— Не закрывайся, красавица, — захохотал дикарь, — на невольничьем рынке тебе этого не позволят, покупатели хотят видеть товар полностью обнаженным.
Она вскрикнула от ужаса.
— Негодяй, ты этого не посмеешь!
— Когда отведаешь моих плетей, стыдливости у тебя поубавится!
Он велел своим черным рабам, жадно пожирающим глазами ее наготу, привязать ее к скамье и сечь плетьми, но не очень сильно, чтобы не повредить ее мраморную кожу.
И все-таки когда на аукционе молодой евнух обнажил ее полностью, ее тело покрылось жемчужинками испарины. Грубые бородатые мужчины жадно пожирали глазами идеальные полушария ее грудей, божественную линию бедер, пытаясь проникнуть в затененный уголок внизу ее шелковистого живота, и перебирали трясущимися от вожделения пальцами пиастры, цехины, изумруды и сапфиры в своих кожаных кошельках. Она была прекрасна, как статуя, но статуя, трепещущая от страха и стыда, а значит, сулящая особенно острое наслаждение».
Ее собственные пальцы, казалось, от рождения знавшие, что им нужно делать, без помощи страха и стыда никогда не могли добраться до пика наслаждения. Еще в полубеспамятном детстве она, что-то горячечно шепча, представляла, как ее раздевает и стегает ремнем какой-то
Так что когда она сделалась одним из вожаков подростковой шайки и сумела стравить двух пареньков так ловко, что один из них во время драки нечаянно убил другого, — только тогда она впервые в жизни поняла, что такое истинное счастье.
Ответ убийцы Юлю не очень-то и поразил:
— Она воще безбашенная. С ней ничё не стремно.
Так он ответил на вопрос, чем его пленил этот Ричард Третий в юбке, которую скрюченная колченогая вамп никогда, впрочем, не носила.
А в раннем детстве обожала крашеные ногти, духи — думала, это и есть красота.
Но оказалось, красота — это власть.
Она привыкла, что мужчины при ее появлении немедленно теряют голову. Вот и в тот день на повороте с Университетской набережной она подрезала какогото роскошного мужика в «мерсе», и он уже приоткрыл окно, чтобы ее обругать, но увидев жемчужную улыбку, сверкающую из огненного облака ее волос, только чудом не вылетел на тротуар. В элегантном холле «Прибалтийской» надменные иностранцы тоже застывали с открытыми ртами, а их холеные бабы наливались желчью, когда она своей дразнящей походкой проходила мимо них в серебристом платье, облегающем ее на диво стройную талию. А когда она вошла в конференц-зал и замерла у входа в вольно наброшенном на мраморные плечи голубом бархатном палантине, приоткрывающем грудь безукоризненной формы, престарелый академик Рыбальченко прервал свой доклад о раскопках Погореловского городища и не сводил с нее подслеповатых глазок, покуда она не сделала снисходительный жест изящной кистью левой руки: продолжайте, мол, продолжайте. Однако же все профессора и академики, обернувшие к ней свои пенсне и седеющие бородки, так и не могли вернуться к докладу, покуда она не поспешила присесть на ближайшее свободное место.
Она всегда старалась поменьше обращать на себя внимание, но это ей никогда не удавалось. И на фуршете, куда бы она ни направилась, всюду тут же начиналась толкотня за право подложить ей лучший кусок и налить лучший бокал, а когда она закружилась в вихре вальса, то к ней, отпихивая профессоров и академиков, устремились и аспиранты, готовые поставить на карту уже и карьеру. Но она щадила старичков, позволяя им подержаться за ее талию, опасаясь лишь, как бы дело не кончилось инсультом.
Но именно этот триумфальный вечер и заронил в ее душу сомнение: а не видят ли в ней только прекрасное тело? А ее ничуть не менее прекрасная душа никому не интересна? Прежде она почти гордилась, что все четыре ее мужа расстались с нею, не выдержав соседства с ее красотой, слишком уж жестоко подчеркивавшей их заурядность, но ведь, если серьезно, они должны были возвыситься над мелким самолюбием ради счастья быть рядом с такой удивительной личностью!
