно и робко верили и он, и она. Ван старался следовать той же логике, но не мог забыть позора и муки, даже когда достигал высот счастья, каких не ведал и в самые яркие минуты, предварившие мрачнейшие из часов его прошлого.

10

Они прибегали к множеству предосторожностей - совершенно напрасных, поскольку ничто не могло изменить окончания (уже написанного и уложенного в папку) этой главы. Одна лишь Люсетта да еще агентство, доставлявшее письма ему и Аде, знали адрес Вана. У услужливой дамы, приемщицы в банке Демона, Ван выведал, что отец не вернется в Манхаттан до 30 марта. Они никогда не выходили из дому вместе, договариваясь встретиться в начале дневных трудов в Библиотеке или в большом магазине, и надо же было случиться, чтобы в тот единственный раз, когда они отступили от этого правила (Ада на несколько панических мгновений застряла в лифте, а Ван беспечно спускался с их общей вершины по лестнице), оба попались на глаза старенькой госпоже Эрфор, проходившей со своим крошечным, шелковистым, желтовато-серым йоркширским терьером мимо их парадных дверей. Старушке не составило труда мгновенно и уверенно их припомнить: многие годы она была вхожа в обе семьи и теперь с удовольствием узнала из трепета (скорее, чем лепета) Ады, что Ван случайно оказался в городе как раз в тот день, когда она, Ада, случайно приехала с Запада; что у Марины все хорошо; что Демон теперь в Мексике то ли Емкиске; и что у Леноры Коллин точь-в-точь такой же чудный песик и с таким же чудным проборчиком вдоль спины. В тот же день (3 февраля 1893 года) Ван вторично подкупил уже лопавшегося от денег швейцара, дабы тот на любой вопрос, который задаст ему относительно Винов любой посетитель - особенно дантистова вдовушка с гусеничного обличия собачонкой, - отвечал коротко: знать, мол, ничего не знаю. Единственным персонажем, которого Ван не принял в расчет, был старый прохвост, изображаемый обыкновенно в виде скелета, а то еще ангела.

Отец Вана как раз покидал один Сантьяго, желая взглянуть, что учинило с другим землетрясение, когда из Ладорской больницы пришло каблограммой известие о близкой кончине Дана. Сверкая очами, свистя крылами, Демон немедля ринулся в Манхаттан. Не так уж и много развлечений оставила ему жизнь.

Из аэропорта в залитом луною городе северной Флориды, который мы зовем Тентом, а заложившие его тобаковские матросы назвали Палаткой, и в котором из-за неполадок с двигателем ему пришлось пересесть на другой самолет, Демон заказал разговор дальнего следования и получил от редкостно обстоятельного доктора Никулина (внука великого родентолога Куникулинова никак нам не избавиться от латука) исчерпывающий отчет о кончине Дана. Жизнь Данилы Вина представляла собой мешанину общих мест и гротесков, но смерть обнаружила в нем артистические черты, отобразив (как в два счета смекнул его двоюродный брат, но не доктор) обуявшую Дана под самый конец страсть к полотнам, большей частью поддельным, связанным с именем Иеронима Босха.

На следующий день, 5 февраля, в исходе восьмого утреннего часа по манхаттанскому (зимнему) времени Демон, направляясь к поверенному Дана, приметил на своей стороне улицы - Алексис-авеню, которую он совсем уж было собрался перейти, - давнюю, но малоинтересную знакомую, госпожу Эрфор, приближавшуюся к нему со своим той-терьером. Ни минуты не колеблясь, он соступил на мостовую, и поскольку шляпы, которую можно было бы приподнять, у него не имелось (шляп никто с плащами не носит, к тому же Демон, чтобы справиться с трудностями этого, завершавшего бессонный полет дня, только что принял весьма экзотическую, мощную пилюлю), ограничился - и правильно сделал - приветственным взмахом узкого зонта; в красочном озарении припомнил полоскательных девушек ее покойного мужа и гладко промахнул перед мерно цокающей, запряженной в тележку зеленщика кобылкой, навсегда разлучившей его с госпожой R 4. Но как раз на случай такой незадачи Рок и подготовил альтернативное продолжение. Пролетая (верней проплывая пилюля!) мимо "Монако", где он нередко завтракал, Демон внезапно сообразил, что сын (с которым ему никак не удавалось "связаться"), надо быть, по-прежнему живет с маленькой, снулой Кордулой де Прей в пентхаузе, венчающем это приятное здание. Он еще ни разу там не бывал - или бывал? Какое-то деловое свидание с Ваном? На затянутой солнечной мутью террасе? Погружавшейся в облако хмеля? (Все так, бывал, только Кордула снулостью не отличалась и к тому же отсутствовала.)

С простой и, говоря комбинационно, опрятной мыслью, что в конце-то концов, под небом (белым, сплошь в многоцветных опаловых посверках) места хватит всем, Демон впорхнул в вестибюль и запрыгнул в лифт, куда как раз перед ним погрузился рыжий лакей с сервировочным столиком на вихлястых колесах, содержавшим завтрак на двоих и манхаттанскую "Times" поверх сияющих, хоть и слегка поцарапанных серебряных куполов. А что, сын его так здесь и живет? - машинально осведомился Демон, помещая меж куполами кусочек благородного металла. Si95, - согласился осклабленный идиот, всю зиму так и прожил со своей хозяйкой.

- Ну, значит, нам по пути, - сказал Демон и не без гурманского предвкушения потянул ноздрями аромат монакского кофе, усиленный тенями тропических, волнуемых бризом лиан в его голове.

В то незабываемое утро распорядившийся о завтраке Ван вылез из ванны и уже влезал в землянично-красный махровый халат, когда из ближней гостиной послышался голос Валерио. Туда Ван и зашлепал, напевая беззвучно, чая провести еще один день все возраставшего счастья (который сгладит еще одну неприятную грань, вправит еще один болезненный вывих прошлого, принимавшего ныне покрой, сливавшийся с новым светозарным узором).

Демон, весь в черном, в черных гетрах, в черной нарукавной повязке, с моноклем на черной, шире обычного, ленте сидел за завтраком - чашка кофе в одной руке, удобно сложенная финансовая страница "Times" в другой.

Он вздрогнул и резковато поставил чашку на стол, отметив совпадение цвета с одной неотвязной деталью, которая светится в левом нижнем углу некоей картины, воспроизведенной в богато иллюстрированном каталоге его поверхностной памяти.

Ван сумел только выдавить: "Я не один" (je ne suis pas seul), но Демона слишком распирала принесенная им печальная весть, чтобы он стал обращать внимание на намек дурака, которому довольно было попросту выйти в соседнюю комнату и через минуту вернуться (замкнув за собою дверь - замкнув годы и годы впустую потраченной жизни), чего он не сделал, застыв взамен вблизи отцовского стула.

Согласно Бесс (имя которой обладает в русском языке известным побочным значением), грудастой, но в остальном гнусноватой сиделке Дана, которую он предпочел всем остальным и даже притащил за собою в Ардис, - поскольку ей удавалось губами выдавливать из его бедного тела последние капли "play-zero" (как называла это одна старая шлюха), - он уже довольно давно, еще до внезапного отъезда Ады, жаловался, что некий бесенок, помесь лягушки с грызуном, норовит оседлать его, чтобы вместе скакать в застенок вечности. Доктору Никулину Дан описывал своего верхового как черного, с бледным пузом, с черным спинным щитком, сверкающим, точно спинка жука-навозника, и с ножом в воздетой передней конечности. Одним ледяным январским утром Дан неведомо как сумел через подвальный лабиринт и кладовку для инструментов ускользнуть в бурые заросли Ардиса; кроме красного купального полотенца, свисавшего с его зада наподобие чепрака, никакой одежды на нем не было, и хоть путь оказался труден, ему, ковылявшему на четвереньках, подобием покалеченного скакуна под невидимым всадником, удалось далеко углубиться в лесистый ландшафт. С другой стороны, попытайся он остеречь ее, она может вскрикнуть безошибочно Адиным голосом или выпалить что-нибудь необратимо интимное в тот миг, как он откроет глухую, надежную дверь.

- Умоляю вас, сударь, - сказал Ван, - спуститесь вниз, я присоединюсь к вам в баре, как только оденусь. Ситуация до крайности щекотливая.

- Да ладно тебе, - отмахнулся Демон, роняя и вставляя монокль, Кордула против не будет.

- Это совсем другая, куда более впечатлительная девушка, - (и еще один нелепейший лепет!). - Какая к чертям Кордула! Кордула теперь госпожа Тобак.

- Да, конечно! - возгласил Демон. - Что это я? Помню, Адин жених мне рассказывал - они с молодым Тобаком вместе работали в банке в Фениксе. Как же, как же. Такой шикарный, широкоплечий, синеглазый блондин. Байбак Тобакович!

- Мне наплевать, - сказал сдавленный Ван. - Будь он даже распяленной, распятой жабой-альбиносом. Прошу тебя, папа, мне действительно необходимо...

- Занятно, что ты выразился именно такими словами. Я, собственно, только и заскочил сказать, что бедный кузен Дан помер до странного босховской смертью. Его нашли слишком поздно, он отошел в клинике Никулина и все бредил как раз этой деталью картины. Черт его знает, сколько теперь времени придется потратить, чтобы согнать туда всю семью. Картина сейчас в Вене, в Академии художеств.

- Папа, прости, но я пытаюсь тебе втолковать...

- Если бы я владел пером, - мечтательно продолжал Демон, - я описал бы - разумеется, чересчур многословно - как страстно, как распаленно, как кровосмесительно - c'est le mot - искусство и наука спрягаются в дрозде, в чертополохе или в том герцогском боскете. Ада выходит за человека, который большей частью живет под открытым небом, но мозг ее - это закрытый музей, однажды она вместе с милейшей Люсеттой по жутковатому совпадению указала мне на некоторые детали того, другого триптиха, колоссального сада насмешливых наслаждений, год тысяча пятисотый, - а именно, на бабочек в нем - на бархатницу в середине правой доски и крапивницу на центральной, как бы присевшую на цветок, - заметь это "как бы", ибо мы здесь имеем пример точного знания, коим владеют две прелестных девицы, потому как они объяснили мне, что на самом-то деле букашка повернута к нам не той стороной: видимая, как на картине, в профиль, она должна была показать испод крыльев, однако Босх, скорее всего, нашел одно-два крыла в паутине, затянувшей угол его окошка, и изображая неправильно сложенное насекомое, показал лицевую сторону, ту что красивее. Мне, знаешь ли, наплевать на эзотерический смысл, на скрытый в бабочке миф, на потрошителя шедевров, нудящего Босха выражать какую-то дурь своего времени, у меня аллергия на аллегории, и я совершенно уверен, что он попросту забавлялся, скрещивая мимолетные фантазии единственно ради удовольствия, которое получал от красок и контуров, а вот что нам действительно следует изучать, я прямо так и сказал твоим двоюродным сестрам, так это упоение зрения, плоть и вкус земляничины, женственной вплоть до ее размеров, которую ты обнимаешь вместе с ним, или неизъяснимое диво нежданного устьица - но ты не слушаешь меня, ты ждешь, счастливое чудище, когда я уйду, чтобы тебе можно было прервать грезы твоей спящей красавицы! A propos, Люсетту, пребывающую где-то в Италии, мне огорчить не удалось, но Марину я выследил - она в Цицикаре, флиртует с епископом Белоконским, и объявится здесь под вечер, облаченная, вне всяких сомнений, в pleureuses, они ей к лицу, тогда мы a trois96 рванем в Ладору, потому как не думаю, чтобы...

Возможно, он во власти какого-нибудь слепящего чилийского дурмана? Этот поток прервать невозможно - безумное привидение, болтливая палитра...

- ...нет, право же, не думаю, чтобы нам стоило беспокоить Аду в ее Агавии. Он, - я про Виноземцева говорю, - является отпрыском, от-прыс-ком, одного из великих варягов, покоривших красных татар или медных монголов или кем они были? - которые еще до того покорили бронзовых всадников - до того, как мы в миг, счастливый для истории западных казино, ввели в оборот русскую рулетку и ирландскую мушку...

- Мне до крайности, до безобразия жаль, - сказал Ван, - что дядя Дан скончался, и что вы, сударь, пребываете в таком возбуждении, но кофе моей подружки стынет, а тащить в нашу спальню всю эту инфернальную параферналию я не могу.

- Ухожу, ухожу. Как-никак мы с тобой не виделись - с каких это пор, с августа? Во всяком случае, надеюсь, она красивей Кордулы, прежде жившей с тобою здесь, о ветреный юноша!

Возможно, ветрилия? Или драконара? От него явно припахивает эфиром. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, уходи.

- Мои перчатки! Плащ! Спасибо. Могу я воспользоваться твоим клозетом? Нет? Ну ладно. Найду другой. Приходи поскорее, около четырех мы в аэропорту встретим Марину, оттуда прямиком помчим на поминки и...

И тут вошла Ада. Нет, не голая; в розовом пеньюаре, чтобы не шокировать Валерио - уютно поправляя волосы, сладкая, заспанная. Она совершила ошибку, воскликнув "Боже мой!" и отпрыгнув назад, в сумерки спальни. Звонкий обломок секунды - и все рухнуло.

- А еще того лучше, приходите сейчас же, оба, потому что я отменяю все встречи и прямиком отправляюсь домой, - сказал он или подумал, что сказал с выдержкой и с четкостью выговора, которые так пугают и цепенят нерях, неумех, горластых хвастунов, провинившихся гимназистов. Особенно теперь, когда все полетело "к чертям собачьим", to the hell curs Йероена Антнизона ван Акена, к molti aspetti affascinati его enigmatica arte97, как объяснял находившийся при последнем издыхании Дан доктору Никулину и сестре Беллабестии (Бесс), которой он завещал сундук музейных каталогов и свой второй по доброте катетер.

11

Драконов наркотик выветрился: его последействие не отличалось приятностью, соединяя физическую усталость с некоторой оглушенностью мысли, - как если бы разум вдруг совсем перестал различать цвета. Демон, напялив серый халат, прилег на серый диванчик в своем кабинете на третьем этаже. Сын его замер у окна, спиною к молчанию. Этажом ниже, в обитой камкой комнате, прямо под кабинетом ждала Ада, несколько минут назад приехавшая сюда с Ваном. В точности насупротив кабинета, в открытом окне расположенного за проулком небоскреба, стоял, прилаживая мольберт, мужчина в переднике, склонял так и этак голову, отыскивая правильный угол.

Первыми словами Демона были:

- Я требую, чтобы во время разговора ты смотрел мне в глаза.

Ван понял, что роковой разговор, должно быть, уже идет в сознаньи отца, ибо укоризненное требование прозвучало так, точно Демон сам себя перебил. Он слегка поклонился и сел.

- Однако прежде чем я осведомлю тебя о двух обстоятельствах, я хотел бы узнать, как долго - сколько времени это... (надо полагать, "продолжается" или нечто столь же банальное, впрочем, конец всегда банален - виселица, железное жало Нюрнбергской Старой Девы, пуля в висок, последние слова в новой с иголочки Ладорской больнице, падение с тридцати тысяч футов, когда, отыскивая в самолете уборную, ошибаешься дверью, поднесенная собственной супругой отрава, крушенье надежд на крымское гостеприимство, сердечные поздравления господину и госпоже Виноземцевым...).

- Скоро девять лет, - ответил Ван. - Я совратил ее летом восемьдесят четвертого. Если не считать одного случая, мы не обладали друг дружкой до лета восемьдесят восьмого. В общем и целом, она, я думаю, принадлежала мне примерно тысячу раз. В ней вся моя жизнь.

Долгая пауза, создающая впечатление, что собрату по сцене нечего сказать в ответ на его хорошо отрепетированную речь.

Наконец, Демон:

- Второе обстоятельство, возможно, потрясет тебя сильнее первого. Я знаю, о чем говорю, оно доставило мне куда больше тягот - душевных, конечно, не денежных, - чем история с Адой, - о которой ее мать в конце концов рассказала Дану, так что в каком-то смысле...

Тишина, потаенные переливы.

- Когда-нибудь я расскажу тебе про Черного Миллера, не сейчас, это слишком пошло.

Супруга доктора Лапинэ, урожденная графиня Альпийская, не только бросила в 1871-м мужа, чтобы сожительствовать с Норбертом фон Миллером, поэтом-любителем, русским переводчиком итальянского консульства в Женеве, основное занятие которого составляла контрабанда неонегрина, находимого только в Валлисе, - но и поведала своему любовнику о некоторых мелодраматических ухищрениях, которые, как полагал добросердый доктор, явились благодеянием для одной родовитой дамы и благословением для другой. Разносторонний Норберт говорил по-английски с экстравагантным акцентом, был без ума от богатых людей, и если имя кого-либо из них всплывало в разговоре, непременно сообщал, что его обладатель "enawmously rich"98, отваливаясь в благоговейной зависти на спинку кресла и разводя напряженно присогнутые руки как бы для того, чтобы объять незримое состояние. У него была круглая, лысая как колено голова, трупный носик кнопочкой и очень белые, очень вялые и очень влажные руки, на пальцах которых сверкали перстни с рутилом. Любовница вскоре его покинула. Доктор Лапинэ в 1872-м умер. Примерно в то же время барон женился на целомудренной дочке трактирщика и принялся шантажировать Демона Вина; это тянулось почти двадцать лет, к исходу которых престарелого Миллера пристрелил на одной малохоженной пограничной тропе, казавшейся с каждым годом все грязнее и круче, итальянский полицейский. По доброте ли сердечной или уже по привычке, но Демон распорядился, чтобы его поверенный продолжал ежеквартально высылать вдове Миллера сумму, которую вдова по наивности считала страховой премией и которая все возрастала с каждой беременностью дюжей швейцарки. Демон говаривал, что когда-нибудь непременно издаст четверостишия "Black Miller'а"99, украшавшие его писанные на календарных листках послания легким бряцанием рифм:

My spouse is thicker, I am leaner.

Again it comes, a new bambino.

You must be good as I am good.

Her stove is big and wants more wood.100

Мы же можем прибавить, заключая это осведомительное отступление, что к началу февраля 1893 года, когда со смерти поэта прошло не так уж и много времени, за кулисами уже переминались в ожидании два новых, не столь удачливых шантажиста: Ким, который продолжал бы донимать Аду, если бы в некий день его - с одним глазом, болтавшимся на красной ниточке, и другим, потонувшим в крови - не выволокли из коттеджа, в котором он обитал; и сын одного из прежних служащих знаменитого агентства, занимавшегося доставкой тайной почты и упраздненного правительством США в 1928-м, когда прошлое перестало что-либо значить, а оптимизм второго поколения проказников вознаграждался лишь соломой из тощего тюремного тюфяка.

Самая протяженная из нескольких пауз пришла к предназначенному ей концу, и вновь прозвучал голос Демона, на сей раз с силой, которой ему до сей поры недоставало:

- Ван, ты принимаешь сообщаемые мною известия с непостижимым спокойствием. Я не могу припомнить ни единого случая в фактической или фантастической жизни, когда бы отец рассказывал сыну подобные вещи в подобных обстоятельствах. Ты же поигрываешь карандашом и выглядишь таким безмятежным, точно мы говорим о твоих карточных долгах или притязаниях девки, которую ты обрюхатил в придорожной канаве.

Рассказать ему о гербарии на чердаке? О нескромности слуг (не называя, конечно, имен)? О подложной дате венчания? Обо всем, что так весело вызнали двое умных детей? Расскажу. Рассказал.

- Ей было двенадцать, - прибавил Ван, - а я был самцом-приматом четырнадцати с половиною лет, и все это нимало нас не заботило. А теперь и заботиться поздно.

- Поздно? - вскрикнул, садясь на кушетке, отец.

- Пожалуйста, папа, не кипятись, - сказал Ван. - Природа, о чем я тебе уже докладывал, оказалась ко мне добра. Нам не о чем заботиться во всех смыслах этого слова.

- Меня не волнует семантика - или осеменение. Важно одно и только одно. Еще не слишком поздно прервать эту грязную связь...

- Давай без крика и без мещанских эпитетов, - перебил его Ван.

- Хорошо, - сказал Демон, - беру прилагательное назад, а взамен спрашиваю тебя: еще не слишком поздно, чтобы не дать твоей связи с сестрой погубить ее жизнь?

Ван знал, что дело идет именно к этому. Он знал, сказал он, что дело идет именно к этому. С "грязной" все ясно; не затруднится ли обвинитель определить смысл термина "погубить"?

Разговор приобрел отвлеченный характер, гораздо более страшный, чем начальное признание в грехах, которые наши молодые любовники давным-давно простили своим родителям. Как представляет себе Ван продолжение артистической карьеры сестры? Понимает ли он, что карьеру эту ожидает конец, если их отношения сохранятся? Представляет ли себе их дальнейшую скрытную жизнь в изобильном изгнании? Неужели он в самом деле готов лишить ее нормальных человеческих радостей и нормального брака? Детей? Нормальных развлечений?

- Не забудь прибавить, "нормальных измен", - обронил Ван.

- Лучше они, чем это! - мрачно сказал Демон, сидевший на краешке кушетки, уперев локти в колена и подпирая ладонями щеки. - Весь ужас вашего положения в том, что это бездна, которая становится тем глубже, чем дольше я о ней думаю. Ты вынуждаешь меня прибегать к пошлейшим словам вроде "чести", "семьи", "общества", "закона"... Ладно, я за свою беспутную жизнь подкупил кучу чиновников, но ни ты, ни я не способны подкупить целую цивилизацию или страну. А эмоциональное потрясение, неизбежное, когда откроется, что ты и это очаровательное дитя десять лет морочили своих родителей...

Тут Ван ожидал услышать нечто из разряда "убьет-твою-мать", но Демону достало ума обойтись без этого. "Убить" Марину было невозможно. Если до нее и дойдут какие-то слухи об их кровосмесительной связи, забота о "внутреннем мире" поможет ей оставить их без внимания - или по крайности романтизировать, выведя за пределы реальности. Оба это знали. На миг возникший образ ее покладисто растаял в воздухе.

А Демон продолжал говорить:

- Грозить тебе лишением наследства я не могу: "ridges" и недвижимость, оставленные Аквой, превращают эту трафаретную кару в ничто. Не могу я и выдать тебя властям, не запятнав дочь, которую я намерен защитить любой ценой. Единственный подобающий поступок, который мне остается, это проклясть тебя, сделать так, чтобы сегодняшний разговор стал нашей последней, последней...

Ван, палец которого неустанно проскальзывал взад-вперед по безмолвному, но успокоительно гладкому краешку краснодеревного письменного стола, с ужасом услышал рыдание, сотрясшее тело Демона, и увидел потоки слез, затопляющие подтянутые загорелые щеки. В любительской пародии, разыгранной в день рождения Вана - пятнадцать лет назад, - отец, изображая Бориса Годунова, залился странными, угольно-черными слезами перед тем как скатиться со ступеней шутовского трона, знаменуя полную капитуляцию смерти перед силою тяготения. Не оттого ли и возникли в теперешнем представлении эти темные стрелы, что он чернил глазницы, ресницы, веки, брови? Гуляка-картежник... роковая бледная дева из другой прославленной мелодрамы... Из этой. Ван подал ему носовой платок на замену испачканной тряпки. Собственное мраморное спокойствие Вана не удивляло. Смехотворность общих с отцом рыданий надежно затыкала привычные протоки эмоций.

Совладав с собой (хоть и не вернув былой моложавости), Демон сказал:

- Я верю в тебя и в твой здравый смысл. Ты не позволишь старому развратнику отречься от единственного сына. Если ты любишь ее, ты должен желать ей счастья, а она не будет счастлива, пока ты ее не отпустишь. Иди. И когда сойдешь вниз, скажи ей, чтобы пришла сюда.

Вниз. Мой первый слог - повозка, наматывающая на ступицы мертвые маргаритки; второй - "деньги" на староманхаттанском слэнге; мое целое делает дырки.

Проходя площадкой второго этажа, он увидел за соединяющими две комнаты арками черное платье Ады, стоявшей спиной к нему у овального окна спальни. Он велел слуге передать ей просьбу отца и почти бегом пронизал знакомое эхо выложенной каменными плитками прихожей.

Второй мой слог - это также место, где сходятся два косогора. Нижний правый ящик моего еще почти не использованного новенького стола - он у меня не меньше папиного, горячие поздравления от Зига.

Поиски такси, счел он, отнимут в этот час столько же времени, сколько потребуется, чтобы пройти всегдашней машистой поступью десять кварталов до Алекс-авеню. Он был без плаща, без галстука, без шляпы; резкий ветер застил соленым ледком глаза, обращая в медузий хаос его черные кудри. В последний раз войдя в свое идиотски радостное жилище, он сразу сел за действительно превосходный стол и написал приводимую ниже записку:

Сделай то, что он тебе скажет. Логика его выглядит предикой, предикатом [sic] невнятного рода "викторианской" эпохи, в которой, если верить "моему сумасшедшему" [?], сейчас пребывает Терра, но я, в пароксизме [неразборчиво], внезапно понял, что он прав. Да, прав и здесь, и там, хоть и не здесь, и не там, как большинство вещей. В последнем окне, которое мы с тобой разделили, мы оба видели пишущего [нас?] человека, но твой второэтажный уровень обзора, скорее всего, не позволил тебе заметить, что на нем был фартук вроде мясницкого, сильно заляпанный. Всего хорошего, девочка.

Ван запечатал письмо, нашел - в том месте, которое зримо представил, автоматический "громобой", вставил в патронник один "cartridge"101 и перевел его в ствол. Затем, вытянувшись перед зеркалом гардеробной, приложил пистолет к голове на уровне птериона и надавил на удобно изогнутый курок. И ничего не случилось - или, быть может, случилось все, и судьба его в этот миг попросту разветвилась, что она, вероятно, делает время от времени по ночам, особенно когда мы лежим в чужой постели, испытывая величайшее счастье или величайшую безутешность, от которых умираем во сне, но продолжаем ежедневное существование без мало-мальски заметного перебоя подложной последовательности - на следующее, старательно заготовленное утро, к коему деликатно, но крепко приделано подставное прошлое. Как бы там ни было, то, что Ван держал теперь в правой руке, было уже не пистолетом, а карманным гребнем, которым он приглаживал волосы на висках. Им предстояло поседеть ко времени, когда тридцатилетняя Ада сказала в разговоре об их добровольной разлуке:

- Я бы тоже покончила с собой, застань я Розу рыдающей над твоим телом. "Secondes pensees sont les bonnes", как говаривала в своем миленьком патио другая твоя bonne, белая. Что до фартука, ты совершенно прав. Зато как раз ты и не разглядел, что живописец почти закончил большую картину, на которой твое покладистое палаццо стоит между двух исполинских стражей. Может быть, для обложки журнала, который картинку не принял. Но знаешь, прибавила она, - об одном я все-таки сожалею: о том, что ты, облегчая животный гнев, воспользовался альпенштоком, - это был не ты, не мой Ван. Напрасно я рассказала тебе про ладорского полицейского. Напрасно ты открылся ему, подговаривая спалить те папки - с половиной Калуганских сосновых лесов в придачу. Это унизительно.

- Я возместил причиненный ущерб, - со смешком раздобревшего человека сказал раздобревший Ван. - Ким живет в благополучном и благостном Инвалидном доме для лиц свободной профессии, куда я охапками посылаю ему превосходно набранные брайлевским шрифтом книги по новым процессам в цветной фотографии.

Сонному человеку приходят на ум и другие ветвления с продолжениями, однако хватит и этого.

Часть третья

1

Он путешествовал, он учился, он учил.

Стоя под полной луной, серебрившей пески, переложенные острыми черными тенями, он озирал пирамиды Ладора (посещенного в основном из-за его названия). Он охотился на озере Ван с британским правителем Армении и его племянницей. Хозяин гостиницы в Сидре указывал ему с балкона на кильватерный след оранжевого солнца, обращавшего морскую лавандовую зыбь в чешую золотых рыбок, - зрелище, искупавшее романтические неудобства маленьких, узких комнатушек, которые он делил со своей секретаршей, юной леди Свалк. Еще на одной террасе, глядящей на еще один сказочный залив, Эбертелла Браун, любимая танцовщица местного шаха (наивное маленькое существо, полагавшее, будто "умерщвление плоти" означает нечто сексуальное), расплескала утренний кофе, завидев шестивершковую гусеницу с поросшими лисьим мехом сегментами, qui rampait, которая ползла по балюстраде, а затем обомлела и свернулась, схваченная Ваном, - он оттащил диковинное животное в кусты и несколько часов потом мрачно выдергивал позаимствованным у девушки пинцетом щекотные рыжие ворсинки, впившиеся в подушечки пальцев.

Он научился ценить сладкую дрожь, какую испытываешь, углубляясь в глухие улочки чужих городов, и хорошо сознавая, что ничего ты на них не найдешь кроме грязи, скуки, брошенных мятых жестянок и звероватых завоев завозного джаза, несущихся из сифилитичных кафэ. Нередко ему мерещилось, что прославленные города, музеи, древние пыточные застенки и висячие сады это всего лишь метки на карте его безумия.

Он любил сочинять свои книги ("Невнятные подписи", 1895; "Clairvoyeurism"102, 1903; "Меблированное пространство", 1913; "Ткань Времени", начата в 1922-м) в горных приютах, в гостиных великих экспрессов, на открытых палубах белых кораблей, за каменными столиками римских публичных парков. Выходя из неведомо сколько продлившегося оцепенения, он с изумлением замечал, что корабль плывет в другую сторону, или что порядок пальцев на его левой руке заместился обратным и открывается, если считать по часовой стрелке, большим, как на правой, или что мраморного Меркурия, который заглядывал ему через плечо, сменила внимательная восточная туя. И он мгновенно уяснял, что вот уже три года, семь лет, тринадцать в одном цикле разлуки, а следом четыре, восемь, шестнадцать - в другом, минуло с той поры, как он в последний раз обнимал, стискивал, оплакивал Аду.

Числа, ряды, последовательности - бред и проклятие, опустошающие чистую мысль и чистое время, - казалось, склоняли его разум к автоматизму. Три природных стихии - огонь, вода и воздух, именно в этом порядке уничтожили Марину, Люсетту и Демона. Терра пока ждала.

В течение семи лет, после того как мать Вана отрясла с ног своих никчемный прах жизни с мужем, успешно и окончательно обратившимся в труп, и удалилась на все еще ослепительную, все еще волшебно наполненную прислугой виллу на Лазурном берегу (некогда подаренную ей Демоном), она страдала от разного рода "загадочных" болезней, которые все полагали придуманными или даровито разыгранными, а сама она - излечимыми, хотя бы отчасти, простым усилием воли. Ван навещал ее не так часто, как добросовестная Люсетта, с которой он мельком видался там два или три раза; и лишь однажды, в 1899-м, столкнулся он, вступив под лавры и арбутусы виллы "Армина", с бородатым, одетым в простую черную рясу старым священником из православных, отъезжавшим на велосипеде с моторчиком в свой приход, расположенный по соседству с теннисными кортами Ниццы. Марина беседовала с Ваном о вере, о Терре, о театре, но никогда об Аде, и точно так же, как он не подозревал, что она все знает о страшных страстях Ардиса, никто не заподозрил, какую боль своего кровоточащего чрева она пытается умерить заклинаниями, "самососредоточением" или обратным приемом "саморассосредоточения". Со странноватой и слегка самодовольной улыбкой она признавалась, что сколь ни приятны ей ритмические голубые клубы ладана, густой рык диакона на амвоне и маслянисто-коричневые иконы, укрытые филигранными окладами от поцелуев молящихся, душа ее, наперекор Даше Виноземцевой, остается безвозвратно отданной конечной мудрости индуизма.

В начале 1900 года, за несколько дней до того, как Ван в последний раз увидел Марину в клинике Ниццы (где в первый раз услышал название ее болезни), ему приснился "словесный" кошмар, порожденный, быть может, мускусными ароматами "Виллы Венус" в Мирамасе (Буше-Руж-дю-Рон). Чета бесформенных, толстых, сквозистых существ о чем-то спорила, и одно повторяло: "Не могу!" (разумея "не могу умереть", что действительно трудно сделать по собственной воле, не прибегая к посредству кинжала, пули или чаши), а другое твердило: "Можете, сударь!" Ровно через две недели она умерла, и тело ее, как она того пожелала, сожгли.

Ван, человек честно мыслящий, считал, что моральной отваги в нем меньше, чем физической. Он всегда (то есть до своего девяносто седьмого года) с неохотой, словно желая изгнать из сознания мелочный, трусливый, глупый поступок (ибо кто знает, быть может, уже в тот раз, в зеленом свете фонарей, зеленящем зеленую поросль перед отелем, в котором стояли Виноземцевы, ему удалось бы наставить отросшие гораздо позже рога), вспоминал, как ответил Люсетте на присланную ею из Ниццы в Кингстон каблограмму ("Мама умерла нынче утром похороны тире кремация тире завтра на закате") просьбой сообщить ("сообщи пожалуйста"), кто там еще будет, и, получив ответ, что Демон, Андрей и Ада уже приехали, каблографировал: "Desole de ne pouvoir etre avec vous".

В оживленных, сладко жужжащих весенних сумерках, в которых было куда больше ангельского, чем в этом порхании каблограмм, он бродил по Каскадилла-парку Кингстона. Когда при последнем свидании с высохшей, точно мумия, Мариной он сказал ей, что должен вернуться в Америку (хоть, честно говоря, спешки особой не было - был лишь смрад ее больничной палаты, которого никакому ветерку не удавалось развеять), она спросила с новым, нежным, близоруким, ибо обращенным вовнутрь, выражением: "А ты не можешь подождать, пока я уйду?"; он ответил: "Я буду здесь двадцать пятого. Мне нужно прочитать доклад о психологии самоубийства"; и она сказала, подчеркнув - теперь, когда все "трипитака" (собрано и уложено), - их точное родство: "Расскажи им про свою глупую тетушку Акву", на что он с дурацкой ухмылкой кивнул, вместо того чтобы ответить: "Хорошо, мама". Сидя в последней полоске низкого солнца на той самой скамейке, где он совсем недавно нежил и унижал приглянувшуюся студентку - худощавую, неловкую негритяночку, - сгорбленный Ван мучился мыслями о своей недостаточной сыновней привязанности - долгой истории безучастия, насмешливого презрения, физической неприязни и обиходного отчуждения. Он огляделся по сторонам, исступленно клянясь загладить вину, страстно желая, чтобы дух Марины подал ему неоспоримый, все разрешающий знак, свидетельство существования, длящегося за завесою времени, за пределами плоти пространства. Но никто ему не ответил - ни лепесток не опустился на скамейку, ни комар на ладонь. Что же, гадал он, заставляет его по-прежнему влачить эту жизнь на страшной Антитерре, где Терра - лишь миф, искусство - игра, и ничто не имеет значения со дня, когда он хлестнул Валерио по теплой колючей щеке; и откуда, из какого колодца надежды продолжает он черпать дрожащие звезды, если все вокруг огранено отчаянием и мукой, если в каждой спальне Ада отдается другому мужчине?

2

Тусклым парижским утром, попавшим в зазор между весной и летом 1901 года, Ван - в черной шляпе, одной рукой поигрывая теплой мелочью в кармане пальто, а другой, затянутой в оленью кожу, помахивая свернутым английским зонтом, - проходил мимо особенно непривлекательного тротуарного кафэ, которых множество выстроилось вдоль авеню Гийом Питт, когда между столиками поднялся и поздоровался с ним щекастый лысый мужчина в помятом коричневом костюме и жилете с часовой цепочкой.

Мгновение Ван вглядывался в круглые румяные щеки и черную эспаньолку.

- Не узнаешь?

- Грег! Григорий Акимович! - воскликнул, сдирая перчатку, Ван.

- Вот прошлым летом я отрастил настоящую vollbart103. В ней бы ты меня нипочем не признал. Пива? Удивляюсь, Ван, как тебе удается сохранять такой юный вид.

- Шампанская диета вместо пивной, - сказал профессор Вин, надевая очки и маня ручкой зонта официанта. - Вес набирать она не мешает, но по крайности не позволяет завянуть скротуму.

- А здорово меня разнесло, верно?

- Как насчет Грейс? Вот уж кого не представляю толстушкой.

- Кто двойняшкой родился, двойняшкой помрет. У меня и жена не худенькая.

- Так ты женат? Не знал я ране. Давно ли?

- Около двух лет.

- На ком?

- На Моди Свин.

- Дочери поэта?

- Нет-нет, ее матушка родом из Брумов.

Мог бы ответить "на Аде Вин", не окажись господин Виноземцев более проворным претендентом. Я, кажется, знавал кого-то из Брумов. Оставим эту тему: скучнейший, верно, союз - здоровенная, властная супружница и он, ставший еще скучнее, чем был.

- В последний раз я тебя видел лет тринадцать назад - ты ехал на черном пони, нет, на черном "Силентиуме". Боже мой!

- Да, Боже мой, лучше не скажешь. Эти дивные, дивные муки в Ардисе! О, я абсолютно безумно любил твою кузину!

- Ты про мисс Вин? Не знал я ране. Давно ли...

- Да и она не знала. Я был ужасно...

- Давно ли ты осел...

- ...ужасно застенчив, потому что я же понимал, - куда мне тягаться с ее бесчисленными поклонниками.

С бесчисленными? С двумя? С тремя? Возможно ли, что он ничего не слышал о главном? Все розовые изгороди знали про нас, все горничные во всех трех усадьбах. Благородная сдержанность тех, кто застилает наши постели.

- Давно ли ты осел в Люте? Нет, Грег, это я заказал. Заплатишь за следующую бутылку. Так скажи же...

- Вспомнишь, и этак странно становится! Порывы, грезы, реальность в степени x. Признаюсь, я готов был сложить голову на татарской плахе, если б взамен мне позволили поцеловать ее ножку. Ты был ей кузеном, почти братом, тебе этой одержимости не понять. Ах, эти пикники! И Перси де Прей, который похвалялся передо мной на ее счет, я с ума сходил от зависти и от жалости, и доктор Кролик, который, сказывали, тоже ее любил, и Фил Рак, гениальный композитор - мертвы, мертвы, все мертвы!

- В музыке я почти не смыслю, но услышать, как взвыл твой приятель, мне, помнится, было приятно. Увы, у меня через несколько минут назначена встреча. За твое здоровье, Григорий Акимович.

- Аркадьевич, - сказал Грег, в первый раз не обративший внимания, но теперь машинально поправивший Вана.

- Ах да! Дурацкий промах неряшливого языка. Как поживает Аркадий Григорьевич?

- Умер. Умер незадолго до твоей тетушки. Мне кажется, газеты воздали ее таланту достойную хвалу. А где теперь Аделаида Даниловна? Она за кем же - за Христофором Виноземцевым или за его братом?

- В Калифорнии или в Аризоне. Зовут его, сколько я помню, Андреем. Хотя, возможно, я ошибаюсь. В сущности, я никогда не был близок с кузиной: я и в Ардисе-то гостил только дважды, оба раза по нескольку недель, да и лет с тех пор утекло немало.

- Кто-то мне говорил, что она стала киноактрисой.

- Понятия не имею. На экране я ее ни разу не видел.

- Да, доложу я вам, ужасно было бы интересно - включить доротеллу, и вдруг она. Как будто тонешь и видишь все свое прошлое - деревья, цветы, таксу в веночке. Смерть матери, верно, была для нее ужасным ударом.

Любит, доложу я вам, слово "ужасный". Ужасный костюм, ужасная опухоль. Почему я должен все это терпеть? Противно, - а все на дурной пошиб занимательно: моя болтливая тень, водевильный двойник.

Ван уже уходил, когда объявился шофер в нарядной ливрее и сообщил "моему лорду", что леди остановила машину на углу рю Сайгон и призывает его к себе.

- Ага, - сказал Ван, - вижу, ты нашел применение своему английскому титулу. Отец твой предпочитал сходить за чеховского полковника.

- Моди из английских шотландцев и, ну, в общем вот так. Думает, что титулованных особ за границей лучше обслуживают. А кстати, кто это мне сказал?.. да, Тобак, - что Люсетта поселилась в "Альфонсе Четвертом". Я, кажется, не спросил тебя об отце? Как он, в добром здравии? (Ван кивнул.) А что поделывает гувернантка-беллетристка?

- Ее последний роман называется "Милый Люк". Получила за эту пухлую дребедень премию Ливанской Академии.

И, рассмеявшись, они разошлись.

Миг спустя, как нередко случается в фарсах и в чужих городах, Ван столкнулся еще с одним старым другом. Умиление нахлынуло на него, когда он увидел Кордулу в узкой багряной юбке, склонившуюся сюсюкая над четой пудельков, привязанных к колышку у входа в мясную лавку. Кончиками пальцев Ван погладил ее и, едва она рассерженно обернулась (гнев мгновенно сменился радостным узнаванием), процитировал затасканные, но вполне уместные строки, известные ему с тех дней, когда ими дразнились его одноклассники:

У Винов что ни слово, то Тобаки,

А у Тобаков сплошь одни собаки.

