Секретарь склонился еще ниже, вышел. Через какое-то время дверь раскрылась снова, вошел Бухарин — без привычного для него портфеля, с праздно болтающимися руками, которые, судя по всему, не знал, куда деть. Задержавшись на несколько секунд в дверях, чтобы привыкнуть к полумраку сталинского кабинета, он зашагал по длинной красной дорожке к столу, за которым Сталин раскуривал трубку, водя над ней горящей спичкой и щурясь от дыма.
Глава 8
Николай Иванович Бухарин шел к столу своей обычной подпрыгивающей походкой, голову держал высоко, подойдя к столу, за которым восседал Сталин, коротко кивнул, произнес с усилием, будто ему трудно было говорить, будто во рту что-то держал или в горле застряло:
— Здравствуй…те, товарищ Сталин.
— Здравствуй…те, товарищ Бухарин, — чуть помедлив, ответил Сталин, подчеркнуто оторвав окончание от всего слова, явно передразнивая Бухарина, приподнялся в кресле, протянул над столом руку для пожатия.
А ведь совсем недавно они говорили друг другу «ты», и никаких затруднений это не вызывало, обращались друг к другу по имени или партийным кличкам. И вот — куда что подевалось. Даже страшно подумать, что личные отношения двух вчерашних соратников, единомышленников, товарищей по партии, для которых как раз личные отношения не должны иметь никакого значения, напоминают сегодня отношения поссорившихся супругов, не поделивших какую-нибудь тряпку.
Бухарин суетливо дернулся навстречу Сталину: не ожидал, что тот снизойдет до пожимания руки своему идейному противнику, обхватил ладонью холодные пальцы Сталина, чуть сжал их и, не уловив ответного пожатия, отпустил, сник и затравленно огляделся.
Давно он не был в этом кабинете и, хотя все еще оставался членом Политбюро, участия в его заседаниях не принимал: не приглашали.
Здесь, между тем, ничего не изменилось. Даже странно. Казалось, что вслед за его отстранением от дел на самой вершине пирамиды власти мир если не рухнет, то в нем что-то, хотя бы внешне, должно измениться радикально. Не изменилось. Все, как было, осталось на своих местах, изменилось лишь его, Бухарина, положение в этом мире.
Сталин плавным движением руки с зажатой в ней трубкой показал на низкое кресло сбоку от своего стола, и Бухарин послушно опустился в него, хотя сидеть в этом кресле весьма неудобно: слишком выпирают наружу острые коленки, а чтобы увидеть Сталина, приходится выворачивать голову; да и сам Сталин оказывался где-то в недосягаемой вышине, откуда и взирал на собеседника из облаков табачного дыма.
Бухарин всегда избегал этого кресла, никак не мог понять его назначения, когда везде столько удобных мягких стульев, и только теперь догадался, для кого предназначалось сие седалище.
Было унизительно, но вот странность: в душе Николая Ивановича не возникло ни возмущения, ни протеста — ну, положительно ничего, разве что горечь и покорность судьбе.
Он сцепил пальцы и сложил руки на животе, смутился, кинул руки на подлокотники — там им тоже оказалось неудобно… и надо бы еще посунуться в кресле немного назад, откинуться на спинку, прислониться к ней затылком, принять непринужденную позу независимого человека, но Николай Иванович, чувствуя на себе пристальный взгляд Сталина, так и замер в напряжении всего тела, стараясь отрешиться от внешних факторов и сосредоточиться хоть на какой-нибудь мысли.
Еще несколько минут назад, сидя в приемной перед сталинским кабинетом, Бухарин возмущался: мало того, что Сталин пригласил его к одиннадцати вечера, то есть в такую поздноту, так еще и выдерживает под дверью как провинившегося гимназиста, и строил в уме убийственные саркастические фразы, долженствующие показать генсеку, что Бухарин — это Бухарин, а не мальчик для битья. Тем более что в нем еще не пропал заряд энтузиазма, полученный на совещании профсоюзного актива текстильщиков и швейников Москвы, где он выступил с речью, встреченный буквально ошеломляющей овацией и приветственными криками. И было это всего-то часа четыре назад.
Народ на моей стороне, думал Николай Иванович, вглядываясь в глубины Колонного зала Дома Союзов с высоты трибуны, в то же время зная, что ему бы так не аплодировали, если бы он не связывал своего имени с именами Ленина и Сталина. Сталина даже, пожалуй, больше…
Но почему люди так вдруг и вроде бы без очевидной причины стали доверять Сталину?.. Стали Сталину… — тьфу ты, черт! — возмутился в Николае Ивановиче бдительный редактор. — А как поведут себя те же люди завтра-послезавтра? Будут ли они с таким же восторгом аплодировать ему, Николаю Бухарину? Ведь завтра на Пленуме ЦК решится его судьба и судьба некоторых его товарищей и единомышленников, и решится, судя по всему, не в лучшую для них сторону… Но народ… народ всегда на стороне несправедливо гонимых и преследуемых, заключил Николай Иванович, но заключил без былой уверенности, чувствуя в груди волнение и пощипывание в глазах, в то же время надеясь, что завтра все-таки не случится нечто совершенно невероятное, но вполне предсказуемое.