А между тем одиночество наполняло ее однокомнатную квартирку дыханием все более и более ледяным с каждой новой морщинкой у глаз, с каждым новым седым волосом, с каждым миллиметриком беспощадно никнущей груди, с каждым малиновым червячком лопнувшего сосуда. И уже хотелось обрести такого друга, для которого все это было бы неважно, чтобы сделалась хотя бы чуть менее ужасной неуклонно подступающая старость…
А как его распознать, верного и надежного, если все кидаются на ее внешность? Как его выделить в толпе тех, кто жаждет только ее тела? И понемногу красота стала тяготить ее, она начала ее гасить скучными прическами, ординарной косметикой, унылыми нарядами, — и все равно из-под любого пыльного налета ее краса сияла жар-птицей.
Нет, помочь могла только пластическая хирургия! Когда она объяснила своему хирургу, что хочет не обрести красоту, но избавиться от нее, он был удивлен, хотя и не слишком — он всякого навидался. Но когда она, придя в себя после наркоза, увидела свой аристократический «ахматовский» носик вздернутым, глаза ушитыми, а рот перекошенным из-за парализованной мышцы, она прокричала заплетающимся языком: «Что ты наделал, мерзавец!!! Немедленно верни все обратно!!!!» А когда доктор начал искать ее расписку о том, что она предупреждена обо всех возможных последствиях, она схватила лежащий на столике скальпель и попыталась отхватить негодяю нос. Однако, к счастью, промахнулась и лишь до зубов рассекла ему щеку. И что же Юля должна была написать в заключении? Нарциссизмом страдают, вернее, наслаждаются довольно многие женщины (Чижов, считающий себя полным лузером, объедками своей красоты только и кормится), — болезнь это или, наоборот, избыток здоровья? Почему кавказская Шарлотта Корде, неспособная увидеть хоть одну темную пылинку на белоснежной праведности своего народа, нормальная идеалистка, а дама, поклоняющаяся собственному совершенству, — претендентка
в сумасшедшие?
В психологии назвать умными словами означает примерно то же, что в физике объяснить, считает Егор. Умными словами можно даже все обратить в болезнь.
«Одна, но пламенная страсть» — романтик, «сверхценная идея» — больной. Многим женщинам не дает покоя тревога: «мужикам только одного и надо», «а вот женился бы он на мне, если бы я была некрасивая?», но припечатай это словом «деграциация» — и диагноз готов. Максимализм в политике или в любви тоже штука почтенная, но для этой Галатеи, изувечившей своего Пигмалиона, можно смело требовать «принудки». Психиатр при судебке — он вроде Егора: кто не флегматик, тот сумасшедший. Егор и ее в эту сторону сильно пригнул…
Поближе к земле.
Ведь она мечтала о жизни не убого благополучной, но прекрасной, сверкающей, полной опасностей и страстей, то взмывающей к звездам, то летящей в бездну, а она вместе с мужем так и протопталась по земле. С ним, пожалуй, взлетишь, это не человек, а власть земли на двух ногах-сваях, тяга земная, как она тысячу лет назад прочитала в былине про Святогора, да только не догадалась, что это про нее.
Вовремя взяв себя в руки, она не позволила овладеть собою неприязни, внезапно поднявшейся с темного дна, она прекрасно сознавала, что сделала свой выбор по доброй воле, что Егор никогда не притворялся более возвышенным, чем был на самом деле, что упрекнуть его решительно не в чем, — но это лишь сильнее насыщало ее обиду ядом и злостью.
Нет, ей положительно нельзя было с ним сейчас встречаться, чтобы не наговорить чего-то такого, о чем даже ему будет трудно забыть, хотя он как никто умеет не придавать значения словам, слова, как он любит повторять, ему не нужны, если известны интересы. А интересы ее, он совершенно прав, неразделимо сплетены с ним и с Егорушкой, ничего даже отдаленно сравнимого у нее нет. Здесь вся ее жизнь, а там только фантазии. Но его презрение к фантазиям — это такая тупость!!...........................................