Прошедшие годы лишь добавили лоска ее красоте, и хотя с 1889-го мода не раз переменялась, ему посчастливилось столкнуться с Кордулою в тот сезон, когда прически и юбки на краткий срок (она уже приотстала от более элегантных дам) вновь обратились к стилю двенадцатилетней давности, как будто и не прерывался поток прежних нежностей и развлечений. Она засыпала Вана вежливыми вопросами, но ему не терпелось поскорее уладить более важное дело, - пока еще билось пламя.

- Не будем растрачивать приливный пыл обретенного времени, - сказал он, - на переливание из пустого в порожнее. Я полон сил до самого краешка, если ты именно это хочешь узнать. Теперь послушай, ты можешь счесть меня глупцом и нахалом, но у меня к тебе неотложная просьба. Ты не поможешь мне украсить твоего мужа рогами? Грех не воспользоваться случаем.

- Право же, Ван! - сердито вскричала Кордула. - Это уж слишком. Я счастливая супруга. Мой Тобачок меня обожает. Мы бы уже завели десяток детей, не будь я так осмотрительна с ним и с другими.

- Тебе будет приятно узнать, что один из этих "других" признан абсолютно бесплодным.

- Ну, а обо мне можно сказать все что угодно, только не это. По-моему, мне достаточно взглянуть на мула, чтобы он тут же ожеребился. И потом, я сегодня завтракаю у Голей.

- C'est bizzare104, что такая аппетитная женщина может быть ласкова с пуделями, отвергая при этом бедного, пузатенького, пьяненького старого Вина.

- Вины куда блудливей собак.

- Раз уж ты коллекционируешь такого рода присловья, - настаивал Ван, позволь процитировать одно арабское. Рай лежит в одном аасбаа к югу от кушака красивой женщины. Eh bien? 105

- Ты невозможен. Где и когда?

- Где? Вон в том обшарпанном отельчике по другую сторону улицы. Когда? Прямо сейчас. Я еще ни разу не видел тебя скачущей на деревянном коньке, а в tout confort106 на той стороне, похоже, на большее рассчитывать не приходится.

- Я должна попасть домой не позже половины двенадцатого, а сейчас почти одиннадцать.

- Это займет не больше пяти минут. Прошу тебя!

Взгромоздившаяся на "конька", она напоминала ребенка, впервые отважившегося прокатиться на карусели. Вульгарность позы заставила ее распялить рот в прямоугольной moue. Грустные, хмурые девки с панели делают это с лишенными выражения лицами, плотно сжимая губы. Она прокатилась дважды. Бурный заезд и его повторение заняли все же пятнадцать минут, а не пять. Очень довольный собою, Ван прошелся с Кордулой вдоль буро-зеленого Буа де Бильи в направлении ее особнячка.

- Вот хорошо, что вспомнил, - сказал он. - Я давно не пользуюсь нашей квартирой на Алексис. Лет семь или восемь в ней прожили одни бедолаги семья полицейского, который прежде прислуживал в сельском поместье дяди Дана. Полицейский мой теперь уже помер, а вдова с тремя мальчиками вернулась в Ладору. Мне хочется избавиться от этой квартиры. Ты не приняла бы ее в качестве запоздалого свадебного подарка от твоего обожателя? И отлично. Нам надо будет как-нибудь повторить. Завтра я должен быть в Лондоне, а третьего мой любимый лайнер "Адмирал Тобакофф" повезет меня в Манхаттан. Au revoir107. Посоветуй ему остерегаться низких притолок. Молодые рога чрезвычайно чувствительны. Грег Эрминин сказал мне, что Люсетта остановилась в "Альфонсе Четвертом", это верно?

- Верно. А где другая?

- Давай-ка мы тут и расстанемся. Без двадцати двенадцать. Так что беги.

- Au revoir. Ты очень дурной мальчик, а я очень дурная девочка. Но получилось забавно - хотя ты и разговаривал со мной не как с близко знакомой дамой, а как, наверное, разговариваешь со шлюшками. Постой. Есть один совершенно секретный адрес, по которому ты всегда (роясь в сумочке) можешь со мной связаться - (отыскав карточку с гербом мужа и нацарапав на ней почтовый код) - в Мальбруке, Майн, я там провожу каждый август.

Она огляделась по сторонам, привстала, как балерина, на цыпочки и поцеловала его в губы. Сладчайшая Кордула!

3

Смуглый, прилизанный, наделенный бурбоновским подбородком и лишенный возраста портье, прозванный Ваном в его более блестящую пору "Альфонсом Пятым", сказал, что вроде бы видел мадемуазель Вин в салоне Рекамье, где были выставлены золотые вуали Вивьена Вейля. Взметнув фалды и щелкнув раскидными дверцами, Альфонс выскочил из-за стойки и побежал посмотреть. Глаза Вана поверх гнутой ручки зонта проехались по карусельной стойке с книгами издательства "Sapsucker" (теми, у которых полосатый дятел на корешках): "Гитаночка", "Сольцман", "Сольцман", "Сольцман", "Приглашение на климакс", "Слабая струйка", "Парни на ять", "Порог боли", "Чусские колокола", "Гитаночка", - тут мимо прошествовали, не признав благодарного Вана, хоть его и выдали несколько зеркал, сугубо "патрицианский" коллега Демона по Уолл-стрит старый Китар К.Л. Свин, сочинитель стихов, и еще более старый воротила из мира торговцев недвижимостью Мильтон Элиот.

Покачивая головой, вернулся портье. Из доброты сердечной Ван вручил ему голевскую гинею, присовокупив, что еще позвонит в половине второго. Он прошел через холл (где мистер Элиот и автор "Строкагонии", affales, dans des fauteuils, так что пиджаки улезли на плечи, сравнивали сигары) и, выйдя из отеля через боковую дверь, пересек рю де Жен Мартир, намереваясь что-нибудь выпить у Пещина.

Войдя, он на миг остановился, чтобы отдать пальто, не сняв, впрочем, мягкой черной шляпы и не расставшись с тонким, как трость, зонтом: точно так поступил некогда у него на глазах отец в таком же сомнительном, хоть и фасонистом заведении, куда порядочные женщины не заглядывают - во всяком случае, в одиночку. Он направился к бару и, еще протирая стекла в черной оправе, различил сквозь оптическую пелену (последняя месть Пространства!) девушку, чей силуэт (куда более четкий!), припомнил он, несколько раз попадался ему на глаза с самого отрочества, - она одиноко проходила мимо, одиноко пила, всегда без спутников, подобно блоковской "Незнакомке". Странное ощущение - словно от предложения, попавшего в гранках не на свое место, вычеркнутого и там же набранного снова; от раньше времени сыгранной сцены, от нового шрама на месте старого, от неправильно поворотившего времени. Он поспешил вправить за уши толстые черные дужки очков и бесшумно приблизился к ней. С минуту он постоял за нею, бочком к читателю и к памяти (то же положение и она занимала по отношению к нам и к стойке бара), гнутая ручка его обтянутой шелком трости поднялась, повернувшись в профиль, почти к самым губам. Вот она - на золотистом фоне японской ширмы у бара, к которому она клонится, еще прямая, почти уже севшая, успевшая положить на стойку руку в белой перчатке. На ней романтическое, закрытое черное платье: длинные рукава, просторная юбка, тесный лиф, плоеный ворот, из мягкого черного венчика которого грациозно прорастает ее длинная шея. Пасмурным взглядом развратника он прошелся по чистой и гордой линии этого горла, этого приподнятого подбородка. Лоснистые красные губы приоткрыты жадно и своенравно, обнаруживая сбоку проблеск крупных верхних зубов. Мы знаем, мы любим эту высокую скулу (с атомом пудры, приставшим к жаркой розовой коже), взлет этих черных ресниц, подведенный кошачий глаз, - все в профиль, шепотком повторяем мы. Из-под обвисшего сбоку широкого поля черной фаевой шляпы, охваченной черной широкой лентой, спиралью спадает на горящую щеку случайно выбившийся локон старательно подвитых медных волос, и отблески "самоцветных фонариков" бара играют на челке bouffant, выпукло (при боковом взгляде) спускающейся от театральной шляпы к тонким, длинным бровям. Ирландский профиль чуть тронут русской мягкостью, добавляющей ее красоте выражение загадочного ожидания, мечтательного удивления - я верю, друзья и почитатели моих мемуаров увидят во всем этом самородный шедевр, с молодостью и изяществом которого вряд ли может тягаться портрет дрянной девки с ее gueule de guenon парижаночки, изображенной в такой же позе на гнусном плакате, намалеванном для Пещина калекой-художником.

- Приветствую, Эд, - сказал Ван бармену, и она обернулась на милый звук хрипловатого голоса.

- Вот не думала увидеть тебя в очках. Ты едва не получил le paquet108, приготовленную мной для мужчины, который предположительно "пялился" на мою шляпу. Ван, милый! Душка мой!

- Твоя шляпа, - ответил он, - положительно лотремонтескьетна - вернее, лотрекаскетна - нет, прилагательное мне не дается.

Эд Бартон поставил перед Люсеттой то, что она называла "Chamberyzette".

- Мне джин с чем-нибудь погорше.

- Мое грустное счастье! - прошептала она. - Ты еще долго пробудешь в старенькой Люте?

Ван ответил, что назавтра уезжает в Англию, а после, третьего июня, отправится на "Адмирале Тобакове" в Штаты. Она поплывет с ним, воскликнула Люсетта, чудесная мысль, ей, собственно, все равно куда плыть - запад, восток, Тулуза, Лузитания. Он заметил, что заказывать каюту уже поздновато (судно невелико, куда короче "Королевы Гвиневеры"), и переменил тему.

- В последний раз я видел тебя два года назад на железной дороге, сказал Ван. - Ты уезжала с виллы "Армина", а я только что приехал. На тебе было цветастое платье, сливавшееся, так быстро ты двигалась, с цветами в твоих руках, - ты выпрыгнула из зеленой caleche и вспрыгнула в авзонийский экспресс, которым я прикатил из Ниццы.

- Tres expressioniste109. Я тебя не заметила, иначе остановилась бы рассказать, что я узнала минутой раньше. Вообрази, маме все было известно, твой болтливый папаша рассказал ей про вас с Адой.

- Но не про вас с ней.

Люсетта просила бы не напоминать ей об этой противной женщине, способной кого угодно свести с ума. Она сердилась на Аду и к тому же ревновала ее - по доверенности. Адин Андрей, вернее, сестра Андрея, действовавшая от его имени, - сам он слишком глуп даже для этого коллекционировал современное обывательское искусство - полотна в кляксах сапожной ваксы и экскрементальных мазках, имитации имбецильных каракулей, примитивных идолов, масок аборигенов, objets trouves110, или верней, troues, полированные поленья с полированными же дырками а ля Хейнрих Хмур. Впервые приехав на ранчо, новобрачная обнаружила, что двор украшает скульптура, если так можно выразиться, работы самого старого Хейнриха и четверки его дюжих подмастерьев, здоровенный, высотой в десять футов, уродливый истукан из буржуазного красного дерева, именуемый "Материнство" несомненная мать (задним числом) всех гипсовых гномов и чугунных поганок, понатыканных прежними Виноземцевыми перед их дачами в Ляске.

Бармен стоял, бесконечно, медлительно протирая стакан и со слабой завороженной улыбкой слушая Люсеттины обличения.

- Однако, - сказал Ван, - Марина мне говорила, что ты гостила у них в девяносто шестом и тебе очень понравилось.

- Ничего подобного! Я удрала из Агавии ночью - без вещей и с рыдающей Бриджитт. Отродясь такой семейки не видела. Ада превратилась в бессловесную brune. Разговор за столом сводится к трем К - кактусам, коровам и кухне, разве что Дороти сообщит иногда какое-нибудь свое умозрение по поводу мистики кубизма. Он из тех русских, которые шлепают в уборную босиком, бреются в одних подштанниках, носят подтяжки, полагая, будто поддергивать штаны неприлично, а сами, выуживая мелочь, оттягивают правый карман левой рукой или наоборот, что не только неприлично, но и вульгарно. Демон, возможно, огорчен тем, что у них нет детей, но в сущности он, недолго потешившись чином тестя, стал к ее мужу весьма "грипповат". А Дороти так это просто набожная ханжа, кошмарище, приезжающее в гости на целые месяцы, распоряжающееся на кухне и владеющее коллекцией ключей от комнат прислуги, - о чем нашей безголовой брюнетке следовало бы знать, - и еще кое-какими ключиками, открывающими людские сердца, - она, к слову сказать, норовит обратить в православную веру каждого американского негра, какого ей удается поймать; к нашей достаточно православной матушке она тоже подъезжала, но добилась только того, что акции Тримурти резко пошли в гору. One beautiful, nostalgic night...111

- По-русски, - сказал Ван, заметив английскую пару, заказавшую напитки и тихо присевшую рядом, послушать.

- Как-то ночью, когда Андрей уехал вырезать то ли гланды, то ли что-то еще, бесценная бдительная Дорочка пошла выяснить, что это за подозрительный шум доносится из комнаты моей горничной, и обнаружила бедняжку Бриджитт, заснувшую в кресле-качалке, и нас с Адой, тряхнувших стариной на кровати. Тогда я и сказала Доре, что видеть ее больше не могу, и немедля укатила в Монарх Бей.

- Да, странные встречаются люди, - сказал Ван. - Если ты уже покончила со своей тянучкой, давай вернемся к тебе отель и позавтракаем.

Она выбрала рыбу, он - салат и холодное мясо.

- Знаешь, на кого я наткнулся нынче утром? На доброго старого Грега Эрминина. Он мне и сказал, что ты в этих краях. Жена его est un peu snob112, ты не находишь?

- Здесь каждый встречный un peu snob, - сказала Люсетта. - Твоя Кордула, например, - она тоже в этих краях, - никак не простит скрипачу Шуре Тобаку, что он оказался в телефонной книге бок о бок с ее мужем. Как позавтракаем, поднимемся ко мне, номер двадцать пять, мой возраст. У меня там сказочный японский диван и груды орхидей, недавно присланных одним моим ухажером. Ах, Боже мой, - только что сообразила, - это надо бы выяснить, возможно, их прислали Бриджитт, она завтра выходит замуж - в тридцать три года - за метрдотеля из "Альфонса Третьего" в Отейле. Во всяком случае, они зеленоватые с оранжевыми и лиловыми пятнами, какая-то разновидность нежных Oncidium, "кипарисовых лягушек", идиотское коммерческое название. Помнишь, я распростерлась на диване - совсем как мученица?

- А ты так и осталась наполовину мученицей - девственницей, я имею в виду? - поинтересовался Ван.

- На четверть, - ответила Люсетта.- Ах, Ван, попробуй меня! Диван у меня черный с палевыми подушками.

- Ты сможешь минутку посидеть у меня на коленях.

- Нет - разве только мы оба разденемся и ты насадишь меня на кол.

- Дорогая, я уже много раз тебе говорил, - ты происходишь из княжеского рода, а выражаешься, будто распоследняя Люсинда. Или это так принято в твоем кругу?

- Нет у меня никакого круга, я одна. Время от времени я выхожу с двумя дипломатами, греческим и английским, позволяя им лапать меня и развлекаться друг с другом. Еще есть модный у мещан живописец, он пишет мой портрет и, если я в настроении, они с женой меня ласкают. Ну и твой друг Дик Чешир присылает мне презенты и советы, на кого ставить на скачках. Унылая жизнь, Ван.

- Меня радует - о, множество вещей, - меланхолично-задумчивым тоном продолжала она, тыча вилкой в голубую форель, которую, судя по искривленному тельцу и выпученным глазам, сварили живьем, причинив ей ужасные муки. - Я люблю фламандских и голландских художников, цветы, вкусную еду, Флобера, Шекспира, люблю шататься по магазинам, кататься на лыжах, плавать, целоваться с красавицами и чудовищами, - но почему-то все это, все эти приправы, все фламандское изобилие образуют лишь тоненький-тоненький слой, а под ним полная пустота, не считая, конечно, твоего образа, который лишь углубляет ее, наполняя форельими муками. Я вроде Долорес, говорящей о себе, что она - "только картина, написанная в воздухе".

- Я не смог дочитать этот роман - слишком претенциозно.

- Претенциозно, но правдиво. Именно так я воспринимаю свое существование - фрагмент, полоска краски. Давай поедем с тобой далеко-далеко, к фрескам и фонтанам, why can't we travel to some distant place with ancient fountains? By ship? By sleep-car?113

- Самолетом быстрее и безопаснее, - сказал Ван. - И ради Лога, говори по-русски.

Мистер Свин, который завтракал тут же с молодым человеком, щеголявшим бачками тореадора и прочими прелестями, отвесил важный поклон в сторону их стола; следом морской офицер в лазурной форме Гвардейцев Гольфстрима, подвигаясь в кильватере черноволосой, бледной, словно слоновая кость, дамы, сказал:

- Привет, Люсетта, привет, Ван.

- Привет, Альф, - откликнулся Ван, а Люсетта ответила на приветствие рассеянной улыбкой, подперев подбородок сцепленными руками и насмешливым взглядом проводив поверх них удаляющуюся даму. Ван, бросив на полусестру мрачный взгляд, откашлялся.

- Лет тридцать пять, не меньше, - пробормотала Люсетта, - но все еще надеется стать королевой.

(Отец его, Альфонс Первый Португальский, марионеточный монарх, которым манипулировал Дядя Виктор, недавно по предложению Гамалиила отрекся от трона в пользу республиканского строя, впрочем, Люсетта говорила о непрочности красоты, не о непостоянстве политики.)

- Это была Ленора Коллин. Что с тобой, Ван?

- Кошка не вправе смотреть на звезду, ей не по чину. А сходство стало не таким явным, как прежде, - впрочем, я не имел возможности понаблюдать за прообразом. A propos, как там дела с карьерой?

- Если ты о киношной карьере Ады, то она, надеюсь, развалится, как и ее супружество. И весь выигрыш Демона сведется к тому, что ты получишь меня. Я редко бываю в кино, а разговаривать с ней и с Дорой, когда мы видались на похоронах, я отказалась, так что у меня нет ни малейшего представления о ее последних сценических или экранных достижениях.

- А эта женщина рассказала брату о ваших невинных забавах?

- Конечно нет! Она дрожит над благополучием брата. Но я уверена, это она заставила Аду написать мне, что я "не должна больше пытаться разрушить счастливую семью", - Дарьюшку, прирожденную шантажистку, я прощаю, а вот Адочку ни за что не прощу. Я не против твоего кабошона, он идет твоей милой волосатой руке, но только папа носил на своей противной розовой лапе точь-в-точь такой же. Папа был из разряда молчаливых искателей. Как-то он повел меня на женский хоккейный матч, и мне пришлось предупредить его, что если он не прекратит свои поиски, я закричу.

- Das auch noch, - вздохнул Ван, опуская в карман тяжелый перстень с сапфиром. Он бы и оставил его в пепельнице, но перстень был последним подарком Марины.

- Послушай, Ван, - сказала она (допив четвертый бокал), - почему тебе не рискнуть? Все так просто. Ты женишься на мне. Получаешь мой Ардис. Мы живем там, ты пишешь книги. Я сливаюсь с обстановкой, ничем тебе не досаждая. Мы приглашаем Аду - одну, разумеется, - немного пожить в ее поместье, я ведь всегда думала, что мама оставит Ардис ей. Пока она там, я отправляюсь в Аспен, в Гштад или в Дерминген, а вы с ней нежитесь в хрустальном яйце, где вечно падает снег, совсем как в Аспенисе, pendant que je каталась на лыжах. Затем я вдруг возвращаюсь, но ей никто не мешает остаться, милости просим, я просто валандаюсь вблизи на случай, если вдруг кому-то понадоблюсь. А после она на пару унылых месяцев возвращается к мужу, - ну как?

- Что же, план превосходный, - сказал Ван. - Одно нехорошо: она никогда не приедет. Уже три, а мне еще нужно повидать человека, которому предстоит обновлять унаследованную мной виллу "Армина", я собираюсь разместить на ней один из моих гаремов. Это похлопывание собеседника по запястью не лучшая из черт, унаследованных тобой от ирландских предков. Я провожу тебя в твои комнаты. Ты определенно нуждаешься в отдыхе.

Они вошли в прихожую ее люкса. Здесь, твердо решив через минуту уйти, он снял очки и прижался губами к ее губам: на вкус она ничем не отличалась от ардисовской послеполуденной Ады - сладкая слюна, соленая кожа, вишни, кофе. Не потрудись он так славно и так недавно, он мог бы и не сладить с соблазном, с непростительным трепетом. Едва он попятился к дверям, как Люсетта вцепилась в его рукав.

- Давай еще поцелуемся, давай еще! - по-детски пришепетывая, едва шевеля приоткрытыми губами, повторяла она, стараясь в суетном помрачении не позволить ему задуматься, не дать ответить отказом.

Он сказал - хватит.

- Но почему? Ну пожалуйста!

Он стряхнул ее дрожащие пальцы.

- Но почему же, Ван? Почему, почему, почему?

- Ты отлично знаешь почему. Я люблю ее, не тебя, и попросту отказываюсь окончательно все запутывать, вступая еще в одну кровосмесительную связь.

- Какая чушь, - сказала Люсетта, - когда я была маленькой, ты несколько раз заходил со мной достаточно далеко, твой отказ заходить дальше - это просто словесная увертка, и потом, потом, ты же изменял ей с тысячью девок, мерзкий обманщик!

- Ты не вправе так со мной разговаривать, - сказал Ван, подлым образом извлекая из ее жалких речей предлог для ухода.

- I apollo, I love you, - отчаянно прошептала она, пытаясь кричать вслед ему шепотом, потому что коридор состоял сплошь из дверей и ушей, но он уходил, размахивая руками, не оглядываясь, за что его, строго говоря, не стоит винить, и наконец ушел.

4

Интереснейшая проблема требовала присутствия доктора Вина в Англии.

Старый Паар из Чуса написал ему, что "Клиника" была бы рада, если б он разобрался в уникальном случае заболевания хроместезией, но что, принимая во внимание некоторые особенности оного (такие, например, как отдаленная возможность мошенничества), Вану лучше всего приехать и самому решить, стоит ли перевозить пациента по воздуху в Кингстон для дальнейшего наблюдения. Некто Спенсер Мальдун - слепорожденный, сорокалетний, одинокий, друзей не имеющий (и к тому же третий незрячий персонаж в нашей хронике), был замечен в том, что во время буйных припадков паранойи галлюцинировал, выкликая названия существ и явлений, коих он выучился распознавать на ощупь или узнавал, как ему представлялось, по связанным с ними страшным историям (рухнувшие деревья, вымершие ящеры), и которые теперь надвигались на него отовсюду, - эти припадки перемежались периодами ступора, затем неизменно следовало возвращение его обыденной личности, и в течение недели-другой он осязал свои книги или слушал, купаясь в красном мареве блаженства, музыкальные записи, пение птиц и чтение вслух ирландской поэзии.

Способность Мальдуна подразделять пространство на ряды и шеренги "сильных" и "слабых" сущностей, уподобляя его узору обоев, представлялась загадочной, пока однажды вечером студент-исследователь (С.И. - он пожелал остаться таким), собиравшийся вычертить кое-какие схемы, связанные с метабазисом другого больного, не оставил случайно вблизи от Мальдуна одну из тех продолговатых коробочек с новыми, еще не заточенными цветными карандашами, одно воспоминание о которых ("Диксонов Розовый Анадель"!) понуждает память переходить на язык радуг, - раскрашенные, отполированные деревянные рубашки их располагались в приятном цинковом ящичке в строгом спектральном порядке. Детство не оставило бедному Мальдуну подобных радужных воспоминаний, но когда его ищущие пальцы открыли ящичек и ощупали карандаши, на пергаментно-бледном лице больного обозначилось чувственное облегчение. Заметив, что брови слепца слегка приподнялись на красном, чуть выше на оранжевом и еще выше на истошном желтом, а на остатке призматического спектра мало-помалу пошли вниз, С.И. безо всякой задней мысли сказал ему, что древесина карандашей имеет разную окраску "красную", "оранжевую", "желтую" и так далее, и Мальдун столь же бездумно ответил, что они и на ощупь разные.

В ходе нескольких опытов, проведенных С.И. и его коллегами, Мальдун объяснил, что поочередно поглаживая карандаши, он воспринимает гамму "саднений", особого рода ощущений, отчасти схожих с теми, какие испытываешь, острекавшись крапивой (он рос в сельской местности, лежащей где-то между Ормой и Армой, и в авантюрную пору отрочества часто падал, бедняга в облепленных грязью сапогах, в канавы, а то и овраги), сообщив при этом нечто диковинное о "сильном" зеленом жжении листка промокашки и "слабом" сыром красноватом жжении потного носа сестры Лангфорд - он установил их цвета путем сопоставления с сообщенной ему при начале исследований окраской карандашей. Результаты опытов заставляли предположить, что кончики пальцев больного способны передавать в его мозг "тактильную транскрипцию призматического спектра", как выразился старик Паар, подробно описывая явление Вану.

Когда последний приехал, Мальдун еще не вполне вышел из оцепенения, несколько затянувшегося в сравнении с прежними случаями. Ван, надеявшийся все же осмотреть его назавтра, провел приятнейший день, совещаясь с группкой подобострастных психологов, и не без интереса приметил меж сестрами знакомо косящую Эльси Лангфорд, долговязую девушку с лихорадочным румянцем и выдающимися передними зубами, - она имела смутное касательство к истории с "полтергейстом", приключившейся в другом медицинском заведении. За обедом в доме Паара Ван сказал старику, что с удовольствием перевезет несчастного в Кингстон вместе с мисс Лангфорд, как только тот достаточно окрепнет для путешествия. Несчастный той же ночью помер во сне, так что вся эта история повисла в воздухе, окруженная ореолом яркой никчемности.

Ван, которому розовые соцветия чусских каштанов всегда навевали амурные помыслы, решил промотать щедро дарованное судьбой время, оставшееся до отъезда в Америку, приняв суточный курс лечения на самой модной и действенной в Европе "Вилле Венус"; впрочем, долгая поездка в обветшалом, плюшевом, призрачно припахивающем (мускусом? турецким табаком?) лимузине, который он обычно брал в "Албании", своем обычном лондонском отеле для путешествий по Англии, навеяла совсем иные, беспокойные чувства, соединившиеся с угрюмой похотью, нимало ее не развеяв. Мягко покачиваясь, опершись о подставку для ног ступнями в скользких туфлях, просунув руку в петлю, он вспоминал первую свою поездку в Ардис по железной дороге и пытался, как порой рекомендовал своим пациентам, размять "мускул сознания", а именно - вернуть себя самого не просто в состояние духа, предшествовавшее решительной перемене участи, но в состояние полного неведения об этой перемене. Ван сознавал, что достичь этого невозможно, но оставались возможными упорные попытки, ибо он не запомнил бы предисловия к Аде, если бы жизнь не перевернула страницу, открыв новую, лучистый текст которой пронизывал ныне своим слепительным блеском все доступные его разуму времена. Он гадал, запомнится ли ему нынешнее незначительная поездка? Поздняя английская весна, наполненная литературными ассоциациями, витала в вечернем воздухе. Установленное в лимузине канарео (старинное музыкальное приспособление, недавно вновь разрешенное к употреблению совместной Англо-американской комиссией) источало душераздирательную итальянскую песню. Кто он? Что он? Почему он? Он думал о своей вялости, косности, душевной халатности. Он думал о своем одиночестве, о связанных с ним страстях и угрозах. За стеклянной перегородкой виднелись толстые, здоровые, надежные складки на шее водителя. Ленивые образы проплывали один за другим - Эдмунд, Эдмонд, простушка Кордула, фантастически сложная Люсетта и - по ближайшей механической ассоциации - Лизетта, порочная девочка из Кана с прелестно припухлыми грудками, утлыми услугами которой, предоставляемыми в старой купальной машине, распоряжался ее здоровенный и зловонный старший брат.

Он выключил "канарейку", извлек из-за сдвижной панельки бренди и отхлебнул прямо из горлышка, поскольку все три стакана оказались грязны. Он ощущал себя окруженным огромными рушащимися деревьями, зверообразными монстрами неразрешенных и, может быть, неразрешимых задач. Одной из них была Ада, - он знал, что никогда от нее не отступится, что готов при первом трубном взреве судьбы покорно отдать ей все, что от него осталось. Другой был его философский труд, которому так странно препятствовали его же, Вана, достоинства - оригинальность литературного стиля, в которой и состоит единственная, истинная честность писателя. Он должен был написать этот труд по-своему, но коньяк оказался ужасен, история мысли щетинилась штампами, а именно эту историю ему и предстояло одолеть.

Ван сознавал, что он не столько эрудит, сколько художник до мозга костей. Парадоксальное и ненужное, это качество присутствовало в его "научной карьере", в его небрежных, неуважительных лекциях, в поведении на семинарах, в опубликованных им статьях, описывающих больное сознание, в том, что он, начав как двадцатилетний вундеркинд, приобрел к тридцати одному году "почести" и "положение", которых многие немыслимо трудолюбивые люди не получают и к пятидесяти. В грустные минуты, подобные нынешней, он приписывал по крайности часть своих "успехов" занимаемому им положению в обществе, богатству, бесчисленным пожертвованиям, которыми он (как бы распространяя вширь свое обыкновение наделять невиданными чаевыми изможденных нищих, прибиравшихся в комнатах, управлявших лифтами, улыбавшихся в гостиничных коридорах) осыпал заслуживающих того исследователей и целые институты. Быть может, Ван Вин не так уж и заблуждался в своих иронических домыслах, ибо на нашей Антитерре (да и на Терре, согласно его же писаниям) трудящиеся в поте лица администраторы неизменно предпочитают, если только не тронуть их душу сооружением нового здания или гулом бурно изливающихся фондов, надежную тусклость ученой посредственности подозрительному блеску В.В.

Соловьи разливались вовсю, когда он наконец достиг баснословной и бесславной цели своей поездки. Как обычно, порыв животного воодушевления охватил его, едва автомобиль покатил по дубовой аллее, меж двух рядов статуй, взявших фаллосы "на караул". Всегда желанный гость с пятнадцатилетним стажем, он не потрудился "протелефонировать" (новый официальный термин) загодя. Свет прожектора хлестнул его по лицу: увы, он выбрал для приезда сюда "парадную" ночь.

Обычно члены клуба отправляли своих водителей на стоянку, специально выгороженную вблизи сторожки привратника, там имелась для прислуги приятная закусочная с подачей неалкогольных напитков и нескольких недорогих, домашнего покроя шлюх. Однако этой ночью огромные полицейские машины загромоздили отсеки гаража, выплеснувшись даже в ближнюю рощицу. Велев Кингсли немного обождать под дубами, Ван натянул бауту и отправился выяснить, в чем дело. Излюбленная, обнесенная стенами тропка вскоре вывела его к просторному лугу, бархатистым ковром поднимавшемуся к мызе. Приусадебный парк оказался ярко освещен и запружен людьми, словно Парк-авеню - сравнение, само попросившееся на язык, поскольку маскировка, к которой прибегли хитрые сыщики, сразу напомнила Вану родную страну. Кое-кого из них он знал в лицо - они толклись у отцовского клуба в Манхаттане всякий раз что добрый Гамалиил (так и не переизбранный после четвертого срока) задавал в нем неофициальный, отзывающий старческим слабоумием обед. Сыщики переоделись, как привыкли переодеваться продавцами грейпфрутов, чернокожими лотошниками с бананами и банджо, устарелыми и уж во всяком случае неуместными "писцами", которые стайками спешили к местам не вызывающей доверия службы, и перипатетическими русскими читателями газет, гипнотически замедляющими шаг, замирающими и вновь пускающимися в путь, держа перед собой раскрытые "Эстотские Вести". Ван вспомнил, что мистер Александер Скрипач, нынешний президент Соединенных Америк, полнокровный русский, прилетел в Англию повидать короля Виктора, и справедливо заключил, что оба отправились "к девочкам" и именно сюда. Комичность сыщицкой маскировки (быть может и неразличимой на американских тротуарах определенной эпохи, но едва ли уместной среди ярко освещенных изгородей Англии) умерила его разочарование, да и мысль о том, что ему пришлось бы разделять утехи двух исторических персонажей или довольствоваться отважноликими девами, которых они, слегка попользовавшись, отвергли, пронизала его дрожью.

Тут замотанная в простыню статуя вознамерилась стребовать с Вана пароль, но поскользнувшись на мраморном пьедестале, навзничь ухнула в папоротники. Игнорируя поверженного бога, Ван вернулся к еще урчащему "Джолс-джойсу". Багроволицый Кингсли, старый испытанный друг, предложил отвезти его в другой дом, расположенный в девяноста милях к северу, но Ван из принципа отказался и велел ему ехать в "Албанию".

5

3 июня, в пять часов пополудни, судно вышло из гавани Гавра, и вечером того же дня Ван погрузился на него в Олд-Хэнтспорте. Большую часть послеполуденного времени он провел, играя в теннис с Делорье, знаменитым тренером-негром, и теперь дремотно и вяло наблюдал, как у правого борта, на дальнем склоне носовой волны жар низкого солнца дробит в золотисто-зеленые глазки несколько пядей морского змея. Решив наконец уйти в каюту, он спустился на палубу первого класса, съел кусок натюрморта, расставленного в его гостиной, попробовал почитать в постели корректуру статьи, написанной им для сборника, издаваемого к восьмидесятилетию профессора Контркамоэнса, и махнув на все рукой, заснул. Около полуночи разыгралась буря, но несмотря на нырки и кряканье ("Tobakoff" был судном старым, ожесточившимся), Ван спал крепко, и единственным откликом его сонного сознания стало видение водной павлиноглазки, медленно снижавшейся и вдруг проделавшей сальто на манер ныряющей чомги, - происходило это неподалеку от берега озера в древнем царстве Араров, носящего его имя. Пересмотрев яркий сон заново, Ван проследил его истоки до недавней своей поездки в Армению, где он охотился в обществе Армборо и на диво опытной и услужливой племянницы этого джентльмена. Он решил записать сон и с удивлением обнаружил, что все три карандаша не только покинули столик у кровати, но выстроились гуськом вдоль порога дальней, ведущей в смежную комнату двери, проделав в неуспешной попытке к бегству немалый путь по голубому ковру.

Стюард принес ему "континентальный" завтрак, судовую газету и список пассажиров первого класса. Из статьи "Туризм в Италии" Ван узнал, что некий крестьянин откопал в Домодоссоле кости и сбрую одного из слонов Ганнибала и что невдалеке от хребта Бокалетто двух американских психиатров (имена не указывались) постигла странная смерть: тот, что постарше, умер от сердечного приступа, а юный друг его покончил с собой. Поразмыслив над болезненным интересом "Тобакова" к итальянским горам, Ван вырезал заметку и взялся за перечень пассажиров (приятно увенчанный тем же гербом, что украшал писчую бумагу Кордулы), желая узнать, имеются ли на борту люди, которых придется в ближайшие несколько дней избегать. Список с готовностью выдал чету Робинзонов, Роберта и Ракель, спокон веку наводивших скуку на всю семью (Боб некоторое время назад подал в отставку, много лет прокомандовав одной из контор дяди Дана). Двигаясь дальше, взгляд его запнулся о доктора Ивана Вина и переполз к следующему имени. Что так стеснило его сердце? Почему он провел языком по своим полным губам? Пустые формулы, любезные чинным романистам прежних дней, полагавшим, будто они все объясняют.

Вода в его ванне качнулась, покосилась, подражая ярко-синим в белых пятнах неспешным качелям моря в иллюминаторе спальни. Он позвонил мисс Люсинде Вин, люкс которой находился точно над ним, в середине верхней палубы, однако там ее не было. В белом свитере-поло и затемненных очках он вышел на поиски. Ее не было и на увеселительной палубе, с которой Ван углядел внизу, на палубе открытой, другую, сидевшую в полотняном кресле рыжую девушку: она со страстной скоростью строчила письмо, и Ван подумал, что если б ему случилось когда-нибудь сменить тяжеловесную фактографию на легкую прозу, он бы заставил ревнивого мужа вникать сквозь бинокль с того места, где он ныне стоит, в эти излияния запретной любви.

На прогулочной палубе, где укутанные в одеяла старцы читали "Сольцмана", занявшего первую строчку в списке бестселлеров, и с предвкусительным бульканьем в животах дожидались одиннадцатичасового бульона, ее не было тоже. Он заглянул в гриль-бар и записал за собою столик на двоих. Приблизившись к стойке, он тепло поздоровался с лысым и толстым Тоби, служившим на "Королеве Гвиневере" в 1889-м и в 1890-м, и в 1891-м, когда она была еще незамужней женщиной, а он - мстительным дураком. Могли бы улепетнуть в Лопедузу, выдав себя за госпожу и господина Сарди или Дисар!

В конце концов он выследил свою полусестру на баке - опасно обворожительную в открытом, ярком платье, беседующую с побронзовевшими, но сильно сдавшими Робинзонами. Отбросив с лица летящие волосы, она повернулась к нему со смешанным выражением торжества и смущения, и вскоре они покинули Роберта и Ракель, сладко улыбавшихся им вослед, одинаково махавших ладошками - ей, ему, жизни, смерти, радостным прежним денечкам, когда Демон оплатил все игорные долги их сына, за несколько дней до того, как сын погиб, слету врезавшись во встречный автомобиль.

Она благодарно расправлялась с пожарской котлетой: он не укорил ее, выскочившую неизвестно откуда подобием трансцендентального (скорее, чем трансатлантического) зайца; спеша увидеться с ним, она позавтракала кое-как, да и пообедать вчера не успела. Ее, так любившую водный спорт, так наслаждавшуюся холмами и рытвинами моря, а во время полетов - взмывами и провалами, вдруг стало постыдно мутить на борту этого, первого в ее жизни лайнера; впрочем, Робинзоны дали ей волшебное снадобье, она проспала десять часов, все десять в объятиях Вана, и ныне надеялась, что им обоим удастся сохранить состояние сносного бодрствования, несмотря на оставленную лекарством пушистую ссадинку.

Вполне снисходительно он спросил, куда она, собственно, направляется.

В Ардис, с ним вместе, на веки вечные, с готовностью отвечала она. Дедушка Робинзон скончался в Аравии, дожив да ста тридцати одного года, так что у Вана еще целый век впереди, она выстроит для него в парке несколько павильонов, будет где разместить вереницу его гаремов, которые постепенно, один за другим, станут обращаться в дома престарелых дам, а там и в мавзолеи. Над кроватью милейшей Кордулы и Тобака, в каюте-люкс, которую она "выклянчила у них ровно за минуту", висит изображающая скачки картина, под которой написано "Билли Болт на Бледном Пламени", интересно, как она влияет на любовную жизнь Тобаков во время их морских путешествий? Ван прервал нервный лепет Люсетты, спросив, имеются ли на кранах ее ванны такие же надписи, как у него: "Домашний жар", "Соленый холод". Да, вскричала она, "Просоленная кожа", "Кожистый Сольцман", "Горячая горничная", "Коматозный капитан"!

Во второй половине дня они встретились снова.

В те послеполуденные часы 4 июня 1901 года, в Атлантике, на долготе Исландии и широте Ардиса, большинство пассажиров первого класса лайнера "Тобаков", похоже, не испытывало особой тяги к увеселеньям на вольном воздухе: жар кобальтового неба раз за разом прорывали ледяные порывы ветра, и акварельная влага старомодного плавательного бассейна мерно плескалась о зеленоватые плитки, однако Люсетта была девушкой закаленной, привычной к пронизывающим ветрам не меньше, чем к несносному солнцу. Весна в Фиальте и жгучий май Минотаоры, знаменитого искусственного острова, сообщили нектариновый тон ее членам, глянцевевшим, когда она намокала, и вновь обретавшим природную восковатость, едва ветерок осушал ее кожу. Пыланием скул и этим проблеском меди на лбу и на шее, под тесным резиновым чепчиком, Люсетта напоминала "Ангела в шеломе" с юконской иконы, волшебное воздействие которой, как сказывали, обращало малокровных белесых девиц в "конских детей" - конопатых и рыжих молодцев, отпрысков Солнечного Коня.

Поплавав, она вернулась к Вану, на открытую солнцу терраску и сказала:

- Ты даже представить себе не можешь, - ("Я могу представить все что угодно", - настоял Ван), - хорошо, ты можешь представить, в каких ливнях лосьонов и реках кремов я омывалась - на укромных балконах или в уединенных приморских пещерах - прежде чем решиться подставить себя стихиям. Я всегда балансирую на узкой черте, отделяющей ожог от загара - между лобстером и Obst'ом, как выражается Херб, мой любимый художник, в изданном его последней герцогиней дневнике, который я нынче читаю, - чарующая мешанина из трех языков, я тебе дам почитать. Понимаешь, душка, я кажусь себе пегой мошенницей, если то немногое, что я скрываю на людях, отличается цветом от выставленного напоказ.

- Во время осмотра 1892 года мне показалось, что ты вся какая-то рыжая, - сказал Ван.

- Теперь я новехонькая, - прошептала она. - Прекрасная новая девушка. Наедине с тобой на брошенном корабле и у меня по крайности десять дней до следующих месячных. Я послала тебе в Кингстон дурацкую записку, просто так, на всякий случай, - вдруг тебя здесь не окажется.

