*
*
Медея из лесхоза — вот кто ее заставил резко поумнеть. Она пыталась примерить на Азимкину привязанность к мерзкому Кирюхе
— Конечно, будет ненависть, когда такого красавца мимо носа проносят! Обвисшие веки приподнялись, желтые глаза зажглись недобрым рысьим огнем.
— По-вашему, он красивый?
— Был бы некрасивый, бабы бы так не вешались. Нелька-подлючка, надо отдать, в мужиках разбирается.
После этого у Кирюхи не удалось нащупать ни единого изъяна, это был идеальный возлюбленный. Слезинки, бегущие по ее желтым отечным щекам, становились все более горячими и просветленными, а когда она дошла до самого главного, то зарделась как девочка: на День милиции ее Ромео подарил ей духи. Да такие красивые, все переливаются!
— И пошутил еще так смешно… Мочалку побрызгай.
И стрельнула глазками уже с нескрываемым торжеством.
*
*
*
Сниженный культурный уровень не позволил Азиме Саидовне Ахматовой отнестись критически к влияниям и нормам криминализированной микросреды, а потому ее аморальные и неправомерные действия представлялись ей эстетически привлекательными. Но суд на эстетику не купился и закатал бедную Азимку по максимуму. Не расстреляли только потому, что женщин вообще старались не расстреливать. Как-то неизящно.
Юля тогда еще по глупости старалась узнать, что с ее подэкспертными будет дальше, но довольно быстро запретила себе этим интересоваться. Судьбами должен вершить суд, а не судебка, и даже хорошо, что ее кабинетик — обычный канцелярский закуток вроде бухгалтерии с решеткой на окне, а то еще развоображалась бы о себе. И она извлекла из дела Ахматовой главное: границу между нормой и патологией проводит не знание, а красота.
Но что бы мы сказали о физиологе, который бы объявил слезы нормой, а мочу патологией? А мы-то поступаем еще хуже, одни и те же дела то воспеваем в трагедиях, то объявляем патологией, когда они подаются в других костюмах и декорациях. Расширенный подростковый суицид — патология, самоубийство Ромео и Джульетты — высокая трагедия. Расточник с ЛМЗ — патология, рыцарь Тогенбург — высокая трагедия. Азимка Ахматова — патология, царица и волшебница Медея — высокая трагедия. Да если бы мы увидели Медею живьем — потную, распатланную, да уже и потасканную к ее-то годам, мы бы тут же и ее отправили к Азимке!
Сначала Юле по глупости же показалось, что своими еретическими параллелями она стаскивает Медею к Азимке, потом стало казаться, что, наоборот, поднимает Азимку к Медее, но постепенно до нее дошло, что ее дело никого не поднимать и никого не опускать, а помнить, что Медея и Азимка существуют в одной и той же вселенной и что мерить их нужно одним и тем же аршином, взвешивать на одних и тех же весах.
Вот тогда-то она и вгляделась в Медеины дела глазами эксперта из судебки. Ведь Медея-то еще за много лет до ее прославленного пароксизма ревности в свой побег с Ясоном прихватила, как выражаются блатные, «корову» — родного брата. А когда погоня начала их настигать, разрубила брата на куски и разбросала их в разные стороны, — пока преследователи их собирали, влюбленным удалось ускользнуть. До судебки она была уверена, что это просто страшная сказка, а наглядевшись на настоящих Медей и Ясонов, поняла: да именно так люди и поступали! Тысячу раз когда-то перечитанные мифы Древней Греции вовсе не страшилки, придуманные спинного холоду ради, а просто-напросто правда о человеке, каков он есть изначально. Что хочется, то и твори. Выдумывай, пробуй. Разрывай на части наследников неугодного рода, подбрасывай змей в колыбель неугодному младенцу, подбей к преда-
тельству и столкни со скалы, сжигай, вари в котле и угощай гостей, хватай, до чего дотянешься, и наслаждайся, наслаждайся! Мешает мать, брат, отец — убей мать, брата, отца. Не можешь справиться — любовник поможет. Чтоб не оставить пятен на одежде, разденется догола, как на ложе любви. Тело упакуете в мешок из-под мусора, пудовую гирю купите в спортивном магазине, а каналов в Ленинграде хватает. И можно спокойно трахаться на освободившейся тахте.