Какая, собственно, разница, на чем сидеть! Пусть Сталину кажется, что он, благодаря этому креслу, получает преимущество над своим соперником. Но почему Бухарину должно казаться то же самое? Так ведь кажется — вот в чем загвоздка! Иначе откуда бы это ощущение униженности?
Сталин искоса наблюдал за Бухариным, возясь, как обычно в затруднительную минуту, со своей трубкой. Возня эта помогала заполнить паузу, создавала впечатление занятости делом, следовательно, говорить должны другие.
Изменился, однако, Николай Иванович за последние полгода весьма значительно: осунулся, в серых глазах исчез живой блеск, они уже не горят фанатизмом, верно подмеченным Джоном Ридом, вокруг рта появилась скорбная складка, рыжая бородка изрядно посерела. Но в остальном выглядит как всегда: подтянут, все на нем сидит аккуратно, даже, пожалуй, излишне аккуратно. Видать, готовился к конференции текстильщиков, подбирал рубашку и галстук, запонки, хотя обычно носит косоворотку — единственное доказательство своей русскости. Да и выбрит чисто — не с утра явно брился. И бородка, и усы, и волосы на голове подстрижены недавно. Надо думать, хотел произвести впечатление на профсоюзный актив, показать, что никакие удары судьбы повлиять на Бухарина не могут.
Сталин усмехнулся. Внутренне.
Ему уже доложили, кто и что говорил на этом активе, как встретили самого Бухарина. Однако все это не произвело на Сталина ни малейшего впечатления. Он знал: масса переменчива, ее настроение зависит от многих причин. Давно ли она, эта масса, с восторгом принимала Троцкого! А сегодня, дай ей бывшего предреввоенсовета республики, разорвала бы на кусочки.
Бухарин тоже это знает, но он слишком эмоционален и склонен придавать аплодисментам и выкрикам преувеличенное значение. Небось, в кабинет к товарищу Сталину не шел, а летел на крыльях, а товарищ Сталин выдержал его под дверью, показал товарищу Бухарину, чего он стоит на самом деле. Вот он и скис…
Почему-то вспомнилось, как он, Сосо Джугашвили, еще мальчишкой готовился к встрече с отцом-настоятелем местной церкви, к встрече, которая должна была решить его судьбу, а батюшка три часа выдерживал его с матерью под дверью. Правда, тогда больше волновалась мать, мечтавшая видеть своего Сосо священнослужителем, но и он тоже — до противной дрожи во всем теле.
"Тоже мне — психолог от теологии", — запоздало укорил Сталин толстого и неряшливого настоятеля, умершего год спустя.
Воспоминание, как и сравнение Бухарина с собой, желторотым, внутренне развеселило Сталина. И все-таки, нечего бога гневить, семинария в смысле человеческой психологии и улавливания человеческих душ дала ему многое. И Сосо Джугашвили оценил это, едва вступив во взрослую жизнь.
Еще пару раз пыхнув дымом, Сталин заговорил так, будто разговор длится уже давно и лишь замер на минуту:
— Перевод крестьянских хозяйств на колхозно-совхозные рельсы — не блажь товарища Сталина, а историческая необходимость. Я уже говорил, что в дореволюционной России семьдесят процентов товарного хлеба давали крупные помещичьи хозяйства, использующие наемных работников, а единоличник давал около пятнадцати процентов товарного хлеба, остальной же потреблял сам. Революция искоренила помещичьи хозяйства, следовательно, увеличила число единоличников. Мы в целом выращиваем не меньше хлеба, чем до революции, а в иные годы даже больше… И что же?
Задав этот вопрос, Сталин посмотрел на Бухарина — Николай Иванович дернулся под этим пристальным взглядом, хотел что-то сказать, но Сталин остановил его движением руки с зажатой в ней трубкой и сам же ответил на свой вопрос:
— А то, что крестьянин проедает выращенный хлеб, использует его не по назначению. Если бы даже наша промышленность смогла дать крестьянину нужные ему товары, он все равно не вывезет на рынок хлеба больше, чем вывозит сегодня. Отсюда вывод: надо еще решительнее переводить крестьянские хозяйства на коллективные рельсы производства сельхозпродукции и тем самым подчинить крестьянина единой воле. Иначе мы не вырвемся из тисков хлебного голода и не развернем необходимые темпы индустриализации: нам неоткуда взять ресурсы.