В симметричных позах они полулежали лицом к лицу на краю бассейна, он подпирал голову правой рукой, она опиралась на локоть левой. Бридочка зеленого лифчика соскользнула с ее худого плеча, обнаружив капли и струйки воды у основанья соска. Пропасть шириною в несколько вершков отделяла его свитер от голой полоски ее живота, черную шерсть его плавок от ее зеленой и мокрой лобковой маски. Солнце переливалось на выступе тазовой косточки, затененный спуск вел к следу, оставленному пять лет назад аппэндектомией. Ее полуприкрытые веками глаза блуждали по Вану с тяжелой и тусклой жадностью - и что же, она права, они здесь, точно, одни, а он обладал Мэрион Армборо за спиной ее дядюшки в обстоятельствах куда более сложных, чего стоила одна вспархивающая, будто летучая рыбка, моторная лодка и гостеприимный хозяин с дробовиком, прислоненным вблизи штурвала. Безрадостно, он ощутил, как тяжко расправляется дородный змей вожделения; хмуро пожалел, что не умучил беса на "Вилле Венус". Он принял прикосновение ее незрячей руки, поползшей вверх по его бедру, и проклял природу, всадившую в промежность мужчины узловатое дерево, распираемое злой живицей. Внезапно Люсетта с негромким "merde"114 отдернула руку. В Эдеме слишком много людей.

Чета полуголых, охваченных визгливым весельем детишек мчалась к бассейну. Следом неслась негритянская няня, сердито маша махонькими бюстодержателями. Из воды высунулась и всхрапнула только что народившаяся в ней лысая голова. Учитель плавания шагал от раздевальни. И в тот же миг высокое, великолепное существо с тонкими щиколками и отталкивающе мясистыми бедрами прошествовало мимо Винов, едва не наступив на усыпанную изумрудами сигаретницу Люсетты. Не считая золотистой ленточки и выцветшей гривы, ее длинная, зыбкая, бланжевая спина оставалась гола до самых верхушек неспешно и сочно переливавшихся полушарий, в попеременном движении выбивавшихся снизу из-под парчовой набедренной повязки. Перед тем как обогнуть закругленный угол и скрыться, тициановская титанша полуобернула к Вану загорелое лицо и поприветствовала его громким "хэллоу!".

- Кто сия пава? - пожелала узнать Люсетта.

- По-моему, она с тобой поздоровалась, - ответил Ван. - Лица я не разглядел, а зада что-то не припомню.

- Она улыбнулась тебе широкой, как джунгли, улыбкой, - сказала Люсетта, прилаживая зеленый шелом трогательно грациозными взмахами поднятых крыльев, трогательно полыхая рыжим опереньем подмышек.

- Пойдешь со мной, м-м? - предложила она, поднимаясь с матрасика.

Глядя на нее снизу вверх, он покачал головой.

- Ты восстаешь, - сказал он, - подобно Авроре.

- Его первый комплимент, - отметила Люсетта, слегка приподнимая лицо и как бы обращаясь к незримой наперснице.

Он надел темные очки и вгляделся в Люсетту, стоявшую на ныряльном трамплинчике, она изготовилась стрелой вонзиться в янтарь, и ребра ее, словно прутья клетки, облекли впавший на вздохе живот. Умственной сноской, которая может когда-нибудь пригодиться, мелькнула мысль: не влияют ли очки и иные зрительные приспособления, определенно извращающие наши понятия о "пространстве", также и на нашу манеру речи. Две весьма прилично сложенных девочки, няня, блудливый водяной, распорядитель бассейна, все уставились в одну с Ваном сторону.

- У меня готов второй комплимент, - сказал он, когда Люсетта вернулась. - Ты несравненная ныряльщица, я вхожу в воду с неопрятным шлепком.

- Зато ты быстрее плаваешь, - пожаловалась она, спуская бридочки с плеч и ничком вытягиваясь на матрасе. - By the way (между прочим), правда ли, что во времена Тобакова моряков не учили плавать, чтобы они при крушении корабля не погибали от нервного срыва?

- Рядовых матросов - возможно, - сказал Ван. - Когда корабль самого мичмана Тобакова затонул в Гавалулах, он преспокойно проплавал четыре часа, отпугивая акул обрывками старых песен и прочего в этом роде, пока его не подобрала рыбацкая лодка - одно из тех чудес, сколько я понимаю, которые требуют от всех сопричастных к ним лиц минимальной поддержки.

Демон, сообщила она, говорил ей в прошлом году на похоронах, что покупает на Гавалулах остров ("Неисправимый мечтатель", - буркнул Ван). В Ницце он "лил слезы ручьем", но с еще пущей самозабвенностью рыдал в Валентине, на церемонии, которой бедная Марина тоже не смогла посетить. Венчание - православное, с твоего дозволения, - выглядело плохо разыгранным эпизодом из старого фильма, батюшка был гага, дьякон пьян, а сплошная белая вуаль Ады - это, может, и к счастью, - оказалась такой же непроницаемой для света, как траур вдовицы. Ван сказал, что не желает об этом слышать.

- Но ты просто должен, - возразила она, - if only because (хотя бы потому), что один из ее шаферов вдруг стал походить - бесстрастным профилем, надменностью позы (он поднимал тяжелый металлический венец слишком высоко, атлетически высоко, словно нарочно стараясь удержать его по возможности дальше от ее головы) - в совершенстве походить на тебя: бледный, плохо выбритый двойник, присланный тобою из мест, в которых ты тогда мыкался.

На Огненной Земле, в городишке со славным названьем Агония. Ощущение жути кольнуло Вана, вспомнившего, что когда он получил там свадебное приглашение (присланное по воздушной почте зловещей сестрой жениха), его потом несколько ночей преследовал сон, с каждым разом все более выцветавший (совсем как ее картина, которую он в позднейшую пору жизни выслеживал по жалким киношкам), в котором он держал этот венец над ее головой.

- Твой отец, - прибавила Люсетта, - заплатил фотографу из "Белладонны", чтобы тот сделал снимки, но, разумеется, истинная слава начинается лишь когда твое имя попадает в крестословицу этого журнала, а все мы знаем, что такого никогда не случится, никогда! Теперь ты меня ненавидишь?

- Нет, - сказал он, проводя ладонью по ее нагретой солнцем спине, нажимая на куприк, чтобы заставить кошку мурлыкать. - Увы, нет! Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще сильней. Хочешь, я закажу чего-нибудь выпить?

- Хочу, чтобы ты продолжал, - пробормотала она, зарывшись носом в резиновую подушку.

- Лакей приближается. Что будем пить - "Гонолульца"?

- Его ты будешь пить с барышней Кондор (произнося первый слог несколько в нос), когда я уйду переодеваться. Ограничусь чаем. Не стоит мешать лекарство со спиртным. Нынче ночью мне придется снова принять пилюлю Робинзонов. Нынче ночью.

- Два чая, пожалуйста.

- И побольше сэндвичей, Джордж. С гусиной печенкой, с ветчиной, с чем угодно.

- Весьма дурная манера, - заметил Ван, - придумывать имя несчастному, который не может ответить: "Да, мадемуазель Кондор". Кстати, это лучший русско-французский каламбур, который мне доводилось слышать.

- Но его и правда зовут Джорджем. Он очень мило обошелся со мной вчера, когда меня вырвало прямо в чайной гостиной.

- От милых все мило, - пробормотал Ван.

- И старики Робинзоны тоже, - без особой связи продолжала она. - Много ли было шансов встретить их здесь, верно? Они так и ходят за мной хвостом с той минуты, как мы случайно уселись в поезде завтракать за один столик, и я поняла, кто это, но была уверена, что им не признать во мне толстенькой девочки, виденной году в восемьдесят восьмом не то шестом, однако они оказались гипнотически разговорчивыми старичками - надо же, а мы-то приняли вас за француженку, удивительно вкусный лосось, а в каком городе вы родились? - а я безвольной дурочкой, вот оно и пошло, цепляясь одно за другое. Молодых людей течение времени морочит не так сильно, как уже укоренившихся в старости, эти и сами не меняются, и к переменам в людях помоложе, которых давно не видали, привыкают с трудом.

- Очень умно, дорогая моя, - сказал Ван, - но только время само по себе и не движется, и не меняется.

- Да, время - это всегда я на твоих коленях и убегающая дорога. Дорога-то движется?

- Дорога движется.

Допив свой чай, Люсетта вдруг вспомнила, что ее ждет парикмахер, и убежала. Ван слущил с себя свитер и полежал задумавшись, вертя в пальцах усеянный зелеными камушками портсигарчик с пятью сигаретами "Лепестки роз", - он пытался проникнуться удовольствием от пыла платинового солнца в ореоле "фильм-колора", но каждое содрогание и воздымание судна лишь раздувало пламя злого соблазна.

Мгновенье спустя, словно она подглядывала за ним и знала, что он остался один, вновь объявилась "пава" - на сей раз с извинениями.

Вежливый Ван, поднявшись на ноги и очки подняв на чело, начал было и сам извиняться (за то, что ненамеренно ее обманул), но, успев сказать лишь несколько слов, взглянул ей в лицо и замолк, ошеломленный гротескной и грубой карикатурой незабываемых черт. Эта кожа мулатки, серебристо-светлые волосы, эти толстые багровые губищи перевоплощали в кривой негатив ее слоновую кость, ее вороную тьму, складку ее бледных уст.

- Мне сказали, - объясняла пава, - что мой близкий друг, Вивьен Вейль, котурей вузавей - entendu? - сбрил бороду, а он при этом становится очень похож на вас, ведь верно?

- Говоря логически, совсем не верно, мадам.

Одну кокетливую секунду она поколебалась, облизывая губы, соображая, что это - проявление грубости или изъявленье готовности, - и тут возвратилась за "лепестками" Люсетта.

- Увидимся апрей115, - сказала мисс Кондор.

- Ты обманул меня, Ван. Все-таки это одна из твоих жутких баб!

- Клянусь, что вижу ее впервые, - сказал Ван. - Я бы не стал тебе врать.

- Ты столько врал мне, когда я была маленькой. Если ты и сейчас наврал, tu sais que j'en vais mourir.

- Ты обещала мне целый гарем, - мягко укорил ее Ван.

- Но не сегодня, не сегодня! Сегодня - святой день.

На месте щеки, которую он попытался поцеловать, оказались ее быстрые безумные губы.

- Зайди посмотреть мою каюту, - взмолилась она, когда Ван оттолкнул ее с пружинистой силой, как бы заимствованной у животного отклика его тела на жар ее языка и губ. - Я просто обязана показать тебе их подушки и пианино. Там из каждого ящика пахнет Кордулой. Умоляю тебя!

- Поторопись, - сказал Ван. - Ты не имеешь права так меня возбуждать. Будешь плохо себя вести, найму в охранницы мисс Кондор. Мы обедаем в семь пятнадцать.

У себя в спальне он обнаружил несколько запоздалое приглашение отобедать за столом капитана. Приглашение распространялось на доктора и госпожу Иван Вин. Он уже плыл однажды на этом судне, между двумя рейсами "Королевы", и запомнил капитана Коули как скучного невежду.

Вызвав стюарда, он карандашом нацарапал на приглашении: "подобной пары не существует" и велел отнести его назад. Минут двадцать он промаялся в ванне. Он старался сосредоточиться на чем-нибудь, на чем угодно, кроме тела истеричной девственницы. Он обнаружил в корректуре предательский пропуск, целая строчка оказалась в бегах, причем пострадавший абзац представлялся механическому читателю - вполне благополучным, поскольку оборванному концу одного предложения и началу (со строчной буквы) другого, теперь соседствующим, удалось воссоздать синтаксически правильный переход, которого Ван, в нынешнем плачевно плотском его состоянии, нипочем бы не углядел, если б не вспомнил (и типоскрипт воспоминания не подтвердил), что здесь должна стоять довольно уместная, в рассуждении теперешних обстоятельств, цитата: "Insiste, anime meus, et adtende fortiter" (мужайся, душа моя, и трудись неустанно).

- Ты уверена, что не хочешь перейти в ресторан? - спросил он, когда Люсетта, выглядевшая в коротком вечернем платье еще голее, чем в "бибикни", встретилась с ним у дверей гриль-бара. - Там масса людей, веселье рекой, и джаз-банд онанирует. Нет?

Люсетта нежно качнула украшенной драгоценностями головкой.

Они ели огромных, сочных "креветок гру-гру" (желтых личинок пальмового долгоносика) и зажаренного на вертеле медвежонка a la Tobakoff. Занято было не более полудюжины столов, и кабы не противная дрожь судовой машины, не замеченная ими за завтраком, все казалось бы тихим, уютным и славным. Воспользовавшись ее странной скованностью, он в подробностях рассказал ей об осязающем карандаши Мальдуне, а также о наблюдаемом в Кингстоне казусе заболевании глоссолалией, которой страдает юконская женщина, говорящая на нескольких похожих на славянские языках, быть может, и существующих на Терре, но никак не в Эстотии. Увы, совсем иной казус (с русско-французским каламбуром на cas116) настойчиво требовал рассмотрения на дословесном уровне.

Она задавала вопросы с газельей готовностью милой студенточки, однако даже если б профессор не обладал глубокими научными знаниями, он все равно заметил бы, что чарующее смущенье Люсетты и опушившие ее голос низкие нотки не менее искусственны, чем недавняя послеполуденная приподнятость ее повадки. На самом деле ее раздирала душевная смута, одолеть которую ей помогало лишь героическое самообладание американской аристократки. Люсетта давно уж невесть по какой причине уверовала, что, принудив переспать с нею, хотя бы единожды, мужчину, нелепо, но непоправимо любимого ею, она сможет при чудодейственном сотрудничестве естества - преобразовать краткий миг осязательного контакта в вечную духовную связь; но сознавала она и то, что если этого не случится в первую ночь, их отношения вновь соскользнут к изнурительным, безнадежным, безнадежно привычным формам взаимных подтруниваний с безусловно подразумеваемой, но, как и прежде, мучительной эротической подоплекой. Ван понимал ее состояние или по крайней мере верил - верил, терзаясь отчаяньем, что понимал его - задним числом, ко времени, когда никаких целительных средств, кроме елея атлантической прозы доктора Генри, уже не отыскивалось в домашней аптечке с хлопающей дверцей и вечно вываливающейся зубной щеткой.

Мрачно взирая на ее худые, голые плечи, такие подвижные и растяжимые, что оставалось только гадать, не способна ль она скрестить их перед собой наподобие стилизованных ангельских крыльев, Ван предавался низменным мыслям о том, что ему, если он останется верным внутренним правилам чести, предстоит вынести пять дней распаленных терзаний - не потому лишь, что она прелестна и ни на кого не похожа, но и потому, что он никогда не мог протянуть без женщины больше двух суток. Он боялся как раз того, чего она так сильно желала: что стоит ему вкусить от Люсеттиной раны и ощутить ее хватку, как он обратится в ее ненасытного пленника на недели, возможно, на месяцы, а то и на дольший срок, за которым неизбежно последует резкий разрыв, и уже никогда не позволит новой надежде и старому отчаянию уравновесить друг дружку. Но самое худшее - сознавая свое влечение к больному ребенку и стыдясь его, он ощущал, в темном извороте первобытных порывов, как этот стыд обостряет влечение.

Подали густой, сладкий турецкий кофе, и Ван воровато взглянул на часы, пытаясь выяснить - что? Долго ли еще он сможет сносить пытку самообуздания? Скоро ли состоится некое событие, скажем, соревнование в бальных танцах? Ее возраст? (Люсинде Вин, если обратить вспять человеческое "течение времени", исполнилось от роду пять часов.)

Она выглядела так трогательно, что, выходя из гриль-бара, Ван против собственной воли, - ибо чувственность есть лучшая закваска роковых ошибок, - погладил ее по глянцевитому молодому плечу, на миг, на счастливейший миг ее жизни заключив в полость ладони гладкое, будто шарик для бильбоке, скругление. Она шла впереди, с такой остротой ощущая на себе его взгляд, словно ей только что вручили награду "за грацию". Платье ее он мог описать лишь как нечто килеперое (если у страусов бывают медные кудри), подчеркивающее непринужденность походки, длину ниноновых ног. Говоря объективно, она была элегантней своей "единоматочной" сестры. Люсетта, минующая сходные трапы, поперек которых русские матросы (одобрительно поглядывая на красивую пару, говорящую на их несравненном языке) торопливо крепили бархатные канаты, Люсетта, шагающая по палубе, напоминала некое акробатическое существо, не восприимчивое к волнению моря. Ван с благородным неудовольствием видел, что ее легко склоненная голова, черные крылья и вольная поступь приковывают к себе не только невинные синие взоры, но и нескромные взгляды пассажиров попохотливее. Он громко объявил, что следующий наглец получит пощечину, и с потешной свирепостью взмахнув рукой, невольно отступил и запнулся о сложенное палубное кресло (на свой скромный манер он тоже прокручивал вспять ленту времени), исторгнув из Люсетты отрывистый смешок. В приливе счастья, наслаждаясь шампанским всплеском его галантности, она повела Вана прочь от пригрезившихся обожателей, к лифту.

Они без особого интереса осмотрели выставленные в стеклянной витринке товары для сибаритов. Люсетта усмехнулась при виде расшитого золотой нитью купальника. Вана озадачило присутствие наездницкого хлыста и ледоруба. Полдюжины экземпляров "Сольцмана" в лоснистых суперобложках внушительной грудой возвышались между портретом красивого, вдумчивого, ныне совсем забытого автора и букетом иммортелей в вазе эпохи Минго-Бинго.

Крепко держась за красный канат, Ван вошел за Люсеттой в салон.

- Кого она так напоминает? - спросила Люсетта. - En laid et en lard?

- Не знаю, - солгал он. - Кого?

- Неважно, - сказала она. - Этой ночью ты мой. Мой, мой и мой!

Она цитировала Киплинга - ту же фразу, которой Ада обыкновенно приветствовала Така. Ван огляделся, ища соломинку, в которую удастся вцепиться, купив минуту прокрустовой отсрочки.

- Ну пожалуйста, - сказала она. - Я устала ходить, я хрупкая, хворая, я ненавижу шторма, давай ляжем в постель!

- О, взгляни-ка! - воскликнул он, ткнув пальцем в афишку. - Они тут показывают нечто под названием "Последний порыв Дон Гуана". Предварительный просмотр и только для взрослых. Злободневный "Тобаков"!

- Чистой воды занудство, как пить дать - сказала Люси (Houssaie School, 1890), но Ван уже отвел закрывавшие вход драпри.

Они вошли в самом начале посвященной круизу в Гренландию вступительной короткометражки - бурное море на лубочном техниколоре. Никакого интереса путешествие не представляло, поскольку их "Тобаков" в Годхавн заходить не собирался; сверх того, кинозал раскачивался совсем в ином ритме, чем изумрудно-кобальтовые валы на экране. Не диво, что было в нем emptovato, как выразилась Люсетта, добавившая, что жизнью обязана Робинзонам, снабдившим ее вчера патрончиком с пилюлями "Вечный покой".

- Хочешь одну? По одной в день и "no shah"117 переносится с легкостью. Каламбур. Их можно жевать, они сладкие.

- Роскошное название. Нет, спасибо, сладость моя. Да у тебя только пять и осталось.

- Не беспокойся, я уже все обдумала. Возможно, дней будет не пять, а меньше.

- Вообще-то больше, но не важно. Наши мерки времени лишены смысла; самые точные часы - не более чем шутка; вот подожди, ты еще сможешь когда-нибудь прочитать об этом.

- А может, и не смогу. Вдруг мне не хватит терпения? Та поденщица так и не смогла дочитать до конца ладонь Леонардо. Возможно, и я засну, не добравшись до конца твоей следующей книги.

- Это сказочка для начинающих живописцев, - сказал Ван.

- Ну вот и последний айсберг, по музыке чувствую. Пойдем, Ван! Очень тебе нужен Гуль в роли Гуана.

В темноте она касалась губами его щеки, она сжимала его руку, целовала костяшки, и он вдруг подумал: в конце концов, почему бы и нет? Сегодня? Сегодня.

Он упивался ее нетерпением, глупец, он позволял этому нетерпению будоражить его, идиот, он шептал, раздувая новое, вольное, абрикосовое пламя предвкушения:

- Если будешь хорошей девочкой, мы немного выпьем в полночь у меня в гостиной.

Начался фильм. Три главные роли - изможденного Дон Гуана, толстобрюхого Лепорелло верхом на ослике и не слишком неотразимую, явственно сорокалетнюю Дону Анну - играли завзятые звезды, "полупробы" которых мелькнули в кратком вступлении. Вопреки ожиданиям, фильм оказался сносным.

По пути к далекому замку, в котором своенравная дама, обязанная вдовством его шпаге, наконец-то пообещала подарить ему долгую ночь любви в ее холодной и чистой спальне, стареющий распутник пестует свою мужскую силу, отвергая домогательства череды дюжих красоток. Встречная гитана предсказывает хмурому кавалеру, что, не добравшись до замка, он увязнет в коварных сетях ее сестры Долорес, маленькой плясуньи (выкраденной, как еще предстояло доказать судебным порядком, из повестушки Осберха). Она предсказала нечто и Вану, ибо еще до того, как Долорес вышла из циркового шатра, чтобы напоить Гуанова коня, Ван понял, кого он увидит.

В волшебных лучах камеры, в управляемом бреду балетной грации десять лет жизни спали с нее и улетели прочь, она вновь стала девочкой в панталончиках (qui n'en porte pas118, как пошутил он однажды, желая позлить гувернантку ошибочным переводом некоего выдуманного француза: памятный пустяк, который вторгся в холод его нынешних чувств с саднящей тупостью бестолкового чужеземца, спрашивающего у погруженного в подглядывание любителя непристойных зрелищ дорогу в лабиринте помойных проулков).

Люсетта узнала Аду три-четыре секунды спустя и сразу вцепилась в его запястье:

- Какой ужас! Я так и знала. Это она! Пойдем, прошу тебя, пойдем! Ты не должен смотреть, как она позорит себя. Как она кошмарно накрашена, какие детские, неумелые жесты...

- Погоди минуту, - сказал Ван.

Ужас? Позор? Она была самим совершенством, странно и пронзительно привычным. Некое мановение искусства, волхвование случая обратили три отведенных ей эпизода в исчерпывающий инвентарь ее обликов 1884-го, 1888-го и 1892-го годов.

"Гитаночка" склонялась над живым столом, образованным услужливой спиной Лепорелло, чтобы набросать на куске пергамента грубую карту, показывающую дорогу к замку. Шея ее белела меж черных волос, разделенных подвижным плечом. Это была уже не чья-то Долорес, но девочка, взбалтывающая кисточкой краску, замешанную на крови Вана, и замок Доны Анны обратился в болотный цветок.

Дон Гуан скачет мимо трех мельниц, черно кружащих на зловещем закате, и спасает Долорес от мельника, обвинившего ее в краже пригоршни муки и порвавшего ее скудное платье. Одышливый, но по-прежнему галантный Гуан переносит Долорес через ручей (голые пальчики ее ног акробатически щекочут ему щеку) и опускает стойком на траву посреди оливковой рощи. Они застывают лицом к лицу. Она сладострастно поглаживает усыпанную дорогими каменьями головку на эфесе его шпаги, проводит твердым девичьим животом по его расшитым золотом бедрам, и вдруг гримаса преждевременного содрагания искажает выразительные черты несчастного Дона. Он гневно размыкает ее объятия и, чуть пошатываясь, бредет к своему жеребцу.

Ван, впрочем, лишь много позже понял (когда увидел фильм целиком пришлось увидеть, а потом пересматривать снова и снова, вплоть до грустного и гротескного завершения в замке Доны Анны), что в этом по видимости случайном объятии и состояла месть Каменного Рогоносца. Потрясенный сверх всякой меры Ван решил уйти еще до того, как поблекла сцена в оливковой роще. Именно тут три каменноликие старые дамы, выразили картине неодобрение, встав и в три отрывистых шарка миновав Люсетту (достаточно худенькую, чтобы остаться сидеть) и Вана (поднявшегося). Одновременно обнаружилось, что давно забытая чета Робинзонов, до этой минуты отделенная от Люсетты тройкой старух, перебирается теперь к ней поближе. Сияя и расплываясь в благожелательных, смущенных улыбках, они бочком переплюхнулись ближе к Люсетте, повернувшейся к ним с последним, последним, последним даром неколебимой учтивости, бывшей сильнее крушения и смерти. Лучась морщинами, они уже протянули над нею к Вану дрожащие пальцы, но он, воспользовавшись их вторжением, пробормотал юмористическое извинение незадачливого мореплавателя и покинул кромешно кренящийся кинозал.

Совершив череду шестидесятилетней давности движений, которые я теперь могу истолочь в ничто, лишь корпя над вереницею слов, пока не явится верный ритм, я, Ван, возвратился в мою ванную комнату, захлопнул дверь (которая сразу же приотворилась, но погодя все же закрылась по собственной воле) и, прибегнув к временному успокоительному, далеко не столь неестественному, как то, до которого додумался отец Сергий (оттяпавший себе не ту конечность в известном анекдоте графа Толстого), решительно избавился от блудливого бремени, чего ему не приходилось делать вот уж семнадцать лет. И как печально, как знаменательно то, что картина, высветившаяся на экране его исступления, пока незапираемая дверь вновь растворялась движеньем глухого, отводящего от уха сложенную чашкой ладонь, содержала не свежий, более чем уместный образ Люсетты, а невытравимое видение голой шеи, и раздельного потока черных волос, и акварельной кисти с багровым кончиком.

Затем, для пущей надежности, он повторил неприятное, но необходимое действо.

Теперь он взирал на положение бесстрастно и сознавал, что правильно поступил, улегшись в постель и выключив "эктрический" свет (суррогат, исподтишка опять проползающий во все языки). Синеватый призрак комнаты постепенно расставлял самое себя по местам, пока глаза Вана свыкались с темнотой. Он с гордостью думал о том, как сильна его воля. Он приветствовал тупую боль в изнуренном корне своего естества. Он приветствовал мысль, представившуюся вдруг, пока медленно расширялся проем ведущей в гостиную двери, такой абсолютно истинной, новой, злостно реальной, - мысль, что завтра утром (до которого ныне в самом крайнем и самом лучшем случае семьдесят лет) он объяснит Люсетте как философ и брат другой девушки, что понимает, до чего это мучительно и нелепо - поставить все свое духовное благополучие в зависимость от одной-единственной телесной причуды, что его плачевные обстоятельства во многом схожи с ее, но он все же нашел в себе силы жить и работать, а не чахнуть из-за того, что он отказался загубить ее жизнь краткой любовной связью, что Ада была совершенным ребенком. На этом пункте поверхность логики подернуло зыбью сна, но дребезжание телефона вышвырнуло его в полную ясность сознания. Штуковина эта, показалось ему, приседала, натужась, перед каждым новым выплеском звона, и поначалу он решил предоставить ей голосить сколько заблагорассудится. Однако нервы его спасовали перед неотвязным призывом, и он сорвал с аппарата трубку.

Разумеется, он был нравственно прав, прибегнув к первому же предлогу, позволявшему не пустить ее в свою постель; однако как джентльмен и художник он сознавал и то, что в нескольких произнесенных им жалких словах сквозила жестокость и пошлость, и Люсетта приняла их на веру лишь потому, что не видела в нем ни того ни другого.

- Можно придти теперь? - спросила Люсетта.

- Я не один, - ответил Ван.

Недолгое молчание; потом она повесила трубку.

После его постыдного бегства она осталась зажатой между уютными Робинзонами (Ракель, взмахнув объемистой сумочкой, немедля протиснулась на покинутое Ваном место, а Боб передвинулся на ее сиденье). Из-за своего рода pudeur она не стала говорить им, что сумевшая получить небольшую, но не лишенную значения роль роковой цыганки актриса (затейливо и мимолетно обозначенная как "Тереза Зегрис" в "восходящем" перечне исполнителей, мелькнувшем в конце картины), это не кто иная как бледная гимназисточка, которую они могли видеть в Ладоре. Они пригласили Люсетту выпить с ними прозелитами трезвости - "коки" у них в каюте, маленькой, душной, дурно изолированной, здесь различалось каждое слово, каждый взвизг двух детей, которых укладывала в постель бессловесная, томимая тошнотою нянька, уже так поздно, так поздно - нет, не дети, но, скорее всего, страшно юные, страшно разочарованные новобрачные.

- Мы понимаем, - говорил Роберт Робинзон, направляясь за новой порцией к портативному холодильнику, - мы прекрасно понимаем, что доктор Вин глубоко погружен в свою inter resting работу, - я и сам временами жалею, что ушел на покой, - но не думаете ли вы, Люси, prosit!, что он мог бы принять предложение пообедать завтра с вами, с нами и, может быть, еще с одной парой, знакомство с которой доставит ему немалое удовольствие? Что если миссис Робинзон пошлет ему формальное приглашение? Возможно, и вы его подпишете?

- Не знаю, я очень устала, - сказала она, - и качка все сильнее. Я, пожалуй, залезу в свою нору и приму ваш "Вечный покой". Да, конечно, давайте пообедаем все вместе. Спасибо за дивное холодное питье, оно очень мне помогло.

Положив перламутровую трубку, она переоделась в черные брючки и лимонную рубашку (приготовленные на завтра); тщетно поискала листок простой бумаги, без короны или каравеллы; вырвала из "Дневника" Херба форзацный лист и попыталась придумать нечто забавное, безобидное и блестящее, способное украсить последнюю записку самоубийцы. Однако, обдумывая все наперед, про записку-то она и забыла и потому разорвала пустую жизнь надвое и спустила половинки в ватер-клозет; затем налила себе из намертво закрепленного графина стакан мертвой воды, проглотила одну за другой четыре зеленые пилюли и, перекатывая во рту пятую, отправилась к лифту, в один щелчок взлетевшему от ее трехкомнатой каюты к выстланному красным ковром бару на прогулочной палубе. Здесь двое похожих на слизняков молодых людей уже сползали с красных грибовидных стульев у стойки, и один сказал другому, когда оба пошли к дверям: "Можешь дурачить его лордство, дорогуша, но не меня, со мной не пройдет".

Она опрокинула в себя "казацкую стопочку" водки "Класс" отвратительного, вульгарного, но сильнодействующего зелья; за ней вторую; и еле справилась с третьей, потому что голова ее уже бешено поплыла куда-то. Плыви, как бешеный, Тобакович, а то акулы сожрут!

Сумочки с ней не было. Роясь по карманам рубашки в поисках блудной банкноты, она едва не свалилась с дурацкого выпуклого сиденья.

- Спатиньки, - с отеческой улыбкой, принятой ею за плотоядный оскал, сказал бармен Тоби.

- В постельку пора, барышня, - повторил он и похлопал ее по голой руке.

Люсетта отшатнулась и заставила себя выговорить отчетливо и надменно:

- Мистер Вин, мой кузен, заплатит завтра и заодно вобьет тебе в глотку твои вставные зубы.

Шесть, семь, - нет, больше, почти десять ступенек наверх. Dix marches119. Ноги, руки. Dimanche. Dejeneur sur l'herbe. Tout le monde pue. Ma belle-mere avale son ratelier. Sa petite chenne, перетрудившись, дважды рыгает и мирно блюет, розовый пудинг на пикниковой nappe120. Apres quoi, ковыляет прочь. Вот так ступенечки.

Ей приходилось тянуть себя кверху, цепляясь за поручни. Она продвигалась рывками, будто калека. Добравшись до открытой палубы, она ощутила слитный напор черной ночи и движение своего случайного дома, который ей вот-вот предстояло покинуть.

Хотя Люсетта никогда еще не умирала - нет, Виолета, не "умирала" и не "мыряла" - не ныряла с такой высоты, среди такого беспорядка теней и трепетных отражений, она почти беззвучно вошла в волну, вставшую ей навстречу. Совершенство ее конца оказалось подпорченным тем, что она в один инстинктивный мах вылетела на поверхность - вместо того чтобы отдаться под водой наркотической неге, как и было ею задумано в последнюю ночь на берегу - на случай, если дело дойдет до этого. Глупая девочка не отрепетировала технику самоубийства, чем ежедневно занимаются, скажем, парашютисты, окунаясь в стихию другой главы. Из-за буйства валов, из-за незнания, куда ей вглядываться сквозь брызги и тьму, из-за собственных обращавшихся в щупальца - п-а-л-ь-ц-а - волос она не могла различить огней лайнера, легко рождаемой воображением многоочитой глыбы, мощно удаляющейся в безжалостном торжестве. Ну вот, потерял следующую запись.

Ага, нашел.

Столь же безжалостно и темно было небо, - ее тело, голова и в особенности эти чертовы, исстрадавшиеся от жажды брючки, впивали Oceanus Nox - латиницей, эн-оу-экс. При каждом всплеске холодной и бурной соленой стихии в ней поднималась анисовая тошнота, руки и шею окатывало, ладно, пусть будет охватывало, все возраставшее оцепенение. Постепенно теряя собственный след, она подумала, что стоит, пожалуй, осведомить череду удаляющихся Люсетт - объяснить им, проплывающим мимо вереницей образов в волшебном кристалле, - что смерть сводится, в сущности. лишь к более полному ассортименту бесконечных долей одиночества.

Она не увидела - чего мы, размышляя о ней, столь страшились - как вся ее жизнь в единый миг пронеслась перед нею: любимая куколка из красного каучука так и осталась безмятежно догнивать меж измоденей на берегу не доставшегося аналистам ручья, - только разрозненные детали являлись ей, пока она плавала, подобно любительскому Тобакову, в круге краткой паники и немилосердного онемения. Она увидела пару новых, подбитых беличьим мехом спальных туфелек, которые забыла уложить Бриджитт; увидела Вана, вытирающего, прежде чем ответить, рот и, все еще медля с ответом, бросающего салфетку на стол, из-за которого она с ним встает; увидела девочку с длинными черными волосами, резво склоняющуюся, чтобы потрепать мимоходом таксика в полуразодранном венке.

Ярко освещенную лодку спустили с не столь уж и далеко отошедшего судна - Ван, учитель плавания и Тоби в клеенчатом балахоне сидели в ней между иных вероятных спасителей; но к этому времени уже немало воды протекло мимо нее, и Люсетта устала ждать. Затем ночь наполнилась рокотом старого, но все еще крепкого вертолета. Его дотошному лучу удалось отыскать лишь темную голову Вана, который, выпав из лодки, когда та шарахнулась от своей же внезапной тени, выкрикивал имя утопленницы, выпрыгивая из черных, подернутых пеной, взбаламученных вод.

6

Папа,

прилагаю не требующее пояснений письмо, пожалуйста, прочти его и, если оно не вызовет у тебя возражений, перешли госпоже Виноземцевой, адрес которой мне неизвестен. К твоему сведенью сообщаю, - хоть это вряд ли имеет сейчас значение, - что вопреки намекам, содержащимся в "отчете" о трагедии, сочиненном неким пакостным идиотом, до которого мне еще не удалось добраться, Люсетта никогда не была моей любовницей.

Я слышал, что в следующем месяце ты вернешься с Востока. Если захочешь повидаться со мной, распорядись, чтобы твоя нынешняя секретарша позвонила ко мне в Кингстон.

Ада,

я хочу подправить и расширить рассказ о ее смерти, напечатанный здесь еще до моего появления. Мы не "путешествовали вместе". Мы взошли на судно в разных портах, я не знал, что она на борту. Отношения наши остались такими, какими были всегда. Весь следующий день (4 июня), не считая пары часов перед обедом, я провел с ней. Мы нежились под солнцем. Она радовалась бодрящему бризу и искристому рассолу бассейна. Она старательно разыгрывала беспечность, но я понимал, что с ней что-то не так. Внушенную ею самой себе романтическую привязанность, безрассудное ослепление, столь ею лелеемое, невозможно было разрушить никакими доводами рассудка. В довершение всего, на сцене объявился вдруг некто, с кем ей невозможно было тягаться. Робинзоны, Роберт и Ракель, которые, как я знаю, собирались писать к вам через отца, были предпоследними, с кем она говорила той ночью. Последним стал бармен. Встревоженный ее поведением, он вышел за ней на палубу и видел, как она прыгнула, но помешать не успел.

Думаю, всякий, кто испытал такую утрату, неизбежно начинает трястись над каждой подробностью, каждой щелкнувшей пружинкой, каждой нитью, которая выпросталась из обмахрившейся ткани в самый канун события. Я просидел рядом с ней большую часть фильма "Испанские замки" (или что-то подобное), и решился оставить ее на попечение Робинзонов, которых мы встретили в судовом кинозале, как раз в ту минуту, когда главному негодяю и распутнику указывали дорогу в последний из них. Я лег спать - меня подняли около часу ночи по "mariTime"121, через несколько мгновений после ее прыжка за борт. Попытки спасти ее производились с разумным размахом, но в конце концов, по прошествии часа, заполненного надеждами и неразберихой, капитану пришлось принять ужасное решение о продолжении пути. Окажись он достаточно продажен, он и сейчас бы еще кружил в том страшном месте.

Как психолог, я сознаю беспочвенность рассуждений о том, утонула ли бы в конце концов Офелия (даже без помощи коварного сучка) или не утонула, даже если бы вышла замуж за своего Вольтиманда. Безличное мое мнение сводится к тому, что если бы В. любил ее, она, седая и смиренная, померла бы в своей постели; но поскольку на деле он не любил бедную, отчаявшуюся девственницу и поскольку никакие плотские ласки не могли и не могут сойти за подлинную любовь, и поскольку, сверх всего, роковая андалузийская девочка, объявившаяся, повторяю, на сцене, оказалась незабываемой, я, дорогая Ада и дорогой Андрей, невольно прихожу к заключению, что как бы несчастный человек ни изощрялся в выдумках, она бы так или иначе покончила собой. В мирах иных, куда более нравственных, чем эта гранула грязи, возможно, существуют сдерживающие начала, принципы, трансцендентальные утешения, и даже некая гордость за то, что ты осчастливил человека, которого в сущности не любишь, но на этой планете Люсетты обречены.

Кое-какие принадлежавшие ей ничтожные мелочи - сигаретницу, тюлевое вечернее платье, книгу с загнутым на французском пикнике уголком страницы пришлось истребить, потому что они на меня неотрывно глазели. Остаюсь вашим покорным слугой.

Сын,

я точка в точку исполнил инструкции, данные тобою касательно того письма. Эпистолярный твой слог настолько заковырист, что я заподозрил бы наличие скрытого кода, когда бы не знал, что ты принадлежишь к Декадентской школе письма - за компанию со старым прокудой Львом и чахоточным Антоном. Мне решительно наплевать, спал ли ты или не спал с Люсеттой; однако я знаю от Дороти Виноземцевой, что бедняжка была в тебя влюблена. Виденным вами фильмом был, вне всяких сомнений, "Последний порыв Дон Гуана", в котором Ада и вправду играет (и превосходно играет) молодую испанку. Над карьерой бедной девочки тяготеют какие-то злые чары. После выхода фильма Говард Гуль стал жаловаться, что его заставили играть невозможную помесь двух Донов, что поначалу Южлик (постановщик) намеревался взять за основу своей "фантазии" кустарный роман Сервантеса, что кой-какие клочья исходного сценария пристали, будто комки грязной шерсти, к теме финала, и что если как следует вникнуть в звуковой ряд, то можно расслышать, как во время сцены в таверне один из кутил дважды называет Гуля "Кишотиком". Гулю удалось скупить и уничтожить немало копий, а тем временем на другие наложили запрет адвокаты писателя Осберха, объявившего, будто вся роль "гитаночки" украдена из какой-то его стряпни. В результате купить бобину с фильмом стало невозможно, он истаял, как дым в поговорке, успев только потерпеть неудачу на захолустных экранах. Приезжай пообедать у меня 10 июля. Фрак обязателен.

Cher ami,

Nous fumes, mon mari et moi, profondement bouleverses par l'effroyable nouvelle. C'est a moi - et je m'en souviendrai toujours! - que presqu'a la veille de sa mort cette pauvre fille s'est adressee pour arranger les choses sur le Tobakoff qui est toujours bonde, et que desormais je ne prendrai plus, par un peu de superstition et beaucoup de sympathie pour la douce, la tendre Lucette. J'etais si heureuse de faire mon possible, car quelqu'un m'avait dit que vous aussi y seriez; d'ailleurs, elle m'en a parle elle-meme: elle semblait tellement joyeuse de passer quelques jours sur le 'pont des gaillards' avec son cher cousin! La psychologie du suicide est un mystere que nal savant ne peut expliquer.

Je n'ai jamais verse tant le larmes, la plume m'en tombe des doigts. Nous revenons a Malbrook vers la mi-aout. Bien a vous,

Cordula de Prey-Tobak

Ван,

мы с Андреем глубоко тронуты дополнительными сведениями, которые ты сообщил нам в своем дорогом (т.е. лишенном нужного количества марок) письме. Мы уже получили через господина Громбчевского весточку от Робинзонов, которые никак не простят себе, бедные, добронамеренные друзья, что снабдили ее тем лекарством от морской болезни, чрезмерная доза которого, да еще в сочетании с вином, должно быть, пагубно сказалась на ее способности выжить, - если она все же передумала, оказавшись в холодной воде. Не могу тебе выразить, дорогой Ван, как я несчастна, тем более что в садах Ардиса мы и помыслить не могли, будто на свете существует такие беды.