Многие люди так и живут с утра до вечера в состоянии аффекта. А когда-то в состоянии аффекта жили все. И снова впадают в него, чуть исчезнет нужда притворяться. А мы на полном серьезе объявили нормой тонюсенькую маску, выражающую нашу суть не больше, чем тончайшая пленка лесов и морей — планету Земля. Поскреби пленку — хоть ту, хоть эту, — и рванет раскаленная магма. Те, кого мы честим извергами, моральными уродами, — они-то и раскрывают глубинную правду о нас. Это они норма, а не мы. Нас больше? Так и лавы из вулканических жерл изливается какая-нибудь пара десертных ложечек. Все безобразное мы закапываем поглубже с глаз долой — а в нем-то как раз и таится главная правда.
Но мы ни за что на свете не хотим поглядеться в это страшное зеркало. Мы ни за что на свете не хотим знать главное о себе — в чем мы похожи на извергов и уродов, мы выискиваем только то, в чем мы красивее.
ПОД
«КУРСКОЙ
ДУГОЙ»
Как изобильны были дни в Изобильном! Каждый новый день — это каждый раз оказывалась чуть ли не целая жизнь. А сохранились в памяти только вспышки.
Первой была именно что
О запчастях Юля знала только то, что их всегда не хватает и из-за этого во всех колхозах-совхозах всегда ржавеют два-три комбайна да пара-тройка косилок, оскалившихся кривыми ржавыми когтями-расческами. В Изобильном это железное кладбище было самое маленькое, но и его называли «Курской дугой». Под «Курской дугой» она пережила и самое большое потрясение. Она любила, набравшись храбрости, на четвереньках пробежаться под тракторными граблями, вонзившими в землю свои огромные когти. Но однажды, уже вынырнув и радостно задохнувшись, она вдруг узрела перед собою сверкающее существо неописуемой красоты. Его шея то золотилась, как бронзовые стружки, то переливалась всеми цветами радуги, хвост бил струями перекаленной синевы, как стружки обычные, высокая пилотка набекрень алела пупырчатой кровью, сверкающий круглый глаз гневно таращился, а костяной клюв вдруг разинулся взбесившимися ножницами и завопил так ужасно, что она полетела прочь и очнулась лишь от страшного удара оземь. Только тут она и поняла: конец!..
Однако конец все не наступал, и через несколько веков она решилась-таки приподнять голову. Ослепительное чудовище гордо прохаживалось рядом, тараща свой гневный, совершенно круглый сверкающий глаз куда-то мимо и выше нее. И много
лет спустя она поняла, что в те первые полузабытые годы она испытала ВСЁ, что только бывает в человеческой жизни: все будущие страхи, радости, отчаяния и чудесные избавления были только повторениями этих первых вспышек. На третьем курсе она даже включила эту догадку в свой курсовик: мы переживаем как открытие лишь то, что создает новую рубрику. Первый петух может быть только один, потом идут повторения: понятно, петух, а вот еще петух, и еще, и еще...
Однако и десятый петух нашел чем поразить. Вдруг все уличные ребятишки побежали к соседям с криком что-то там про «петуха! Петуха!». И она тоже побежала радостная, думала, будут показывать какой-нибудь фокус с петухом. И фокусник не подкачал: петух без головы летал по двору, а кровь била из шеи, как из новогоднего шампанского...
Ночью у нее поднялась температура, она плакала, что-то кричала про петуха, и утром мама очень строго ей выговорила, что свои истерики надо держать при себе, а папе сказала, как будто он был в этом виноват, что Юля растет слишком нервная.
