Болотная жижа доходила старику до пояса. Он сделал еще шаг, припал, выпрямился, промерил шестом дно. Справа, слева, перед собой. Пристально, как показалось Речкину, посмотрел на остров. Пошел. Еще раз припал, но не шлепнул, как обычно, шестом по поверхности болота, припал и пропал, скрылся в болотной жиже. Произошло это в мгновение, Речкин не мог осознать, куда девался старик. Лейтенант разглядывал и разглядывал через окуляры бинокля то место на болоте, на котором только что маячил старик, видел лишь хилые тростинки, шест, пузыри — и ничего более. Когда же чуть приподнял бинокль, увидел Волуева. Тот пятился, разворачиваясь. Оскользнулся. Пытался ухватиться за своего помощника. Степан Сыч, как назвал его Галкин, резким ударом отбил руку Волуева. Начальник полиции стал крениться, балансировать руками. Пытался установить равновесие. Это ему не удалось. Он вывернулся. Падая, выстрелил в Сыча. Сыч схватился за грудь. Ткнулся перед собой на то место, где только что стоял Волуев. Голова Сыча тоже скрылась в болотной жиже. Пропал и Волуев. Речкин увидел кисть его руки с пистолетом, но и эта кисть пропала из поля зрения.
Так бывает ночью при неожиданной вспышке света. Видится четко, контрастно.
В одно мгновение паника охватила полицаев, затем и немцев. Они разворачивались, хватались друг за друга пытались бежать. Страх отпечатался на лице каждого Любой ценой выбраться из болота, выжить. Крепкие отталкивали тех, что послабей. Рослые подминали тех, кто пониже. Гибли те и другие. Соскальзывали с кромки. Проваливались в трясину. Пытались плыть и тоже гибли Паники добавили выстрелы Козлова и Асмолова. Причем ударили разведчики прицельно, били короткими очередями в дальний край вереницы, отсекая тех, кто пытался уйти из зоны досягаемости огня.
Ответных выстрелов не было. И немцы, и полицаи топили друг друга, болото заглатывало их по одному, группами. Все они барахтались так, будто кромка, по которой они двигались, неожиданно ушла из-под ног. В разных местах болота над поверхностью вскидывались только руки. Растопыренные пальцы хватали воздух. Со стороны топей неслись крики, дробь коротких очередей двух автоматов, и длилось это недолго. В считанные минуты над болотом повисла тишина, сопровождаемая погребальным гулом самолета-разведчика, самолета-наводчика, все той же «рамы». Речкин всматривался в поверхность болота, видел только пузыри на разводах воды.
— Во дела… Как же это! Выстрелить не пришлось! Вот так хенде хох получился, а! — взорвался Пахомов.
Сержант возбудился до крайности. Не мог успокоиться. Сыпал междометиями. Произносил отдельные слова.
Подпольщик молчал. Нос у него заострился, губы сомкнулись еще плотнее.
— Нет, не помню… Не встречал я этого деда раньше, — сказал Галкин.
Речкину показалось, что старик все еще продолжает смотреть на остров. Лейтенант пытался понять то, что произошло на его глазах. Старик действительно завел полицаев и карателей на подводную кромку, зная наперед, что из болота им не выбраться, или он споткнулся от усталости, оттого, что не выдержали нагрузки ноги? Почему так пристально смотрел на остров? Знал о разведчиках? Догадался, что они на острове? Или все это случайность?
Лейтенант так сосредоточился на безответных вопросах, что не сразу заметил, как улетел самолет. «И тебя проняло, — с ожесточением подумал он о немецком летчике, — так тебе и надо. Нервы в порядок полетел приводить после того, что увидел. Лети. Всем расскажи, что видел. Красок не жалей. Пусть знают…»
На Речкина тоже накатывало возбуждение.
— Возвращай Козлова, Асмолова, сержант,- — приказал он. — Всем рассредоточиться в районе ячеек.
Он обернулся к Галкину.
— Укройтесь и вы. Но прежде помогите мне добраться до ячейки, сейчас они ударят.
Немцы, однако, не ударили. Ни через час, ни через два. Обстрел болота они начали на закате солнца.
Снова появился самолет. Он то снижался, то поднимался, летчик корректировал огонь. Снаряды, мины то поднимали столбы болотной жижи, то рвались на острове, разбрасывая камни, ломая и корежа деревья. Немцы, казалось, вложили всю злобу в этот беспрерывный артиллерийско-минометный огонь. Особенно досаждали мины. Они и глушили больше, от них больше было осколков. Воздух становился удушливым. Он расползался по острову ядовитым туманом, стекал в ячейки, вызывал кашель, выкуривал из укрытий.