Единственная любовь моя,

этого письма я никогда не отправлю. Оно останется лежать в стальном ящике, закопанном под кипарисом на вилле "Армина", и когда через полтысячи лет его по случайности обнаружат, никто не узнает, кем оно написано и кому предназначалось. Я и не написал бы его, не окажись твоя последняя строчка воплем твоего отчаяния и моего торжества. Должно быть бремя этого восторга... [Когда в 1928-м ящик вырыли, остаток предложения оказался загублен ржавым пятном. Далее в письме говорится]: ... обратно в Штаты, я погрузился в изыскания редкостного свойства. На Манхаттане, в Кингстоне, в Ладоре, в дюжинах иных городов я из кинотеатра в кинотеатр преследовал картину, которую я не [слово совершенно выцвело] на судне, каждый раз открывая в твоей игре новые приемы упоительной пытки, новые конвульсии красоты. Эта [неразборчиво] представляет собою исчерпывающее опровержение мерзких снимков мерзкого Кима. Артистически (и ардистически) говоря, лучший момент фильма - один из самых последних, когда ты босиком преследуешь Дона, который шагает мраморной галереей навстречу своей судьбе - к эшафоту укрытой черными занавесями постели Доны Анны, вокруг которой ты, моя бабочка-зегрис, порхаешь, поправляя смешно обвисшую свечку, шепча сладкие, но тщетные наставления на ухо нахмуренной даме, и затем, заглянув поверх мавританской ширмы, заливаешься таким искренним смехом, беспомощным и прелестным, что остается только гадать, способно ли какое бы то ни было искусство обойтись без этого эротического задыхания хохочущей гимназистки. И подумать только, моя испанская зорька, что все твое волшебное резвление уложилось, по секундомеру, в одиннадцать минут - латками двух-трехминутных сцен!

Увы, наступила ночь, когда в унылом околотке мастерских и захудалых притонов я в самый последний раз, и то лишь наполовину, поскольку на сцене совращения пленка пошла черными морщинами и увяла, смог увидеть [остаток письма поврежден].

7

Он приветствовал зарю нового века, века мира и процветания (больше половины которого мы с Адой к настоящему времени уже увидели), начав вторую свою философскую сказку, "обличение пространства" (так и не законченное, но образовавшее - в зеркальце заднего вида - предисловие к "Ткани Времени"). Часть этого трактата, пожалуй, несколько вычурная, но звучная и язвительная, появилась в первом номере (январь 1904-го) знаменитого ныне американского ежемесячника "The Artisan" ("Мастеровой"), а комментарий к опубликованному отрывку сохранился в одном из трагически сухих писем (только оно и уцелело, прочие уничтожены), которые сестра время от времени присылала ему обычной почтой. Худо-бедно, но после обмена посланиями, вызванного смертью Люсетты, они стали переписываться, не таясь, - with the tacit sanction of Demon (с молчаливого согласия Демона):

And o'er the summits of the Tacit

He, banned from Paradise, flew on:

Beneath him, like a brilliant's facet,

Mount Peck with snows eternal shone.122

И то сказать, затянувшееся неведение о жизни друг дружки могло показаться куда подозрительнее писем, подобных нижеследующему:

Ранчо "Агавия"

5 февраля 1905 года

Я только что прочитала сочинение Ивана Вина "Отраженная Сидра", и оно показалось мне, дорогой профессор, замечательным достижением. "Стрелы, потерянные судьбой" и иные поэтические частности, напомнили мне те два-три случая, когда ты - лет двадцать назад - появлялся за чаем с оладьями в нашем сельском поместьи. Я, если ты помнишь (самонадеянный оборот!), была тогда petite fille modele123, упражнявшейся в стрельбе из лука близ вазы и парапета, а ты - стеснительным гимназистом (в которого я, как догадывалась моя матушка, была самую капельку влюблена!), послушно подбиравшим стрелы, вечно теряемые мной в зарослях утраченного замка, где прошло детство несчастной Люсетты и счастливой, счастливой Адетты, замка, ставшего ныне "Приютом для слепых чернокожих", - и мама, и Л. поддержали бы, не сомневаюсь, Дашин совет отдать этот дом ее Церкви. Даша, моя золовка (с которой тебе непременно нужно поскорей познакомиться, да-да, она мечтательная, чудная и много, много умнее меня), это она показала мне твой отрывок, - просит добавить, что надеется "обновить" знакомство с тобой быть может, в Швейцарии, в отеле "Бельвью", что в Монтру, в октябре. По-моему, тебе доводилось когда-то встречаться с милейшей "мисс" Ким Шанта-Жьер, так вот, Даша точь-в-точь такая же. У нее подлинный нюх на оригинальных людей и тяга к разного рода научным дисциплинам, которых я неспособна запомнить даже названия! Она закончила Чус (где читала затем курс истории - наша Люсетта называла это "Sale Histoire"124, как грустно и как смешно!). Ты для нее - le beau tenebreux, потому что когда-то давным-давно, "когда у стрекоз были крылья", незадолго до моего замужества, она посетила - я говорю о времени, когда я еще топталась "на распутьи", одну из твоих общедоступных лекций, где ты говорил о сновидениях, после лекции она подошла к тебе со своими последними страшными снами, кропотливо отпечатанными на скрепленных вместе листках бумаги, а ты мрачно скривился и отказался их взять. Ну так вот, она давно уже просит дядю Дементия, чтобы тот уговорил le beau tenebreux приехать в октябре, числа, по-моему, семнадцатого, в отель "Бельвью" в Монтру, но дядя только смеется и отвечает, что не его это дело - что нам с Дашенькой лучше самим этим заняться.

Значит, снова "здрасьте вам", милый Иван! Мы обе считаем тебя волшебным художником, которому остается "только смеяться", когда кретин-критик, особенно какой-нибудь англичанин из ниже-выше-среднего класса, обвиняет его слог в "напыщенности" и "жеманстве", совсем как американский фермер, считающий приходского священника "странным", потому что тот знает по-гречески.

P.S.

Душевно кланяюсь (неправильный и вульгарный оборот, заставляющий вспомнить о "низкопоклонстве души") нашему заочно дорогому профессору, о котором много слышал от добраго Дементия Дедаловича и сестрицы.

С уважением,

Андрей Виноземцев

Меблированное пространство, l'espace meuble (известное нам лишь как меблированное, заполненное, даже если его содержимым является "отсутствие субстанции", - причитая сюда и разум), до настоящего времени являлось нам в том, что касается данной планеты, - по преимуществу водянистым. В этой своей ипостаси оно сгубило Люсетту. В другой - скорее атмосферической, но в не меньшей мере пропитанной тяготами и тяготением, - уничтожило Демона.

Одним мартовским утром 1905 года, сидя на ковре, устилавшем террасу виллы "Армина", Ван, окруженный, словно султан, четырьмя-пятью голыми девами, замершими в ленивых позах, открыл издаваемую в Ницце ежедневную американскую газету. Гигантский летательный аппарат необъяснимым образом развалился на высоте в пятнадцать тысяч футов над Тихим океаном, между островами Лисянский и Лясанов, невдалеке от Хавайл, - то была четвертая или пятая по размерам воздушная катастрофа молодого столетия. Список погибших при взрыве "приметных фигур" включал заведующего рекламным отделом универсального магазина, временно исполняющего обязанности мастера прядильного цеха кровоткацкой корпорации, руководящего сотрудника фирмы граммофонных записей, старшего партнера юридической фирмы, архитектора с богатым летательным прошлым (первая не поддающаяся истолкованию опечатка), вице-президента страховой корпорации, еще одного вице-президента, на сей раз совета уловляющих, что бы сие ни значило...

- Я есть хочу, - сказала maussade125 ливанская красавица пятнадцати знойных лет.

- Позвони, - откликнулся Ван и, ощущая странную зачарованность, вновь углубился в инвентарь снабженных бирками жизней:

... президент оптовой виноторговой фирмы, менеджер компании по производству турбинного оборудования, карандашный фабрикант, два профессора философии, два газетных репортера (больше уж не порапортуют), заместитель контролера оптового виноторгового банка (опечатка с подстановкой), заместитель контролера трастовой компании, президент, секретарь агентства печати...

Имена этих воротил, а с ними и еще примерно восьмидесяти сгинувших в синем воздухе мужчин, женщин и примолкших детей, приходилось держать в тайне, пока не будут извещены все родственники; однако предварительный перечень банальных абстракций выглядел слишком внушительным, чтобы не предоставить его публике сразу, для возбуждения аппетита; и потому Ван лишь на следующее утро узнал, что президентом банка в завершающей список путанице был его отец.

"Стрелы, потерянные судьбой человека, долго еще валяются вокруг него" и т.д. ("Отраженная Сидра").

В последний раз Ван видался с отцом в их доме весной 1904 года. Людей там в тот раз собралось порядочно: скупщик недвижимости старик Элиот, двое юристов (Громбчевский и Громвель), доктор Айкс, искусствовед, Розалинда Найт, новая секретарша Демона, важный Китар Свин, банкир, ставший в шестьдесят лет авангардным автором: за два чудотворных года он произвел на свет "Плотных людей", писанную без размеров сатиру на англо-американские гастрономические привычки, и "Кардинала Гришкина", прозрачное во всех своих тонкостях повествование, прославляющее католическую веру. Смысла в поэме было не больше, чем блеска в совиных глазах; что до последнего романа, то оный немедля объявили "новаторским" молодые критики (Норман Гирш, Луис Дир и многие другие), певшие ему дифирамбы благоговейным тоном, столь высоким, что обычному человеческому уху удавалось различить лишь гладкие трели; картина, впрочем, получилась чрезвычайно захватывающая, однако вслед за великим поминальним шумом 1910 года ("Китар Свин: человек и писатель", "Свин как лирик и личность", "Китар Кирман Лавер Свин: опыт биографии") и сатире, и роману предстояло погрузиться в забвение столь же бесповоротно, как уловлению богатого прошлого контролирующим обязанности мастера - или вердикту Демона.

Разговор за столом шел по преимуществу о делах. Демон недавно купил остров в Тихом океане - маленький, идеально круглый, с розовым домом на зеленом утесе и с жабо (если смотреть с воздуха) песчаного пляжа, и теперь намеревался продать бесценное палаццо в Восточном Манхаттане, что было Вану вовсе не по душе. Мистер Свин, человек практический и прижимистый, с поблескивающими на толстых пальцах перстнями, сказал, что, пожалуй, купил бы дом, если б к нему прикинули еще пару картин. В итоге сделка не состоялась.

Ван проводил свои исследования частным образом, пока его не избрали (в тридцать пять лет!) на оставленный Раттнером пост главы кафедры философии Кингстонского университета. Выбор университетского совета стал следствием катастрофы и безнадежности: два других кандидата, солидные ученые куда более почтенного возраста и вообще по всем статьям превосходящие Вана - их ценили даже в Татарии, которую они частенько навещали, держа друг друга за ручки и сияя восхищенными взорами, - загадочным образом сгинули (возможно, погибнув под ложными именами в так и не получившем объяснений крушении над улыбчивым океаном) в "последнюю" для совета минуту, ибо закон требовал, чтобы пропустовавшее в течение определенного времени профессорское кресло вынесли вон, притащив взамен из задней гостиной заждавшийся своей очереди стул - не столь завидный, но тоже вполне приличный. Ван в этом кресле не нуждался и не очень его ценил, однако принял - из благодарной извращенности или извращенной благодарности, или просто в память об отце, несколько прикосновенном ко всей этой истории. Всерьез он свою должность не принимал и свел ее отправление к строгому минимуму - десяти примерно лекциям в год, читаемым гнусавым тоном, коим они были обязаны преимущественно "речеписцу", новому и редкому еще приспособлению, таившемуся вместе с анти-инфекционными таблетками "Венус" в кармане его пиджака, пока сам он безмолвно двигал губами, думая о залитой светом лампы странице недоконченной рукописи, раскиданной по его кабинету. Он провел в Кингстоне два десятка унылых лет (разнообразя их путешествиями в Европу) - малоприметная фигура, вокруг которой ни в университете, ни в городке не скопилось никаких преданий. Не любимый суровыми коллегами, не известный в местных пивных, не оплаканный студентами мужеска пола, он, подав в 1922-м в отставку, переселился в Европу.

8

буду монтру бельвью воскресенье

обеду обожание грусть радуга

Ван получил эту смелую каблограмму за завтраком в женевском "Манхаттан-Палас", в субботу, 10 октября 1905 года и в тот же день перебрался на противоположный берег озера, в Монтру. Он поселился в обычном своем отеле "Les Trois Cygnes"126. Маленький, хрупкий, почти мифически древний портье этой гостиницы помер еще когда Ван стоял здесь четыре года назад, и ныне взамен уважительной, загадочно замысловатой улыбки сухонького Жюльена, светившейся ровно лампа сквозь пергамент, старому растолстевшему Вану приветственно улыбнулось румяное круглое лицо прежнего коридорного, облачившегося ныне в сюртук.

- Люсьен, - глядя поверх очков, сказал доктор Вин, - меня могут посещать, - о чем твоему предшественнику я мог бы и не говорить, - самые удивительные гости - маги, безумцы, дамы в масках, - que sais-je?, поэтому я ожидаю, что вся троица молчаливых лебедей явит чудеса сдержанности. Вот тебе предварительная награда.

- Merci infiniment, - сказал портье, и Вана, как всегда, бесконечно тронула учтивая гипербола, наводящая на пространные философские размышления.

Он занял два просторных покоя, 509-й и 510-й: старосветский салон с золотисто-зеленой мебелью и прелестную спальню, соединенную с квадратной ванной комнатой, явно переделанной из жилой (году в 1875-м, когда отель обновляли, стараясь сообщить ему пущую роскошь). С трепетом предвкушения он прочитал надпись на восьмиугольной картонной табличке с прицепленным к ней щегольским красным шнурком: Не беспокоить. "Priere de ne pas deranger". Повесьте ее на ручку двери снаружи. Проинформируйте телефонный коммутатор. Avisez en particulier la telephoniste (никакого нажима по-русски, никакой влажноголосой девы)

В цветочном магазине rez-de-chausee127 он заказал оргию орхидей, а в "обслуживании" один бутерброд с ветчиной. Он пережил долгую ночь (с альпийскими галками, разодравшими безоблачную зарю) - в кровати, достигавшей размером от силы двух третей той, громадной, что стояла в их незабываемой, двенадцатилетней давности квартире. Он позавтракал на балконе - оставив без внимания прилетевшую на разведку чайку. Он позволил себе основательно соснуть после позднего полдника, принял, чтобы утопить время, вторую ванну, и потратил два часа (опускаясь на каждую вторую скамью) на прогулку до нового "Бельвью-Палас", стоявшего всего в полумиле к юго-востоку.

Одна-единственная красная лодочка пятнала синюю гладь (во времена Казановы их тут плавали сотни!). Чомги уже сбивались в зимние стаи, но лысухи еще не вернулись.

Ардис, Манхаттан, Монтру, наша рыжая девочка мертва. Чудесный портрет отца, чьи безумные бриллианты всматриваются в меня, вписан Врубелем в мое естество.

Рыжая гора, лесистый холм за городом, подтвердила свое имя и осеннюю репутацию, одевшись в теплое тление курчавых каштанов; а над другим берегом Лемана, Леман означает "любовник", нависала вершина Sex Noir, Черной скалы.

Ему было жарко и неудобно в шелковой рубашке и сером фланелевом костюме - одном из самых старых, - Ван выбрал этот наряд потому, что выглядел в нем постройнее; все же надевать тесноватый жилет не стоило. Волнуется, будто мальчик перед первым свиданием! Он не знал, что его ждет, - окажется ли ее присутствие сразу разбавленным присутствием еще каких-то людей, или ей удастся остаться с ним наедине хотя бы на несколько первых минут? Вправду ли очки и короткие усики молодят его, как уверяют вежливые потаскухи?

Добравшись наконец до белого с голубым "Бельвью" (столь любимого эстотцами, рейнцами и виноземцами, однако недобиравшего до высшего разряда, к которому принадлежали рыжеватые с золотом, огромные, раскидистые "Три лебедя"), Ван с досадой обнаружил, что его часы все еще мешкают, далеко отставая от семи пополудни, самого раннего времени, в которое садятся обедать в здешних гостиницах. Вследствие чего он повторно пересек лужайку перед отелем и выпил в харчевне двойную порцию кирша с комком сахара. В уборной на подоконнике лежал мертвый, высохший сфинкс. Благодарение небесам, символов не существует ни в снах, ни в прогалах жизни меж ними.

Он протиснулся сквозь карусельную дверь "Бельвью", запнулся об аляповатый чемодан и влетел в вестибюль потешной побежкой. Портье обругал несчастного cameriere, бросившего багаж на дороге. Да, его ожидают в гостиной. Немецкий турист придержал Вана, чтобы не без юмора извиниться за нечаянную помеху, бывшую, пояснил турист, его принадлежностью.

- В таком случае, сударь, - заметил Ван, - вы напрасно позволяете курортной прислуге лепить на ваши интимные принадлежности рекламные ярлыки.

Неуместное замечание, - собственно, весь эпизод слегка отзывал парамнезией, - и в следующий миг Ван, получив пулю в спину (такое случается, некоторые туристы до чрезвычайности вспыльчивы), вступил в новую фазу существования.

Он остановился на пороге большой гостиной и едва принялся осматривать рассеянную по ней человеческую начинку, как в дальнем от него небольшом сгущеньи людей обозначилось легкое волнение. Махнув рукой на приличия, к нему летела Ада. Ее одинокое, стремительное приближение поглощало в обратном порядке все года их разлуки, преобразуя ее из темно мерцающей незнакомки с высокой по моде прической в белорукую девочку в черном, всегда принадлежавшую только ему. На этом малом витке времени эти двое оказались единственными в огромной гостиной распрямившимися в полный рост, движущимися фигурами, и когда они встретились в середине ее, будто на сцене, все головы повернулись, все взоры остановились на них; но то, чему полагалось стать великим взрывом оглушительной любви, - в миг кульминации Адиного безудержного прохода, блаженства в ее глазах, слепого посверка драгоценных камней, - было отмечено нелепым молчанием; не опустив лица, он поднял к губам и поцеловал ее лебединую руку, и оба остались неподвижно стоять, вглядываясь друг в дружку; он поигрывал мелочью в кармане штанов под полой "горбатого" пиджака, она перебирала камни ожерелья, как бы отражавшие неуверенный свет, до которого катастрофически съежилось все, чем сияла для них эта встреча. Она была Адой больше, чем когда-либо прежде, но примесь нового изящества появилась в ее робкой, невозделанной прелести. Еще почерневшие волосы были лоснистым узлом собраны вверх и назад, и Люсеттина линия открытой шеи, прямой и нежной, явилась ему надрывающим душу сюрпризом. Он попытался выдавить связную фразу (успеть сказать, какой он придумал фокус, чтобы обезопасить их встречи), но Ада прервала его покашливанье негромким приказом: "Сбрить усы!" - и повернулась, чтобы отвести его в дальний угол, из которого она столько лет добиралась к нему.

Первой персоной, с которой Ада познакомила его на этом острове андроидов и тронообразных кресел, персоной, уже вставшей и вышедшей из-за низкого круглого столика с сердцевиною медной пепельницы, была заждавшаяся belle-s?ur128, приземистая полноватая дама в сером гувернанточьем платье строго овальное личико, короткая русая стрижка, желтоватая кожа, дымчато-голубые неулыбчивые глаза и мясистый, вроде спелого кукурузного зернышка, наростик сбоку ноздри, добавленный к ее истерическому изгибу спохватившейся природой, как это нередко случается при поточном производстве русских лиц. Следующая протянутая рука принадлежала ладному, статному, замечательно представительному и доброжелательному господину, который мог оказаться лишь князем Греминым из нелепого либретто; его крепкое, честное рукопожатие заставило Вана рвануться душой к дезинфицирующей жидкости, способной смыть всякий след соприкосновения с любой из открытых для публичного обозрения телесных частей ее мужа. Но Ада, снова разулыбавшаяся, называла волнуясь имена, взмахивала незримой волшебной палочкой, и человек, принятый Ваном за Андрея Виноземцева, преобразился в Южлика, одаренного постановщика невезучей картины о Дон Гуане. "Васко да Гама, я полагаю", - прошептал Южлик. Пообок от него стояли в искательных позах не замечаемые им, не известные Аде по именам и теперь уж давно умершие от скучных, безымянных болезней, двое агентов Леморио, блестящего комедианта (бородатого мужлана, обладавшего редкостным, ныне также забытым дарованием, которого Южлику отчаянно хотелось снять в своей новой картине). Леморио дважды ускользал от него, сначала в Риме, затем в Сан-Ремо, всякий раз подсылая для заключения "предварительного контракта" двух этих убогих, ничего не смыслящих, не совсем нормальных людей, с которыми Южлику и разговаривать больше было не о чем, поскольку они перебрали все - профессиональные пересуды, любовную жизнь Леморио, Гулево хулиганство, даже коньков его, Южлика, трех сыновей, наравне с коньками их, агентов, приемного сына, красивого юноши-евразийца, недавно зарезанного во время драки в ночном клубе, - что и закрыло хоть эту тему. Ада обрадовалась неожиданному появлению Южлика в гостиной "Бельвью" - не только как спасению от конфуза и необходимости прибегать к лукавым уверткам, но и потому, что надеялась пролезть в "Что знала Дейзи"; впрочем, даже лишенная душевной сумятицей потребных для делового улещивания чар, она вскоре уразумела, что если Леморио все же удастся заполучить, он потребует, чтобы ее роль дали одной из его любовниц.

Но вот наконец Ван и добрался до Адиного мужа.

Он так часто и так исчерпывающе убивал добрейшего Андрея Андреевича Виноземцева на всех темных перекрестках сознания, что теперь этот облаченный в ужасный, похоронный, двубортный пиджак бедняга с мяклыми, кое-как слепленными чертами, с мешковатыми глазами грустного пса и пунктирными дорожками пота на лбу являл все признаки без особой надобности воскресшего мертвеца. Вследствие совсем не странной промашки (или, скорее, "отмашки"), Ада забыла представить мужчин друг другу. Ее супруг объявил свое имя, отчество и фамилию с наставительными интонациями диктора из русского учебного фильма. "Обнимемся, дорогой", - прибавил он, чуть дрогнув голосом, но не изменив скорбного выражения лица (странно похожего на лицо Косыгина, юконского мэра, когда тот принимает букет у девочки-скаута или изучает нанесенный земным трусом урон). К изумлению Вана, в дыхании его ощутился явственный запашок сильного успокоительного, имеющего своей основой неокодеин и прописываемого при психопатическом псевдобронхите. По мере приближения унылого, помятого лица Андрея Андреевича на нем обозначались разного рода шишечки и бородавочки, ни одной из которых не хватило, впрочем, лихости, чтобы усесться эдак бочком, на манер прибавления к сестриной ноздре. Мышастые волосы свои он стриг коротко, - сам орудуя ножницами. В общем и целом у него был "корректный", опрятный вид эстотского hobereau, принимающего ванну раз в неделю.

Мы все повалили в столовую. Ван на миг прикоснулся к прошлому, когда, выбросив перед собою руку, опередил собравшегося отворить дверь лакея, и прошлое (все еще продолжавшее перебирать камни его ожерелья) вознаградило его скошенным взглядом "Долорес".

Случай рассадил их вокруг стола.

Агенты Леморио, люди уже пожилые, не состоявшие в браке, однако прожившие как мужчина с мужчиной время достаточное, чтобы справить серебряную годовщину, остались и за столом неразлучными, усевшись меж Южликом, ни разу к ним не обратившимся, и Ваном, доставшимся на растерзание Дороти. Что до Андрея (который, перед тем как заправить за ворот салфетку, легонько осенил крестным знамением застегнутое на все пуговицы брюшко), то он поместился между сестрой и супругой. Он потребовал "cart de van" (вызвав у настоящего Вана приступ мирного веселья), но будучи приверженцем крепких напитков, бросил один огорошенный взгляд на страницу со "швейцарским белым" и "вручил бразды" Аде, тут же потребовавшей шампанского. Ему еще предстояло сообщить ей завтрашним утром, что "кузен производит удивительно симпатичное впечатление". Словесные запасы милейшего господина почти исключительно состояли из удивительно симпатичных плоскостей русского языка, - впрочем, не любя говорить о себе, говорил он совсем мало, да и громкий монолог сестры (бившийся о подножие Ванова утеса) зачаровал и поглотил его, как ребенка. Истомленный ожиданием отчет о любимых ночных кошмарах Дороти предварила смиренным сетованием ("Я, конечно, понимаю, что для ваших пациентов дурные сны - это жидовская прерогатива"), однако внимание ее артачливого аналиста, - всякий раз что оно возвращалось к ней от тарелки, столь неизменно застревало на почти архиерейских размеров православном кресте, сиявшем на ее ничем иным не примечательной груди, что она сочла необходимым прервать рассказ (дело в нем шло об извержении приснившегося вулкана) и сказать: "Я заключила по вашим сочинениям, что вы ужасный циник. О, я совершенно согласна с Симоном Трейзером, щепотка цинизма лишь украшает истинного мужчину; и все же хочу вас предостеречь, что не терплю шуток над православием, - говорю об этом на случай, если вы собираетесь над ним подшутить".

К этой минуте Ван уже по горло был сыт своей безумной, но безумной на скучный лад собутыльницей. Он успел подхватить бокал, едва не сбитый им со стола взмахом руки, произведенным, чтобы привлечь внимание Ады, и без дальнейших проволочек сказал - тоном, который Ада впоследствии назвала язвительным, угрожающим и совершенно недопустимым:

- Завтра утром je veux vous accaparer, ma chere. Надеюсь, мой поверенный - или твой, если не оба, - сообщил тебе, что счета Люсетты, рассеянные по нескольким швейцарским банкам... - и он принялся расписывать положение, выдуманное им от начала и до конца. - Предлагаю, - прибавил он, - если у тебя ничего не назначено - (посылая вопросительный взгляд, перескочивший через Виноземцевых и скользнувший по тройке киношников, с идиотским одобрением закивавших) - отправиться вдвоем к мэтру Жорату не то Ратону, никак не запомню имени, enfin, к моему консультанту в Лузоне, это всего полчаса езды отсюда, передавшему мне кой-какие бумаги, они сейчас у меня в отеле, которые тебе нужно взмахнуть, - виноват, подмахнуть, вздыхая, ибо дело прескучное. Договорились? Договорились.

- Но Ада, - взвилась Дора, - ты не забыла, что завтра утром мы собирались посетить Институт гармонии цветов в замке Пирон?

- Посетите послезавтра или во вторник, или во вторник на той неделе, сказал Ван. - Я бы с радостью отвез вас троих в это чарующее lieu de meditation129, но мой гоночный "Ансеретти" так мал, что берет лишь одного пассажира, а история с пропавшими вкладами, по-моему, не терпит отлагательств.

Южлик сгорал от желания что-то сказать. Ван предоставил добродушному роботу такую возможность.

- Я польщен и счастлив возможностью пообедать с Васко да Гама, произнес Южлик, поднимая бокал к своему благообразному лицевому устройству.

Все та же ошибка, - впрочем, указавшая Вану на источник малоизвестных сведений, которым пользовался Южлик, - "Чусские колокола" (мемуары прежнего приятеля Вана, ныне лорда Чус, сумевшие вскарабкаться на шпалеру "бестселлеров" и цеплявшиеся за нее и поныне - главным образом благодаря нескольким грязноватым, но потешным упоминаниям о "Вилле Венус" в Рэнтон-Брукс). Пока Ван обсасывал мозговую косточку уместного ответа, сдобренную куском "шарлотки" (не шарлатанской "charlotte russe"130, какую вам подадут в большинстве ресторанов, но настоящего башнеобразного пирога с горячей запекшейся корочкой и яблочной начинкой, сооруженного Такоминым, гостиничным шефом, которого сманили сюда из Розовой Гавани, что в Калифорнии), два позыва порознь раздирали его: один - оскорбить Южлика, накрывшего своею ладонью Адину, когда он две или три перемены назад попросил ее передать ему масло (Ван испытывал к этому влажноокому самцу куда большую ревность, чем к Андрею, и с трепетом ненависти и гордости вспоминал, как праздничной ночью под новый, 1893 год влепил оплеуху своему родичу, хлыщеватому Вану Земскому, который, подойдя к их столику, позволил себе схожую ласку, и которому он несколько позже, придравшись к пустяку, сломал-таки челюсть прямо в клубе, членом коего состоял молодой князь); другой же - сказать Южлику, до чего ему нравится "Последний порыв Дон Гуана". Не имея, по очевидным причинам, возможности уступить позыву номер один, он отверг и второй как втайне припахивающий трусливой учтивостью, и ограничился тем, что ответил, проглотив янтарную, сочную кашицу:

- Сочинение Джека Чуса безусловно забавно - в особенности эпизод с зелеными яблочками и расстройством желудка или выдержки из "Желто-Розовой Книги" (Южлик повел глазами вбок, как бы припоминая нечто, и затем поклонился, отдавая дань уважения их общим воспоминаниям), - однако поганчику не следовало ни открывать мое имя, ни увечить мой теспионим.

Во весь этот прискорбный обед (оживленный разве "шарлоткой" да пятью бутылками моэта, из коих Ван выпил более трех) он старался не взглядывать на ту часть Ады, что зовется "лицом", - радостную, райскую, повергавшую в смутный трепет часть, которая в подобной сущностной форме редко встречается у прочих человечьих существ (даже если сбросить со счетов бородавчатость и одутловатость). Ада же, напротив, не могла удержаться, чтобы поминутно не обращать на него темного взора, словно каждый бросаемый взгляд помогал ей восстановить равновесие; и когда общество вновь переместилось в гостиную, чтобы допить там кофе, у Вана возникли трудности по части фокусировки, ибо число его points de repere131 катастрофически сократилось после того, как удалились киношники.

АНДРЕЙ: Адочка, душка, расскажи же про ранчо, про скот, ему же любопытно.

АДА (словно выходя из оцепенения): О чем ты?

АНДРЕЙ: Я говорю, расскажи ему про твое житье бытье. Авось заглянет к нам.

АДА: Оставь, что там интересного?

ДАША (обращаясь к Ивану): Don't listen to her (Не слушайте ее). Масса интересного. Дело брата огромное, волнующее дело, требующее не меньше труда, чем ученая диссертация. Наши сельскохозяйственные машины и их тени это целая коллекция предметов модерной скульптуры и живописи, which I suspect you adore as I do (которые вы, подозреваю, любите не меньше моего).

ИВАН (Андрею): I know nothing about farming but thanks all the same (Я в сельском хозяйстве профан, но все равно спасибо).

(Пауза)

ИВАН (не зная, что добавить): Yes, I would certainly like to see your machinery some day (Да, я бы с удовольствием как-нибудь полюбовался на ваши машины). Those things are always remind me of longnecked prehistoric monsters (Мне эти штуки всегда напоминают долгошеих доисторических чудищ), sort of grazing here and there, you know (знаете, когда они щиплют травку), or brooding over the sorrows of extinction (или размышляют о горестях вымирания), - but perhaps I'm thinking of excavators... (хотя, пожалуй, я это об экскаваторах...)

ДОРОТИ: Машины у Андрея совсем не доисторические (безрадостно смеется).

АНДРЕЙ: Словом, милости просим. Будете жарить верхом с кузиной.

(Пауза)

ИВАН (обращаясь к Аде): Half-past nine tomorrow morning won't be too early for you? (Завтра в половине десятого тебе не слишком рано?) I'm at the Trois Cygnes (Я в "Трех лебедях"). Так я заеду за тобой в моей крошечной машине - не верхом (осклабляясь, точно труп, в сторону Андрея).

ДАША: Довольно скучно, что Адино гощение на озере Леман подпортят заседания с банкирами и стряпчими. Наверняка большую часть этих неотложных дел удалось бы переделать, если б она просто заглянула несколько раз chez vous132, а не таскалась в Лузон да в Женеву.

Бредовый разговор вновь обратился к Люсеттиным банковским счетам. Иван Дементьевич объяснил, что Люсетта одну за одной теряла чековые книжки, так что никто толком не знает, по каким банкам она распихала значительные суммы денег. В конце концов Андрей, приобретший теперь сходство с посиневшим от надсада юконским мэром, открывающим пасхальную ярмарку или одолевающим лесной пожар с помощью огнетушителя новейшей конструкции, с кряхтеньем выбрался из кресла, извинился, что столь рано отправляется спать, и пожал Вану руку с таким видом, точно расставался с ним навсегда (как оно, в сущности, и было). Ван остался с дамами в холодной, опустевшей гостиной, исподволь наполнявшейся бережливым отсутствием Фарадеева света.

- Ну, как вам мой брат? - спросила Дороти. - Он редчайший человек. Не могу вам выразить, как на него подействовала ужасная гибель вашего отца и, конечно, причудливая смерть Люсетты. Даже он, добрейший из людей, не мог одобрить ее парижской sans-gene133, - хотя внешне она ему очень нравилась, - вам, я думаю, тоже - нет-нет, не надо отрицать! - потому что, я это всегда говорила, ее красота казалась дополнением Адиной, они как две половинки чего-то безупречно красивого, в платоновском смысле (снова эта безрадостная улыбка), ведь Ада "безупречно красива", истинная мюрниночка, даже когда она вот так хмурится, - но красива лишь по нашим скромным человеческим меркам, взятым в скобки социальной эстетики, - верно, профессор? - точно так же можно назвать безупречным какое-нибудь кушанье, супружество или французскую куртизаночку.

- Сделай ей реверанс, - пасмурно порекомендовал Аде Ван.

- О, моя Адочка знает, как я ей предана, - (раскрывая ладонь вослед отдернутой Адой руке), - я делю с ней все ее горести. Сколько поджарых ковбоев пришлось нам прогнать за то, что они делали ей глазки! И сколько лишений свалилось на нас с началом нового века! Ее и моя матушки; архиепископ Иванковерский и доктор Швейцайр из Люмбаго (мы с матушкой благоговейно гостили у него в 1888-м); трое выдающихся дядьев (я их, по счастью, почти не знала) и ваш отец, который, я это всегда говорила, куда сильней походил на русского аристократа, чем на ирландского барона. Кстати, нашу неподражаемую Марину одолевали в предсмертном бреду, - ты не будешь возражать, Ада, если я посвящу его в ces potins de famille? - две взаимоисключающие иллюзии: будто вы женились на Аде и будто вы с ней брат и сестра, - столкновение этих идей причиняло ей тяжкие душевные муки. Как ваша школа психиатрии объясняет такие конфликты?

- Я уже давно не посещаю школы, - сказал, подавляя зевок, Ван, - не говоря о том, что я отнюдь не пытаюсь что-либо "объяснить" в моих сочинениях. Только описываю.

- И все-таки вы не станете отрицать, что определенные озарения...

Разговор затянулся на час, у Вана стали уже побаливать сжатые челюсти. Наконец Ада встала, и Дороти последовала ее примеру, продолжая, между тем, говорить:

- Завтра у нас обедает милейшая тетенька Белоконская-Белоскунская, чудесная старая дева, у нее вилла над Вальве. Terriblement grande dame et tout ca. Elle aime taquiner Андрюша en disant qu'un simple cultivateur comme lui n'aurait pas du epouser la fille d'une actrice et d'un marchand de tableaux. Вы не присоединитесь к нам, Жан?

Жан ответил:

- Увы, дорогая Дарья Андревна, никак не могу. Je dois "surveiller les kilos". К тому же у меня назначен на завтра деловой обед.

- По крайней мере, - (улыбнувшись), - вы могли бы называть меня Дашей.

- Я согласилась ради Андрея, - пояснила Ада, - на самом деле, эта страшно светская дама - просто вульгарная старая стерва.

- Ада! - с нежным осуждением воскликнула Даша.

Прежде чем обе дамы направились к лифту, Ада взглянула на Вана, и он далеко не дурак в любовной стратегии - воздержался от напоминания о "забытой" ею на кресле черной шелковой сумочке. Он не стал провожать их по коридору, ведшему к лифту, но, подхватив оставленный Адой знак, остался поджидать ее запланированного возвращения за колонной помесного, в рассуждении архитектуры, вестибюля, зная, что через миг, когда покраснеет, придавленный пальцем, глазок лифта, она скажет проклятой компаньонке (уже пересматривающей, надо думать, свои представления относительно "beau tenebreux"): "Ах, сумочку забыла!" - и стремглав порхнет назад, чтобы подобно Веровой Нинон, очутиться в его объятиях.

Их открытые рты слились в нежном неистовстве, Ван сразу накинулся на ее новую, небесную, юную японскую шею, по которой он, как истый Юпитер Олоринус, страстно томился весь этот вечер.

- Мы помчимся ко мне, едва ты проснешься, плюнь на ванну, накинь первое, что подвернется в ланклозете... - и ощущая, как выплескивается через край жгучая влага, он вновь набрасывался на нее, пока (Дороти, должно быть, уже на небо заехала!) Адины пальцы не станцевали у него на губах, - и она убежала.

- Вытри шею! - отрывистым шепотом крикнул он вслед (кто и где в этой повести, в этой жизни, тоже пытался кричать шепотом?).

Той ночью, в навеянном моэтом сне, он сидел на тальке тропического пляжа, усеянного загорающими телами, и то поглаживал красное саднящее древко мучимого корчами мальчишки, то глядел сквозь темные очки на тени, симметрично бледнеющие по сторонам станового столба между ребер Люсетты ли, Ады, сидевшей на полотенце невдалеке от него. Погодя она повернулась и улеглась ничком, на ней тоже были солнечные очки, и ни он, ни она не могли различить сквозь темный янтарь точного направления взглядов друг дружки, однако по ямочкам ее чуть приметной улыбки он понял, что она глядит на его (значит, все же его) багровую наготу. Кто-то, кативший мимо столик, заметил: "Это одна из сестер Вэйн", и Ван проснулся, шепотком, с профессиональной признательностью повторяя онейрический каламбур, соединивший его фамилию и имя, и вытащил восковые затычки, и в чудодейственном акте воскрешения, воссоединения, в коридоре клацнул колесами о порог смежной комнаты столик с завтраком, и в спальню вошла уже жующая, уже осыпанная медовыми крошками Ада. Было всего только четверть восьмого!

- Умница девочка! - сказал Ван. - Но сначала я должен слетать в petit endroit134 (ватер-клозет).

Эта встреча и девять последующих образовали высочайший из кряжей их двадцатиоднолетней любви, сложное, опасное, непостижимое сияние которого объяснялось их возрастом. Что-то итальянистое в облике комнаты, ее замысловатые настенные лампы с узорами на бледно-карем стекле, белые крупные кнопки, неизменно порождавшие свет или горничную, раскосые окна в вуалях, в тяжелых портьерах, из-за которых разоблачить утро было так же трудно, как жеманницу в кринолинах, лобатые задвижные двери колоссального, похожего на "Нюрнбергскую деву" одежного шкапа в коридорчике их люкса и даже подкрашенная гравюра Рандона c косноватым трехмачтовым судном на зигзагах зеленых волн в порту Марсельеза - словом, атмосфера альберго, в которой протекали новые их свидания, придавала последним романический привкус (Алексей и Анна могли бы ставить крестики вот на этой стене!), радостно ощущаемый Адой как остов, обрамление, подпирающее и пестующее жизнь, не направляемую никаким больше промыслом на Дездемонии, где единственные боги - это художники. Когда после трех-четырех часов лихорадочной любви Ван и госпожа Виноземцева покидали их пышный приют ради синего марева удивительного октября, сохранявшего мечтательную теплынь во всю пору их прелюбодейства, им начинало мниться, будто они все еще пребывают под защитой тех раскрашенных Приапов, которых римляне некогда водружали в рощах Руфомонтикула.

- Я провожу тебя до дому, - мы только-только вернулись со встречи с лузонскими банкирами, вот я и провожаю тебя от моего отеля до твоего, такова была phrase consacree, которой Ван неизменно уведомлял силы судьбы о происходящем. Одна из предосторожностей, к которой они прибегали с первой же встречи, состояла в том, чтобы не позволять себе предательских появлений на выходящем к озеру балконе, где их мог увидеть любой фиолетовый или желтый цветок с разбитой вдоль променада клумбы.

Отель они покидали через заднюю дверь.

Обсаженная самшитом дорожка, над которой нависала вечнозеленая секвойя (принимаемая американскими туристами, если они вообще ее замечали, за "кедр ливанский"), выводила их к улице с нелепым названием rue du Murier135, где роскошная пауловния ("шелковица!" - всхрапывала Ада), гордо высясь над газоном, осыпала темно-зелеными сердцевидными листьями публичный писсуар, сохраняя, впрочем, довольно листвы, чтобы покрыть арабесками тени южный бок своего ствола. На углу мощеной, спускавшейся к набережной улочки красовался гинкго (иззелена-золотой, светозарный в сравненьи с соседкой, тускло желтеющей местной березкой). Они шли на юг по знаменитому променаду Фийета, ведшему от Вальве к замку де Байрон (он же "She Yawns Castle"136). Модный сезон закончился, и на смену английским семьям, как равно и русским дворянам из Ниписсинга и Нипигона, явились зимующие здесь птицы, как равно и толпы кникерброкерных туристов из Центральной Европы.