Нет, положительно, ей требовалось отдохнуть от него, вспомнить, что он для нее значит. Но как назло, ей нужно было явиться к нему в офис, где он устраивал прием для «своего» депутата, а тот будет с женой. Наряжаться было не обязательно: Егор со смешком сказал, что ее облик трудовой интеллигенции будет работать и на его имидж. Насмешка явно относилась к депутату, но тут ей вдруг впервые в жизни пришло в голову, что она, возможно, уже давно недостаточно хороша для Егора, — и ее прямо скорчило.
И почему-то сразу вспомнилась неуловимо нагловатая почтительность Егоровой секретутки с жирно накрашенными губками, надутыми, как резиновое колечко, что дают грызть младенцам. Ей вдруг так захотелось поставить на место эту хорошенькую стервочку, что она направилась на «пати», не заезжая домой. Хотел Егор трудового облика — вот пусть и получит.
Приемная у Егора была, как теперь выражались, пафосная, отделанная темным деревом, но Юле всегда мерещились на многослойном дубовом паркете пятна крови, оставшиеся от егоровского предшественника. Наглой секретутки за величественным столом не было, и она не без облегчения прошла в кабинет.
Егор, выглядывая во внутренний двор, с кем-то переругивался по мобильнику, держа за задницу выглядывающую туда же секретутку. Он, похоже, и не замечал, что у него в руке, повторяя с досадой: «Я ж тебе говорю: сдай назад, сдай назад!», — но его пятерня была довольно глубоко погружена в надутую округлость.
Юля отпрянула и медленно-медленно прикрыла тяжеленную дверь. И со всех ног на цыпочках бросилась куда-то прочь.
Но на просторной чистой лестнице резко остановилась и почти вслух приказала себе: стоп! Ничего не делать, пока не успокоишься! Она столько раз видела, как люди губили себя только потому, что реагировали без задержки. Пребывая в частичной невменяемости. А сейчас наверняка не вполне вменяема и она, вменяемый человек не может видеть мир с такой ясностью и простотой: она должна дать этому орангутангу пощечину и немедленно расстаться…
Если в чем-то совершенно не сомневаешься, этого ни в коем случае делать нельзя. Уже одно то, что она ощущает лишь потрясение, но не чувствует боли, говорит о том, что она еще не понимает, что произошло.
Она прикрыла веки, сделала глубокий вдох и снова открыла глаза — перед нею сияла ослепительная пара. Которая никак не могла появиться с раскисшей Фонтан-
ки, и тем не менее ее явно занесло сюда с вручения премии «Оскар» — юную красавицу в вечернем платье и видавшего виды поджарого мужчину в смокинге и черной бабочке. В нем было что-то кавказское, но не очень ясно выраженное.
И тут же, будто в камеру наблюдения глядела, на площадку вылетела эта мерзкая шлюшка, захлопотала, залебезила, уже без малейшей наглинки, и повлекла их в кабинет, не обращая ни малейшего внимания на супругу своего босса. Юле пришлось тащиться следом, а потом самой раздеваться в дальней гостевой комнате, поскольку мужчины были заняты тем, что обнимались и хлопали друг друга по спине, — стройный подросток, оказавшийся в лапах медведя, но от того нисколько не робеющий.
Стол был роскошный, ресторанный, хрустали и коньяки из первоисточника, — и у нее вдруг сжалось сердце от жалости к Скворцу, который думал поразить ее роскошью. Подавали безмолвные и вышколенные официанты, серебряные колпаки с горячих блюд взлетали, как по команде, бокалы наполнялись сами собой, и она почувствовала известное удовлетворение, оттого что Егорова потаскушка не допущена в это избранное общество. Она пыталась возбудить в себе презрение и к Егору, но против воли любовалась его уверенностью и небрежностью одежды: его уж никак нельзя было принять за лакея, а его гостя можно, ибо сквозь его вальяжность проглядывала… Нет, все-таки отнюдь не лакейская востроглазая зоркость. Кого-то он Юле ужасно напоминал — но кого же, кого же, кого же, кого же?.. (Самой было странно: ее жизнь находится на сломе, а ее волнует такая чепуха — значит, вменяемость еще впереди. Да нет, это она гонит от себя то, что по-настоящему страшно.)