Ад продолжался два часа, то есть до того времени, когда село солнце, а над болотом стали сгущаться сумерки.
Наступившая тишина казалась неправдоподобной. В ушах гудело. Гул отдавался в голове. Голову, казалось, сдавило клещами. Лейтенант попробовал встать, выбраться самостоятельно из ячейки, не смог. Раненая нога болела, здоровая онемела, он ее не чувствовал.
— Жив, лейтенант?
Над ячейкой склонился Пахомов.
— Жив. Помоги выбраться.
Пахомов уперся ногами в края ячейки, склонился, ухватил лейтенанта за руки, вытащил. Резкая боль прошила тело Речкина от бедра до плеча. На мгновение померкло сознание.
— Плохо, лейтенант? — спросил Пахомов.
— Отойдет, — с трудом выдохнул Речкин.
Пахомов уложил командира, прислонив спиной к валуну, в это время появился Галкин. Был он бледен как смерть. Рот полуоткрыт. Правой рукой попеременно тер то один, то другой глаз. Веки натер до красноты.
— Не дери глаза, — посоветовал ему Пахомов. — Садись.
Он осмотрел подпольщика, убедился в том, что тот не ранен.
— Пошел я, — сказал Речкину. — Проверю, как остальные.
За два часа артиллерийско-минометного обстрела остров превратился в скопище поваленных, опрокинутых деревьев, те, что остались стоять, оказались без вершин, без сучьев. Толстенные, корявые сучья срезало осколками, разметало взрывами, они валялись тут же, добавляя хаоса к бурелому, после которого, казалось, не должно остаться живого. Каждый раз, когда Речкину приходилось переживать подобные смертоносные ураганы, он не переставал удивляться собственной живучести, живучести человека на войне. Может быть, в нем говорил отец-врач, которого вопрос живучести человеческого организма удивлял постоянно. «Удивляюсь! Да, да, удивляюсь! — говорил иногда отец. — По всем признакам организм больного исчерпал защитные возможности. Поразительна жизнеспособность человека!» Поразительная жизнестойкость, добавил бы Речкин, глядя вслед ушедшему Пахомову. Сержанту досталось не меньше других, однако он первым выбрался из ячейки, действует, как то и положено старшему по званию, проявляя беспокойство о подчиненных, стремясь скорее выявить потери, если они есть. Поразительно, думал Речкин. Для каждого, кто укрылся в ячейке от ураганного огня, так же, как, впрочем, и для него, весь земной шар сосредоточился в ограниченном пространстве. Пространство столь мало, стенки земного шара столь хрупки, что теряется ощущение защищенности. Кажется, что ты между молотом и наковальней. Кажется, еще удар, и скорлупа не выдержит. Привыкнуть к этому нельзя. Приспособиться можно. Можно не терять рассудка. Это обстоятельство и удивляло лейтенанта. Много пережито огненных шквалов, но каждый раз люди оказывались сильнее огня и грома, а значит, сильнее смерти.
Рядом закашлялся Галкин. Речкин дотронулся до плеча подпольщика, тот повернулся, открыл глаза. Речкин показал, чтобы Галкин наклонился. Подпольщик понял лейтенанта.
— Первый раз под таким огнем?
Галкин кивнул.
— Реже моргайте глазами, это пройдет, — посоветовал Речкин.
Появился Пахомов. Доложил. Ранен, и серьезно, Стромынский. Погиб Давид Качерава.
Память отчетливо сохранила первую встречу с Качеравой в прошлом году. Давида порекомендовал в группу Речкина комдив Евстифеев. «Людей ищешь, герой. Слышал, как же. Приказано направлять к тебе лучших бойцов», — сказал комдив. Тогда же он и встретился с Качеравой, поскольку Качерава сопровождал комдива. На традиционный вопрос Речкина, почему Качерава стал разведчиком в дивизии, Давид сказал так: «Долгий разговор, товарищ лейтенант. Если коротко, отвечу так. Я из восставших. Не хочу, не могу жить, сознавая, что мой род может оказаться без будущего. У фашизма нет будущего. Победив, фашизм отбросит человечество на сотни лет назад. Разведку выбрал потому, что, как это ни странно, деятельность разведчиков — гуманнейшая на войне. Она помогает сохранить человеческие жизни». Позже Речкин узнает, что Качерава учился на философском факультете Московского университета. Слова Качеравы напомнили тогда лейтенанту мысли отца о войнах — пожирателях возможностей человечества.