И первый ужас, и первое избавление, и первая любовь, и первое разочарование — только они и могут быть настоящими потрясениями, до дна пробирает только
Репродуктор — торчавшая на шкафу ребром черная китайская шляпа (она уже видела такие в киножурнале) — начинал свой болбочущий день с того, что запевал притворным квакающим голоском: «Мне хорошо, колосья раздвигая, сюда ходить вечернею порой, стеной стоит пшеница золотая по сторонам тропинки полевой». И однажды до нее дошло, что квакающий голосок поет про то самое поле, которое начинается сразу за ее домом, но без песни Юля не догадывалась, как хорошо туда забраться, раздвигая колосья. Она раздвигала и пробиралась, раздвигала и пробиралась, так что когда она наконец насладилась жизнью в песне и решила вернуться, то оказалось, что она совершенно не представляет, в какой стороне остался дом. Пшеница стояла именно что
Так она познала предательство, коварство мира. Только что была пшеница золотая, дышащая вкусной пылью, и вдруг она же оборачивается готовой проглотить тебя пастью…
А когда папа уже работал в Акдалинске на мелькомбинате, один хулиганистый парень по фамилии Гольц любил кататься на ленте транспортера вместе с намолоченной пшеницей, в последнюю минуту спрыгивая. И вдруг почему-то замешкался. И свалился в бункер. И когда его сумели наконец оттуда извлечь, он был весь синий, а рот и нос были забиты золотым зерном.
И все-таки ей на всю жизнь запомнился второй квакающий куплет: «Всю ночь поют в пшенице перепелки о том, что будет урожайный год, еще о том, что за рекой в поселке моя любовь, моя судьба живет». Песня открыла ей, что любовь такая же важная вещь, как и урожай, раз их поминают рядом.
Любовь была как-то связана и с танцами, которые летними вечерами устраивали на зерновом току. Мама ей там бывать не разрешала, и Юля уже понимала почему — чтобы она не видела, как дяденьки и тетеньки обнимаются и кружатся или бегают взад-вперед коротенькими шажочками под музыку. С ярко освещенного тока долетали звуки музыки, смех, но она не завидовала, потому что с танцев папа и мама всегда возвращались сердитые. Обычно оправдывался папа: «Что я могу сделать, они сами на меня вешаются!..», — а мама прямо отпихивала его своим голосом, как пшеница в поле: «Знаю я, как они сами».
Заметив ее, они обрывали разговор, папа брал гармошку, уходил на кухню и, свесив свой чуб, черный и блестящий, как перекаленные стружки, запевал:
«До встречи с тобою под сенью заката был парень я просто огонь», — и голос у него был такой нежный и печальный, почти как у певиц из репродуктора, что ей хотелось плакать. А мама в спальне пела так же красиво и грозно, как из репродуктора выводил какой-то дяденька: «Слава борцам, что за правду вставали», — только пела она за дверью совсем другое: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу». Юля, замирая от страха, слушала из гостиной два этих совершенно чужих голоса (только у них одних во всем Изобильном были
Через много лет она поняла, что и любовь ей открылась под той же «Курской дугой». Мир озарялся счастьем, когда в нем возникал
Во время уборочной Юля иногда бегала по короткой пшеничной стрижке издали посмотреть на Ваську и однажды увидела, как он сначала неподвижно стоял спиной к ней, а потом повернулся и помахал маленькой полоской, которая на мазутной спецовке белелась еще ярче, чем его улыбка. К счастью, Васька ее не видел, и она улепетывала прочь еще стремительнее, чем от петушиного клюва. Как ни мала была она, но у нее уже успело образоваться маленькое отделеньице в том бесконечном подвале, куда мир упрятывает все, что мешает ему гордиться собой: ушлая соседская девчонка лет восьми успела ей растолковать, что у мальчишек в трусах совсем не то, что у них, и, подозвав несмышленыша с соской во рту, стянула с него трусики и показала… Она говорила еще и какие-то бессмысленности про ее маму с папой, однако эти ужасы, не успев родиться, немедленно погружались во тьму. Куда еще раньше были упрятаны воспоминания о том, как она в постели по нескольку раз сжимала и разжимала бедра, вызывая какое-то сладостное — она еще не знала этих слов — томление. Но Васькина полоска что-то осветила и в этой тьме. К счастью, ненадолго. От Васьки исходил такой свет, что в его сиянии никаких светящихся поло-
сок было не разглядеть.