- Верхняя губа все еще кажется сама себе неприлично голой. - (Подвывая от боли, он сбрил под присмотром Ады усы.) - И я никак не могу удержаться, то и дело подбираю живот.

- О, мне твоя полнота даже нравится - тебя теперь стало больше. Это, наверное, материнский ген, потому что Демон чем дальше, тем становился тощее. На маминых похоронах он выглядел совершенным Кихотом. Странные вышли похороны. Траур на Демоне был синий. Сын д'Онского, однорукий, обнял его уцелевшей рукой, и оба comme des fontaines. Потом некто в рясе, ни дать ни взять статист в техниколорном воплощении Вишну, промямлил невразумительное надгробное слово. А после она вознеслась вместе с дымом. И Демон, рыдая, сказал мне: "Уж я-то не оставлю с носом бедных червей!" А чуть ли не через два часа после того, как он нарушил этот обет, к нам на ранчо вдруг заявились странные гости - невероятно изящная куколка лет восьми в черной вуали и подобие дуэньи, тоже в черном, а с ними два телохранителя. Ведьма потребовала каких-то фантастических сумм, - которых Демон, по ее словам, не успел выплатить за то, что "нарушил девство", - мне пришлось позвать одного из самых сильных наших парней, чтобы вышвырнуть всю компанию.

- Замечательно, - сказал Ван, - они становились все более юными, я это о девочках, не о сильных, немногословных парнях. У последней его Розалинды имелась племянница лет десяти, едва опушившийся цыпленок. Еще немного, и он начал бы таскать их прямо из инкубатора.

- Ты никогда не любил отца, - грустно сказала Ада.

- О нет, любил и люблю - нежно, почтительно и с пониманием, потому что в конце концов я и сам неравнодушен к второстепенной поэзии плоти. Но в том, что касается нас, тебя и меня, отца похоронили в один день с дядей Даном.

- Я знаю, знаю. Такая жалость! И все зазря. Может, не стоит тебе рассказывать, но его наезды в Агавию становились год от году все короче. Да и жалостно было слышать их разговоры с Андреем. Андрей ведь n'a pas le verbe facile, хотя ему страшно нравились, - даром что он в них не многое понимал, - бурные потоки фантазии и фантастических фактов, которые изливал на него Демон, отчего Андрей только покачивал головой и, по-русски прищелкивая языком, повторял: "ну и балагур же вы!" И в конце концов Демон предупредил меня, что ноги его больше у нас не будет, если он хотя бы раз еще услышит немудреную шуточку немудреного Андрея ("Ну и балагур же вы, Дементий Лабиринтович") или мнение Дороти, l'impayable ("бесподобной по наглости и нелепости") Дороти о моей поездке в горы сам-друг с Майо, пастухом, служившим мне защитой от львов.

- Вот на этот счет нельзя ли услышать подробности? - спросил Ван.

- В подробности она не вдавалась. Я тогда не разговаривала ни с мужем, ни с золовкой и, естественно, не могла контролировать ситуацию. Так или иначе, а Демон больше не приезжал, даже когда оказывался всего в двух сотнях миль от нас, - только прислал из какого-то игорного дома твое чудное, чудное письмо о Люсетте и о моей картине.

- Хотелось бы также узнать подробности о законном сожителе - частота совокуплений, ласкательные прозвища потайных бородавочек, излюбленные запахи...

- Платок моментально! У тебя вся правая ноздря забита влажным нефритом, - сказала Ада и затем указала на круглый, перечеркнутый красным знак с надписью "Chiens interdits" и изображением несбыточной черной дворняги с белой лентой на шее: Отчего это, поинтересовалась она, швейцарские магистраты не запрещают скрещивать шотландских терьеров с пуделями?

Последние бабочки 1905 года, сонные павлиноглазки и "красная обожаемая", "испанская королева" и зорька, выдавивали последние капли из скудных цветов. Слева от Вана и Ады промчал вплотную к променаду трамвай, они замерли и, когда стих тонкий скулеж колес, с оглядкой поцеловались. Рельсы, по которым снова хлестнуло солнце, обрели прекрасный кобальтовый блеск - полдень на языке яркого металла.

- Давай присядем под той перголой, закажем сыра и белого вина, предложил Ван. - Пусть Виноземцевы полдничают нынче a deux137.

Из музыкального ящика несся джунглевый дребезг, раскрытые сумки тирольской пары стояли в неприятной близи, и Ван заплатил лакею, чтобы тот отнес их столик на настил отставного причала. Ада залюбовалась водоплавающим населением озера: хохлатой чернетью, черной, с контрастно белыми боками, отчего эта утка приобретает сходство с человеком (это сравнение и все остальные принадлежат Аде), выходящим из магазина, зажав подмышками по длинной картонной коробке (с новым галстуком? с перчатками?); черные их хохолки напомнили ей голову Вана - четырнадцатилетнего, мокрого, только что вылезшего из ручья. Лысухи (которые все же вернулись) плавали, странно дергая шеями, совсем как идущая шагом лошадь. Мелкие нырцы и нырцы покрупнее, с венчиками, задирали головы, принимая позы, отчасти геральдические. У них, сказала Ада, замечательные брачные ритуалы застывают лицом друг к дружке, вот так (подняв скобками присогнутые указательные пальцы), - вроде двух книгодержателей без единой книги меж ними, и поочередно встряхивают отливающими медью головками.

- Я спросил тебя о ритуалах Андрея.

- Ах, Андрей так рад тому, что увидел всех этих европейских птиц! Он заядлый охотник и замечательно знает западную дичь. У нас на Западе водится симпатичнейший мелкий нырок с такой черной ленточкой вокруг толстого белого клюва. Андрей называет его "пестроклювой чомгой". А вон та, крупная "чомга", говорит он, это "хохлушка". Если ты еще раз так скривишься, когда я произнесу что-либо невинное и в общем не лишенное интереса, я при всех поцелую тебя в нос.

Чуть-чуть искусственно, не в лучшей манере Ады Вин. Впрочем, она мгновенно поправилась:

- Нет, ты только посмотри, чайки играют в курятник.

Несколько rieuses расселись, хвостами к пешеходной дорожке, по идущим вдоль озера вермильоновым перильцам, и поглядывали одна на другую, желая выяснить, у кого из них хватит храбрости усидеть при приближении нового пешехода. Когда Ван и Ада приблизились, большинство сорвалось и слетело на воду; только одна дернула хвостом и как бы присела, но скрепилась и осталась сидеть на оградке.

- По-моему, мы всего один раз наблюдали этот вид в Аризоне - есть там одно место под названием Солтсинк, такое рукодельное озеро. У наших обычных чаек совсем другие окончания крыльев.

Хохлатая чомга, поплавав, начала медленно-медленно, очень медленно тонуть, затем вдруг рывком нырнула за рыбой, показала белое брюшко и пропала.

- Почему, собственно говоря, - спросил Ван, - ты не дала ей хоть каким-то способом знать, что не сердишься на нее? Твое фальшивое письмо вконец ее расстроило.

- Пах! - воскликнула Ада. - Она поставила меня в совершенно дурацкое положение. Я еще могу понять ее озлобление против Дороти (добронамеренной дуры - дуры достаточной, чтобы предостеречь меня насчет опасности "заражения" каким-то "лабиальным лесбианитом". Лабиальным лесбианитом!), но чего ради Люсетта отыскала в городе Андрея и рассказала ему, что она-де близкий друг мужчины, которого я любила до замужества? Лезть ко мне со своей воскресшей любознательностью он не посмел, зато нажаловался Дороти на Люсеттину "неоправданную жестокость".

- Ада, Ада, - простонал Ван, - избавься ты наконец от этого мужа и от сестрицы его, избавься прямо сейчас.

- Дай мне пару недель, - сказала она, - я должна вернуться на ранчо. Невыносимо думать, что она станет рыться в моих вещах.

Поначалу обоим казалось, что все происходит по наущению какого-то доброго гения.

К великому Ванову веселью (безвкусным проявлениям которого его любовница не потворствовала, их, впрочем, не порицая), Андрей до конца недели пролежал в жестокой простуде. Дороти, прирожденная сиделка, значительно превосходила Аду (которая, сама никогда не болея, терпеть не могла возиться с человеком не только посторонним, но к тому же и хворым) в готовности ухаживать за больным, к примеру, читая потеющему, задыхающемуся пациенту старые номера "Голоса Феникса"; однако в пятницу гостиничный доктор спровадил Андрея в ближайший "американский госпиталь", где его не разрешили навещать даже сестре "из-за необходимости постоянного выполнения рутинных анализов", - а скорее всего потому, что бедняга пожелал бороться с бедой в мужественном одиночестве.

В следующие несколько дней Дороти от нечего делать затеяла шпионить за Адой. Она была уверена в трех вещах: что у Ады имеется в Швейцарии любовник; что Ван приходится ей братом; и что он устраивает для своей неотразимой сестры тайные свидания с мужчиной, которого та любила до замужества. То утешительное обстоятельство, что по отдельности все три догадки были верны, но, как их ни смешивай, приводили к нелепым выводам, служило для Вана еще одним источником веселья.

"Три лебедя" защищали их бастион с фланговых крыльев. Всякий, кто пытался пробиться к ним - во плоти или в виде бесплотного голоса, - получал от портье или его приспешников ответ, что Ван вышел, что "мадам Андре Виноземцев" здесь никому не известна и что все, чем может помочь прислуга, - это передать сообщение. Спрятанный в укромном боскете автомобиль выдать присутствие Вана не мог. В первой половине дня он пользовался только служебным лифтом, из которого можно было попасть прямо на задний двор. Не лишенный остроумия Люсьен быстро научился распознавать контральто Дороти: "La voix cuivree a telephone", "La Trompette n'etait pas contente ce matin" и тому подобное. Затем судьба-потворщица взяла выходной.

Первое серьезное кровотечение случилось у Андрея в августе, во время деловой поездки в Феникс. Упрямый, своенравный, не блещущий умом оптимист, он решил, что это у него кровь пошла из носу не в ту сторону, и скрыл случившееся ото всех, дабы избежать "дурацких разговоров". Уже многие годы Андрея донимал сочный кашель курильщика, потребляющего по две пачки в день, но через несколько дней после "носового кровотечения", выплюнув в раковину умывальника красный комочек, Андрей решил покончить с сигаретами и ограничиться "цигарками" (сигариллос). Следующий contretemps произошел в присутствии Ады перед самым отъездом в Европу; ему удалось избавиться от носового платка до того, как Ада его заметила, однако она запомнила, что муж встревоженно сказал: "Вот те на". Веруя, подобно большинству эстотцев, что самые лучшие доктора обитают в Центральной Европе, Андрей наказал себе - на случай, если опять станет кашлять кровью, повидаться в Цюрихе со специалистом, о котором он слышал от члена своей "ложи" (как называлось место, где встречались собратья-стяжатели). Американский госпиталь в Вальве, стоящий бок о бок с русской церковью, выстроенной Владимиром Шевалье, двоюродным дедом Андрея, оказался достаточно хорош, чтобы установить запущенный туберкулезный процесс в левом легком.

В среду 22 октября, сразу после полудня, Дороти, "отчаянно" пытавшаяся разыскать Аду (которая, покончив с обычным визитом в "Три лебедя", решила провести пару небесполезных часов у Пафии, в салоне "Прически и прикрасы"), оставила Вану записку, которую тот увидел лишь поздним вечером, вернувшись из поездки в Сорсьер, что в Валлисе (около сотни миль на восток), где он купил виллу для себя "et ma cousine"138 и поужинал с бывшей владелицей виллы, вдовой банкира мадам Скарлет и с ее белесой, прыщавенькой, но приятной дочерью Эвелин, - быстрота, с которой совершилась покупка, похоже, эротически возбуждала обеих.

Он еще оставался уверенным и спокойным; внимательно изучив истерическое сообщение Дороти, он еще полагал, что судьбе их ничто не угрожает; что в лучшем случае Андрей с минуты на минуту помрет, избавив Аду от возни с разводом, а в худшем его упрячут в какую-нибудь извлеченную из романа горную санаторию, где он протянет последние несколько страниц эпилогической чистки - вдали от реальности их соединившихся жизней. В пятницу утром, в девять часов, - как было уговорено накануне, - он подкатил к "Бельвью", имея перед собою приятную перспективу свезти Аду в Сорсьер и показать ей дом.

Ночная гроза очень кстати развалила декорации чудотворного лета. Еще более кстати пришлись нежданные Адины месячные, принудившие их подсократить вчерашние ласки. Шел дождь, когда он хлопнул дверцей машины, поддернул вельветовые штаны и, переступая лужи, прошел между больничной каретой и большим черным "Яком", хвостом застывшими перед отелем. Все дверцы "Яка" стояли настежь, двое гостиничных служителей уже начали под приглядом шофера начинять его багажом, и различные части старой наемной машины отзывались на кряхтенье погрузчиков степенным покрякиваньем.

Ван вдруг осознал, что дождь холодит, точно жаба, его лысеющую макушку, и совсем уж собрался пронырнуть сквозь вращающуюся стеклянную дверь, когда она выпустила Аду - напомнив те деревянные резные барометры, дверцы которых извергают кукольного мужичка или такую же женщину. Ее наряд - макинтош поверх платья с высоким горлом, фишю на зачесанных вверх волосах, свисающая с плеча крокодиловой кожи сумочка - выглядел слегка старомодным и даже провинциальным. "Лица на ней не было", как выражаются русские, описывая состояние крайней подавленности.

Она повела его за отель, к неказистой ротонде, позволявшей укрыться от мерзкой мороси, и попыталась обнять, но он уклонился от ее губ. Через несколько минут ей предстояло уехать. Героического, беспомощного Андрея привезли в карете обратно в гостиницу. Дороти удалось добыть три билета на рейс Женева - Феникс. Те две машины отвезут его, ее и героическую сестру прямиком в беспомощный аэропорт.

Она попросила платок, он вытащил один из своих, синий, из кармана дорожной куртки и протянул ей, но тут полились слезы, и она, не взяв платка, прикрыла рукой глаза.

- Это тоже входит в роль? - холодно осведомился он.

Она потрясла головой, с детским "merci" приняла платок, высморкалась, судорожно вздохнула, переглотнула и заговорила, и в следующий миг все рухнуло, все.

Она не может открыться мужу сейчас, когда он так болен. Вану придется подождать, пока Андрей не оправится настолько, чтобы вынести новость, а это, возможно, потребует времени. Конечно, она сделает все, чтобы его вылечить, в Аризоне есть один врач, настоящий волшебник...

- Это значит - подлатать сукина сына, перед тем как повесить, - сказал Ван.

- И подумать только, - воскликнула Ада, взмахнув перед собою руками, как будто роняя поднос, - подумать только, он так старательно все скрывал. Ну как я могу теперь бросить его!

- Да, все та же история - флейтист, которого нужно вылечить от импотенции, отчаянный доброволец, который, может быть, не вернется с далекой войны!

- Ne ricane pas!139- вскрикнула Ада. - Беднячок, беднячок! Как ты можешь глумиться?

С самых юных лет в натуре Вана укоренилась склонность разряжать ярость и разочарование высокопарно-темными возгласами, причинявшими такую же боль, как зазубренный ноготь, зацепившийся за атлас, которым выстлана преисподняя.

- Замок верный, замок светлый! - восклицал он теперь. - Елена Троянская, Ада Ардис! Ты изменила Дереву и Ночнице!

- Перестань (stop, cesse)!

- Ардис Первый, Ардис Второй, Загорелый Мужчина в Шляпе, а теперь и Красная Гора...

- Перестань! - повторяла Ада (как дурачок, успокаивающий эпилептика).

- Oh! Qui me rendra mon Helene...140

- Ах, перестань же!

- ... et le phalene.

- Je t'empile ("prie" и "supplie")141, перестань, Ван. Tu sais que j'en vais mourir.

- Но, но, но, - (всякий раз ударяя себя в лоб), - быть в двух шагах от, от, от... - и тут этот идиот превращается в Китса!

- Боже мой, мне пора. Скажи же мне что-нибудь, мой милый, единственный, что-нибудь, что мне поможет!

Узкая бездна безмолвия, нарушаемая лишь барабанящим по свесам дождем.

- Останься со мной, девочка, - сказал Ван, забыв обо всем - о гордости, гневе, условностях обиходного сострадания.

На миг она, похоже, заколебалась - или хотя бы представила себе такую возможность; но зычный голос долетел к ним с подъездного пути: там, в серой накидке и мужской шляпе, стояла Дороти, энергично маша нераскрытым зонтом.

- Не могу, не могу, я напишу тебе, - прошептала сквозь слезы бедная моя любовь.

Ван поцеловал холодную, словно древесный лист, руку и, предоставив "Бельвью" заботится о его машине, всем трем лебедям - о его манатках, а мадам Скарлет - о нездоровой коже Эвелин, отшагал по раскисшим дорогам с десяток километров до Ренназа и улетел оттуда в Ниццу, в Бискру, на Мыс, в Найроби, к хребту Бассет...

И над вершинами Бассета...

Так писала она ему? Ну, еще бы! Все, буквально все окончилось преотлично! В нескончаемой гонке фантазия соревнуется с фактом, и девушки заливаются смехом. Андрей протянул всего несколько месяцев, по пальцам один, два, три, четыре, - ну скажем, пять. К весне девятьсот шестого или седьмого он уже выздоравливал, уютно ссевшееся легкое, соломенная бородка (самое любезное дело для пациента - отрастить на лице что-нибудь эдакое). Жизнь все ветвилась себе и ветвилась. Да, она ему все рассказала. Он оскорбил Вана на выкрашенном лиловой краской крыльце гостиницы "Дуглас", где Ван в окончательной редакции "Les Enfants Maudits" поджидал свою Аду. Мсье де Тобак (рогоносец со стажем) и лорд Эрминин (секундант второго призыва) присутствовали при дуэли купно с несколькими рослыми юкками и коренастыми кактусами. Виноземцев явился в визитке (визиты ему предстояли), Ван в белом костюме. Ни один из дуэлянтов не стал рисковать, оба выстрелили одновременно. Оба упали. Пуля господина Визиткина ударила в подошву левой туфли Вана (белой, с черным каблуком), повалив его и вызвав в ноге легкий fourmillement (взволнованные мураши), - только и всего. Ван влепил свою противнику в пах - серьезная рана, от которой тот в должное время оправился, если, конечно, оправился (тут развилка тонет в тумане). На деле все было гораздо скучнее.

Так все же, писала она, как обещала? О да, да! За семнадцать лет он получил от нее около сотни коротеньких писем, слов по сто в каждом, что дает примерно тридцать печатных страниц, не содержащих ничего интересного, - речь там идет все больше о здоровьи мужа да о местной фауне. Дороти Виноземцева, пронянчившись с Андреем на ранчо Агавия пару язвительных лет (она выговаривала Аде за каждый несчастный час, отданный поимке, садке и разведению!), придралась к тому, что Ада выбрала (для нескончаемого лечения мужа) прославленную и превосходную клинику Гротовича, а не руководимый княгиней Аляшиной санаторий для избранных, и удалилась в приполярный монастырский городок (Ильмениана, ныне Новостабия), где со временем вышла замуж за мистера Брода не то Бреда, разъезжавшего о ту пору по всем Сhверным Территорiям торгуя вином и хлебом причастия и иными священными предметами, - впоследствии он возглавил, а может, и теперь, полвека спустя, возглавляет археологическую реконструкцию Горелого ("лясканского Геркуланума"); какие такие сокровища ему посчастливилось откопать в браке это другой вопрос.

Верно, но очень медленно состояние Андрея ухудшалось. В последние два-три года бездельного существования на разнообразно сочлененных кроватях, каждая плоскость которых меняла наклон сотнями способов, он утратил дар речи, хотя еще сохранил способность кивать или качать головой, сосредоточенно хмуриться или слегка улыбаться, учуяв запах еды (источник, в сущности говоря, первых наших понятий о прекрасном). Он умер весенней ночью, один в больничной палате, и летом того же (1922-го) года его вдова, пожертвовав все свои коллекции музею Национальных Парков, вылетела в Швейцарию для "пробного интервью" с пятидесятидвухлетним Ваном Вином.

Часть четвертая

Тут один господин из тех, что вечно лезут с вопросами к лектору, поинтересовался с надменным видом патрульщика, ждущего, когда ему предъявят водительские права, как это "проф" умудряется сочетать свой отказ даровать будущему статус Времени с тем обстоятельством, что его, будущее, вряд ли можно считать несуществующим, "поскольку оно обладает по меньшей мере одним призраком, виноват, признаком, содержащим в себе столь важную идею, как идея абсолютной необходимости".

Гоните его в шею. Кто сказал, что я умру?

Утверждение детерминиста можно опровергнуть и с несколько большим изяществом: бессознательное, вовсе не поджидающее нас где-то там впереди с секундомером и удавкой, облегает и Прошлое, и Настоящее со всех постижимых сторон, являясь характерной чертой не Времени как такового, но органического упадка, прирожденного всякой вещи независимо от того, наделена она сознанием Времени или нет. Да, я знаю, что другие умирают, но это не относится к делу. Я знаю еще, что вы и, вероятно, я тоже появились на свет, но это отнюдь не доказывает, будто мы с вами прошли через хрональную фазу, именуемую Прошлым: это мое Настоящее, малая пядь сознания твердит, будто так оно и было, а вовсе не глухая гроза бесконечного бессознания, приделанная к моему рождению, происшедшему пятьдесят два года и сто девяносто пять дней назад. Первое мое воспоминание восходит к середине июля 1870 года, т.е. к седьмому месяцу моей жизни (разумеется, у большинства людей способность к сознательной фиксации проявляется несколько позже, в возрасте трех-четырех лет), когда однажды утром на нашей ривьерской вилле в мою колыбель обрушился огромный кусок зеленого гипсового орнамента, отодранный от потолка землетрясением. Сто девяносто пять дней, предваривших это событие, не следует включать в перцептуальное время по причине их неотличимости от бесконечного бессознания, и стало быть, в том, что касается моего разума и моей гордости таковым, мне сегодня (в середине июля 1922 года) исполнилось ровно пятьдесят два et treve de mon style plafond peint.

В подобном же смысле личного, перцептуального времени я вправе дать моему Прошлому задний ход, насладясь этим мигом воспоминания не в меньшей мере, чем рогом изобилия, из которого вывалился лепной ананас, самую малость промазавший мимо моей головы, и постулировать, что в следующий миг некий телесный или космический катаклизм может - не убить меня, но погрузить в состояние вечного ступора, принадлежащего к сенсационно новому для науки типу, отняв тем самым у естественного распада какой бы то ни было логический или временной смысл. Более того, это рассуждение применимо и к гораздо менее интересному (пускай и важному, важному) Универсальному Времени ("мы видим, как сечет главы, ступая грузно, время"), известному также под именем Объективного Времени (на деле до крайности грубо сплетенного из личных времен), или истории, - словом, гуманности, юмора и прочего в этом роде. Ничто не возбраняет человечеству как таковому вообще не иметь будущего, - если, к примеру, наш род, неуследимо меняясь (отсюда моя аргументация катит под уклон), выделит из себя некие виды novo-sapiens142, а то и вовсе отличный подрод, который будет упиваться иными разновидностями существования и сна, никак не связанными со свойственным человеку понятием Времени. В этом смысле человек никогда не умрет, поскольку в его эволюционном развитии никогда не удастся найти таксономическую точку, определяемую как последняя грань, за которой он обращается в Neohomo либо в какого-то страшного, студенистого слизняка. Полагаю, наш друг больше не станет нам досаждать.

Цель, ради которой я пишу "Ткань Времени", тяжкий, упоительный, блаженный труд, итог коего я почти готов поместить на едва забрезживший стол еще отсутствующего читателя, состоит в том, чтобы очистить собственное мое понятие Времени. Я хочу прояснить сущность Времени, не его течение, ибо не верю, что сущность его можно свести к течению. Я хочу приголубить Время.

Можно быть влюбленным в Пространство, в его возможности; возьмите хотя бы скорость, совершенство скорости, ее сабельный свист; орлиный восторг управления ею; радостный визг поворота; и можно быть любителем Времени, эпикурейцем длительности. Я упиваюсь Временем чувственно - его веществом и размахом, ниспаданием складок, самой неосязаемостью его сероватой кисеи, прохладой его протяженности. Мне хочется что-нибудь сделать с ним, насладиться подобием обладания. Я сознаю, что всякий, кто пытался попасть в зачарованный замок, сгинул без вести или завяз в болотах Пространства. Я сознаю также и то, что Время есть жидкая среда, в которой подрастает культура метафор.

Почему это так трудно - так унизительно трудно - сфокусировать разум на понятии Времени и удерживать последнее в фокусе на предмет обстоятельного изучения? Сколько усилий, сколько возни, какая угнетающая усталость! Как будто роешься одной рукой в перчаточном отделении, отыскивая дорожную карту, - выуживая Монтенегро, Доломиты, бумажные деньги, телеграмму, - все что угодно, кроме полоски хаотической местности, лежащей между Ардезом и Чьетосопрано, в темноте, под дождем, пытаясь воспользоваться красным светом, горящим в угольной мгле, в которой метрономически, хронометрически мотаются "дворники": незрячий палец пространства, тычущий в ткань времени, прорывая ее. Вот и Аврелий Августин тоже, он тоже в своих борениях с этой темой испытывал, пятнадцать столетий назад, эту странную телесную муку мелеющего ума, "щекотики" приблизительности, иносказания изнуренного мозга, - но он-то по крайности мог подзаправить свой разум разлитой Богом энергией (у меня где-то есть заметки о наслаждении, с которым следишь, как он преследует и расцвечивает свою витающую между золой и звездами мысль, по временам забываясь в живительных припадках молитвы).

Опять заблудился. Где я? Где? Грязная дорога. Затормозивший автомобиль. Время - ритм: насекомый ритм теплой, сырой ночи, зыбление мозга, дыхание, дробь барабана в моем виске - вот наши верные хронометристы; а разум лишь подправляет этот лихорадочный такт. Один из моих пациентов умел различать вспышки, следовавшие одна за другой с промежутками в три миллисекунды (0,003!). Поехали.

Что толкнуло меня вперед, что утешило несколько минут тому, когда размышления затормозились? Да. Быть может, единственное, в чем мреет намек на ощущение времени, это ритм; не повторенье биений, но зазор между двумя такими биениями, пепельный прогал в угольной мгле ударов: нежная пауза. Размеренность самих ударов лишь возвращает нас к мизерной идее меры, но в промежутках маячит нечто подобное Времени подлинному. Как мне извлечь его из этой мякотной полости? Ритм должен быть не слишком медленным и не слишком скорым. Одно биенье в минуту лежит уже далеко за пределами моего ощущения следования, а пять колебаний в секунду порождают безнадежную муть. Развалистый ритм разжижает Время, поспешный вытесняет его. Дайте мне, скажем, три секунды, и я смогу проделать и то и другое: проникнуться ритмом, проникнуть в паузу. Полость, сказал я? Тусклая яма? Но это всего лишь Пространство, комедийный прохвост, снова влезающий черным ходом с маятниками, которыми он торгует вразнос, тогда как я стараюсь нащупать смысл Времени. Нет, я хочу изловить как раз то самое Время, которое помогает мне измерить Пространство, - не диво, что поимка собственно Времени мне не дается, поскольку само накопление знаний "отнимает массу времени".

Если глаза сообщают мне кое-что о Пространстве, то уши сообщают нечто о Времени. Но между тем как Пространство доступно для восприятия наивного, быть может, но все-таки непосредственного, - вслушиваться во Время я способен лишь между ударами, в краткие, впалые миги, вслушиваться встревоженно и осторожно, с нарастающим сознанием того, что слушаю я не Время, но кровоток, омывающий мой мозг и шейными венами возвращающийся из него к сердцу, седалищу тайных терзаний, со Временем нимало не связанных.

Направление Времени, ардис Времени, Время с односторонним движением тут присутствует нечто, на миг показавшееся полезным, но в следующий выродившееся до разряда иллюзии, состоящей в неясном родстве с тайнами роста и тяготения. Необратимость Времени (которое прежде всего никуда не обращено) есть следствие узости кругозора: не будь наши органы и орган-роды асимметричны, Время представлялось бы нам амфитеатром, и весьма величавым, похожим на рваную ночь и зубристые горы, обступившие маленькую, мерцающую, мирную деревушку. Говорят, если некое существо утрачивает зубы и становится птицей, то лучшее, на что последняя может рассчитывать, когда ей опять приспеет нужда в зубах, это зазубристый клюв - честных челюстей, которыми она некогда обладала, ей уже не видать. Сцена - эоцен, актеры окаменелости. Занятный пример мухлежа в Природе, однако к сущности Времени, прямого или округлого, он относится так же мало, как то обстоятельство, что пишу я слева направо, к ходу моей мысли.

И, к слову об эволюции, способны ли мы представить происхождение, ступени развития, отвергнутые мутации Времени? Существовала ль когда-нибудь "первичная" форма Времени, у которой, скажем, Прошлое и Настоящее не допускали отчетливой дифференциации, так что прошлые тени и очертания сквозили в еще мягком, протяженном, личиночном "ныне"? Или эта самая эволюция затрагивает только хронометрию, проводя ее от солнечных часов к атомным, а от них к портативным пульсарам? И сколько ушло времени на то, чтобы "древнее время" стало "ньютоновским"? "Ponder the Egg"143, как призывал своих английских несушек некий галльский петух.

Чистое Время, Перцептуальное Время, Осязаемое Время, Время, свободное от содержания, контекста и комментария - вот мои время и тема. Все остальное представляет собой числовой символ или некий аспект Пространства. Ткань Пространства есть не ткань Времени, но вскормленное релятивистами разномастное четырехмерное посмешище - четвероногое, которому одну из ног заменили на призрак ноги. Мое время является также Бездвижным Временем (мы вскоре отменим "текущее" время, время водяных часов и ватер-клозетов).

То Время, которым я занимаюсь, это всего только Время, остановленное мной и пристально изучаемое моим привычным к времениизъявлению сознанием. И значит, притягивать сюда "проходящее" время было бы праздным и порочным занятием. Разумеется, когда я "испытываю" мыслью слова, я бреюсь дольше обычного; разумеется, я не сознаю этого мешкания, пока не взгляну на часы; разумеется, в возрасте пятидесяти лет мнится, будто каждый год пролетает быстрее, и потому, что он составляет меньшую часть моих разросшихся запасов существования, и потому, что теперь я скучаю реже, чем в детстве - между унылой игрой и еще пуще унылой книгой. Однако такое "ускорение" находится в точной зависимости от степени нашего невнимания к Времени.

Диковинная это затея - пытаться определить природу чего-то, образованного фантомными фазами. И все же я верю, что мой читатель, который уже хмурит чело над этими строками (забывши, впрочем, о завтраке, и на этом спасибо), согласится со мной, что ничего нет прекраснее одинокой мысли; а одинокая мысль обязана влачиться, или - прибегнем к аналогии менее древней - нестись в послушной, на славу уравновешенной греческой машине, проявляющей свой покладистый нрав и верное чувство дороги на каждом повороте альпийского шоссе.

Прежде чем двигаться дальше, нам надлежит избавиться от двух заблуждений. Первое состоит в смешении временных и пространственных элементов. Пространству, притворе и самозванцу, уже предъявлено обвинение в этих заметках (которые я теперь начал набрасывать, прервав на полдня важнейшую в моей жизни поездку); суд над ним состоится на более позднем этапе расследования. Теперь же нам должно изгнать невесть когда вкоренившееся в наш обиход речение. Мы взираем на Время как на некий поток, мало имеющий общего с настоящим горным ручьем, пенно белеющим на черном утесе, или с большой, тусклой рекой в пронизанной ветром долине, и все же неизменно бегущий сквозь наши хронометрические ландшафты. Мы настолько привыкли к этому мифическому спектаклю, настолько склонны разжижать каждый кусок нашей жизни, что уже не способны, говоря о Времени, не говорить о физическом движении. В действительности ощущение такого движения извлечено, разумеется, из множества природных или по крайней мере привычных источников - врожденного телу сознания своего кровотока, древнего головокружения при виде встающих звезд и, разумеется, общепринятых способов измерения, ползущей теневой нити гномона, струйки песочных часов, рысистой трусцы секундной стрелки - вот мы и вернулись в Пространство. Отметьте остовы и вместилища. Представление о том, что Время "течет", с естественностью яблока, глухо плюхающегося на садовый столик, подразумевает, будто течет оно сквозь нечто иное, и приняв за это "нечто" Пространство, мы получим всего лишь метафору, стекающую по мерной линейке.

Но бойcя, anime meus144, марсельской волны модного искусства, избегай пропрустова ложа и коварства каламбуров - assassine pun145 (само самоубийство, как заметят те, кто знает Верлена).

Теперь мы готовы пойти на приступ Пространства. Мы безо всяких сомнений отбрасываем запакощенное, завшивленное пространством время, пространство-время релятивистской литературы. Всякий, если ему это нравится, волен твердить, будто Пространство есть внешнее обличие Времени или плоть Времени, или что Пространство заполнено Временем и наоборот, или что в некотором необычайном отношении Пространство есть просто побочный продукт Времени, его отбросы, даже труп, или что в конечном, верней, бесконечном счете Время - это и есть Пространство; такого рода домыслы не лишены приятности, особенно в юные годы; но никто не заставит меня поверить, что движение вещества (скажем, стрелки) по возделанному участку Пространства (скажем, по циферблату) по природе своей тождественно "ходу" Времени. Движение вещества всего лишь перекрывает протяженность какого-либо иного, осязаемого вещества, служащего меркой для первого, однако оно ничего нам не говорит о подлинном устройстве неосязаемого Времени. Подобным же образом мерная лента - даже бесконечной длины - не есть само Пространство и никакой, даже самый точный одометр не олицетворяет дороги, видимой мною как черное зеркало дождя под крутящимися колесами, слышимой как липкий шелест, обоняемой как сырая июльская ночь в Альпах, и воспринимаемой как ровная опора. Мы, жалкие жители Пространства, больше привычны в нашей трехмерной Лакримавелли к Протяженности, нежели к Длительности: наши тела способны к напряжению, много большему нежели то, каким может похвастаться волевое воспоминание. Я никак не запомню (хоть только вчера пытался разложить его на мнемонические элементы) номера моей новой машины, но так ощущаю асфальт передними шинами, как если б они образовывали часть моего тела. И все же само Пространство (как и Время) есть нечто, чего я постичь не способен: место, где происходит движение. Плазма, в которой организовано и замкнуто вещество - сгущение пространственной плазмы. Мы можем измерить глобулы вещества и расстояния между ними, однако само Пространство неисчислимо.

Мы меряем время (трусит секундная стрелка или дробно скачет минутная от одной раскрашенной меты к другой) в понятиях Пространства (не зная природы ни того ни другого), однако охват Пространства не всегда требует Времени - во всяком случае, не большего, чем содержит в своей лунке принадлежащая драгоценному настоящему точка "сейчас". Перцептуальное овладение единицей пространства происходит почти мгновенно, когда, к примеру, глаз опытного водителя замечает дорожный символ - черную пасть с аккуратным архивольтом в красном треугольнике (смесь форм и цветов, при правильном взгляде "с ходу" опознаваемая как предвестие туннеля), - или нечто не столь существенное, скажем, очаровательный знак Венеры, T, который можно ошибочно истолковать как разрешение здешним лахудрам "голосовать" большим пальцем на дороге, но который указывает верующему или любителю достопримечательностей, что в местной реке отразилась церковь. Я бы добавил еще значок абзаца для любителей почитать за рулем.

Пространство соотнесено с нашими чувствами зрения, осязания, мускульного усилия; Время - неуловимо связано со слухом (и все же глухой воспринимает идею "хода" времени куда отчетливее, чем безногий слепец идею "хода" как такового). "Пространство - толчея в глазах, а Время - гудение в ушах", - говорит Джон Шейд, современный поэт, цитируемый выдуманным философом (Мартином Гардинье) в "Двуликой вселенной", с. 165. Когда мсье Бергсон принимается чикать ножничками, Пространство летит на землю, но Время так и остается маячить между мыслителем и его большим пальцем. Пространство откладывает яйца в свитое Временем гнездо: сюда "до", туда "после" - рябой выводок "мировых точек" Минковского. Обнять умом отрезок Пространства изначально легче, чем проделать то же с "отрезком" Времени. Понятие Пространства сформировалось, по-видимому, раньше понятия Времени (Гюйо у Уитроу). Невнятная нелепица (Локк) бесконечного пространства становится внятной уму по аналогии (а иначе его и вообразить невозможно) с овальным "вакуумом" Времени. Пространство вскормлено иррациональными величинами, Время несводимо к аспидной доске с ее квадратными корнями и галочками. Один и тот же отрезок Пространства может представляться мухе более протяженными, нежели С. Александеру, однако то, что представляется мигом ему, отнюдь не "кажется мухе часом", потому что будь оно так, ни одна муха не стала бы дожидаться, когда ее прихлопнут. Я не могу вообразить Пространство без Времени, но очень даже могу - Время без Пространства. "Пространство-Время" - это гиблый гибрид, в котором дефис, и тот смотрит мошенником. Можно ненавидеть Пространство и нежно любить Время.

Существуют люди, умеющие сложить дорожную карту. Автор этих строк не из их числа.

Полагаю, стоит именно здесь сказать кое-что о моем отношении к "относительности". Оно далеко не сочувственно. То, что многие космогонисты склонны принимать за объективную истину, на деле представляет собой гордо изображающий истину врожденный порок математики. Тело изумленного человека, движущегося в Пространстве, сжимается в направлении движения и катастрофически усыхает по мере приближения скорости к пределу, за которым, по увереньям увертливой формулы, и вовсе нет никаких скоростей. Такова его злая судьба - его, но не моя, поскольку я отвергаю все эти россказни о замедляющих ход часах. Время, требующее для правильного его восприятия чрезвычайной чистоты сознания, является самым рациональным из элементов существования, и мой разум чувствует себя оскорбленным подобными взлетами технической фантастики. Одно особенно фарсовое следствие, выведенное (по-моему, Энгельвейном) из теории относительности, - и при правильном выводе способное ее уничтожить, - сводится к тому, что галактонавт и его домашняя живность, шустро проехавшись по скоростным курортам Пространства, возвратятся к себе, став намного моложе, чем если б они просидели все это время дома. Вообразите, как они вываливаются из своего космоковчега - вроде тех омоложенных спортивными костюмами "Львов", что вытекают из громадного заказного автобуса, который, мерзко мигая, замер перед нетерпеливым "Седаном" и именно там, где шоссе съежилось, чтобы протиснуться сквозь узкую горную деревушку.

Воспринимаемые события можно считать одновременными, когда они обнимаются одним усилием восприятия; точно так же (вероломное уподобление, неустранимая помеха!), как человек способен зрительно овладеть каким-то куском пространства - скажем, вермильоновым кольцом с игрушечным автомобильчиком (вид спереди) в его белой сердцевинке, защищающим проулок, в который я тем не менее свернул одним гневным coup de volant. Я знаю, релятивисты, обремененные их "световыми сигналами" и "путешествующими часами", пытаются истребить идею одновременности на космической шкале, однако представим ладонь великана, большой палец которой лежит на одной звезде, а мизинец на другой, - не касается ли он обеих одновременно, - или осязательные совпадения морочат нас еще сильнее, чем зрительные? Пожалуй, самое лучшее - развернуться в этом проулке и возвратиться назад.

В самые плодотворные месяцы Августинова епископства Гиппон поразила такая засуха, что пришлось заменить клепсидры солнечными часами. Он определял Прошлое как то, чего уже нет, а будущее как то, чего еще нет (на самом же деле будущее - это блажь, принадлежащая к другой мыслительной категории, существенно отличной от категории Прошлого, которое хотя бы было где-то здесь всего минуту назад - куда я его засунул? В карман? Однако и сами поиски уже обратились в "прошлое").

Прошлое неизменно, неосязаемо и "не подлежит пересмотру" - слова, не применимые к той или этой части Пространства, которое я вижу, к примеру, как белую виллу и еще более белый (потому что новее) гараж, с семеркой кипарисов разного роста - высокое воскресенье, низенький понедельник, которые сторожат частную дорогу, петляющую между падуболистных дубов и зарослей вереска, спускаясь, спускаясь к дороге общедоступной, той, что связует Сорсьер с шоссе, ведущим к Монтру (до которого еще сотня миль).

Теперь я перехожу к рассмотрению Прошлого как накопления смыслов, а не разжижения Времени в духе древних метафор, живописующих метаморфозы. "Ход времени" есть попросту плод фантазии, лишенный объективного основания, но находящий простые пространственные подобия. Он наблюдается лишь в зеркальце заднего вида - очертания и таяние теней, кедры и лиственницы, летящие прочь: вечная катастрофа на нет сходящего времени, eboulements146, оползни, дороги в горах, на которые валятся камни и которые вечно чинят.