Давид оказался хорошим разведчиком. Помогал Речкину, когда требовались анализ данных, оценка обстановки. Знал немецкий язык. Слушал телефонные разговоры, если удавалось обнаружить и подключиться к линиям связи гитлеровцев. Был смел, дерзок. Под видом испанца, офицера «Голубой дивизии», появлялся на железнодорожных вокзалах, на улицах захваченных гитлеровцами городов. Не раз приносил ценный материал, весьма важные данные.
Не стало Давида. Еще об одном хорошем человеке приходится думать в прошедшем времени. Ненавистно, горько от сознания непрекращающихся потерь. Был. Хлесткое слово. Больное. Был — бил. Бьет и ранит. Давид был отличным агитатором, входил в состав пропагандистской группы политотдела. Его б давно забрали на комсомольскую работу, если б не твердость самого Качеравы. Он не мыслил себя вне разведки. Погиб Давид. Умница Давид. Давид — спортсмен. Давид — разведчик, в облике которого так мало было от книжника, от ученого, облик которого обычно рисует воображение. Рослый, подтянутый, Качерава находил возможность бриться, следить за своей внешностью даже тогда, когда все бойцы группы превращались в бородачей.
Пахомов переживал гибель Давида молча. Стоял рядом, ждал, что скажет командир.
— В каком состоянии Стромынский? — спросил Речкин.
— Не ходок.
— Точнее, — выказал в голосе строгость Речкин.
— Осколок пропахал правую лопатку, — более точно доложил сержант.
— Рана глубокая?
— Не видел, — сказал сержант. — Его ребята забинтовали, когда я подошел.
По возрасту Стромынский самый молодой боец в группе Речкина. Через много лет после войны он расскажет о себе следующее.
«На войне нет легкого солдатского хлеба, всем досталось. Но вот в сорок четвертом году попал я после госпиталя в отдельный танковый полк прорыва. В полку были танки «иэсы». «Иосиф Сталин». Не знаю, почему нынче только «тридцатьчетверки» ставят в память о боях, а наших таранных танков нет ни на одном пьедестале. «Тридцатьчетверка» хорошая машина, слов нет, она свою роль в войну сыграла. Но оборону гитлеровцев вскрывали и тяжелые танки, первый удар противника они принимали на себя. Наш отдельный танковый полк прорыва постоянно придавали различным армейским соединениям. Где намечался прорыв, туда нас и направляли.
Я автоматчиком был.
У нас ведь как?
Четыре танкиста в танке, четыре автоматчика следом за танком идут. Можешь, конечно, и на броне сидеть. Только не выдержишь. Собственная пушка глушила. Обычно мы за танком бежали. В случае чего должны были спасать экипаж. За танком должны, были следовать постоянно. Ни при каких случаях, ни при каких обстоятельствах мы не должны были выпускать свой танк из поля зрения. В бою метры не меришь. Как правило, мы к машине жались. Куда она, туда и ты. В огне, в дыму. По грязи да по хляби. Опять же охраняли танки в бою. Особенно когда танки траншеи минуют. От гранатометчиков, от фаустников берегли. А как же. В бою все видеть надо, иначе делу труба.
Покопать тоже пришлось. Я так думаю, если все нами отрытые метры сложить, большой тоннель получиться может. В Восточной Пруссии уже были. Получаем приказ остановиться, приготовиться к обороне. Танки немецкие прорвались, надо было их встретить. Стали копать. Свои машины надо было в землю упрятать. Грунт попался тяжелый — прессованная галька. Все равно что мостовую прокопать. Закопали свой танк, тут приказ: сместиться на полкилометра вправо. Снова копай. Отрыли, новый приказ: продвинуться на километр вперед. А что ты сделаешь. Продвинулись. Успели. Работали, что механизмы какие.