При этом она совершенно не ревновала, когда мама говорила папе, что Марина морочит Ваське голову, и папа соглашался, что Маринка допрыгается. Тетя
Марина вообще все время
Правда, в Изобильный Васька больше не вернулся, однако жизнь по-прежнему оставалась прекрасной, только стало меньше света. Но его в целинной степи все равно оставалось хоть залейся. А когда папа подобрал на развалинах теплицы большой осколок стекла, стеклорезом вырезал из него три стеклянные линейки и завернул их в трубку от свернутой картонки, — это да, это была вспышка! Мелкие тусклые стекляшки, стоило посмотреть на них через трубку, складывались в неописуемо-сказочные разноцветные узоры, а повернешь — еще более неописуемые и прекрасные. Она немножко даже помешалась на этой неземной красотище — сидела, направив волшебную трубку в сторону окна, и вертела, вертела, вертела, вертела, вертела…
Какое смешное и милое слово —
Зимы в Изобильном, конечно, тоже были, да еще какие — то бураны, валившие столбы вместе с проволоками, то морозная тишь, все заборы одевавшая в иней, обжигавшая щеки и холодившая даже глаза, были и маленькие лыжи с брезентовыми петлями, куда нужно было вбивать круглые носики валенок, были и пещеры в сугробах, было все, но вспышек почему-то не осталось. Может, оттого что ее зимой старались держать дома: постоянно всплывали разговоры, что кто-то где-то
Зимы больше всего запомнились тем, что, сидя дома, она без конца перечитывала книгу НА КУН, «Легенды и мифы Древней Греции». Начиналось совершенно непонятно, но тем удивительнее и среди непонятностей вспыхивало это слово:
«Из Хаоса, источника жизни, родилась и могучая сила, все оживляющая
К счастью, и у НА КУНА все эти слова с больших букв — Вечный Мрак — Эреб, Ночь — Нюкта, Эфир, Танат, Гипнос, Немесида — длились недолго, а потом начиналась нормальная жизнь. Крон проглатывал своих детей, боги запрятывали титанов в вечную тьму, Тифон с Ехидной порождали в Тартаре назло победителямбогам адского пса Кербера, но боги все равно вечно пировали на Олимпе, между делом решая судьбы людей, хотя еще раньше ее решили мойры, которые вообще не глядя вытягивали человеческие
От богов лучше было держаться подальше, хотя все равно не угадаешь, какую пакость они подстроят. Афина, например, придумала флейту, но потом заметила, что она портит ее красоту, бросила ее и прокляла того, кто ее поднимет, хотя знать не знала, кому эта несчастная флейта попадется.
Актеон же и вовсе ни в чем не был виноват — подумаешь, случайно заглянул в пещеру, где купалась Артемида! Так она его превратила в оленя. И это бы даже
интересно, но его тут же разорвали собственные собаки! Юля представляла, как это ужасно больно — не просто кусают, но еще и
Несчастья своими неслышными шагами так и крались следом за красотой. Прокна попросила своего мужа Терея привезти в гости ее сестру Филомелу. Поразила Терея красота Филомелы, и он воспылал к ней страстной любовью. Вот и окончен путь, но не ведет в свой дворец Филомелу царь Фракии, он уводит ее насильно в темный лес, в хижину пастуха и держит там в неволе. Зачем?! Жили бы лучше вместе с Прокной в одной квартире, как тетя Ира и тетя Клава, две сестры с одним мужем дядей Гошей. А в хижине она, конечно, начнет жаловаться богам и какому-то небесному Эфиру. А Терей нет чтобы просто взять и забрать ее к себе домой, схватил ее за волосы, связал и вырезал язык…
Получалось, что из-за красоты и любви и творятся все эти ужасы.