Мы строим модели прошлого и затем применяем их как пространственные, чтобы овеществить и промерить Время. Возьмем подручный пример. Зембра, причудливый старинный городок на реке Мозер невдалеке от Сорсьера в Валлисе, постепенно утрачивался среди новых строений. К началу этого века он приобрел явственно современный облик, и ревнители старины решили, что пора принимать меры. Ныне, после нескольких лет старательного строительства, слепок старинной Зембры с замком, церковью и мельницей, экстраполированными на другой берег Мозера, стоит насупротив осовремененного городка, отделенный от него длиною моста. Так вот, если мы заменим пространственный вид (открывающийся, например, с вертолета) хрональным (открывающимся взгляду, обращенному вспять), а материальную модель старой Зембры - моделью мыслительной, привязанной к Прошлому (году, скажем, к 1822-му), то современный город и модель города старого окажутся чем-то отличным от двух точек, расположенных в одном и том же месте, но в разные времена (в перспективе пространственной они находятся в одно и то же время в разных местах). Пространство, в котором возник сгусток современного города, обладает непосредственной реальностью, между тем как пространство его ретроспективного образа (взятого отдельно от вещественного воплощения) переливчато мерцает в другом пространстве - воображаемом, а моста, который поможет нам перейти из одного в другое, не существует. Иными словами (как принято выражаться, когда и читатель, и автор окончательно увязают в безнадежно запутавшихся мыслях), создавая в своем мозгу (а также на Мозере) модель старинного города, мы наделяем ее пространственными свойствами (в действительности же - выволакиваем из родимой стихии на берег Пространства). И стало быть, выражение "одно столетие" ни в каком смысле не отвечает сотне футов стального моста между модерным и модельным городками, именно это мы тщились доказать и наконец доказали.

Итак, Прошлое есть постоянное накопление образов. Его легко рассмотреть и прослушать, наобум выбирая пробу и испытуя ее на вкус, а стало быть, оно перестает существовать в виде упорядоченной череды сцепленных воедино событий, каковою оно является в широком теоретическом смысле. Теперь это щедрый хаос, из которого гениальный обладатель всеобъемлющей памяти, призванный в путь летним утром 1922 года, волен выудить все, что ему заблагорассудится: бриллианты, раскатившиеся по паркету в 1888-м; рыжую, в черной шляпе красавицу посреди парижского бара в 1901-м; влажную красную розу в окруженьи искусственных - 1883-й; задумчивую полуулыбку молодой английской гувернантки (1880), нежно смыкающей после прощальных ласок крайнюю плоть своего уже уложенного на ночь питомца; девочку в 1884 году, слизывающую за завтраком мед с обкусанных ногтей распяленных пальцев; ее же, тридцатитрехлетнюю, уже на исходе дня признающуюся в нелюбви к расставленным по вазам цветам; страшную боль, пронзившую его бок, когда двое детишек с грибными корзинками выглянули из весело пылавшего соснового бора; и испуганное гагаканье бельгийской машины, которую он вчера настиг и обогнал на закрытом повороте альпийской дороги. Такие образы ничего не говорят нам о ткани времени, в которую они вплетены, - за исключеньем, быть может, одного ее свойства, ухватить которое трудновато. Рознится ли от даты к дате окраска объекта воспоминания (или какое-то иное из его визуальных качеств)? Могу ли я по оттенку его установить, раньше он возник или позже, выше залегает он или ниже в стратиграфии моего прошлого? Существует ли некий умственный уран, по дремотному дельта-распаду которого можно измерить возраст воспоминания? Главная трудность - поспешу объясниться - в том, что при постановке опыта невозможно использовать один и тот же объект, беря его в разные времена (допустим, печку-голландку с синими лодочками из детской в усадьбе Ардис, взятую в 1884-м и в 1888-м), поскольку сборный сознательный образ собирается из двух и более впечатлений, к тому же заимствующих кое-что одно у другого; если же избирать объекты различные (допустим, лица двух памятных кучеров: Бена Райта, 1884, и Трофима Фартукова, 1888), невозможно, как показывают мои исследования, избегнуть помех, вносимых не только различием характеристик, но и различием эмоциональных обстоятельств, не позволяющих считать эти объекты сущностно равными, до того как они, так сказать, подверглись воздействию Времени. Я не утверждаю, что обнаружить такие объекты никогда не удастся. На профессиональном моем поприще, в лабораторной психологии, я сам разработал несколько тонких тестов (один из которых, метод установления женской невинности без телесного обследования, носит теперь мое имя). Поэтому мы вправе предположить, что поставить подобный опыт можно - и каким дразнящим становится в этом случае открытие определенных точных уровней уменьшения сочности красок или усугубления блеска - столь точных, что "нечто", смутно воспринимаемое мною во образе запавшего в память, но неустановимого человека, и причитающее свое "откуда ни возьмись" скорее к раннему отрочеству, чем к юности, может быть помечено если не именем, то по меньшей мере конкретной датой, к примеру, 1 января 1908 года (эврика, "к примеру" сработало - он был давним домашним учителем отца, подарившим мне на восьмилетие "Алису в камере обскуре").

Наше восприятие Прошлого не отмечено цепью чередований, столь же крепкой, как у восприятия Настоящего, либо мгновений, непосредственно предшествующих точке реальности последнего. Я обыкновенно бреюсь каждое утро и привык заменять нож безопасной бритвы после каждого второго бритья; время от времени мне случается пропустить день, так что на следующий приходится выскребать жутко разросшуюся грубую щетину, назойливое присутствие которой мои пальцы раз за разом нащупывают вслед за каждым проходом бритвы, - в таких случаях я использую ножик только раз. И вот, воссоздавая в воображении недавнюю вереницу актов бритья, я оставляю элемент следования в стороне: мне интересно лишь - единожды или дважды отработал ножик, оставшийся в моем серебряном плуге; если единожды, то присутствующий в моем сознании распорядок бритья, ответственный за двухдневное отрастанье щетины, значения для меня не имеет - в сущности, я склонен сначала выслушать и ощупать шуршание и шершавость второго из утр, а уж следом прикинуть к нему безбритвенный день, вследствие чего борода моя растет, так сказать, в обратную сторону.

Если теперь мы, обладая кое-какими скудными, вычесанными из ткани ошметками знаний о красочном содержимом Прошлого, сменим угол зрения и станем считать его попросту логически связным восстановлением минувших событий, из коих некоторые сохраняются дюжинным разумом не так отчетливо как другие, если сохраняются вообще, мы получаем возможность предаться совсем уж простеньким играм со светом и тенью его аллей. Среди образов памяти есть и последыши звуков, которые как бы отрыгивает ухо, зарегистрировавшее их с минуту назад, когда сознание вязло в стараниях не задавить ни единого школьника, так что мы и в самом деле можем повторно проиграть сообщение церковных часов, уже оставив позади Тартсен с его притихшей, но еще отзывающей эхом колокольней. Физического времени обзор этих последних шагов ближайшего Прошлого отнимает меньше, чем требуется механизму часов на то, чтобы отбить положенные удары, - и вот это загадочное "меньше" представляет собой особую характеристику того, еще незрелого Прошлого, в которое в самый миг перебора призрачных звуков проскальзывает Настоящее. "Меньше" указывает нам, что Прошлое ни в малой мере не нуждается в часах, а чередованье его событий связано не с часовым временем, но с чем-то гораздо более близким подлинному ритму времени. Несколько раньше мы уже высказали предположение, что тусклые зазоры меж темных толчков дают ощущение ткани Времени. То же самое, но в более смутной форме, относится к впечатлениям, извлекаемым из провалов внепамятного, или "нейтрального" времени, заполняющего пробелы между красочными событиями. Я, например, сохранил цветовые ощущения от трех прощальных лекций (серо-синей, лиловой, красновато-серой), несколько месяцев назад прочитанных мною в прославленном университете - общедоступных лекций, посвященных Времени мсье Бергсона. Совсем не так ясно я помню шестидневные пропуски между синей и лиловой, лиловой и серой - вообще говоря, я способен полностью подавить их в моем сознании. Однако обстоятельства, связанные с самими лекциями, встают перед моим внутренним взором с совершенной отчетливостью. На первую (посвященную Прошлому) я слегка опоздал, отчего не без приятного трепета, с каким я, пожалуй, явился бы на собственное погребение, взирал на светящиеся окна Контркамоэнс-холла и маленькую фигурку студента-японца, который, также припозднившись, обогнал меня диким скоком и скрылся в дверях задолго до того, как я достиг полукруга ступеней. На второй - той, что о Настоящем, за пять секунд молчания и "внутренней сосредоточенности", испрошенных мною у публики, дабы проиллюстрировать мысль об истинной природе восприятия времени, которую мне, а вернее, скрытой в моем жилетном кармане говорящей драгоценности, вот-вот предстояло высказать, зал заполнился бегемотовым храпом белобородого сони, - и, разумеется, рухнул. На лекции третьей и последней, посвященной Будущему ("Подметному времени"), мой втайне записанный голос, превосходно проработав несколько минут, пал жертвой непостижимого механического крушения, а я предпочел разыграть сердечный приступ, вследствие которого меня выволокли на носилках в вечную (во всяком случае, применительно к лекциям) ночь, - чем пытаться расшифровать и разложить по порядку пачку мятых, набросанных слепеньким карандашом заметок, маниакально преследующих бедных ораторов в обиходных ночных кошмарах (возникновение коих доктор Фройд из Зигни-Мондье-Мондье связывает с прочитанными сновидцем в младенчестве любовными письмами его распутных родителей). Я привожу эти смешные, но типические подробности, желая показать, что отбираемые на пробу события должны характеризоваться не только броскостью и разбросом (три лекции в три недели), но и соотноситься одно с другим в их главной черте (злоключения лектора). Два промежутка по пяти дней каждый видятся мне парными лунками, наполненными каждая ровной, серенькой мутью с чуть заметным намеком на рассыпанное конфетти (они, возможно, расцветятся, позволь я случайному воспоминанию оформиться, не выходя за диагностические пределы). Этот мутный континуум, вследствие его расположения меж отжившими сущностями, невозможно вылущить, выслушать, просмаковать - в отличие от лежащей между ритмическими биениями "полости Вина", - и все же он разделяет с нею один примечательный признак: недвижимость перцептуального времени. Синестезия, до которой я падок необычайно, оказывается чудесным подспорьем в решении такого рода задачи задачи, близящейся ныне к своей критической стадии, к цветению Настоящего.

И вот на вершине Прошлого задувает вихрь Настоящего - на вершинах всех перевалов, которые я гордо одолевал в моей жизни, Умбрэйла, Флюэлы, Фурки моего непорочнейшего сознания! Смена мгновений происходит в точке перцепции лишь потому, что сам я пребываю в устойчивом состоянии немудреной метаморфозы. Найти время для временной привязки Времени я могу, лишь заставив мой разум двигаться в направлении, обратном тому, в каком я двигаюсь сам, как поступаешь, несясь вдоль длинной череды тополей и желая выделить и остановить один из них, дабы принудить зеленую размазню представить и предъявить, вот именно, предъявить каждый ее листок. Какой-то кретин пристроился сзади.

Такой акт вникания и есть то, что я в прошлом году назвал "Нарочитым Настоящим", дабы отличить эту форму от более общей, обозначенной (Клеем в 1882-м) как "Показное Настоящее". Сознательное построение одного и привычный поток другого дают нам три-четыре секунды того, что может восприниматься как сиюминутность. Эта сиюминутность является единственной ведомой нам реальностью; она следует за красочной пустотой уже не сущего и предшествует полной пустоте предстоящего. Следовательно, мы можем в самом буквальном смысле сказать, что сознательная жизнь человека всегда длится лишь один миг, ибо ни в единое из мгновений намеренного вникания в поток собственного сознания мы не знаем, последует ли за этим мгновением новое. Несколько позже я еще объясню, почему я не верю, что "предвосхищение" ("уверенное ожидание продвиженья по службе или опасливое - светской оплошности", как выразился один незадачливый мыслитель) играет мало-мальски значительную роль в формировании показного настоящего, как не верю и в то, что будущее образует в складне Времени третью створку, даже если мы и предвосхищаем что-либо - извив знакомой дороги или живописное возникновение двух крутых холмов, с замком на одном и церковью на другом, - поскольку чем четче предвидение, тем менее пророческим оно обыкновенно оказывается. Если бы этот сукин сын сзади надумал рискнуть прямо сейчас, он бы лоб в лоб столкнулся с появившимся из-за поворота грузовиком и замутил бы дождем осколков приятный вид.

Ну-с, наше скромное Настоящее есть тот промежуток времени, который мы сознаем непосредственно и ощутимо, при этом замешкавшееся, свеженькое Прошлое еще воспринимается нами как составная часть сиюминутности. В рассуждении обыденной жизни и привычного комфорта нашего тела (сравнительно здорового, сравнительно крепкого, дышащего зеленой свежестью и смакующего остаточный привкус самой изысканной на свете еды - сваренного вкрутую яйца) совершенно неважно, что нам никогда не удастся вкусить от истинного Настоящего, которое представляет собой миг нулевой длительности, изображенный сочным мазком, подобно тому как не имеющая размера геометрическая точка изображается на осязаемой бумаге жирным кружком типографской краски. Если верить психологам и полисменам, нормальный водитель способен зрительно воспринимать единичное время протяженностью в одну десятую секунды (у меня был пациент, прежний карточный шулер, умевший определить игральную карту, освещаемую вспышкой на срок, пятикратно меньший!). Интересно было бы замерить мгновение, которое требуется нам для осознания крушения или осуществления наших надежд. Запахи могут возникать с полной внезапностью, да и слух с осязанием у большинства людей срабатывают быстрее, чем зрение. От тех двух гитчгайкеров изрядно несло - гаже всего от мужчины.

Поскольку Настоящее есть лишь воображаемая точка, лишенная осознания ближайшего прошлого, необходимо определить, что представляет собой такое осознание. Я сказал бы, и сказанное будет не первой вылазкой Пространства, что в качестве Настоящего мы осознаем постоянное возведение Прошлого, равномерное и безжалостное повышение его уровня. Какое убожество! Какая ворожба!

Вот они, два каменистых, коронованных развалинами холма, которые я с упорством декалькоманьяка семнадцать лет удерживал в памяти - готов признать, не с совершенной точностью; память падка до отсебятины ("нашего личного вклада"); впрочем, пустые разногласия уже улажены и акт артистической правки лишь сделал укол Настоящего более сладким. В понятиях зрительных острейшее ощущение сиюминутности дает нам волевое присвоение ухваченной глазом части пространства. Таково единственное, но порождающее далеко расходящееся эхо, соприкосновение Времени с Пространством. Для обретения вечности Настоящему приходится опираться на сознательный охват нескончаемого простора. Тогда, и только тогда Настоящее становится вровень с Безвременным Пространством. Я вышел на дуэль с Подставным Лицом и получил серьезную рану.

И вот наконец я въезжаю в Монтру под гирляндами надрывающей сердце радостной встречи. Сегодня понедельник, 14 июля 1922 года, пять тринадцать по моим наручным часам, одиннадцать пятьдесят две по часам, вделанным в приборную доску, четыре десять на всех циферблатах города. Автор пребывает в смешанном состоянии усталости, упоения, упований и ужаса. Он лазал с двумя австрийскими проводниками и временно удочеренной девицей по несравненным балканским горам. Большую часть мая он провел в Далматии, а июнь в Доломитах, получив и там, и там письма от Ады с сообщениями о смерти (23 апреля, в Аризоне) ее мужа. Он устремился на запад в темно-синем "Аргусе", бывшем ему дороже морфо и сапфиров, потому что она заказала себе в Женеве точно такой же. Дорогой он прикупил еще три виллы, две на Адриатике, одну в Ардезе, в Северных Гризонах. Воскресным вечером 13 июля, в соседней с Ардезом Альвене портье "Альраун-Палас" вручил ему каблограмму, поджидавшую его с самой пятницы:

БУДУ МОНТРУ TROIS CYGNES ПОНЕДЕЛЬНИК ОБЕДУ

ОТВЕТЬ ПРЯМО ЕСЛИ ДАТА И ПРОЧЕЕ ТРАЛЯЛЯ ТЕБЕ

НЕУДОБНЫ.

Новейшей "мигограммой" он отправил в Женевский аэропорт послание, завершавшееся последним словом из ее "кабеля" 1905 года, и, наплевав на обещанный к ночи ливень, полетел на машине в Ваад. Мча слишком быстро и бурно, он проскочил на Сильвапланской развилке (150 километров южнее Альбены) дорогу на Оберхалбштайн; рванулся на север через Киявенну и Шплоген, чтобы в апокалиптических обстоятельствах выбраться на 19-е шоссе (ненужный крюк в 100 километров); по ошибке пронесся к востоку до самого Кура; совершил непечатный разворот кругом и за пару часов проехал на запад 175 километров, достигнув Брига. Бледный румянец зари в зеркальце заднего вида давно уж сменился страстной яркостью дня, когда он спетлил на юг по новой Пфинвальдской дороге и оказался в Сорсьере, где семнадцать лет назад купил дом (ныне вилла "Йолана"). Трое-четверо слуг, оставленных им для присмотра за виллой, воспользовавшись его долгим отсутствием, растаяли в воздухе; пришлось прибегнуть к радостной помощи двух застрявших в этих местах гитчгайкеров - препротивного парня из Хильдена и его длинноволосой, немытой и томной Хильды, - чтобы, взломав двери, проникнуть в собственный дом. Если его соучастники предполагали от души пограбить и нализаться, они просчитались. Вышвырнув их вон, он потратил несколько времени, тщетно домогаясь благосклонности сна на лишенной простыней кровати, и в конце концов вышел в обезумелый от птиц сад, где чета его новых друзей совокуплялась в пустом плавательном бассейне, из которого их пришлось вышугивать заново. Время приближалось уже к полудню. Часа два он поработал над "Тканью Времени", начатой в Доломитах в гостинице "Ламмермур" (не лучшей из виданных им в последнее время). Практический смысл этого занятия состоял в том, чтобы помешать себе погрузиться в мечты о мучительном счастьи, ждущем его в 150 километрах к западу; оно, однако, не помешало здоровой тяге к горячему завтраку оторвать его от писания, чтобы поискать на пути в Монтру какую-нибудь придорожную харчевню.

"Три лебедя", где он заказал комнаты 508-509-510, претерпели с 1905 года определенные изменения. Дородный, с посливовевшим носом Люсьен узнал его не сразу, а узнав, заметил, что мсье определенно не "отощал" - хотя на деле Ван, оставивший несколько килограммов в Балканах, лазая по скалам с безумной маленькой Акразией (он уже сбыл ее в фешенебельную частную школу под Флоренцией), практически вновь обрел вес, каким обладал семнадцать лет назад. Нет, Madame Vinn Landere не звонила. Да, вестибюль отделан заново. Отелем управляет теперь швейцарский немец Луи Вихт, сменивший своего тестя Луиджи Фантини. Насколько было видно сквозь двери гостиной, большое памятное полотно - три пышнозадые Леды, обменивавшиеся полученными в озере впечатлениями, - сменил шедевр неопримитивизма, изображающий три желтых яйца и пару забытых водопроводчиком перчаток на чем-то вроде мокрого кафеля ванной комнаты. Когда Ван и следом за ним прислужник в черном сюртуке вошли в "элеватор", тот приветствовал первой вступившую в него ногу гулким взлязгом и, стронувшись, сразу начал взахлеб делиться отрывочными впечатлениями о каких-то соревнованиях, скорее всего, гонках трехколесных велосипедов. И Ван невольно пожалел, что этот слепой функциональный ящик (даже меньший, чем помойный лифт на задах, которым он пользовался прежде) сменил роскошное устройство былых времен - воспарявшую ввысь зеркальную залу, знаменитый водитель которой (белые баки, восемь языков) обратился теперь в кнопку.

В прихожей 509-го нумера Ван признал картину "Bruslot a la sonde" и рядом брюхатой внешности белый одежный шкап (под чьи округлые задвижные дверцы неизменно попадал угол ковра, ныне исчезнувшего). В гостиной знакомыми оказались лишь дамское бюро да вид из окна. Все остальное полупрозрачные, цвета пшеничной соломки узоры, стеклянные цветы, обтянутые шелком подлокотники кресел - сменил вездесущий Hoch-modern147.

Он принял душ, переоделся, прикончил завалявшуюся в несессере фляжку коньяку, позвонил в Женевский аэропорт и узнал, что последний самолет из Америки только что приземлился. Он пошел прогуляться - и обнаружил, что растущая на газоне вверху мощеной улочки знаменитая "murier", раскинувшая просторную крону над скромной уборной, покрылась буйными лиловато-голубыми цветами. Он выпил пива в кафэ напротив вокзала, затем машинально зашел в соседний цветочный магазин. Рехнулся он, что ли, на старости лет, умудрившись забыть сказанное ею в последний раз о странной ее антофобии (каким-то образом произросшей из того тридцатилетней давности дебоша a trois148)? Что до роз, так она их никогда не любила. Он поиграл в переглядки (и быстро сдался) с маленькими "Хоралами" из Бельгии, длинно-стебельными "Розовыми сенсациями", вермильоновыми "Суперзвездами". Тут были и цинии, и хризантемы, и афеландры в горшках, и чета грациозных вуалехвостов в стенном аквариуме. Не желая разочаровывать учтивого старика-цветочника, он купил семнадцать бездуханных роз "Баккара", попросил адресную книгу, открыл ее на "Ад-Ау", Монтру, просиял, увидев "Аддор, Иоланда, м-ль секрет., улица Наслаждений, 6", и с американским присутствием духа распорядился отправить букет по этому адресу.

Люди уже поспешали с работы домой. Мадемуазель Аддор в платье с пятнами пота поднималась по лестнице. В засурдиненном Прошлом улицы были значительно тише. Старая Моррисова колонна, на которой некогда красовалась актриса, ставшая ныне королевой Португалии, больше не осеняла угла Chemin de Mustrux (старинное искажение имени города). Должен ли всякий груженый мастак-с с ревом катиться через Маст-Ракс?

Уже ушедшая горничная успела задернуть шторы. Он рывком развел их, словно решив продлить муку этого дня до крайних пределов. Кованый балкончик выдавался вперед достаточно далеко, чтобы поймать косые лучи. Он вспомнил, как в последний раз глядел на озеро тем безнадежным днем в октябре 1905 года, после прощания с Адой. Хохлатые чернети взлетали и падали на вздувавшуюся, всю в оспинах дождя воду, словно наслаждаясь сдвоенной влагой; вдоль береговой пешеходной дорожки завивалась на хребтах набегающих серых волн пена, и время от времени стихия вздымалась достаточно высоко, чтобы перепорхнуть парапет. Впрочем, сегодня, этим лучистым летним вечером, не было ни пенных валов, ни купающихся птиц, виднелось лишь несколько чаек, плескавших белыми крыльями над своими же черными отражениями. Дивное, широкое озеро лежало в мирной дремоте, чуть зыблемое зелеными волнами с голубой оторочкой, с гладкими светозарными разводьями между арабесками зыби; а в нижнем правом углу картины, - как если б художнику захотелось дать совсем особый пример освещения, - слепительный след уходящего к западу солнца пульсировал в кроне берегового ломбардского тополя, казалось, струившегося и пылавшего одновременно.

Далекий дурень понесся на водных лыжах за катером, отвалившись назад и вспарывая полотно; по счастью, он сковырнулся, не успев причинить большого вреда, и в тот же миг в гостиной зазвонил телефон.

Тут следует сказать, что она никогда - никогда, по крайней мере во взрослой жизни - не говорила с ним по телефону; вследствие этого, аппарат сохранил самую суть, живой трепет ее голосовых связок, легкий "подскок" гортани, смешок, облекающий контуры фразы, словно он по-девичьи - всласть боялся сорваться со стремительных слов, которые оседлал. Это был тембр их прошлого, как будто прошлое чудом связалось с ними по телефону ("Ардис, один-восемь-восемь-шесть" - comment? Non-non, pas huitante-huit - huitante six). Золотистый, полный юности голос вскипал всеми мелодическими характеристиками, которые он знал, - а вернее сказать, мгновенно вспоминал в порядке их поступления: этот entrain149, этот разлив мнимо-эротического удовольствия, эта уверенность и живость и - то особенно упоительное обстоятельство, что она решительно не сознавала колдовского воздействия переливов своего голоса.

У нее были сложности с багажом. Собственно, они и сейчас никуда не делись. Две горничных, которым полагалось днем раньше вылететь с ее сундуками на "Лапуте" (грузовой самолет), застряли неведомо где. Так что у нее на все про все маленький саквояж. Тут портье взялся помогать, звонит куда-то. Может быть, Ван спустится? Она incredibly hungry (невероятно голодная).

Этот телефонный голос, воскресив прошлое и связав его с настоящим, с темнеющими сланцево-синими горами за озером, с просквозившими тополь блестками, пляшущими в кильватере солнца, образовал срединную часть триптиха, отражавшего глубинное восприятие Ваном постижимого времени, сверкающее "сейчас", которое и составляет единственную реальность временной ткани. За восторгом вершины следуют трудности спуска.

Ада предупредила его в недавнем письме, что она "сильно переменилась как очерком, так и окрасом". Она теперь носила корсет, подчеркивавший непривычную царственность ее тела, облаченного в черное бархатное платье с низким вырезом, одновременно монашеское и эксцентричное, совершенно во вкусе их матери. Волосы она остригла под мальчика и выкрасила в блестящий бронзовый цвет. Шея и руки сохранили прежнюю нежную бледность, но покрылись незнакомыми складками и проступившими веночками. Обильно наложенный грим скрывал морщинки в углах полных карминовых губ и густо затененных глаз, матовые райки которых выглядели из-за нервного трепета подведенных ресниц не столь загадочными, сколь близорукими. Когда она улыбнулась, в глаза Вану бросилась золотая коронка на верхнем премоляре; у него имелась такая же, только с другой стороны. Металлический отблеск челки огорчил его меньше, чем это бархатное, с широким подолом и квадратными плечьми платье, доходящее почти до лодыжек, с подбивкой на бедрах, имевшей целью и сузить талию, и скрасть, усилив, настоящие очертания раздобревшего зада. Ничего не осталось от ее долговязой грации, зато появились пышность, бархат, раздражительно величавое, упрямое, оправдывающееся выражение. Он любил ее слишком нежно, слишком непоправимо, чтобы впасть в опасения плотского толка; однако чувства его безусловно остались бестрепетными - бестрепетными настолько, что он не испытывал ни малейшей тревоги (пока они поднимали бокалы с искристым шампанским в пародии на брачные ритуалы нырцов) по поводу послеобеденного испытания несмелым объятием, испытания, которого его мужское достоинство могло и не выдержать. Если от него ожидалось, что он решится на испытание, дело плохо; если нет - и того хуже. При прошлых их встречах стесненность, заменявшая туповатой болью острые муки, причиненные хирургическим вмешательством Рока, вскоре утопала в вожделении, предоставляя жизни подбирать тех, кто спасся с затонувшего корабля. Ныне им приходилось рассчитывать лишь на себя.

Пустая практичность их застольного разговора, - а вернее, его мрачного монолога - представлялась Вану попросту унизительной. Он обстоятельно растолковывал ей, - одолевая ее внимательное молчание, перехлюпывая лужицы пауз, ненавидя себя, - как длинна и трудна оказалась дорога, как мало он спал, как много работал над исследованием природы Времени, темой, которая подразумевала борьбу с осьминогом собственного мозга. Она взглянула на запястные часики.

- То, о чем я говорю, - резко сказал он, - с хронометрией никак не связано.

Официант принес кофе. Она улыбнулась, и Ван осознал, что улыбка вызвана переговорами у соседнего столика, за которым только что пришедший, грустный и грузный англичанин обсуждал с метрдотелем меню.

- Я, пожалуй, начну с бананов, - говорил англичанин.

- Это не bananas, сэр. Это ananas, без "б", ананасовый сок.

- А, хорошо. Тогда принесите мне простого бульону.

Молоденький Ван ответил молоденькой Аде улыбкой. Странно, но от этих коротких препирательств за соседним столом на обоих повеяло сладким покоем.

- В детстве, когда я впервые, - нет, все же во второй раз, - попал в Швейцарию, я был уверен, что слово "Verglas"150 на дорожных знаках обозначает какой-то волшебный город, который кроется за каждым углом, у подножия каждого снежного склона, невидимый, но ждущий своего часа. Я получил твою телеграмму в Энгадине, вот где есть места действительно волшебные - Альраун, или Альруна, к примеру, - мелкий арабский демон в зеркале германского мага. Кстати, у нас наверху наши прежние апартаменты с добавочной спальней, номер пять-ноль-восемь.

- Как мило. Только, боюсь, от бедняжки пятьсот восьмой тебе придется отказаться. Если бы я осталась на ночь, нам хватило бы и пятьсот десятой, но должна тебя огорчить, остаться я не могу. Придется сразу после обеда вернуться в Женеву, забрать багаж и горничных, которых здешние власти, похоже, засунули в приют для бродяжек, поскольку они не смогли уплатить совершенно средневековую droits de douane - как будто Швейцария, apres tout, находится не в штате Вашингтон. Послушай, не хмурься, - (похлопывая его по осыпанной бурыми пятнами кисти, на которой их общее родимое пятнышко почти затерялось между старческих крапин, будто дитя в осеннем лесу, так что on peut les suivre en reconnaissant лишь деформированный большой палец Маскодагамы да прекрасные миндалевидные ногти), - через день-другой я непременно с тобой свяжусь и мы отправимся в Грецию с Бэйнардами, у них есть яхта и три обворожительные дочурки, которые до сих пор купаются в одном загаре, договорились?

- Затрудняюсь сказать, что я ненавижу сильнее, - откликнулся Ван, Бэйнардов или яхты; а я не мог бы пригодиться тебе в Женеве?

Нет, не мог бы. Бэйнард женился-таки на своей Кордуле после наделавшего шуму развода - пришлось вызвать шотландских ветеринаров, чтобы они отпилили ее мужу рога (пожалуй, эта шутка свое отслужила).

Адин "Аргус" все еще не доставили. Угрюмый черный лоск наемного "Яка" и старомодные гетры водителя напомнили Вану ее отъезд 1905 года.

Он проводил ее и - картезианским стеклянным человечком, вытянувшимся в струнку призрачным Временем - поднялся на пустынный пятый этаж. Проживи они вместе эти несчастные семнадцать лет, они бы смогли разделить ужас и унижение, пристраиваясь к старению, неприметному, словно само Время.

Как и в Сорсьере, на помощь ему пришел Незавершенный Труд, грудой заметок валявшийся на пижаме. Ван проглотил таблетку дремотина и, ожидая, когда она поможет ему избавиться от самого себя, на что уходило обычно минут сорок, присел за дамское бюро, чтобы предаться привычной "люкубратьюнкуле".

Способны ли разор и надругательство возраста, о которых столько толкуют поэты, поведать естествоиспытателю Времени что-либо о его существе? Весьма немногое. Только фантазия романиста может увлечься вот этой овальной коробочкой (пудреницей с изображеньицем райской птицы на крышке), некогда содержавшей "Duvet de Ninon" и позабытой в недозадвинутом ящичке под триумфальной аркой бюро - воздвигнутой, впрочем, не в честь триумфа над Временем. Сине-зелено-оранжевая вещица выглядела так, словно она, ради того чтобы спутать его размышления, пролежала здесь семнадцать лет, дожидаясь замедленной дремой длани цепенеющего, улыбающегося находчика: убогий обман лжевозвращения, подметное совпадение - еще и топорное, поскольку любила эту пудру Люсетта, ставшая теперь нереидой в лесах Атлантиды (а не Ада, незнакомка, наверное, уже подъезжающая в черном лимузине к Морже). Отбросим ее, пока она не сбила слабеющего философа с толку; то, что меня заботит это нежная ткань Времени, не изукрашенная богатым шитьем событий.

Итак, подведем итоги.

Физиологически ощущение Времени есть ощущение неизменного становления, и если бы "становление" обладало голосом, он мог бы звучать, что лишь естественно, подобием упорной вибрации; но Лога ради, давайте не будем смешивать Время со звоном в ухе, а раковинное гудение длительности - с толчками собственной крови. С другой стороны, философски Время есть только память в процессе ее творения. В каждой отдельной жизни от колыбели до смертного одра идет формирование и укрепление этого станового столба сознания, этого времени сильных. "Быть" - значит знать, что ты "был". "Не быть" подразумевает единственный новый вид (подметного) времени: будущее. Я отвергаю его. Жизнь, любовь, библиотеки будущего не имеют.

Время - это все, что хотите, но только не популярный складень: несуществующее более Прошлое, лишенная длительности точка Настоящего и "еще не сбывшееся", которое может не сбыться никогда. Нет. У нас всего две доски. Прошлое (вечносущее в моем разуме) и Настоящее (коему разум мой сообщает длительность и тем самым - реальность). Даже приделывая к ним третий ящичек, чтобы набить его сбывшимися надеждами, предугаданным, предвосхищенным, дарами предвидения, безупречными предсказаниями, мы все равно обращаемся разумом к Настоящему.

Если Прошлое воспринимается как складское хранилище Времени и если Настоящее есть процесс этого восприятия, то будущее, с другой стороны, вообще не входит в состав Времени, не имеет никакого отношения ни ко Времени, ни к дымчатой пелене его физической ткани. Будущее - это шарлатан при дворе Хроноса. Мыслители, социальные мыслители, ощущают Настоящее как устремленное за пределы себя самого, к еще не реализованному "будущему", однако это лишь злободневное мечтание, прогрессивная политика. Технологические софисты уверяют, что, используя "законы распространения света", прибегнув к посредству новейших телескопов, способных на космических расстояниях разобрать обычный печатный текст, предстающий взорам наших ностальгических представителей на других планетах, - мы можем запросто увидеть собственное прошлое (Гадсона, открывающего Гадсон, и прочее в этом роде), включая и документальные подтверждения незнания нами того, что нам предстоит (и того, что мы знаем сейчас), отсюда выводится, будто Будущее существовало вчера, а значит должно считать, что и сегодня оно существует тоже. Быть может, это хорошая физика, но логика никудышная, и Черепахе Прошлого нипочем не обставить Ахилла будущего, сколько бы ни мудрили мы с расстояниями на наших помутнелых от мела школьных досках.

Постулируя будущее, мы в лучшем случае (в худшем мы демонстрируем немудреные фокусы) чрезмерно расширяем пределы бесценного настоящего, вынуждая его вбирать любые количества времени, все виды сведений, предвидений и предвкушений. В лучшем своем виде "будущее" это представление о гипотетическом настоящем, основанное на нашем опыте следования, нашей вере в логику и привычку. Разумеется, на деле надежды наши не более способны наделить его существованием, чем наши сожаления - подправить Прошлое. Последнее по крайности обладает вкусом, цветом и запахом, присущими нашему личному бытию. Будущее же остается свободным от наших чувств и причуд. В каждый миг оно предстает перед нами как бесконечность ветвящихся возможностей. Четкая схема упразднила бы само понятие времени (тут наплыло первое посланное таблеткой облачко). Неизвестное, еще не испытанное и нежданное, все упоительные X взаимных пересечений суть врожденные составляющие человеческой жизни. Четкая схема, отняв у восхода солнца элемент неожиданности, отняла бы у нас все восходы...

Таблетка уже принялась за работу. Он завершил переодевание в пижаму череду нащупывающих, по большей части недоконченных движений, начатую час назад, и на ощупь забрался в постель. Ему приснилось, будто он выступает в лекционном зале трансатлантического лайнера и какой-то лоботряс, смахивающий на гитчгайкера из Хильдена, глумливо спрашивает, как объясняет лектор то обстоятельство, что, видя сны, мы знаем, что проснемся, разве это не аналогично нашей уверенности в наступлении смерти, а значит и будущего...

На рассвете он резко сел, содрогнувшись и застонав: если он сию же минуту чего-либо не предпримет, он потеряет ее навсегда! Он решил немедленно ехать в женевский "Манхаттан".

Ван приветствовал возврат структурного совершенства - после недели черной патоки, замаравшей чашу унитаза до такой высоты, что все попытки смыва оказались напрасными. По-видимому, прованское масло не показано итальянским ватер-клозетам. Он побрился, принял ванну, поспешно оделся. Наверное, слишком рано, чтобы заказывать завтрак? Не позвонить ли перед отъездом в ее отель? Или нанять самолет? А может быть, проще...

В гостиной створки балконной двери были распахнуты настежь. Пряди тумана рассекали за озером синеватые горы, но там и сям охряные верхушки пиков пробивались к бирюзовому небу. Прогремели один за другим четыре громадных грузовика. Он подошел к перильцам балкона и спросил себя: а не поддался ли он уже когда-то давно привычной тяге расхлестаться, размазаться - не решился ли? решился? В сущности говоря, этого знать невозможно. Этажом ниже, несколько вкось от него стояла поглощенная видом Ада.

Он увидел ее бронзовую макушку, белизну шеи и рук, бледные цветы прозрачного пеньюара, голые ноги, серебристые туфельки с высокими каблуками. Задумчиво, молодо, сладострастно она расчесывала бедро чуть выше правой ягодицы: розоватая роспись Ладоры на пергаменте в комариные сумерки. Оглянется ли? Все ее цветы развернулись к нему, просияв, и она царственным жестом приподняла и поднесла ему горы, туман и озеро с тремя лебедями.

Выскочив с балкона, он понесся по короткой спиральной лесенке на четвертый этаж. В самом низу живота сидело сомнение - а вдруг она не в 410-м, как он решил, а в 412-м или даже 414-м? Что было бы, не пойми она, не останься на страже? Так ведь поняла и осталась.

Когда, "спустя какое-то время", коленопреклоненный, прочищающий горло Ван целовал ее милые, холодные руки, благодарно, благодарно, ощущая полное пренебрежение к смерти, ощущая победу над злостной судьбой, ощущая, как склоняется над ним ее наполненное послесвечением счастья лицо, Ада спросила:

- Ты в самом деле думал, что я уеду?

- Обманщица, обманщица, - повторял раз за разом Ван в пылу и любовании блаженного утоления.

- Я велела ему повернуть, - сказала она, - где-то рядом с Моржами (русский каламбур, построенный на "Morges" - быть может, весть от нереиды). А ты спал, ты мог спать!

- Я работал, - ответил он, - закончил черновой вариант.

Она призналась, что, вернувшись средь ночи в черном лимузине, унесла с собой в комнату из гостиничного книжного шкапа (у ночного портье, запойного читателя, имелся свой ключ от него) том "Британской энциклопедии", вон он лежит, со статьей о пространстве-времени: "Пространство (говорится в этой, наводящей на важные мысли статье) есть прирожденный атрибут, ты мой прирожденный атрибут, твердых тел, ты мое твердое тело, благодаря которому они способны занимать различные положения, совершенно как мы с тобой". Мило? Мило.

- Не смейся, моя Ада, над нашей философической прозой, - с укоризной ответил ее любовник. - Сейчас лишь одно имеет значение, - я отсек сиамское Пространство вместе с поддельным будущим и дал Времени новую жизнь. Я хотел написать подобие повести в форме трактата о Ткани Времени, исследование его вуалевидного вещества, с иллюстративными метафорами, которые исподволь растут, неуловимо выстраиваются в осмысленную, движущуюся из прошлого в настоящее любовную историю, расцветают в этой реальной истории и, столь же неприметно обращая аналогии, вновь распадаются, оставляя одну пустую абстракцию.

- Не знаю, - сказала Ада, - не знаю, стоит ли попытка прояснить эти вещи разбитого цветного стеклышка. Мы можем узнать время, узнать сколько сейчас времени. Но Времени нам никогда не узнать. Наши чувства просто не годятся для его восприятия. Это все равно как...

Часть пятая

1

Я, Ван Вин, приветствую вас: жизнь, Ада Вин, доктор Лягосс, Степан Нуткин, Виолета Нокс, Рональд Оранжер. Сегодня мне исполняется девяносто семь лет, и я, сидя в дивном новом кресле модели "Вечный покой", слышу скрежет лопаты и скрип шагов в искрящемся снегом парке, слышу, как в гардеробной мой старый русский слуга, куда более тугоухий, чем ему представляется, вытягивает и задвигает ящики комода, похожие на дикарские рожи с кольцами в носу. Эта "Пятая часть" вовсе не эпилог; она - самое что ни на есть вступление к моей на девяносто семь процентов правдивой и на три процента правдоподобной книге "Ада, или Радости страсти: Семейная хроника".

Из множества их домов в Европе и тропиках это, недавно выстроенное в Эксе, что в Швейцарских Альпах, шато с колоннами по фронтону и крепостными башенками, стало любимым их обиталищем, особенно в самом разливе зимы, когда знаменитый сверкающий воздух, le cristal d'Ex151, "как бы становится вровень с высшими проявлениями человеческой мысли - чистой математикой и разгадыванием шифров" (из неопубликованного рекламного объявления).