Что еще могу сказать? Прорыв — слово решительное. Каждый раз в огненный ад бросаться приходилось. Бежишь на последнем издыхании по искореженной взрывами земле, одна мысль в голове шевелится: лишь бы машина твоя уцелела. О себе как-то не думалось. Нет, не думалось. По танкам из чего только не били. Пули, снаряды рикошетом шли. В ушах такой вой каждый раз стоял, до сих пор его слышу. Иногда, теперь уже, думаешь, как мы все-таки выживали в эдаком пекле. Гибло нашего брата автоматчика не мало. Но я так думаю, что основа во мне была заложена хорошая. То спасало меня, что я хорошую подготовку в группе лейтенанта Речкина прошел. Речкин серьезно воевал, у него не забалуешься. Гонял нас все равно как в учебном полку. С задания вернемся, тут же учеба начиналась. Тренировались до седьмого пота. А ведь я к нему совсем зеленым пришел».
Антона Стромынского лейтенант Речкин зачислил в свою группу до того, как встретился с ним. Мысленно. Так захотелось ему, чтобы рядом был земляк.
Речкин придерживался правила. Если позволяла обстановка, лейтенант не упускал возможности просматривать личные дела бойцов, прибывающих на пополнение. Среди них встречались спортсмены, возвращались в строй бывшие разведчики. Стромынский не был ни спортсменом, ни разведчиком. Но в его анкете Речкин прочитал название родного города. Истра городок небольшой, всего населения на дивизию едва хватит. Война разметала истринцев по многим фронтам. А тут даже фамилия показалась Речкину знакомой. Знал он каких-то Стромынских, живших неподалеку. То ли на улице Рябкина, то ли на улице Щеголева. Лейтенант тогда только-только из госпиталя вернулся, по пути на фронт заехал в Истру. Постоял на пепелище. Бродил по городу, в котором из конца в конец шли рядами печи от домов на местах пожарищ. В документах у Стромынского говорилось, что был он в оккупации, в городе Истре. Выходило, что он был свидетелем уничтожения гитлеровцами родного города.
Об этом Речкин и заговорил со Стромынским при встрече, решив наперед для себя взять парня к себе. Его не смутило то обстоятельство, что у Стромынского, кроме молодости, не было никаких преимуществ, чтобы служить в разведке. Он и необстрелян был, то есть в боях не участвовал, и подготовку, если судить по датам, прошел весьма поспешную. Речкин, однако, рассудил, что опыт — дело наживное, он сам натаскает парня, главное — с ним рядом постоянно будет находиться земляк, истринец, а это такая связь с порушенным прошлым, которая с лихвой окупит недостающее. Тоска заедала Речкина в ту пору. По отцу, которого расстреляли фашисты, но городу, в котором он жил и был просто мирно счастлив.
Антон Стромынский разговорился не сразу. Но Речкину удалось разговорить парня.
— В октябре, — рассказывал лейтенанту Стромынский, — немцы первый раз сильно бомбили Истру. Мы — пацаны — возле военных крутились. С вечера на полуторке поехали, как обычно, к передовой. Нас шоферы охотно брали с собой, чтобы мы термосы в кузове во время тряски по бездорожью придерживали. Холодно уже было. На мне новое зимнее пальто. Надел я его, чтобы не замерзнуть. В дороге попали под артобстрел. Шофер гнал машину, термосы шарахались из стороны в сторону, я с приятелем по кузову мотался, термосы ловил, не видел, что творилось вокруг. Да и ночь была темная, плохо было видно. Почувствовал, как горячим меня обдало. Но тут мы из-под обстрела выскочили, до места добрались. Я ощупал пальто, оно в каше. Один из термосов осколком пробило. Бойцы говорят: повезло, мол, пацанам, а мне не по себе. Мне родители пальто это зимнее как раз накануне войны купили, а я его в каше извалял. «Будет, — думаю, — выволочка от матери». Ни о чем другом думать не мог. Детей в нашей семье пятеро было, я старший. Отец в первый месяц войны на фронт ушел. Наказывал беречь мать, за младшими присматривать. «Что, — думаю, — теперь матери скажу».
Перед рассветом вернулись в Истру. Спрыгнул я с машины на площади, побежал домой. Бегу, а в небе гудит. Ну, гудит и гудит, я не очень прислушивался. Тогда почти каждую ночь гудело. Над городом пролетали немецкие самолеты Москву бомбить. В то утро немцы прилетели бомбить Истру. Завыли, падая, бомбы. Кругом запылало. Красным, желтым, зеленым светом. Я такого огня в жизни не видал. Из домов стали выскакивать люди. Военные и гражданские. Бежали к землянкам, к щелям, что были нарыты всюду. Крики, плач. Меня какой-то командир в щель затолкал. Я деру от него задал. Мне домой скорее хотелось попасть, я наказ отца вспомнил, чтобы за младшими присматривать. Подбежал к дому, а он приподнялся — и все выше, выше поднимается. В воздухе на бревна рассыпался. В тот же миг меня ударило, я потерял сознание.