Бог ты мой, это был тот самый парень, на которого она когда-то наткнулась среди языков снега и дотащила до его убогой одиночки!..
И тут же морозцем омерзения отозвалось пакостное —
Значит, и застолье их — как это у них называется, общак, что ли? Или нет,
Еще минута — и ее бы вырвало на эти устрицы и хрустали, душа заметалась в поисках хоть чего-то красивого — дозу, дозу, молила она, будто наркоман на героиновой ломке.
О, Скворец! Нараставший душевный спазм ослабил холодные пальцы. Как он там говорил? Вот дурак, какую женщину упустил? Она повторила эти слова про себя несколько раз, и холодные пальцы почти разжались. Она вышла в пустой кабинет и, повторяя утешительное заклинание одними губами, отыскала на мобильнике номер Скворца. У них там, кажется, с Питером два часа разницы, еще не поздно.
Скворец долго не брал трубку, у нее уже начала нарастать тревога, что она так и останется без дозы.
— Да, слушаю…
Голос почему-то женский, простуженный… И какой-то — раздавленный, что ли?..
К нему же какая-то тетка ходила заниматься хозяйством…
— Будьте добры Скворцова, — она вдруг забыла, как его зовут.
— Он умер… И рыдания.
— Извините, — похолодев, залепетала она, — я его одноклассница, а как это случилось, почему?!.
— Инсульт… — и новые рыдания.
— Может быть, нужна какая-то помощь, деньги?..
— Да нет, ничего не нужно, спасибо, — и снова рыдания, конца которых она уже не стала дожидаться — извинилась, но вряд ли в Акдале ее слышали.
Она так и не узнала, кто с ней говорил.
После третьего надрубленного прямоугольничка донормила она все-таки отключилась, но ее словно подбросило, когда под шестипудовой тушей Егора просела набок их широченная кровать. Сейчас полезет, с ненавистью мелькнуло у нее в голове, когда она почувствовала на груди его шарящую руку…
— Оставь меня, мне противно, когда ты ко мне прикасаешься!!! — не закричала она, уже твердо решив не повторять ошибку Зои Космодемьянской, а вместо этого почти простонала: — Извини, у меня ужасно болит голова.
Про смерть Скворца она решила ему не говорить, ей казалось, она этим осквернит свое горе.
Она еще не решила, как ей себя вести, но уже поняла, что красоту должна искать сама. Вспомнилось вдруг, как в первую годовщину их свадьбы она разнеженно спросила у Егора: «А ты помнишь, какой сегодня день?» И он ответил: «Кровавое воскресенье?»
— У суслика болит головка? — промурлыкал Егор, и она в ответ прокричала:
— Не смей называть меня сусликом!!! Но прокричала только про себя.
Донормил, однако, продолжал действовать, и она вновь начала погружаться в смутные видения. И вдруг ее снова подбросило.