По меньшей мере два раза в год наша счастливая чета отправлялась в сказочно долгие путешествия. Ада больше не вскармливала и не собирала бабочек, но во всю свою здоровую, прекрасную старость увлеченно снимала на пленку их жизнь в естественной среде - на нижней оконечности своего парка или на самом конце света, - как они плывут и вспархивают, опускаются на гроздья цветов или в грязь, скользят поверх травы или гранита, сражаются или спрягаются. Ван сопровождал ее во время съемок в Бразилии, Конго, Новой Гвинее, но втайне предпочитал сидение с долгим стаканом под тентом долгому бдению под деревом в ожидании, покуда некая редкость не опустится на приманку и не позволит заснять себя в цвете. Потребовалась бы еще одна книга, чтобы описать Адины приключения в Адаландии. Фильмы (и выставленных для опознания распятых актеров) можно по предварительной договоренности увидеть в музее "Люсинда" - Манхаттан, Парк-лэйн, дом 5.

2

Он оправдал родовой девиз: "Здоровее, чем Вин, только Винов сын". В пятьдесят лет, оглядываясь назад, он мог различить лишь один сужавшийся в отдалении больничный коридор (с парой убегающих, обутых в белое гладких ножек), по которому его когда-либо катили. Однако теперь он стал замечать, что в его физическом самочувствии появляются неприметные, ветвящиеся трещинки, как будто неизбежный распад слал ему через серый простор статичного времени своих эмиссаров. Заложенный нос навлекал удушливые сны, и за дверью каждой легчайшей простуды его поджидала вооруженная тупой пикой межреберная невралгия. Чем поместительнее становился его ночной столик, тем гуще заселяли столешницу такие совершенно необходимые в ночное время вещи, как капли от насморка, эвкалиптовые пастилки, восковые ушные затычки, желудочные таблетки, снотворные пилюли, минеральная вода, тюбик цинковой мази с запасным колпачком на случай, если собственный закатится под кровать, и большой носовой платок для утирания пота, который скапливался между правой челюстью и правой ключицей, ибо ни та ни другая так и не свыклись с его новообретенной дородностью и с упорным стремлением спать всегда на одном боку, чтобы не слышать, как колотится сердце: как-то ночью 1920 года он совершил ошибку, подсчитав максимальное число оставшихся биений (отпущенных на следующие полстолетия), и теперь бессмысленная поспешность обратного отсчета, наращивая звучную быстроту умирания, выводила его из себя. В пору своих одиноких, обильных странствий он обзавелся нездоровой чувствительностью к ночным шумам в роскошных отелях (гогофония грузовиков отвечала трем делениям мучительной мерки; перекличка услужающей в городе деревенщины на субботних ночных улицах - тридцати; а транслируемый батареями отопления храп внизу - тремстам); однако ушные затычки, хоть и незаменимые в минуты окончательного отчаяния, имели неприятное свойство усиливать (особенно если ему случалось выпить лишку) ритмичный гуд в висках, таинственные скрипы в неразведанных кавернах носовой полости и страшный скрежет шейных позвонков. К отзвукам этого скрежета, передаваемого по системе сосудов в мозг, пока не вступала в права система сна, он относил диковинные детонации, возникавшие где-то внутри головы в тот миг, когда его чувства пытались обмишурить сознание. Антацидных мятных лепешек и подобных им средств оказывалось иногда недостаточно для облегчения доброй старой изжоги, неизбежно поражавшей его вслед за употреблением некоторых густых соусов; с другой стороны, он с восторгом юношеского упованья предвкушал восхитительное воздействие разболтанной в воде чайной ложечки соды, которая наверняка принесет облегчение, породив три-четыре отрыжки, каждая - размером с "облачко", в каких печатались во времена его отрочества речи комиксных персонажей.

До своей встречи (в восемьдесят лет) с тактичным и тонким, скабрезным и чрезвычайно дельным доктором Лягоссом, который с того времени жил и путешествовал с ним и с Адой, Ван чурался врачей. Будучи сам по образованию медиком, он не мог избавиться от приличного лишь легковерному мужлану ползучего чувства, будто жмущий грушу сфигмоманометра или вслушивающийся в его хрипы доктор уже установил с определенностью самой смерти диагноз рокового недуга и лишь утаивает его до поры. Временами он ловил себя (и воспоминание о покойном зяте перекашивало его) на том, что норовит скрыть от Ады раз за разом причиняемые ему пузырем неудобства или очередной приступ головокружения, случившийся после того, как он остриг ногти на пальцах ног (работа, которую Ван, неспособный сносить прикосновения человеческого существа к своим босым ступням, всегда исполнял сам).

Словно желая получить по возможности больше от своего тела, подобрать последние вкусные крошки с тарелки, которую вот-вот унесут, он пристрастился потворствовать разного рода милым слабостям вроде выдавливанья червячка из присохшего прыщика, или извлечения длинным ногтем зудливой жемчужины из глуби левого уха (правое порождало их в гораздо меньших количествах), или той, которую Бутеллен неодобрительно называл "le plaisir angles"152, - когда, задержав дыхание, лежа по подбородок в ванне, тихо и тайно пополняешь ее собственной влагой.

С другой стороны, горести, сопутствующие жизни всякого человека, ныне причиняли ему больше страданий, нежели в прошлом. Он стенал, когда зверский взрев саксофона раздирал его барабанные перепонки или когда молодой обормот из недочеловеков давал полную волю своему адски орущему мотоциклу. Непокорство тупых, зловредных предметов - лезущего под руку ненужного кармана, рвущегося обувного шнурка, праздной одежной вешалки, которая, пожав плечиками, звонко рушится в темноту гардероба, - заставляли Вана изрыгать эдиповы словеса его русских пращуров.

Стареть он перестал лет в шестьдесят пять, однако и мышцы и кости его претерпели к шестидесяти пяти куда более разительные изменения, чем у людей, никогда не ведавших разнообразия богатырских утех, коим он предавался в свои юные годы. Теннис и сквош уступили место пинг-понгу; затем в один прекрасный день любимая лопаточка, еще хранившая тепло его ладони, была им забыта в спортивном зале клуба, которого он ни разу больше не навестил. На шестом десятке упражненья с боксерской грушей сменили борьбу и кулачные состязания прошлых лет. Неожиданные проявления земной тяги обращали занятия лыжами в фарс. В шестьдесят он еще мог попрыгать с рапирой, но через несколько минут глаза застилал пот, так что вскоре и фехтование разделило участь настольного тенниса. Одолеть снобистский предрассудок в отношении гольфа Вану так и не удалось, да и учиться играть в него было уже поздновато. В семьдесят лет он попытался перед завтраком бегать трусцой по уединенной аллейке, однако подпрыгивавшая и со шлепком возвращавшаяся на место грудь слишком явственно напоминала ему о прибавленных с молодой поры тридцати килограммах. В девяносто он еще танцевал иногда на руках - в раз за разом повторявшемся сне.

Ему обычно хватало одной-двух таблеток снотворного, чтобы часа на три-четыре отогнать от себя беса бессонницы и погрузиться в блаженную муть, но временами, особенно после завершения умственных трудов, выпадала ночь нестерпимого непокоя, исподволь перетекавшего в утреннюю мигрень. С этой пыткой не справлялись никакие пилюли. Он валялся в постели, свертываясь в комок, развертываясь, включая и выключая ночную лампу (новый рыгающий суррогат - настоящий "алабырь" в 1930-м опять запретили), и неразрешимое бытие его тонуло в телесном отчаянии. Мерно и мощно бил пульс, ужин был должным образом переварен, дневная норма в одну бутылку бургундского оставалась еще не превышенной - и все-таки жалкая тревога делала его бесприютным в собственном доме. Ада крепко спала или мирно читала, отделенная от него четою дверей; в еще более дальних комнатах разнообразные домочадцы давно уже присоединились к злостной ораве местных сонливцев, тьмой своего покоя покрывших, как одеялом, окрестные холмы; он один был лишен бессознательности, которую так яро презирал всю свою жизнь и которой теперь так истово домогался.

3

За годы их последней разлуки Ван распутничал так же неуемно, как и прежде, хотя время от времени счет совокуплений спадал до одного за четыре дня, а иногда он с испуганным удивлением обнаруживал, что провел в невозмутимом целомудрии целую неделю. Чередование утонченных гетер еще сменялось порой вереницей непрофессиональных прелестниц со случайно подвернувшегося курорта, а то и прерывалось месяцем изобретательной страсти, разделяемой какой-нибудь ветреной светской дамой (одну из них, рыжеволосую девственницу-англичанку, Люси Манфристен, совращенную им 4 июня 1911 года в обнесенном стеной саду ее норманнского замка и увезенную на Адриатику, в Фиальту, он всегда вспоминал с особливым сладострастным содроганьицем); однако эти подставные увлечения лишь утомляли его и вскоре palazzina153с кое-как работающей канализацией возвращалась владельцу, обгоревшая на солнце девица отсылалась восвояси - и ему приходилось отыскивать что-нибудь по-настоящему гнусненькое и испакощенное, дабы оживить свою мужественность.

Начав в 1922 году новую жизнь с Адой, Ван твердо решил оставаться ей верным. Если не считать нескольких разрозненных, болезненно изнурительных уступок тому, что доктор Лена Вен столь метко назвала "онанистическим вуайеризмом", он каким-то образом изловчился выдержать принятое решение. В нравственном отношении эта пытка себя оправдывала, в физическом противоречила здравому смыслу. Подобно тому как педиатров нередко обременяет невероятных размеров семейство, наш психиатр страдал не столь уж редким множественным расщеплением личности. Любовь к Аде была для него условием существования, непрестанным напевом блаженства, и как профессионал он ни с чем подобным, изучая жизни людей со странностями или безумцев, не сталкивался. Чтобы спасти ее, он не помешкав нырнул бы в кипящую смолу, - с такой же готовностью, с какой рванулся бы при виде брошенной перчатки спасать свою честь. Их жизнь вдвоем антифонично перекликалась с их первым летом 1884 года. Она никогда не отказывала ему в помощи для обретения все более драгоценных (поскольку все менее частых) наград их общей закатной поры. Для Вана в ней отражалось все, чего искал в жизни его разборчивый и яростный дух. Порою неодолимая нежность бросала его к ногам Ады, заставляя принимать театральные, но более чем искренние позы, способные озадачить всякого, кто мог в такую минуту влезть к ним с пылесосом в руках. И в тот же самый день иные камеры и каморки его души переполнялись вожделениями и сожалениями, разнузданными и растленными помыслами. Опасней всего бывали минуты, когда он и она перебирались на новую, с новой прислугой и новыми соседями, виллу, где чувственность Вана во всех ее ледяных, прихотливых подробностях могла обнаружиться перед ворующей персики цыганочкой или нахальной дочкой портомойки.

Тщетно твердил он себе, что вожделения эти по коренной своей незначительности мало чем отличаются от внезапного зуда в заду, который пытаешься облегчить ярым чесанием. Он хорошо понимал, что, поддавшись сродственному влечению к молодой потаскушке, он рискует погубить свою жизнь с Адой. Насколько ужасной и бессмысленной может стать рана, которую он способен ей нанести, Ван понял в один из дней 1926-го не то 27-го года, заметив полный сдержанного отчаяния взгляд, брошенный ею в пустоту, перед тем как усесться в машину и отправиться в поездку, участвовать в которой он в последний миг отказался. Отказался - да еще и погримасничал, похромал, подделывая приступ подагры, - потому что вдруг сообразил, как сообразила и Ада, что очаровательная туземная девочка, курившая на заднем крыльце, одарит Хозяина своими манговыми прелестями, едва хозяйская экономка укатит на кинофестиваль в Синдбаде. Шофер уже открыл дверцу машины, когда Ван с оглушительным ревом настиг Аду, и они уехали вместе, плача, болтая без умолку, смеясь над Вановой дурью.

- Подумать только, - сказала Ада, - какие у них здесь черные, поломанные зубы, у этих блядушек.

("Урсус", Люсетта в зеленом мерцании, "Уймитесь, волнения страсти", браслеты и грудки Флоры, оставленный Временем шрам.)

Он обнаружил, что можно найти своего рода тонкое утешение, неизменно противясь соблазну и неизменно же грезя о том, как где-то, когда-то, как-то уступишь ему. Он обнаружил также, что каким бы огнем ни манили его соблазны, ему не по силам и дня протянуть без Ады, что потребное для греха уединение сводится не к нескольким секундам за вечнозелеными зарослями, но к комфортабельной ночи, проведенной в неприступной твердыне, и что наконец искушения, подлинные или примечтавшиеся в полусне, являются ему все реже. К семидесяти пяти годам ему за глаза хватало происходивших раз в две недели нежных встреч со всегда участливой Адой, сводившихся преимущественно к Blitzpartien. Нанимаемые им одна за другой секретарши становились все невзрачнее (кульминацией этой последовательности стала каштановой масти девица с лошадиным ртом, писавшая Аде любовные письма); а ко времени, когда Виолета Нокс прервала их тусклую череду, восьмидесятисемилетний Ван Вин был уже полным импотентом.

4

Виолета Нокс [ныне миссис Рональд Оранжер. Изд.], родившаяся в 1940-м, поселилась у нас в 1957 году. Она была (и осталась - по прошествии десяти лет) очаровательной англичанкой, светловолосой, с глазами куколки, бархатистой кожей и затянутым в твид крупиком [.....]; впрочем, подобные украшения уже не способны, увы, раззудить мою фантазию. Она взяла на себя труд отпечатать на машинке эти воспоминания, - послужившие утешением того, что вне всяких сомнений составило последние десять лет моей жизни. Достойная дочь, еще более достойная сестра и полусестра, она в течение десяти лет помогала детям, прижитым ее матерью от двух мужей, откладывая [кое-что] и для себя. Я платил ей [щедрое] помесячное содержание, хорошо сознавая необходимость заручиться не обремененным заботами о хлебе насущном молчанием со стороны озадаченной и добросовестной девушки. Ада, называвшая ее "Фиалочкой", не отказывала себе в удовольствии восторгаться камеевой шеей "little Violet"154, ее розовыми ноздрями и собранными в поний хвостик светлыми волосами. Порой, за обедом, потягивая ликер, Ада вперялась мечтательным взором в мою типистку (большую поклонницу "куантро") и вдруг, быстро-быстро, чмокала ее в заалевшую щечку. Положение могло бы значительно осложниться, возникни оно лет двадцать назад.

Не понимаю, зачем я отвел столько места седым власам и отвислым приспособлениям достопочтенного Вина. Распутники неисправимы. Они загораются, выстреливают, шипя, последние зеленые искры и угасают. Исследователю собственной природы и его верной спутнице следовало бы уделить куда больше внимания невиданному интеллектуальному всплеску, творческому взрыву, разразившемуся в мозгу этого странного, не имеющего друзей и вообще довольно противного девяностолетнего старца (возгласы "нет, нет!" в лекторских, сестринских, издательских скобках).

Он питал даже более ярое, чем прежде, отвращение к поддельному искусству, пролегающему от разнузданной пошлости утильной скульптуры до курсивных абзацев, посредством которых претенциозный романист изображает потоки сознания своего закадычного героя. С еще меньшей терпимостью он относился к "Зиговой" (Signy-M.D.-M.D.155) школе психиатрии. Он избрал составившее эпоху признание ее основателя ("В мою студенческую пору я старался дефлорировать как можно больше девушек из-за того, что провалил экзамен по ботанике") эпиграфом к одной из своих последних статей (1959), озаглавленной "Водевиль групповой терапии в лечении сексуальной неадекватности" и ставшей одним из самых убедительных и сокрушительных выпадов подобного рода (Союз брачных консультантов вкупе с фабрикантами очистительных средств вознамерились было преследовать его судебным порядком, но затем оба предпочли не высовываться).

Виолета стучит в дверь библиотеки. Входит полный, приземистый, в галстуке бабочкой мистер Оранжер, останавливается на пороге, щелкает каблуками и (пока грузный отшельник оборачивается, неуклюже запахиваясь в шитую золотом мантию), едва ль не рысцой сигает вперед - не столько для того, чтобы ловкой рукой прихлопнуть зарождающуюся лавину разрозненных страниц, которые локоть великого человека отправил соскальзывать по скату конторки, сколько желая выразить пылкость своего преклонения.

Ада, забавы ради переводившая (издаваемых Оранжером en regard) Грибоедова на французский с английским, Бодлера - на английский с русским и Джона Шейда - на русский с французским, часто глубоким голосом медиума зачитывала Вану опубликованные переводы других поденщиков, трудившихся на этой ниве полубессознательного. Английским стихотворным переводам особенно легко удавалось растягивать лицо Вана в гримасу, придававшую ему, когда он был без вставных челюстей, совершенное сходство с маской греческой комедии. Он затруднялся сказать, кто ему отвратительнее: добронамеренная посредственность, чьи потуги на верность разбиваются как об отсутствие артистического чутья, так и об уморительные ошибки в толковании текста, или профессиональный поэт, украшающий собственными изобретеньицами мертвого, беспомощного автора (приделывая ему там бакенбарды, тут добавочный детородный орган) - метод, изящно камуфлирующий невежество пересказчика по части исходного языка смешением промахов пустоцветной учености с прихотями цветистого вымысла.

В один из вечеров 1957 года, когда Ада, Ван и мистер Оранжер (прирожденный катализатор) разговорились на эти темы (только что вышла книга Вана и Ады "Информация и форма"), нашему застарелому спорщику внезапно явилась мысль, что все его изданные труды - даже сугубо темные и специальные - "Самоубийство и душевное здравие" (1912), "Compitalia" (1921) и "Когда психиатру не спится" (1932), чем список далеко не исчерпывается, являют не просто решения поставленных перед собой эрудитом гносеологических задач, но радостные и задорные упражнения в литературном стиле. Так отчего же, спросили его собеседники, он не дал себе воли, отчего не избрал игралища попросторнее для состязания между Вдохновением и Планом? - так, слово за слово, было решено, что он напишет воспоминания, - с тем чтобы издать их посмертно.

Писал он до крайности медленно. Сочинение и надиктовка мисс Нокс чернового варианта отняли шесть лет, затем он пересмотрел типоскрипт, полностью переписал его от руки (1963-1965) и снова продиктовал неутомимой Виолете, чьи милые пальчики отстучали в 1967-м окончательный текст. Г, н, о - откуда тут "у", дорогая?

5

Успех "Ткани Времени" (1924) утешил и ободрил Аду, горевавшую о скудости выпавшей ее брату славы. Эта книга, говорила она, странно и неуловимо напоминала ей те игры с солнцем и тенью, которым она предавалась девочкой в уединенных аллеях Ардисова парка. Она говорила, что чувствует себя как-то ответственной за метаморфозы обаятельных ларв, выпрядших шелковистую ткань "Винова Времени" (как именовалась теперь - единым духом, на одном дыхании - эта концепция, вставшая в ряд с "Бергсоновой длительностью" и "Яркой кромкой Уайтхеда"). Однако еще ближе ее сердцу была - вследствие внелитературных ассоциаций, связанных с их совместной жизнью в Манхаттане (1892-93), - книга куда более простая и слабая, бедные "Письма с Терры", которых и уцелела-то всего дюжина экземпляров: два на вилле "Армина", прочие в хранилищах университетских библиотек. Шестидесятилетний Ван презрительно и резко отверг ее предложение переиздать эту книжицу вместе с отраженной Сидрой и забавным анти-Зиговским памфлетом, посвященным Времени во сне. Семидесятилетний же Ван пожалел о своей привередливости, когда Виктор Витри, блестящий французский постановщик, безо всякого участия автора снял картину по "Письмам с Терры", написанным полстолетия назад никому не ведомым "Вольтимандом".

Витри датировал посещение Терезой Америки 1940-м годом, однако 1940-м по террианскому календарю, а по нашему - примерно 1890-м. Такая уловка позволила ему не без удовольствия окунуться в моды и манеры нашего прошлого (помнишь, на лошадях появлялись шляпы - да, да, шляпы, - когда на Манхаттан обрушивалась жара?) и создать впечатление, столь любезное научно-фантастической литературе, будто "капсулистка" пропутешествовала во времени вспять. Философы задавали, разумеется, всякие въедливые вопросы, но падкие до обманчивых вымыслов зрители не обращали на них внимания.

В противоположность безоблачной Демонианской истории двадцатого века с англо-американской коалицией, правившей одним полушарием, и Татарией, которая, укрывшись за "золотым занавесом", неведомо как управлялась с другим, - вырезную картинку террианских автономий тасовала череда революций и войн. В выстроенном Витри - безусловно величайшим кинематографическом гением, когда-либо ставившим картину такого размаха или использовавшим такие толпы статистов (за миллион, уверяли одни, - полмиллиона и столько же зеркал, твердили другие) - внушительном обзоре истории Терры рушились царства, поднимались диктатуры, из республик же какие полусидели, какие полулежали в равного неудобства позах. Концепция фильма была спорной, воплощение ее - безупречным. Чего стоил один только вид крошечных солдатиков, беспорядочно драпающих по огромным, покрытым траншейными шрамами пустошам с грязными взрывами и машинками, там и сям произносящими pouf-pouf156 на беззвучном французском!

В 1905-м мощно всколыхнулась Норвегия и ударом длинного спинного плавника отсекла от себя тяжеловесную великаншу Швецию, между тем, повинуясь подобной же тяге к разобщению, французский парламент в скоротечном порыве vive emotion157 проголосовал за развод церкви и государства. Затем в 1911-м норвежские войска под началом Амундсена достигли Южного полюса, и одновременно итальянцы вторглись в Турцию. В 1914-м немцы захватили Бельгию, а американцы - Панаму. В 1918-м последние вместе с французами разбили Германию, пока она деловито разбивала Россию (которая несколько раньше разбила собственных татар). В Норвегии имелась Зигрид Митчел, в Америке - Маргарет Ундсет, во Франции - Сидони Колетт. В 1926-м еще одна фотогеничная война завершилась капитуляцией Абдель-Крыма, а Золотая Орда опять покорила Русь. В 1933-м в Германии пришел к власти Атаульф Гиндлер (известный также под именем Гиблер - от слова "гибель") и уже разгорался конфликт куда более грандиозный, нежели в 1914-18, когда Витри исчерпал старые документальные ленты и Тереза, роль которой играла его жена, покинула Терру в космической капсуле, успев напоследок провести несколько репортажей с состоявшихся в Берлине Олимпийских игр (основную долю медалей получили норвежцы, хотя американцы выиграли фехтовальный турнир, что было выдающимся достижением, и со счетом три-один разбили немцев в финальном футбольном матче).

Ван и Ада смотрели фильм девять раз на семи различных языках и в конце концов купили копию, чтобы смотреть его дома. Исторический фон картины показался им притянутым за уши, они даже подумывали привлечь Витри к судебной ответственности - не за покражу самой идеи ПСТ, но за искажение подробностей террианской политической жизни, с таким трудом и искусством добытых Ваном в экстрасенсорных источниках и в сновидениях безумцев. Однако прошло пятьдесят лет, повесть Вана не была защищена авторским правом, да и доказательств того, что "Вольтиманд" это он, у Вана не имелось. Газетчики все же докопались до его авторства, и Ван, сделав широкий жест, разрешил повторную публикацию.

Необычайный успех фильма объяснялся тремя обстоятельствами. Один из существенных факторов состоял, конечно, в том, что официальная религия, с неодобрением взиравшая на увлечение Террой, распространенное среди жадных до сенсаций сектантов, пыталась фильм запретить. Второй центр притяжения образовал небольшой эпизод, не вырезанный лукавым Витри: в ретроспективной сцене, посвященной давней французской революции, невезучий статист, игравший подручного палача, так неуклюже заталкивал в гильотину артиста Стеллера, исполнявшего роль артачливого короля, что сам остался без головы. И наконец, третья причина, гораздо более человечная, состояла в том, что исполнительница главной роли, пленительная норвежка Гедда Витри, основательно раззудив зрителей узкими юбочками и соблазнительными отрепьями, в которых она появлялась в экзистенциальных эпизодах, выходила на Антитерре из капсулы в чем мать родила - естественно, совсем крошечной миллиметр доводящей до одури женственности, танцующей "в магическом кругу микроскопа" подобием похотливой феи, иные позы которой кололи глаз, черт меня подери! посверком припудренного золотом лобкового пуха!

Во всех сувенирных лавках от Агонии в Патагонии до Мошонкамо на Ла Бра д'Оре появились малютки-куколки ПСТ и брелоки ПСТ из коралла со слоновой костью. Во множестве нарождались клубы ПСТ, ПСТ-потаскушки, жеманно семеня, выносили мини-меню из отзывающих космическим кораблем придорожных закусочных. Груда писем, за несколько лет мировой славы скопившихся на столе Вана, позволяла заключить, что тысячи в той или иной мере неуравновешенных людей уверовали (поразительное следствие визуального воздействия фильма Витри-Вина) в тайное, скрываемое правительствами тождество Терры и Антитерры. Реальность Демонии вырождалась в пустую иллюзию. И то сказать, мы ведь тоже испытали все это. Действительно же существовали на свете политики, которых именовали в забытых комиксах Старой Шляпой и Дядюшкой Джо. Тропические страны приводили на ум не только девственно дикую природу, но и голод, смерти, невежество, шаманов и агентов далекого Атомска. Наш мир и в самом деле был миром середины двадцатого века. Терра вынесла дыбу и кол, бандитов и бестий, которых Германия неизменно рождает, берясь воплощать свои мечты о величии, вынесла и оправилась. Наши же русские пахари и поэты вовсе не перебрались столетья назад в Эстотию и на Скудные Земли, - но гибли и гибнут вот в эту минуту по рабским лагерям Татарии. Даже правителем Франции был никакой не Чарли Чус, учтивый племянник лорда Голя, а раздражительный французский генерал.

6

Нирвана, Невада, Ваниада. А скажи, моя Ада, не добавить ли мне, что лишь при последней нашей встрече с бедной бутафорской мамочкой, вскоре после моего предвкусительного, - то бишь предвестительного - сна насчет "Можете, сударь", она прибегла к mon petit nom158 Ваня, Ванюша - ни разу прежде - и так странно, так нежно это звучало... (голос стихает, звенят батареи).

- Бедная бутафорская мамочка, - (смеется). - У ангелов тоже есть веники, чтобы выметать из наших душ мерзкие образы. Моя черная нянька носила швейцарские кружева со всякими белыми рюшечками.

Внезапно по дождевой трубе с громом проносится глыба льда: разбилось сердце сталактита.

Их общая память хранила свидетельства порой воскресавшего отроческого интереса к странной идее смерти. Есть один диалог, который славно было бы вновь разыграть в волнующихся зеленых декорациях наших Ардисовских сцен. Разговор о "двойном ручательстве" вечности. Только начни чуть раньше.

- Я знаю, что в Нирване есть Ван. И я пребуду с ним в глубинах "of my Hades", моего ада, - сказала Ада.

- Верно-верно, - (необходимые сценические эффекты: птичий щебет, слабо кивающие ветви и то, что ты называла "сгустками золота").

- Поскольку мы с тобой сразу и любовники, и брат с сестрой, воскликнула Ада, - шансы не потеряться на Терре, встретиться в вечности для нас удваиваются. Четыре пары глаз в раю!

- Точно-точно, - сказал Ван.

Да, примерно так. Одно серьезное затруднение. Странное, переливчатое, будто мираж, мерцание, исполняющее здесь роль смерти, не должно появиться в хронике слишком рано, но все же необходимо, чтобы оно сквозило и в самых первых любовных сценах. Дело нелегкое, однако не скажу - непосильное (мне все по силам, я способен сплясать на моих фантастических руках хоть танго, хоть чечетку). А кстати, кто умирает первым?

Ада. Ван. Ада. Ваниада. Никто. Каждый надеялся уйти первым, косвенно предоставив другому возможность пожить подольше, и каждый желал уйти последним, чтобы избавить другого от горестей или хлопот вдовства. Ты, например, мог бы жениться на Фиалочке.

- Благодарствуйте. J'ai tate de deux tribades dans ma vie, ca suffit. Милейший Эмиль говорит: "terme qu'on evite d'employer". Весьма разумно!

- Не на Фиалочке, так на здешней гогеновской деве. Хоть на Иоланде Кикшоу.

А зачем? Хороший вопрос. Ну, ладно. Эту часть отдавать Виолете на машинку не стоит. Боюсь, мы заденем за живое a lot of people159 (ажурный американский ритм). Э, брось, искусством никого обидеть нельзя. Еще как можно!

На самом деле вопрос о первенстве в смерти теперь почти не имел значения. Я хочу сказать, что ко времени, когда начнутся всякие страсти-мордасти, герою и героине предстоит так сблизиться, сблизиться органически, что они отчасти сольются, обменявшись сущностями, обменявшись страданиями, и даже если описать в эпилоге кончину Ваниады, мы, писатели и читатели, все равно не различим (близорукие, близорукие!), кто, собственно говоря, уцелел - Дава или Вада, Анда или Ванда.

У меня была одноклассница по имени Ванда. А я знал девушку, которую звали Адорой, мы встретились в последнем моем флорамуре. Отчего мне все кажется, что это самый чистый в книге sanglot160? А что в умирании хуже всего?

Ну, ты ведь понимаешь, что у него три грани (тут есть грубое сходство с обиходным складнем Времени). Во-первых, у тебя выдирают всю память, конечно, это общее место, но какой отвагой должен обладать человек, чтобы снова и снова проходить через это общее место и снова и снова, не падая духом, хлопотать, накапливая сокровища сознания, которые у него непременно отнимут! Засим вторая грань - отвратительная телесная боль, - на ней мы по очевидным причинам останавливаться не станем. И наконец, имеет место безликое будущее, пустое и черное, вечность безвременья, парадокс, венчающий эсхатологические упражнения нашего одурманенного мозга!

- Да, - сказала Ада (одиннадцатилетняя, то и дело встряхивающая головой), - да, - и все же возьми паралитика, который забывает все свое прошлое постепенно, удар за ударом, который паинькой умирает во сне и который всю жизнь верил в бессмертье души, - разве такой конец не желателен, разве он не утешает?

- Слабенькое утешение, - ответил Ван (четырнадцатилетний, умирающий от совсем иного желания). - Теряя память, теряешь бессмертие. И если погодя ты, с подушкой и ночным горшком, высадишься на Терре Небесной, тебя поселят в одном покое не с Шекспиром или хотя бы Лонгфелло, а с гитаристами и кретинами.

И все же Ада твердила, что если будущего не существует, то человек вправе его придумать, а значит существует по меньшей мере его, сугубо личное будущее, хотя бы в той мере, в какой существует он сам. Восемьдесят лет промелькнули быстро - будто стеклышко заменили в волшебном фонаре. Большую часть утра они провели, переделывая перевод одного места (строки 569-572) из прославленной поэмы Джона Шейда:

... Советы мы даем,

Как быть вдовцу: он потерял двух жен;

Он их встречает - любящих, любимых,

Ревнующих его друг к дружке...

(... We give advice

To widower. He has been married twice:

He meets his wives, both loved, both loving, both

Jealous one another ...)

Ван говорил, что и тут есть одна неодолимая загвоздка - конечно, каждый вправе навоображать себе какую угодно загробную жизнь: обобщенный рай, обещанный пророками и поэтами Востока, либо некую собственную комбинацию; но фантазия безнадежно упирается в логический запрет: ты не можешь привести с собой на этот праздник друзей, да коли на то пошло, и врагов тоже. Перенос всех памятных нам отношений в элизийскую жизнь неизбежно приводит к второсортному продолжению нашего замечательного досмертного существования. Китаец разве - или умственно отсталый ребенок может всерьез вообразить, что в вышедшем вторым изданием мире его встретит - под аккомпанемент кивающих косичек и приветственных завываний - комар, казненный лет восемьдесят назад на его голой ноге, которую к тому же давно ампутировали и которая тоже теперь возвращается по пятам за радостно машущим ножками комаром - топ-топ-топ, вот она я, лепи меня обратно.

Она не смеялась, но повторяла про себя строки, принесшие им столько хлопот. Аналисты-зигнисты не преминут злорадно объявить, будто причина, по которой из русского перевода исчезло тройное "both"161, состоит вовсе не в том, о нет, совсем не в том, что втиснуть в пентаметр три обременительных амфибрахия можно лишь добавив еще одну строчку, чтобы та тащила багаж.

- Ах Ван, Ван, мы ее слишком мало любили. Вот на ком тебе нужно было жениться, на той, что, поджав коленки, сидит в черном балетном платье на каменной балюстраде, и все было бы хорошо, я бы подолгу гостила у вас в Ардисе, - а мы вместо этого счастья, которое само шло к нам в руки, мы задразнили ее до смерти!

Еще не время для морфия? Нет, пока рано. Связь между болью и Временем в "Ткани" не упомянута. И жаль, потому что в боли, в тяжком, тугом, увесистом длении одной-единственной мысли: "мне этого больше не вынести" содержится элемент чистого времени: это уже не серенькая кисея - плотна, как черная глина, нет, не могу, ох, кликни Лягосса.

Ван нашел его читающим посреди мирного сада. Следом за Адой доктор вошел в дом. Все это горестное лето Вины верили (или заставляли друг дружку поверить), будто речь идет о разыгравшейся невралгии.

Разыгравшейся? Великан с искаженным натугой лицом, выкручивая, рвет рычаги на машине агонии. Не унизительно ли, что физическая боль делает человека беспросветно равнодушным к таким нравственным материям, как участь Люсетты, и не забавно ли, если это верное слово, отметить, что даже в такие ужасные мгновения его еще продолжают заботить проблемы стиля? Доктор-швейцарец, которому они все рассказали (и который, как выяснилось, даже знавал в медицинской школе племянника доктора Лапинэ), живо интересовался почти законченной, но лишь отчасти выправленной книгой и, дурачась, говаривал, что желал бы увидеть не больного или больных, а le bouquin, покамест не поздно, gueri de tous ces accrocs. Ожидаемое всеми высшее достижение Виолеты, идеально чистый типоскрипт, отпечатанный особым курсивным шрифтом (приукрашенная версия Ванова почерка) на особой бумаге "Аттик", был вместе со светокопией, переплетенной к девяносто седьмому дню рождения Вана в лиловатую замшу, немедля ввергнут в сущее чистилище исправлений, вносимых красными чернилами и синим карандашом. Можно, пожалуй, предположить, что если наша растянутая на дыбе времени чета когда-нибудь надумает оставить сей мир, она, если позволено так выразиться, уйдет из него в завершенную книгу, в Эдем или в Ад, в прозу самой книги или в поэзию рекламной аннотации на ее задней обложке.

Их недавно построенный в Эксе замок был вправлен в кристалл зимы. В приведенный в последнем "Кто есть кто" список его главных трудов по какой-то диковатой ошибке затесалась работа "Подсознание и подсознательное", которой он так и не написал, хотя потратил немало бремени, обдумывая ее. Теперь он был уже не болен заняться ею - остатки боли уходили на то, чтобы кончить "Аду". "Quel livre, mon Dieu, mon Dieu", - восклицал доктор [профессор, Изд.] Лягосс, баюкая на ладони светокопию, на которую плоские выцветшие родители никогда не смогут сослаться, объясняя будущим деткам, заблудившимся в карем лесу, удивительную картинку, открывавшую книжицу из ардисовской детской: двое в одной постели.

Усадьба Ардис - сады и услады Ардиса - вот лейтмотив, сквозящий в "Аде", пространной, восхитительной хронике, основное действие которой протекает в прекрасной как сон Америке, - ибо не схожи ли воспоминания нашего детства с каравеллами виноземцев, над которыми праздно кружат белые птицы снов? Главным ее героем является отпрыск одного из самых славных и состоятельных наших родов, доктор Ван Вин, сын барона "Демона" Вина, фигуры, памятной на Манхаттане и в Рено. Конец удивительной эпохи совпадает с не менее удивительным отрочеством Вана. Ничто в мировой литературе, за исключением, быть может, воспоминаний графа Толстого, не может сравниться в радостной чистоте и аркадской невинности с "ардисовской" частью этой книги. Посреди сказочного сельского поместья, принадлежащего его дяде, Даниле Вину, коллекционеру произведений искусства, чередою чарующих сцен разворачивается пылкий отроческий роман Вана и хорошенькой Ады, воистину удивительной gamine, дочери Марины, увлеченной сценой жены Данилы. К мысли о том, что их отношения представляют собой не просто опасный cousinage, но и включают элемент, недопустимый с точки зрения закона, читателя подводят первые же страницы книги.

Несмотря на множество сюжетных и психологических осложнений, повествование подвигается вперед скорым ходом. Не успеваем мы отдышаться и мирно освоиться с новым окружением, в которое нас, так сказать, забрасывает волшебный ковер автора, как еще одна прелестная девушка, Люсетта Вин, младшая дочь Марины, тоже без памяти влюбляется в Вана, нашего неотразимого повесу. Ее трагическая судьба образует один из центральных мотивов этой восхитительной книги.

Последняя часть истории Вана содержит откровенный и красочный рассказ о пронесенной им через всю жизнь любви к Аде. Их любовь прерывается браком Ады с аризонским скотоводом, легендарный предок которого открыл нашу страну. После смерти Адиного мужа влюбленные воссоединяются. Они коротают старость в совместных путешествиях, прерываемых остановками на множестве вилл, которые Ван - одну прекрасней другой - воздвиг по всему Западному полушарию.

Очарование хроники далеко не в последнюю очередь определяется изяществом ее живописных деталей: решетчатая галерея, расписные потолки; красивая игрушка, утонувшая в незабудках на берегу ручейка; бабочки и орхидеи-бабочки на полях любовного романа; мглистый, едва различимый с мраморных ступеней вид; лань в лабиринте наследственного парка; и многое, многое иное.

Вивиан Дамор-Блок

Примечания к "Аде"

Часть I

1

С.5 Все счастливые семьи... - здесь осмеяны неверные переводы русских классиков. Начальное предложение романа Толстого вывернуто наизнанку, а отчеству Анны Аркадьевны дано нелепое мужское окончание, тогда как к фамилии добавлено невозможное (в английском языке) женское. "Маунт-Фавор" и "Понтий-Пресс" содержат намек на "преображения" (если не ошибаюсь, термин принадлежит Дж. Стейнеру) и извращения, которым претенциозные и невежественные переводчики подвергают великие тексты.

С.5 Сhверныя Территорiи - сохранена старая русская орфография.

С.5 гранобластически - т.е. в тессеральном (мусийном) смешении.

С.5 Тофана - намек на "аква тофана" (см. в любом хорошем словаре).

С.5 ветвисторогатый - с рогами в полном развитьи, т.е. с концевыми развилками.

С.6 озеро Китеж - аллюзия на баснословный град Китеж, сияющий в русской сказке с озерного дна.

С.6 господин Элиот - мы вновь повстречаем его на страницах 213 и 233 в обществе автора "Плотных людей" и "Строкагонии".

С.6 контрфогговый - Филеас Фогг, кругосветный путешественник у Жюля Верна, двигавшийся с запада на восток.

С.6 "Ночные проказники" - их имена взяты (с искажениями) из детского франкоязычного комикса.

С.7 доктор Лапинэ - по какой-то неясной, но определенно несимпатичной причине большая часть врачей носит в этой книге фамилии, связанные с зайцами. Французскому lapin в "Лапинэ" соответствует русский "Кролик" любимый лепидоптерист Ады (С.7 и далее), а русский "заяц" звучит наподобие немецкого Seitz (немец-гинеколог на c.105); еще имеется латинский cuniculus в фамилии "Никулин" (внук выдающегося знатока грызунов Куникулинова, c.200) и греческий lagos в фамилии "Лягосс" (доктор, навещающий одряхлевшего Вана). Отметим также Кониглиетто - итальянского специалиста по раку крови, c.175.

С.7 мизерный - франко-русская форма слова "мизерабль" в значении "отверженный".

С.7 c'est bien le cas de le dire - уж будьте уверены.

С.7 lieu de naissance - место рождения.

С.7 pour ainsi dire - так сказать.

С.7 Джейн Остин - намек на быструю передачу повествовательных сведений, осуществляемую в "Мэнсфильд-Парке" с помощью диалога.

С.7 Bear-Foot (медвежья лапа), а не bare foot (нагая нога) - детишки оба голые.

С.7 стабианская цветочница - аллюзия на известную фреску из Стабии (так называемая "Весна") в Национальном музее Неаполя: девушка, разбрасывающая цветы.

2

С.9 Белоконск - русский близнец города Whitehorse (в северо-западной Канаде).

С.9 малина; ленты - намек на смешные промахи в Лоуэлловых переводах из Мандельштама ("Нью-Йорк Ревю", 23 декабря 1965 г.).

С.9 en connaissance de cause - понимая что к чему (фр.).

С.10 Аардварк - по-видимому, университетский город в Новой Англии.

С.10 Гамалиил - гораздо более удачливый государственный деятель, нежели наш У.Г. Хардинг.

С.10 "интересное положение" - беременность.

С.11 Лолита в Техасе - такой городок и впрямь существует или, вернее сказать, существовал, поскольку его, если не ошибаюсь, переименовали после выхода в свет пресловутого романа.

С.11 пеньюар (русск.) - род халатика.

3

С.11 beau milieu - в самой середине.

С.11 Фарабог - видимо, бог электричества.

С.11 Braque - намек на художника, много писавшего разного рода bric-а-brac (хлам - фр.)

С.13 entendons-nous - это следует прояснить (фр.).

С.13 юкониты - обитатели Юкона (русск.).

С.14 алабырь - янтарь (фр.: l'ambre, русск.: алабырь, алабор или алатырь), намек на электричество.