Когда немцы город заняли, я у родственников жил. Только отошел от контузии, немцы по домам побежали, стали жителей собирать, чтобы из города выгнать. Так они готовились жечь город. Но мы спрятались, немцы нас не нашли. Я даже видел, как они на велосипедах по улице ездили. Зима, снег, а они на велосипедах. Странно было глядеть на них. Они спокойно ездили, не торопились. Поджигали дома. Подожгут один — и к следующему. Все вокруг загорелось. Горели деревья возле домов. А те, что подальше от домов стояли, плакали. На жару они сначала от мороза отходили, потом на их ветках выступали капли-слезы. Слезы капали с веток, ручьями текли по стволам. Так казалось. А когда от горящих домов ручьи побежали, казалось, что ручьи эти тоже из слез. «Родные погибли?» — спросил тогда Речкин Стромынского. «Да», — сказал Стромынский. «Хочешь в разведку?» — предложил лейтенант. «Мне лишь бы немцев побольше убить», — сказал Стромынский.
Было начало лета, была жара. Они сидели в тени березы на старом, выбеленном дождями бревне. Речкин присматривался к Стромынскому. Сначала ему казалось, что лицо земляка знакомо. Могли они встречаться в Истре. Разница в годах небольшая, пять лет. Стромынский с двадцать четвертого года рождения. В то же время что-то не сходилось. Рядом с Речкиным сидел голубоглазый, худющий боец, почти подросток, у которого но пробился юношеский пушок на щеках. Стрижка «под ноль» добавляла, худобы. Глядя на него, Речкин подумал о том, что Истра сгорела дотла, а значит, могли сгореть и документы, архивы. У этого парня погибла семья. Душу его источили мысли о мести гитлеровцам. Он вполне мог набавить себе годы. Тем более, что воевать он пошел добровольно. «Сколько лет себе набавил?» — спросил Речкин, не сомневаясь в правильности своих выводов. «Два года», — тут же признался Стромынский, не ожидавший такого вопроса. Покраснел, понимая, как глупо попался. Речкин не стал объяснять Стромынскому, что разведка — это не всегда убить немца. Просто он решил держать при себе земляка. Откормить его, подготовить, потом уже испытывать огнем, выдержкой. Полгода гонял Стромынского. Тренировал по всем правилам. Зимой забрал с собой в первый поиск.
Разведчик из Стромынского оказался хороший. Юркий. Остроглазый. Пролезет там, где не каждому пробраться. Теперь его ранило — и, по-видимому, серьезно.
…Темнело все более. Хотя еще и можно было разглядеть лица Пахомова, Галкина, что стояли рядом. Приближающаяся ночь еще не замазала черным полынный цвет неба. В той стороне, где скрылось солнце, еще отсвечивал бледно-желтый закат. От болота несло дурным запахом. Днем оно дыбилось, заглатывая снаряды и мины, теперь пузырилось бурно, отрыгивая препротивнейшим газом. Лягушки и те притихли.
— Пусть несут Стромынского сюда. Зови людей. Всех, — приказал Речкин Пахомову.
Сержант очень скоро исполнил приказание.
Кузьмицкий и Асмолов принесли Стромынского, бережно положили рядом с командиром. Подошли Козлов, Рябов, Ахметов. Молчаливые, сосредоточенные. Кашлять старались в рукава. Конец обстрела не означал снятия немцами блокады. Каждый спрашивал себя: что же будет дальше? Ночь, возможно, они проведут спокойно. Но этот покой — затишье перед бурей. Сегодня потеряли одного, ранило другого, а завтра? Не исключено, что немцы вызовут бомбардировщики. Тогда они так перепашут остров бомбами, что на нем камня на камне не останется. Сегодня им еще повезло. Немцы били и по острову, и по болоту. Воздушный наблюдатель засек тот островок, с которого Козлов с Асмоловым открыли огонь по цепочке гитлеровцев, в той стороне взрывались снаряды чаще всего. Они рвались и справа, и слева. А если весь огонь немцы сосредоточат на этом острове?
В критических ситуациях Речкин советовался с подчиненными, выслушивал мнение каждого. Оценил обстановку, попросил высказываться.