В распадающихся на большие твердые страницы русских сказках, где букв было меньше, чем картинок, тоже не переводились красавицы писаные, и хорошие, и пригожие, но на картинках они всегда оказывались совсем не такими красивыми, как на словах. Да и чудище безобразное в ее любимом «Аленьком цветочке» было не такое уж и безобразное, ей и самой случалось подружиться с парой-тройкой примерно таких же пёсов-барбосов. Ну а если бы кто-то из них
Это был мертвый скворец, чьи черные перья красиво переливались не хуже папиного чуба, а клюв торчал остреньким шильцем. Их детская компашка похоронила его с воинскими почестями, в холмик воткнули связанный суровыми нитками крестик, все по высшему разряду. Но через несколько дней они нашли для скворца какое-то еще более достойное место. Радуясь за него, они раскопали могилку, но скворец был уже весь в земле и
Смерть — это был не просто ужас, это была неописуемая мерзость. Тут завопишь истошным голосом…
Она почуяла, что с Изобильным покончено, когда на уборочную прислали студентов. Они хоть и спали в амбаре на соломе, но как-то было видно, что Изобильный они принимают не всерьез. И мама, она видела, со студентами держится как-то поособенному культурно. Акдалинск звал. Ей было ужасно грустно расставаться с подружками и механизаторами, но она давно уже знала, что Изобильный — это только на время. Зато небо! Такого огромного неба она нигде больше не видела.
Правда, нигде она не видела и такого лазурного солнечного неба, как на акдалинском вокзале. Под этим небом гудел и кипел необозримый зал ожидания, а по небу бежали солнечные физкультурники и физкультурницы, мчались счастливые велосипедисты и велосипедистки, зеленела трава, сверкали цветы, и весь этот счастливый солнечный мир охватывало бесконечное ожерелье из золотых дынь, арбузов, виноградов, пшеничных колосьев, до того роскошных, что собор Святого Петра в Риме через много-много лет тоже показался ей только эхом.
ОТ
ВЫТРЕЗВИТЕЛЯ
ДО
«ЕНБЕКА»
Зато ни Эйфелева башня, ни Эмпайр Стейт Билдинг не дотянулись бы акдалинскому Элеватору и до плеча: недаром весь город знал, что по росту их Элеватор второй в мире. Вершина Элеватора доставала до звезд, а у его подножия почти уже первоклассница Юля вместе с папой и мамой поселилась в общежитии мелькомбината. В общежитии Юле ужасно понравилось: в Изобильном тоже все были друг с другом знакомы, но тут еще и на ночь почти не приходилось расставаться, а папа и мама даже и ночью теперь были рядом. А Центр, куда отправлялись «в город», вообще поражал величием — цвета ненастных туч могучий обком с белыми колоннами, перед ним широко шагающий Ленин в штанинах с тяжелыми складками, крупными, будто на оконных шторах, за Лениным Парк культуры и отдыха с исполинским велосипедным колесом обозрения, уносящим неизвестных храбрецов выше яркожелтого кинотеатра «40 лет Казахстана», который и сам был размером с три зерновых тока. Маленьких домов в Центре вообще не было, все пятиэтажные, ну а про асфальт и говорить нечего — им все было залито до самого Элеватора.
В общежитии, где всегда было весело, папа моментально превратился из Степаныча в Серегу, и Юля очень обижалась за папу, когда мама начинала его ругать, будто он пришел пьяный: пьяные шатаются, а от папы только пахнет! Как же мог папа не выпивать с бригадой, если на него и так
И в Изобильном, и в мелькомбинатском общежитии, разумеется, были и мальчишки-хулиганишки, и девчонки сплетницы и ябеды, но она их никогда не боялась, потому что они были
Нет, училась она хорошо, ибо сразу же поняла, что если не будешь слушаться, то тебе устроят жизнь еще куда потягостней. Это, собственно, и был главный урок взрослого мира: ты не развлекаться сюда пришла. Хотя только работая в судебке, она поняла, какого главного витамина ей не хватало в школе — красоты.