С.14 отрок милый, отрок нежный... - парафраз стихов Хаусмана.

С.14 ballatteta - разорванная и искаженная цитата из "маленькой баллады" итальянского поэта Гвидо Кавальканти (1255-1300). Цитируемые строки таковы: "твой испуганный и слабый голосок, что с плачем исходит из моего скорбного сердца, увлекает с собой мою душу и эту песенку о погибшем разуме".

С.15 Nuss - псих (нем.).

С.15 рукулирующий - гулюкающий (русск., от французского roucoulant).

С.16 horsepittle - гошпиталь, заимствовано из "Холодного дома" Диккенса. Каламбур принадлежит бедняге Джо, а не бедняге Джойсу.

С.17 Princesse Lointaine - "Принцесса Греза", название французской пьесы.

4

С.17 pour attraper le client - чтобы подурачить покупателя.

5

С.19 Je parie... - Готов поспорить, что вы не признали меня, господин.

С.19 tour du jardin - прогулка по саду.

С.20 Леди Амхерст - смешалось в детском сознании с ученой дамой, по имени которой назван известный фазан.

С.20 слегка улыбнувшись - обычная у Толстого формула, обозначающая холодное высокомерие, если не надменность, в присущей персонажу манере говорить.

С.21 pollice verso (лат.) - большой палец книзу.

6

С.23 прелестного испанского стихотворения - на самом деле, двух стихотворений: "Descanso en jardin" Хорхе Гильена и его же "El otono: isla".

7

С.24 Monsieur a quinze ans... - Вам, сударь, я полагаю, пятнадцать, а мне девятнадцать, я знаю... Вы, сударь, несомненно знали городских девушек; что до меня, я девственна - или почти. И больше того...

С.25 rien qu'une petite fois - хотя бы однажды.

8

С.25 Mais va donc jouer avec lui - Ну ступай, иди, поиграй с ним.

С.25 se morfondre - хандрить.

С.25 au fond - на самом деле.

С.25 Je l'ignore - Не знаю.

С.26 infusion de tilleul - липовый настой.

С.26 "Les amours du Dr Mertvago" - обыгрывается "Живаго".

С.27 grand chene - огромный дуб.

С.27 quelle idee - что за мысль.

С.28 "Les Malheurs de Swann" - помесь "Les Malheurs de Sophie"162 м-м де Сегюр (рожденной графини Ростопчиной) и "Un amour de Swann"163.

10

С.30 monologue interieur - так называемый "поток сознания", использованный Львом Толстым (к примеру, при описании последних впечатлений Анны, пока ее карета катит по улицам Москвы).

С.31 soi-disant - так называемый

С.31 господин Фаули - см. Уоллес Фаули, "Рембо" (1946).

С.31 les robes vertes... - зеленые, застиранные платьица маленьких девочек.

С.32 En vain... - In vain, one gains in play

The Oka river and Palm Bay...164

С.32 bambin angelique - ангелический мальчуган.

11

С.33 groote (голланд.) - большой.

С.33 un machin... - почти такую же здоровенную, как вот эта штука, и едва не разодравшую дитяте попку.

12

С.34 мыслящие тростники - Паскалева метафора человека, un roseau pensant.

С.34 мисфония - почтенная анаграмма. Здесь она предвещает шутку касательно фрейдитических шарад-сновидений ("содомская симфония символов сада", c.35).

С.34 buvard - блокнот.

С.35 Камаргинский - La Camargue (Камарга), болотистая местность на юге Франции, соединенная с русским "комаром", он же французский moustique.

С.35 "Ada, our ardors and arbors" - "Ада, наши сады и услады".

С.35 sa petite collation du matin - легкий завтрак.

С.35 tartine au miel - хлеб с маслом и медом.

13

С.36 Осберх - еще одна добродушная анаграмма, болтунья, сооруженная из имени писателя, с которым довольно комичным образом сравнивают автора "Лолиты". Кстати сказать, (если безымянный, но напыщенный олух из недавнего выпуска TLS165 позволит нам подобное замечание) и в английском, и в русском языке заглавие этой книги звучит не совсем правильно.

С.36 mais ne te... - ну можно ли так ерзать, надевая юбку! Девочка из хорошей семьи...

С.37 trиs en beaute - такая хорошенькая.

С.37 caleche - виктория.

С.38 grande fille - взрослая девушка.

С.39 "La Riviere de Diamants" - Мопассана c его "La Parure" ("Ожерелье" - c.41) на Антитерре не существует.

С.39 copie... - переписывания рукописей в их мансарде под самой крышей.

С.39 a grand eau - не жалея воды.

С.39 desinvolture - непринужденностью.

С.39 фисзжок - фиолетово-индигово-сине-зелено-желто-оранжево-красный.

С.40 sans facons - бесцеремонно.

С.40 страпонтин - переднее откидное сиденье.

С.41 decharne - изнуренный.

С.41 cabane - хижина.

С.41 Allons donc - Ой, ну что вы.

С.41 pointe assassine - пагубная словесная игра (фр.); черта литературного произведения, губительная для его художественных достоинств.

С.41 quitte a tout dire... - даже признавшись во всем вдове, если бы до того дошло.

С.41 Il pue - Он смердит.

14

С.42 "Атала" - повесть Шатобриана.

С.42 un juif - еврей.

С.43 Et pourtant - Подумать только.

С.43 Ce beau jardin... - Этот прекрасный сад цветет в мае, но зимой не зеленеет ни-когда, никогда, никогда, никогда, никогда и т.д.

17

С.47 Partie... - Внешняя часть мясистой ткани, обрамляющей рот... края простой раны... орган лизания.

С.47 pascaltrezza - в этом каламбуре, комбинирующем Паскаля с "caltrezza" (ит. "острый ум") и "treza" (прованское слово, обозначающее "гибкий побег"), французское "pas" отнимает "pensant" у "roseau" из его прославленной фразы "человек - это мыслящий тростник".

С.48 Катя - инженю в "Отцах и детях" Тургенева.

С.48 trouvaille - счастливая находка.

С.49 Ада, любившая скрещивать орхидеи... - Здесь она скрещивает двух французских авторов, Шатобриана и Бодлера.

С.49 Mon enfant... - Дитя мое, сестра моя, думай о густой кроне огромного дуба в Танье, думай о горе, думай об усладах...

С.49 recueilli - сосредоточенный, увлеченный.

С.49 столовское словцо - отсылка к хлебцам с изюмом ("узюмом"), нередким в школьных столовых.

18

С.51 puisqu'on... - раз уж мы затеяли такой разговор.

С.52 hument - вдыхают.

С.52 tout le reste - все остальное.

19

С.52 мадемуазель Стопчина - делегат мадам де Сегюр, рожденной Ростопчиной, автора "Приключений Сонечки" ("Le Malheurs de Sophie"), номенклатурно замещаемых на Антитерре "Приключениями Сванна" ("Le Malheurs de Swann").

С.52 au feu! - горим!

С.52 flambait - объят пламенем.

С.52 Золушка - "Cendrillon" во французском оригинале.

С.53 en croupe - сидящие позади.

С.53 a reculons - пятясь.

С.55 "С Нилом все ясно" - знаменитая телеграмма, посланная исследователем Африки.

С.55 parlez pour vous - говорите за себя.

С.55 trempee - промокла.

20

С.57 Je l'ai vu... - Я видела его в одной из библиотечных корзинок для мусора.

С.57 Aussitot apres - Сразу за этим.

С.58 Menagez... - Не слишком усердствуй с американизмами.

С.58 Leur chute... - Медлительно их падение... и вглядываясь в них, распознаешь, и т.д.

С.58 Лоуден - имя-портмоне, составленное из имен двух современных бардов.

С.59 Флюберг - в этой псевдоцитате имитируется слог Флобера.

21

С.60 pour ne pas... - чтобы у нее в голове не появлялись разные мысли.

С.60 en lecture - выдано.

С.60 cher, trop cher Rene - дорогой, безмерно дорогой (слова его сестры в Шатобриановом "Рене").

С.60 Хирон - целитель кентавров; отсылка к лучшему из романов Апдайка.

С.60 лондонский еженедельник - имеется в виду рубрика Алена Брайена в "New Statesman".

С.60 Hohensonne - ультрафиолетовая лампа.

С.61 demission... - со слезою написанное извещение об уходе.

С.61 les deux enfants... - стало быть, двое детей могли предаваться любви без опаски.

С.62 fait divers - происшествие.

С.62 qui le sait! - кто знает!

С.63 Хейнрих Мюллер - автор "Сифона" и проч.

22

С.63 My sister, do you still recall... - Сестра моя, вспоминаешь ли ты еще / синюю Ладору и усадьбу Ардис? / Неужели ты больше не помнишь / тот замок, омываемый Ладорой?

С.63 "Ma s?ur te souvient-il encore"166 - первая строка третьего шестистишия Шатобрианова "Romance a Helene"167 ("Combien j'ai douce souvenance"168), сочиненного на мотив, который он слышал в 1805 году в Оверне во время поездки на гору Мон-Дор, и впоследствии использованного им в повести "La Dernier Abencerage"169. Последнее (пятое) шестистишие начинается словами "Oh! qui me rendra mon Helene. Et ma montagne et le grand chene"170, составляющими один из лейтмотивов настоящего романа.

С.63 My sister, do you still recall... - Сестра моя, вспоминаешь ли ты еще / омытую Ладорой стену старого замка?

С.63 My sister, you remember still... - Сестра моя, помнишь ли ты еще / раскидистый дуб и мой холм?

С.63 Oh! qui me rendra... - О, кто мне вернет мою Алину / и дуб высокий, и мой холм?

С.63 Oh, who will give me back my Jil... - О, кто вернет мне мою Джиль, / и огромный дуб и мой холм?

С.63 Lucile - имя родной сестры Шатобриана.

С.64 la Dore... - Дор и проворных ласточек.

С.63 Oh, who will render in our tongue... - О, кто передаст на нашем языке / все нежное, что он любил и пел?

С.64 vendange - сбор винограда.

С.65 My sister, do you recollect... - Сестра моя, вспоминается ли тебе / та башенка, нареченная "Мавританской"? / Сестра моя, вспоминаешь ли ты еще / замок, Ладору и все-все?

23

С.65 Рокетта - соответствует мопассановой "La Petite Rocque".

С.65 chaleur du lit - тепло постели.

С.67 Mironton... - припев народной песни.

24

С.68 Lettrocalamity - игра слов, построенная на итальянском elettrocalamita, электромагнит.

С.69 Багров-внук - отсылка к "Детским годам Багрова-внука", сочинению малозначительного писателя Сергея Аксакова (1791-1859 н.э.).

С.70 hobereaux - деревенское дворянство.

С.72 (Аvoir le) vin triste - меланхолически захмелеть.

С.72 au cou rouge... - красноватой и крепкой шеей вдовца, все еще полного пыла.

С.72 gloutonnerie - прожорливость.

С.72 Tant pis - Как жаль.

С.72 Je reve... - Я не иначе как сплю. Неужели это отвратительное, неперевариваемое английское тесто можно еще намазывать маслом?

С.72 Et ce n'est que... - И это всего лишь первый кусочек.

С.72 lait caille - простокваша.

25

С.72 шлафрок (русск.) - от нем. Schlafrock - халат, спальная одежда.

С.72 Tous les... - Все покрышки новехонькие.

С.73 The winds of the wilderness... - Не знают скромности ветра пустынных мест.

С.73 Tel un - Так дикая лилия вверяется пустыне.

С.73 Non... - Нет, сударь, просто я очень привязан к вам, сударь, и к вашей барышне.

С.73 qu'y puis-je? - что я могу с этим поделать?

С.74 Спотыкаясь о яблоки... кичливый укроп - отсылки к пассажам из "Сада" Марвелла и "Воспоминания" Рембо.

27

С.75 D'accord - Договорились.

С.77 La bonne surprise! - Какая приятная неожиданность!

С.78 amour propre, sale amour - каламбур, заимствованный из толстовского "Воскрешения".

С.78 quelque petite... - маленькая прачка.

С.78 Тулуз - Тулуз-Лотрек.

28

С.79 "Безголовый всадник" - заглавие книги Майна Рида, здесь приписанной Пушкину, автору "Медного всадника".

С.79 Лермонтов - автор "Демона".

С.79 Толстой... - персонаж Толстого, Хаджи-Мурат (кавказский князь) сплавлен здесь с генералом Мюратом, зятем Наполеона, и с французским революционером Маратом, убитым в собственной ванне Шарлоттой Корде.

С.80 Люта - от "Лютеции", древнего названия Парижа.

С.81 constatait... - радостно сообщил.

С.81 Розовая заря трепетала в зеленом Сиринити-Корт. Трудолюбивый старик Чус. - Дуновение Бодлера.

29

С.82 голубянка (русск.) - маленькая голубая бабочка.

С.82 petit bleu - так на парижском арго называется пневматическая почта (скоростная доставка писем, для писания которых используется синяя бумага).

С.82 cousin - комар (и двоюродный брат тоже, фр.).

С.83 mademoiselle... - у молодой госпожи тяжелейшая пневмония, мне так жаль, сударь.

С.83 "Granial Maza" - духи, названные в честь горы Казбек, сверкающей в лермонтовском "Демоне", "как грань алмаза".

30

С.85 inquietante - тревожащий.

31

С.86 "yellow-blue Vass" - название, созвучное русскому "я люблю вас".

С.87 Mais, ma pauvre amie... - Но мой бедный друг, ведь эти драгоценности были фальшивые.

С.88 elle le mangeait... - она пожирала его глазами.

С.88 petits vers... - недолговечие виршей и червячков-шелкопрядов.

С.89 Дядя Ван - намек на фразу из пьесы Чехова "Дядя Ваня": "Мы увидим все небо в алмазах".

32

С.91 "Les Enfants Maudits" - прoклятые дети.

С.91 Du sollst... - Не слушай его, нем.

С.91 On ne parle pas... - Разве можно так выражаться при собаке.

С.92 que voulez-vous dire - о чем это вы.

С.93 Forestday - так выглядит в устах Рака "Thursday", т.е. "четверг".

С.93 furchtbar (нем.) - скверное.

С.94 Ero - так в "Человеке-невидимке" Уэльса глотающий букву "h" полицейский именует вероломного друга героя.

С.95 Mais qu'est-ce... - Но что сделал с тобой твой кузен?

33

С.96 petit-beurre - печенье к чаю.

35

С.99 unschicklish (нем.) - неподобающие (понятое Адой, как "not chic" - лишенные изысканности).

С.101 "Микрогалактики" - книга, известная на Терре как "Дети капитана Гранта" Жюля Верна.

С.101 ailleurs - прочь.

36

С.102 particule - "de" или "d'".

С.102 Пат Рицианский - обыгрывается английское "patrician" ("патрицианский, аристократический"). Вспоминается Подгорец (Underhill), прилагающий этот эпитет к всеми любимому критику, претендующему на роль знатока русского языка, в особенности того, на котором говорят в Минске и иных местах. Минск, в одном ряду с шахматами, фигурирует также в Шестой главе "Speak, Memory" (p.133, NY ed. 1966).

С.103 Гершижевский - здесь фамилия слависта соединена с фамилией Чижевки, тоже слависта.

С.103 Je ne peux... - Ничего не выходит, ну совсем ничего.

С.103 Buchstaben (нем.) - буквы алфавита.

С.103 c'est tout simple - это же так просто.

С.104 pas facile - не легко.

С.104 Cendrillon - Cinderella.

С.104 mon petit... que dis-je - душечка моя... а на самом-то деле.

37

С.105 Elle est folle... - Она безумна и зла.

С.105 "Пивная башня" - "Beer Tower" по-английски, каламбур, построенный на французском названии деревни - Tourbiere.

С.106 Иванильич - пуфик играет видную роль в толстовской "Смерти Ивана Ильича", где он тяжко вздыхает под другом вдовы.

С.106 cousinage - двоюродные - опасное родство.

С.106 on s'embrassait - целуются в каждом углу.

С.106 hier und da (нем.) - здесь и там.

С.107 raffolait... - сходил с ума по одной из своих кобыл.

С.107 Tout est bien? - Все в порядке?

С.107 Tant mieux - Тем лучше.

С.107 Тузенбах - Ван цитирует последние слова, произносимые в "Трех сестрах" Чехова бедным бароном, не знающим, что сказать, но чувствующим потребность сказать Ирине хоть что-то перед тем, как отправиться на роковую для него дуэль.

38

С.108 контретан - русское искажение слова contretemps (фр. некстати, невпопад).

С.109 камеристочка (русск.) - молодая горничная.

С.109 En effet - По правде сказать.

С.109 Petite negre - Маленькая негритянка на цветущем лугу.

С.109 ce sera... - это будет обед на четверых.

С.110 Помахав у виска левым пальцем... - этот ген не миновал его дочери (см. с.104, где фигурирует также и название крема).

С.110 Левка - уничижительное или простонародное уменьшительное имени Льва Толстого.

С.111 антрану... - русское искажение французского выражения entre nous soi dit, то есть "между нами двумя".

С.111 filius aqua - "сын воды" - дурной каламбур, основанный на "filum aquae" - средний путь, середина потока.

С.112 une petite juive... - чрезвычайно аристократичная евреечка.

С.112 Ca va - Само собой.

С.112 seins durs - неправильное произношение французского "sans dire" - "нет слов".

С.112 passe encore - худо-бедно сойдут.

С.113 Lorsque... - Когда ее жених уехал воевать, / безутешное и благородное дитя / замкнуло рояль и продало слона.

С.113 На случай сохранились - "Стихи на случай сохранились;

Я их имею; вот они:"

("Евгений Онегин", Глава шестая. XXI: 1-2)

С.114 Klubsessel (нем.) - кресло.

С.114 devant les gens - в присутствии слуг.

С.114 Фанни Прайс - героиня "Мэнсфилд-парка" Джейн Остин.

С.115 petits soupers - интимные ужины.

С.115 "персты" - По всей видимости, пушкинский виноград:

"Продолговатый и прозрачный,

Как персты девы молодой."

(girl, jeune fille)

С.115 ciel-etoile - звездное небо.

С.118 Vous me comblez - Вы ошеломляете меня своей добротой.

С.118 gelinotte - рябчик.

С.118 Le feu... - Cтоль нежное пламя невинности, / что... на челе ее

С.119 "по расчету по моему" - отсылка к Фамусову (в грибоедовском "Горе от ума"), подсчитывающему срок беременности знакомой дамы.

С.119 quoi que сe soit - что бы то ни было.

С.119 en accuse... - выдавало красотку.

С.119 кэрлетический - анаграмма слова "электрический".

С.119 Tetrastes... - латинское название выдуманного "рябчика Петерсона", обитающего в горах Винд-Ривер, штат Вайоминг.

С.120 Достойный и добрый человек - фраза, которой британский политик Уинстон Черчилль восторженно охарактеризовал Сталина.

С.120 voulu - намеренна.

С.121 echt... - истинный германец (нем.).

С.121 Kegelkugel (нем.) - кегельный шар.

С.121 Partir... - Уехать, значит отчасти умереть, а умереть - отчасти далековато уехать.

С.121 мандимус - гибрид мандарина с памплимусом (грейпфрутом).

С.122 Ou comme ca? - Или прямо так?

39

С.125 sale... - мерзкие мелкие буржуа.

С.125 D'accord - Согласен.

С.125 Же... (русск.) - искаженное je t'en prie (пожалуйста! - фр.).

С.126 Тригорин... - отсылка к сцене из "Чайки".

С.126 Houssaie - "Холливуд" по-французски.

С.126 enfin - наконец.

С.127 пассати - псевдорусский каламбур, построенный на английском "pass water".

С.127 c?ur de b?uf - бычье сердце (подразумевается форма).

С.128 Quand tu voudras... - Всегда к твоим услугам, приятель.

С.129 la maudite... - прoклятая (гувернантка).

С.129 Vos... - Ну и выраженьица у вас (франко-русск.).

С.129 qui tachait... - который пытался вскружить ей голову.

С.130 Ombres... - цвета и тени.

40

С.132 qu'on la coiffe... - делать прическу на вольном воздухе.

С.132 un air entendu - понимающий взгляд.

С.133 ne sais quand... - Бог весть, когда вернется.

С.134 mon beau page - мой милый паж.

41

С.135 C'est ma derniere... - Это моя последняя ночь в поместьи.

С.135 Je suis... - Я вся твоя, скоро уже рассветет.

С.135 Parlez pour vous - Говорите за себя.

С.135 immonde - неудобосказуемый.

С.135 il la mangeait... - он осыпал ее отвратительными поцелуями.

С.136 qu'on vous culbute - что вас кувыркают.

С.138 marais noir - черный прилив.

42

С.140 j'ai des ennuis - у меня неприятности.

С.140 topinambour - топинамбур, плод земляной груши; каламбур, построенный на слове "каламбур".

С.140 On n'est pas... - Что за хамское поведение.

С.140 Стукин - "Лесная Фиалка", как и "Лядвенец", несколько ниже, отражают "голубой" характер Ванова противника и обоих секундантов.

С.141 Рафин, эск. - каламбур, построенный на "Рафинеску", именем которого названа фиалка.

С.141 "До-Ре-Ла" - музыкально перемешанная "Ладора".

С.142 partie... - пикник.

С.145 Ich bin... - Я острослов неисправимый (нем.).

С.146 дядя - "Мой дядя самых честных правил"

("Евгений Онегин" Глава первая. I:1).

С.148 encore un... - еще один "призрак-малютка" (каламбур).

43

С.150 Последний абзац Части первой нарочитой резкостью интонации (как будто вдруг вступает чужой голос) имитирует знаменитое толстовское окончание с Ваном в роли Кити Левиной.

Часть II

1

С.151 poule - потаскушка.

С.152 комси... - comme-ci comme-ca неправильно произнесенное по-русски "и так и сяк".

С.152 "Bateau ivre" - "Пьяный корабль" - название поэмы Рембо заменяет здесь "Корабль дураков".

С.153 ce qui... - что сводится к тому же самому.

С.153 maux - муки.

С.153 ариллус - покров семени некоторых растений.

С.153 Грант... - в "Детях капитана Гранта" Жюля Верна слово "агония" (в найденной записке) оказывается частью "Патагонии".

2

С.155 "сираниана" - отсылка к "Histoire comique des Etats de la Lune"171 Сирано де Бержерака.

С.155 Сиг Лэмински - анаграмма, составленная из имени веселого английского романиста, остро интересующегося беллетристикой с уклоном в физику.

С.157 Абенсераги, Зегрисы - семьи гранадских мавров (чья вражда вдохновила Шатобриана).

С.157 Громвель (от англ. Gromwell) - воробейник лекарственный.

С.158 fille de joie - шлюха.

3

С.161 maison close - публичный дом.

С.161 bouncer - вышибала.

С.162 Kunstlerpostkarte (нем.) - художественная почтовая открытка.

С.162 la gosse - девочка.

С.163 subsidunt... - падают горы, с землею равняются выси.

С.164 Smorchiama - Задуем свечу.

4

С.165 Мармлад у Диккенса - или, вернее, Мармеладов у Достоевского, на которого Диккенс (переводной) оказал большое влияние.

С.165 frolements - легкие касания.

5

С.167 sturb - каламбур, построенный на нем. sterben, умереть.

С.168 qui prend... - который вспорхнул.

С.168 all our оld... - Суинберн.

С.168 Larousse - каламбур - rousse, "рыжий" по-французски.

С.169 pourtant - однако ж.

С.169 cesse - перестань.

С.169 Glanz - нем., глянец.

С.169 Madel - нем. девушка.

С.172 coigner... - каламбур ("to coin a phrase" - "придумать новый оборот").

С.172 fraise - клубнично-красный.

С.172 krestik - англо-русск., гривка.

С.172 vanouissements - "обмирая в объятиях Вана".

С.174 Я не владею искусством... - "Гамлет".

С.174 si je puis... - если я вправе так выразиться.

С.174 la plus laide... - и самая некрасивая девушка может дать больше, чем у нее есть.

С.175 Wattebaush (нем.) - тампон.

С.175 a la queue... - гуськом.

С.176 making follies (фр. "faire des folies") - предаются безумствам.

С.177 комонди ( русский французский) - "comme on dit", как говорится.

С.177 Vieux Rose... - "Растоптанная Роза", сочинения Растопчиной-Сегюр в изданиях "Bibliotheque Rose".

С.178 l'ivresse... - опьянение скоростью по воскресным дням неуместно.

С.178 un baiser... - один-единственный поцелуй.

7

С.183 mossio... - monsieur ваш кузен.

С.183 jolies - хорошенькие.

С.183 n'aurait... - вообще не следовало принимать этого прохвоста.

С.184 Сумеречников - фамилия происходит от русск. "сумерки", twilight; см. также c.22.

С.184 lit... - каламбур, построенный на "eider-down bed", перина из гагачьего пуха (фр., англ.)..

С.185 d'ailleurs - как бы там ни было.

С.185 петарда (от фр. petard) - мистер Бен Райт, самобытный поэт, постоянно ассоциируется с pet (пукать) [pet (или "попка") является также прозвищем, данным Адой Люсетте. Изд.].

С.185 байронка - от Byron, русск. Байрон.

С.186 Бекстейн - переставлены слоги.

С.186 "Любовь под липами" - в этом абзаце смешаны О'Нил, Томас Манн и его переводчик.

С.186 vanishing... - аллюзия на "vanishing cream", крем под пудру.

С.186 auch (нем.) - также.

С.187 eventail - веер.

С.188 foute (фр.) - ругательство, которое звучит здесь как foot (нога).

С.188 "Carte du Tendre" - "Карта нежной любви", сентиментальная аллегория семнадцатого века.

С.188 Knabenkrauter (нем.) - "орхидеи" (и "мошонка")

С.188 perron - крыльцо

8

С.192 знаменитая муха - см. Serromyia на c.62.

С.192 Vorschmacks (нем.) - hors-d'oeuvres (здесь: добавочные блюда, фр.).

С.194 et pur cause - и не диво.

С.195 oberart... - нем. надвиды, подвиды.

С.196 bretteur - бретер.

С.196 au fond - на самом деле.

9

С.198 au dire... - как называли это критики.

С.198 finestra, sestra ( ит.) - окно, сестра.

С.198 oh qui me rendra...

О, кто возвратит мне мой холм

и огромный дуб и мою ирландскую деву!

С.199 puerulus - лат., паренек.

С.199 en robe... - в зелено-розовом наряде.

10

С.201 R 4 - "rook four", "ладья 4", шахматное обозначение позиции (каламбур, построенный на фамилии женщины).

С.202 c'est le mot - вот верное слово.

С.202 pleureuses - вдовий траур.

11

С.205 ridge - деньги.

С.206 secondes pensees... - задний ум переднего крепче.

С.206 bonne - горничная.

Часть III

1

С.209 desole... - сожалею, что не могу быть с вами.

2

С.210 Так ты женат... - см. "Евгений Онегин", Глава восьмая. XVIII: 1-4.

С.212 moue - гримаска.

3

С.213 affales... - развалясь в креслах.

С.213 bouffant - взбитая.

С.213 gueule... - обезьяний лицевой угол.

С.214 troues - с дыркой или дырками.

С.214 "грипповат" (от "prendre en grippe") - ощутить неприязнь.

С.216 Das auch noch (нем.) - И этот туда же.

С.216 pendant que je... - пока я каталась на лыжах.

5

С.221 Obst (нем.) - фрукты.

С.222 Я вас люблю любовью брата и т.д. - см. "Евгений Онегин". Глава четвертая. XVI: 3-4.

С.223 котурей... - неправильно произнесенные couturier, "портной", и vous avez entendu, "вы слышали (о нем)".

С.223 tu sais... - знай, что это убьет меня.

С.224 Insiste... - цитата из Св. Августина.

С.224 Генри - курсивные глаголы служат напоминанием о стиле Генри Джеймса.

С.225 en laid et en lard - в неказисто-мясистой версии.

С.225 emptovato (англо-русск.) - довольно пусто.

С.228 pudeur - сдержанность, деликатность.

С.228 prosit (нем.) - ваше здоровье.

С.228 Dimanche... - Воскресенье. Завтрак на траве. Все воняют. Теща глотает вставные челюсти. Ее сучка и т.д. После чего и т.д. (см. c.221, дневник художника, который читала Люсетта).

С.229 Nox (лат.) - ночь.

6

С.230 Cher ami,... - Дорогой друг, мы с мужем глубоко потрясены страшной новостью. Ведь именно у меня, - я всегда буду помнить об этом, бедная девочка попросила помощи почти накануне смерти, желая попасть на вечно переполненного "Тобакова", на котором я никогда больше плавать не стану, частью из суеверия, но больше всего из сочувствия к нежной, милой Люсетте. Я с таким удовольствием помогла ей, чем смогла, поскольку кто-то сказал мне, что ты тоже на нем поплывешь. Собственно, она и сказала; она казалась такой счастливой из-за возможности провести несколько дней, прогуливаясь по верхней палубе с любимым кузеном! Психология самоубийства это загадка, разгадать которую не по силам ни одному ученому. Я никогда так не плакала, мне с трудом удается держать перо. Около середины августа мы возвращаемся в Мальбрук. Всегда ваша.

7

С.231 And o'er the summits of the Tacit... - пародия на четыре строки лермонтовского "Демона" (см. также с.83).

С.232 le beau tenebreux - погруженный в байроническую хандру (красавец).

8

С.234 que sais-je - и уж не знаю кто.

С.234 Merci... - Бесконечно благодарен.

С.235 cameriere (ит.) - слуга в гостинице (мужчина), который относит наверх багаж, чистит комнаты пылесосом и проч.

С.235 либретто - оперы "Евгений Онегин", пародии на пушкинскую поэму.

С.236 hobereau - деревенский дворянин.

С.236 "cart de van" (амер.) - произнесенное с искажением carte de vins.

С.237 je veux... - вы мне понадобитесь, моя дорогая.

С.237 enfin - вкратце.

С.237 Лузон (русск.) - неправильно произнесенная "Lausanne".

С.237 lieu - место.

С.238 (Пауза) - эта ремарка, как и весь разговор, пародируют манеру Чехова.

С.238 "мюрниночка" - русско-ирландское ласкательное словечко.

С.239 potins de famille - семейные сплетни.

С.239 terriblement... - страшно светская и все такое, и любит поддразнивать его, рассуждая о том, что простому землепашцу вроде него не следовало жениться на дочери актрисы и искусствоведа.

С.239 je dois... - мне приходится следить за весом.

С.239 Олоринус (от лат. olor) - лебедь (любовник Леды).

С.239 ланклозет - искаженное "клозет" (искаженное не без участия "Ninon de Lenclos", куртизанки из упомянутого выше романа Вера де Вер).

С.240 Алексей... - Вронский и его любовница.

С.240 phrase... - расхожая фраза (клише).

С.240 д'Онской - см. с.9.

С.240 comme... - лили слезы ручьем.

С.241 n'a pas le verbe... - далеко не краснобай.

С.241 chiens... - собакам нельзя.

С.242 rieuses - черноголовые чайки.

С.242 "Голос Феникса" - аризонская русскоязычная газета.

С.243 La voix... - телефонировал медный голос... в звуках трубы слышалось нынешним утром некое недовольство.

С.243 contretemps - неприятность.

С.244 phalene - ночница (см. также c.63).

С.244 Tu sais... - Знай, что это убьет меня.

Часть IV

С.246 et treve... - и довольно этих, взятых с расписного потолка, стилистических завитушек.

С.247 ардис - стрела.

С.248 Ponder - каламбур, построенный на фр. pondre, снести яйцо (аллюзия на вопрос о том, что было раньше - яйцо или курица).

С.249 assassin pun - каламбур (pun), построенный на pointe assassine (из стихотворения Верлена).

С.249 Лакримавелли (итало-швейц.) - ложно-географическое название, "Долина слез".

С.250 coup de volant - один поворот руля.

С.251 дельта-распад - аллюзия на расщепление воображаемого элемента.

С.253 незадачливый мыслитель - Сэмюэль Александер, английский философ.

С.254 вилла "Йолана" - названа в честь принадлежащей к подвиду "йолана" бабочки, которая кормится в Пфинвальде (см. также с.59).

С.255 Vinn Landere - французская переделка фамилии "Виноземцев".

С.255 a la sonde - на мелководьи (см. то же судно на с.240).

С.256 Comment... - Что вы? нет-нет, не 88, а 86.

С.257 droits... - таможенная пошлина.

С.257 apres tout - в конце концов.

С.257 on peut... - см. с.113.

С.258 люкубратьюнкула - писание при лампе.

С.258 duvet - пушок.

С.259 проще... - проще сняться прямо с балкона.

С.259 нереида - аллюзия на Люсетту.

Часть V

1

С.261 Степан Нуткин - слуга Вана.

3

С.264 блядушки - эхо с.190.

С.264 Blitzpartien - нем., блицы (быстрые шахматные партии).

4

С.265 "Compitalia" (лат.) - "Перепутья".

С.265 Г, н, о - подразумевается "гносеологических", см. выше.

6

С.268 J'ai tate... - Я за свою жизнь познакомился с двумя лесбиянками, этого мне хватило.

С.268 terme... - выражение, которого стараются избегать.

С.269 le bouquin... gueri... - книгу... исцеленной от разного рода наростов.

С.270 Quei livre... - Бог ты мой, какая книга!

С.270 gamine - девочка.

1Девичьей светелке (фр.).

2Живописного коттеджа (фр.).

3Житейская умудренность (англ.)

4Здесь: исполнительское мастерство (фр.).

5Я понимаю (фр.).

6Офранцуженное "I'm on the verge of..." -я на грани, на волосок от...; французское verge означает мужской половой член.

7Лапку (англ.).

8На земле, также заурядный, "приземленный" стиль (фр.).

9"Бровь Виллиджа" (англ.).

10Траур, скорбь, несчастье (фр.).

11Эрзац (нем.).

12Маска с капюшоном (ит.).

13Один (англ.).

14"Идея пространственных измерений и идиотизм" (англ.).

15Низший(е), подземные боги, мертвые (греч.).

16Земля (лат.).

17Наземное (фр.).

18Очаровательных ... девчонок (англ.).

19Все наши прежние возлюбленные суть трупы или супруги (англ.).

20Похожая на кокотку (нем.).

21Девица (лат.).

22"Эта просинь и твои очертания" (англ.).

23Раздавившей клубничину (фр.).

24Рыженькую (фр.).

25Черненькую (фр.)

26Искаж. фр. envanouissements - обмороки.

27Обожаемая (фр.).

28Время (фр.).

29В данном случае (фр.).

30Человеческий (фр.).

31Злополучного (фр.).

32"Условия человеческого существования" (фр.).

33"Тасманский кулак голландского происхождения" (фр.).

34Желудек (лат.).

35В уменьшительно-ласкательной форме (англ.).

36Это семейная черта (фр.).

37Букв: "Приснившийся, насквозь промокший пастух, растерявший своих овечек". Каламбур, построенный на "eyedropper" (глазная пипетка) и "leavesdropper" (роняющий листья) из Адиного (переделанного Ваном) перевода Коппе на с.113.

38Покойных кресел, торшеров (фр.).

39По-американски (фр.).

40финт (ит.).

41На шпагах (фр.).

42Мой милый (фр.).

43Параллельным (фр.).

44Через несколько ступенек (фр.).

45Замок, купающийся в Дорофоне (фр.).

46Катастрофы (англ.).

47Нежностью (фр.).

48Не преувеличивай, знаешь ли (фр.).

49Всеведущ ...все-инцестуален (англ.).

50А вовсе не я (фр.).

51На русский манер (фр.).

52Виола-сурдина (ит.).

53Дуб Руслан, Шат. (лат.).

54Спаривающихся (лат.).

55Бал-маскарад (англ., фр.).

56Любитель непристойных зрелищ (фр.).

57Потешных (фр.).

58Ван ist auch из этих (смесь нем. с англ.).

59Когда (нем.).

60Сила вещей, сила обстоятельств (фр.).

61Замок, купающийся в Адуре: / экскурсия, рекомендуемая путеводителями (англ.).

62"Воспоминание" (фр.).

63Костюм спортсмена (фр.).

64Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали / Лучи у наших ног в гостиной без огней. / Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали, / Как и сердца у нас за песнию твоей... (англ.).

65Уймитесь, волнения страсти! (англ.).

66Забыты нежные лобзанья (англ.).

67То было раннею весной, трава едва всходила (англ.).

68Много песен слыхал я в родной стороне, как их с горя, как с радости пели (англ.).

69Есть на Волге утес, диким мохом оброс / Он с боков от подножья до края (англ.).

70Однозвучно гремит колокольчик, / И дорога пылится слегка (англ.).

71Надежда, я вернусь тогда, / Когда горстка верных мужеством одолеет мятеж... (англ.).

72Утро туманное, утро седое, / Нивы печальные, снегом покрытые (англ.).

73О, говори хоть ты со мной, / Подруга семиструнная, / Душа полна такой тоской, / Такая луна заливает каньон! (англ.).

74Пузыря (фр.).

75Диванная (фр.).

76От французского salle a manger - столовая и английского hall - зал.

77Здесь: "на взводе" (фр.).

78Помещик (исп.).

79"О, помилуй" (фр.).

80По свидетельству (англ.).

81В широком смысле (ит.).

82С высоты птичьего полета (фр.).

83Дорогого (ит.).

84Мы apollo [просим прощения] (англ.).

85За весь мой жар (англ.).

86Жизнь (англ.).

87Моя маленька (фр.).

88Нескладехой (фр.).

89"Красавец и бабочка" (англ.).

90Живой картины (фр.).

91Чушь! (англ.) - схоже по звучанию с фамилией Босха (Bosch).

92"Щенячья группа" (англ.).

93Безутешное и благородное дитя (фр.).

94Великолепна (англ.).

95Да (ит.).

96Втроем (фр.).

97Многообразным чарующим аспектам ... загадочного искусства (ит.).

98"Огромно богат" (искаж. англ.).

99"Черный Миллер" (англ.).

100Жена толстеет, я тощаю. / Вот-вот нагрянет новый бамбино. / Будь добр со мной, как я с тобой. / У нее большая печка, ей нужно много дров. (англ.).

101Патрон (англ.).

102Название этой книги сооружено из двух слов: англо-французского clairvoyance (ясновидение) и французского voyeurism (непристойное подглядывание).

103Окладистую бороду (нем.).

104Странно (фр.).

105Так как же? (фр.).

106Все удобства (фр.).

107До свидания (фр.).

108Отповедь (фр.).

109Сколько экспрессии (фр.).

110Находки, найденные предметы (фр.).

111Одной прекрасной, ностальгической ночью (англ.).

112Порядочный сноб (фр.).

113Почему мы не можем уехать в какое-нибудь далекое место с древними фонтанами? Кораблем? Спальным вагоном? (англ.).

114Дерьмо (фр.).

115Попозже (искаж. фр.).

116Случай (фр.).

117Букв.: "отсутствие шаха" (англ.).

118Которая не носит никаких (фр.).

119Десять ступенек (фр.).

120Скатерть (фр.).

121Морскому (времени) (англ.).

122И над вершинами Тацита / изгнанник рая пролетал, / под ним Мон-Пек, как грань алмаза, / снегами вечными сиял (англ.).

123Образцовой маленькой девочкой (фр.).

124Скверная история (фр.).

125Насупленная (фр.).

126"Три лебедя" (фр.).

127Первый этаж (фр.).

128Золовка (фр.).

129Место уединенных раздумий (фр.).

130Русской шарлотки (фр.).

131Ориентиров (фр.).

132К вам (фр.).

133Развязности (фр.).

134Местечко (фр.).

135Шелковичная улица (фр.).

136Дословно - "Зевотный замок" (англ.), подразумевается, впрочем, "шильонский" (Chillon's).

137Вдвоем (фр.).

138И моей кузины (фр.).

139Не смейся! (фр.).

140О, кто мне вернет мою Элен... (фр.).

141Довольно ("умоляю" ... "прошу") (фр.).

142Новое разумное (лат.).

143Проникайтесь яйцом (англ.).

144Душа моя (лат.).

145Убийственный каламбур (фр.).

146Обвалы (фр.).

147Ультра-модерн (нем.).

148Втроем (фр.).

149Задор (фр.).

150Гололед (фр.).

151Хрусталь Экса (фр.).

152Английское удовольствие (фр.).

153Вилла (ит.).

154Фиалочки (англ.).

155M.D. - доктор медицины (англ.).

156Ба-бах (фр.).

157Пылких чувств (фр.).

158Моему уменьшительному имени (фр.).

159Кучу людей (англ.).

160Рыдание (фр.).

161Обе (англ.).

162"Злоключения Софи" (фр.).

163"Любовь Свана" (фр.).

164Тщетно человек достигает, играя, / Оки и залива Пальм (англ.).

165Литературное проложение к "Таймс" (англ.).

166Сестра моя, вспоминаешь ли ты еще / старый замок, купающийся в Доре? (фр.).

167"Романс к Елене" (фр.).

168"Лелею нежное воспоминанье" (фр.).

169"Последний из Абенсерагов" (фр.).

170О, кто мне вернет мою Елену. / И дуб высокий, и мой холм? (фр.).

171"Комическая история Лунных штатов" (фр.).



Поделиться книгой:

На главную
Назад