— Решай, командир. Тебе видней, — сказал Козлов. — Как скажешь, так и сделаем.
Козлов и раньше полагался на командира. Всегда и во всем. Советов давать избегал. Но приказы выполнял в точности.
— А, — отозвался Рябов, — кутерьму бы устроить, вот бы дело было.
— Какую? — спросил его Кузьмицкий.
— Мне все едино какую. Фейерверк с музыкой, пока ночь, — сказал Рябов.
Речкин вспомнил, что старшина Колосов называл Дениса Рябова балаболом. За язык. За излишнюю болтливость. Но как раз именно это качество ценил в нем Речкин. Рябову не надо времени, чтобы отойти от пережитого. Стоит опасности миновать, с Рябова как с гуся вода. Тут же станет балагурить.
— Пошли в разведку, товарищ лейтенант, э. Глянуть надо, что там у них и как, — попросился Ахметов.
В просьбе Ахметова был резон. Всегда хочется знать, что замышляет противник. Но об этом теперь можно было догадываться наверняка. После того, что произошло на болоте, после гибели своих солдат и полицаев, немцы, надо полагать, в болото не полезут. К утру им подбросят снарядов, они постараются так прожечь остров, чтобы на нем не осталось живого. Так что и ходить к берегу нечего, нечего разведывать.
— Может быть, прорвемся, а? — предложил Пахомов.
У Пахомова мысли всегда в одном направлении работают. Вперед и вперед. Но куда, как и на чем? По этому болоту двигаться можно только назад, в ту сторону, с которой они пришли. Разведано. Не зря по болоту Кузьмицкий с Асмоловым лазали. Но там как раз немцев больше всего. Пробираться к протоке? По тому пути, которым шли Рябов и Колосов? На чем? Лейтенант и так, и эдак разглядывал то, что подпольщик назвал лыжами. Полозья у них сделаны из ошкуренных еловых стволов. Гладкие полозья, они должны хорошо скользить по траве. Но стволы елей, судя по всему, распаривались, прежде чем гнулись концы, выбиралась из них сердцевина. Изготавливал их мастер, в этом нет сомнения. Делал он их в определенных условиях.
— Мне кажется, товарищ лейтенант, — негромко произнес Кузьмицкий, — с острова надо уходить.
— Куда? — спросил Пахомов.
— У самого берега есть небольшие клочки суши. К ним и надо двигаться. На них замаскироваться. Переждать день. Мы так делали раньше, когда я в партизанах был. Под носом у них отсиживались. На следующую ночь, если они не уйдут совсем, вернуться сюда. Днем здесь жарко будет.
Предложение Кузьмицкого заслуживало внимания. За ночь можно подобраться поближе к берегу, разбрестись по островкам, замаскироваться, переждать завтрашний артналет или бомбежку, что там еще могут придумать немцы. В болото они больше не полезут. Если решили отказаться от охоты на радиста, начали обстрел. Об этом подумал Речкин, а сказал другое:
— Я прошу вас еще раз каждого. Подумайте.
Разведчики молчали.
— Вы правы.
С этими словами подпольщик обернулся к Кузьмицкому.
— У нас есть возможность обмануть немца. С острова конечно, надо уходить. Но вот что я бы предложил еще. У нас две пары лыж, — кивнул он в сторону приспособлений. — Как только стемнеет окончательно, двое могут пробраться к протоке. Там через протоку перекинут мост. Мы пробирались под ним с вашим товарищем Рябовым. Мост охраняется. За мостом два пулеметных гнезда. Надо думать, что и пулеметчики не спят. Предложение такое. Часовых на мосту снять без шума. Подобраться к пулеметчикам. Их забросать гранатами. Уйти в сторону Ольховки, то есть за мост, в следующее болото. Мы шли тем путем.
Разведчики молча обдумывали предложение подпольщика. В этом предложении виделся выход из создавшегося тупика.
— Здесь какой есть резон, — продолжил между тем Галкин. — Немцы по ночам очень нервные. Они всполошатся. Станут вешать осветительные ракеты, будут стрелять. В том числе и друг в друга. Паника есть паника. В этой панике можно скрыться. Себя из этой операции исключаю. Я останусь здесь. Мало практики в делах подобного рода. Пойти на это дело должны те, у кого не может быть срыва. Немцы должны поверить, что прорвалась вся группа.