Всё, как и на пшеничном поле, началось с радости: им дали квартиру. И дал не кто-нибудь, а Бородин, чье имя поминали без разъяснений, — Бородин, и всё. Бородин нагрянул в больницу как раз на мамино дежурство, и мама так ему глянулась, что уже и после квартиры он маму продолжал
Зато после долгого перерыва папа опять взялся за гармошку и пел на кухне невыносимо красивые и грустные песни таким низким женским голосом, что слезы наворачивались на глаза. Иногда даже у мамы. Правда, она почему-то все равно казалась недовольной и тоже уходила в спальню петь высоким мужским голосом, как будто папа с мамой в чем-то упрекали друг друга: «Ты только одна, ты одна виновата, что вдруг загрустила гармонь» — «Зачем вы, девочки, красивых любите, одни страдания от той любви».
А вскорости на грязно побеленной афише кинотеатра «Спутник» — бывшая мечеть — она прочла намазанное коричневой малярной кистью: «СИЛЬНЕЕ УРАГАНА». Сначала все шло хорошо: ветер весело шумит, судно весело бежит, учебное судно с приятными молодыми матросиками и добрыми наставниками, в кино других не бывает. А потом мерзкий капиталист липовой радиограммой направил наших ребят в самый центр подступающего урагана. И ураган не подкачал! Он обрушивал на парусник пенящиеся горы взбесившейся воды, валял судно сбоку набок, будто игрушечный кораблик, ломал мачты, рвал канаты — и вдруг над всем этим сумасшедшим домом загремела та самая музыка, которую до этого на концерте помешал доиграть прислужник капиталиста. И эта музыка действительно была
Так Юля впервые услышала бетховенскую «Аппассионату».
В музыке и правда скрывалась какая-то тайна! Почему к ней людей так тянет? Что она им дает? Запевать пытались даже пьяные, которых привозили в вытрезвитель. Юлин дом располагался между милицией и вытрезвителем, причем половину дома занимала ГАИ, так что шоферюги, занятые борьбой за права, постоянно всовывались из общего коридора к ним на кухню, покуда во дворе втаскивали в вытрезвитель перепившихся. Их привозили и в «воронках», и в патрульных машинах с мигалками, прозванных луноходами, и в мотоциклетных колясках, а в праздники возили даже самосвалами: поднимали кузов, и они ссыпались на землю. Случалось, доставленные клиенты пребывали в отключке; тогда водитель в форме со знанием дела давил им куда-то за ухо, и те немедленно оживали и брели, куда ведут, как миленькие — лишь изредка им приходилось выворачивать руку, заставляя чуть ли не чертить носом по земле. Иногда, правда, попадались и героические личности — вывалившись из «воронка», они норовили заехать кому-то из милиционеров по зубам. Те, конечно, могли оформить герою срок за сопротивление при исполнении, но, добрейшие люди, вместо того чтобы сломать человеку жизнь и лишить детей отца, сшибали его наземь и, хорошенько отпинав сапогами, волокли под руки во тьму гостеприимно распахнутой двери. А если он их очень рассердил, то и за ноги.
Юля уже давно поняла, как нужно относиться к таким вещам: поскорее пробегать мимо и не позволять им задерживаться в голове. Как дохлым собакам, как всяческим сортирным делам. Даже баня относилась примерно туда же. Тем более и кровавые «женские дела» (мамина инструкция на этот счет ничуть не отличалась от «мойте руки перед едой»). К сортирным делам тем более относилось и все то, что она видела в толстенной маминой книге «Акушерство», — головка ребенка, выдавливающаяся откуда-то между ног, — такого просто и быть не могло. То, что она видела в учебнике анатомии, быть могло, только про это не нужно думать. Зато пьяные женщины, которых изредка привозили в их двор, — те много месяцев продолжали стоять перед глазами. Или в полуотключке бродить по двору, волоча на иссохлой ноге трусы, измызганные в половую тряпку.
Однако соседские мальчишки явно стремились к этому труду. Когда привозили бабу пьяную
И об этих существах можно было шушукаться, хвастаться их вниманием?.. Да полумертвая синюшная баба своими раздвинутыми венозными ляжками собрала бы в сто раз больше любой красавицы!