Кровать тряслась так, словно она мчалась по колдобинам, но, что было еще более ужасно, невидимый в полумраке, спальню заполнял страшным рыком какой-то огромный зверь. В совершенной невменяемости она безошибочно рванула шнурок торшера и увидела, что Егор сидит на кровати и колотит кулаком по волосатым золотящимся ногам. И, выпучив глаза, рычит, рычит…
СВИДАНИЕ
С
КВАЗИМОДО
Страх за Егора она почувствовала только тогда, когда его лицо обрело такую же фиолетовую одутловатость, как у Скворца. А до этого в ней нарастало только уважение. Судороги схватывали Егора во сне примерно раз в час, и он ставил будильник на каждые сорок минут, чтобы их опередить. Затем вставал, растирал икры, делал несколько глотков воды и снова ложился. Но чтобы ей не мешать, снова съехал в отдельную спальню — комнат, слава богу, хватало — и ни разу не пожаловался ни единым словом: замученный, неделями катастрофически недосыпающий, он утром принимал холодный душ и ехал по делам. Никакие ультразвуки и электрофорезы, никакие таблетки калия-магния и прочей физхимии, в которой он разбирался получше докторов, не помогали, и однажды она сдуру рассказала Егору про одного пловца, носившего при себе нож, чтобы уколами разгонять судороги. И наутро увидела на выглядывающих из-под халата толстенных Егоровых икрах множество воспаленных ранок, иных с потеками засохшей крови.
— Ты с ума сошел! — ужаснулась она. — Ты же гангрену можешь себе устроить!
Хочешь, чтобы тебе их ампутировали?..
И Егор вдруг кивнул с мрачнейшей серьезностью:
— А хорошо бы….
Но обмерла она по-настоящему, только когда заставила его измерить давление. Если он не начнет спать, дело может кончиться…
Она не позволяла себе додумывать, но фиолетовое лицо Скворца отогнать было невозможно. А заодно и подловатые, но ответственные опасеньица, на что они с Егорушкой будут жить, если, упаси бог, с Егором что-то случится. Сама-то она на свою зарплату в судебке как-нибудь протянет, но Егорушку-то прочат в аспирантуру, он тоже пошел по отцовской физхимии, и уж так бы хотелось оторвать его от отцовской водки…
Она и сама замучилась за эти месяцы и по отношению к егоровской кольцегубой потаскушке уже не испытывала ни ненависти, ни отвращения: да пусть себе трахает кого хочет, только бы оставался жив и здоров.
Главное, жив. Ревность, красота, безобразие — такой все это мусор в сравнении со смертью!
И как же легко у нее сделалось на душе, когда после каких-то противоэпилептических таблеток егоровские судороги исчезли. Порадовало и то, что Егор не спешил возвращаться на общее ложе, желая убедиться в надежности достигнутого результата. Большим облегчением оказалась и возможность при ежедневных звонках отцу не притворяться, будто у них все хорошо.
Теперь и правда все стало хорошо. Хотя давление держалось высоковатым, но, по крайней мере, больше не прыгало, и этот ужасный фиолетовый цвет понемногу сменился более или менее нормальным.
Зато понадобилось что-то срочно решать с егоровской матерью, отец с ней уже не справлялся, — у нее стремительно нарастал не то Альцгеймер, не то какая-то сосудистая недостаточность, но врачи хором уверяли, что ничего сделать нельзя. Егор хотел лететь один, но она увязалась с ним, опасаясь, конечно, больше за него, чем за его мамочку, коей она так и не могла простить маленького Егора, самого варившего себе кашу. Может, оттого он и сделался таким земным, что не знал материнской любви…
К Егору на родину они ездили сразу после свадьбы на поезде, билет на который приходилось покупать в особой кассе по специальному разрешению. Ее тогда поразило, что база военно-морского флота, или как там ее звали, совершенно лишена грозной красоты этих слов: обычный советский городок, серые кирпичные хрущевки и рядом остренькие кораблики цвета морского ненастья. И еще ее поразило, что отец Егора, тоже порядочный орангутанг, но не столько умный, сколько мужественный и благородный, командует не боевым кораблем, а плоской
Оказалось, у него на судне случилась авария, и ему нужно было послать кого-то на верную смерть.
— И… и что? Он послал?
— Естественно.
— И тот пошел?..
— Естественно.
— И… И что потом?
— Было разбирательство. Отца оправдали по всем пунктам. Но потом при первом же случае списали на берег.
— Но это же несправедливо?
— Кого интересует справедливость! Виноват ты, не виноват — все равно на тебе пятно.
Для Егора все, что есть, то и было естественно.