Предложение подпольщик изложил четко, вопросов не возникло. Молчал Речкин. Похоже, ему понравилось предложение Галкина. Каждый теперь примеривался к тому, что предстояло сделать. Ночь коротка. Чаруса избита снарядами. Особенно возле острова. Можно и провалиться. Даже на болотоходах. К часовым тоже подобраться непросто.
Речкин тоже вроде бы примеривался. Прикидывал и так, и эдак. Посылать надо двоих. Часовых на мосту двое, снимать их надо одновременно. Два пулеметных гнезда. На одном берегу протоки и на другом. Задавить их надо тоже одновременно. Двое уйдут, останется семеро. В том числе подпольщик. Двое ранены. Стромынский, как сказал Пахомов, не ходок. Он, Речкин тоже не ходок. Пятеро здоровых на двоих раненых — такой получался расклад. Рискнуть можно, но кого посылать?
Командир группы стал думать о каждом. Кузьмицкого посылать не следовало. Ножом владеет слабовато, может промахнуться. В таком деле, как правильно заметил Галкин, промаха быть не должно. Асмолова посылать тем более нельзя. Порывист, как и Пахомов. И тот, и другой могут наломать дров. Лучше всего для этой цели подходил Рябов. У Дениса реакция хорошая. Он хоть и балабол, как называет его Колосов, но в деле собран. Денис протокой пробирался, по чарусе шел, освоил эти приспособления. С ним можно Козлова направить. Выдержка завидная у шахтера, сила есть. Не ножом, так голыми руками задавит часового, и тот пикнуть не сможет. И все-таки с Козловым торопиться не следует. Медлителен Козлов. А часовых на мосту двое. Убирать их надо одновременно. Чтобы, ни крика, ни стона. Оставался Ахметов. Их надо и посылать. Рябова и Ахметова. Не раз выручали, справятся. Понимают друг друга с полуслова. Второй год бок о бок воюют. У них вроде дружбы, хотя понять этой дружбы и нельзя. Больно они разные.
О каждом подумал Речкин, оценил каждого. Прикинул достоинства, недостатки. Отдал должное подпольщику, который сам определил, что ему по силам, чего он не вытянет. «Серьезный товарищ, — подумал о нем Речкин, — не боится показаться слабым».
— Идти тебе, Денис, и тебе, Фуад, — сказал он Рябову и Ахметову.
— Фейерверк, значит, устраивать? — усмехнулся Рябов.
— Называйте как хотите, но чтобы без срыва, — сказал Речкин.
— Сделаем, товарищ лейтенант, э, — спокойно произнес Ахметов.
«…Настоящим подтверждаю также, что нами были выполнены все ваши распоряжения по блокаде русских разведчиков в точке 07 квадрата 0476 Шагорских болот, проявлена твердость в осуществлении крайних мер.
Блокада, как вы и распорядились, была сдублирована. Наружное кольцо усилено за счет подразделений сто сорок третьей пехотной дивизии. Для непосредственного огневого контакта с противником привлечены полицейские, вел их присланный вами проводник.
Овладеть островом не удалось.
Предполагаю, что проводник намеренно завел нас в ту часть болота, из которой не было выхода, в результате чего утонули или уничтожены огнем русских разведчиков все 58 полицейских. В болоте погибли: лейтенант СС Герберт Кассин — офицер зондеркоманды 07-Т, фельдфебель СС Эбергард Штрезов, 17 наших солдат, список которых прилагается…»
«…Ранее поставленная перед вами задача: захват рации, захват радиста — отменяется. Настоящим распоряжением предлагается открыть огонь на уничтожение разведгруппы русских из всех имеющихся в вашем распоряжении огневых средств…»
«…Прошу вашего разрешения на повторную обработку артиллерийско-минометным огнем всей площади, прилегающей к точке 07 квадрата 0476 Шагорских болот 17.06.43 г., с 10.00…»
Двое ходили по мосту. Встречались на середине. Снова расходились всяк к своему краю. Осматривались. Видели все то же: нагромождение кустов по обе стороны моста. Эти черные массы кустов громоздились по берегам протоки, которая лишь угадывалась в густой, хоть ножом ее режь, темени.
Ночь полнилась звуками.
Обостренный слух болезненно воспринимал крики ночных птиц, скрипучую лягушачью перекличку, бульканье болотного газа, неведомое шевеление, странные, то короткие, то продолжительные вздохи.
Болота, что тянулись по обе стороны протоки, невозможно было разглядеть в кромешной тьме.