Сталин замолчал, вновь занявшись потухшей трубкой. Николай Иванович воспользовался паузой:
— Я знаю эти выкладки статистика Немчинова, Коба, но они, будучи верными, так сказать, математически, неверны политически. Если мы начнем крутую ломку деревни, мы столкнемся с бешеным сопротивлением не только кулака, но и середняка: ведь крестьянин в революцию пошел из-за земли, за годы советской власти, особенно нэпа, бедняк стал середняком, середняк выбился в кулаки. Передача земли из личного пользования в общественное чревато гибелью советской власти… Да взять хотя бы такие факты, — торопился высказать свою точку зрения Николай Иванович. — За последнюю неделю кулацкими элементами в сельской местности только Средней России совершено около ста пятидесяти терактов против активистов советской власти. В том числе и против селькоров. А на Украине эта цифра доходит до пятисот. Эти факты свидетельствуют о том, что мы еще как следует не развернули колхозного строительства, а сопротивление ему возрастает прямо пропорционально усилиям советской власти. Все это должно настораживать и заставлять нас проявлять известную гибкость, хотя я полностью за коллективизацию и индустриализацию, пишу об этом в печати, говорю на собраниях. Вот и сегодня тоже…
Сталин вышел из-за стола и медленно пошел по ковровой дорожке к двери.
Бухарин проследил за ним глазами, мельком подумав, что "около ста пятидесяти и пятисот" — это он явно преувеличил, и Сталин может к этому придраться, как он обычно придирается ко всякой неточности.
Но Сталин молча дошел до двери, подергал зачем-то за ручку, повернулся, пошел назад. В трех шагах от Бухарина остановился, ткнул в его сторону черенком трубки, продолжил назидательно:
— Говорить и писать — это одно. Делать — совсем другое. А факты эти, Бухарчик, свидетельствуют как раз о том, что мы, большевики, должны еще более решительно переходить в наступление против кулака, не дожидаясь, когда этот кулак затянет петлю на горле советской власти. Имеем ли мы право позволить кулаку парализовать советскую власть на местах, превратить ее в орудие, направленное против рабочего класса, той же самой власти? Имеем ли мы право оставлять без хлеба наших рабочих, нашу Красную армию? Имеем ли мы право снижать темпы индустриализации? Революция дала нашей партии большие права, но такого права она нам не давала. Сама идея социализма для кулака неприемлема, и врастать в него он не собирается. И дети его тоже, потому что яблоко от яблони недалеко падает.
Бухарин вновь сделал попытку возразить, и Сталин вновь остановил его движением руки.
— Да, если пустить этот процесс на самотек, то завтра мы будем иметь новый Кронштадт, новою антоновщину. Более того… — Сталин сделал несколько шагов, остановился, повторил с нажимом: — Более того: сопротивление кулачества вдохновляет тайную и явную оппозицию и другие антисоветские элементы на непримиримую борьбу с советской властью. "Шахтинское дело" — тому доказательство. По данным ОГПУ многие технические специалисты, — как в центре, так и на местах, — не сделали должных выводов из этого дела, не оставляют попыток создания новых антисоветских групп, пытаются выработать новую тактику борьбы с индустриализацией. Ленин мудро предупреждал нас, что с развитием социалистических отношений будет усиливаться движение, препятствующее этому развитию. Такова диалектика. И, следуя этой диалектике, мы должны от активной обороны переходить в активное наступление…
Сталин замолчал, пошел к двери, бесшумно ступая по толстому ковру.
В кабинете повисла плотная тишина.
Она обнимала Бухарина со всех сторон, как обнимает ныряльщика вода, так что он дышать опасался в полную силу, будто растворившись в этой неестественной тишине, и голос Сталина, зазвучавший в ней, донесся, казалось, из другого мира:
— Разумеется, если рассматривать процесс с точки зрения данной деревни или местности, то решительного влияния на наши социалистические преобразования он оказать не может. Не исключено, что данное противоречие разрешится со временем чисто экономическими методами, потому что русский крестьянин привык к общинному землепользованию. Он и сейчас объединяется в различные кооперативы и товарищества. Но кулак изо всех сил препятствует этому движению, потому что оно ему не выгодно. Или пытается подмять это движение под себя. Поэтому никто не может знать наперед, кто из них победит, куда повернет крестьянская стихия. Ждать, когда все само собой образуется, нельзя. История не отпустила нам столько времени. На практике же врастание кулака в социализм есть ни что иное как трансформация самого социализма в свою противоположность. Поэтому малейшее искривление социалистической направленности есть предательство интересов рабочего класса. А его интересы для нас важнее всего. Вывод: решать проблему кулачества мы должны исключительно политическими, исключительно чрезвычайными мерами, устраняя со своего пути все преграды. Пусть кулачество перековывается на наши рельсы в другом, более подходящем для этого месте. А когда оно перекуется, тогда и разговор с ним будет другой. И будь уверен, внуки сегодняшних кулаков скажут нам спасибо именно за нашу решительность и последовательность. В то же время, решив проблему кулачества, мы не только практически поддержим тягу бедняка и середняка к объединению, но и решим проблему оппозиции: потеряв моральную поддержку, она вынуждена будет следовать в фарватере нашей экономической политики. А именно сегодня единство партийных рядов нам необходимо, как воздух.
Донесся приглушенный бой курантов Спасской башни. Николай Иванович посмотрел на часы: ровно двенадцать. А он хотел сегодня закончить статью по вопросу экономики переходного периода. Вряд ли удастся.
Глава 9
Сталин, вернувшись за стол, попыхивал там, в вышине, трубкой и поглядывал на Бухарина. Николаю Ивановичу показалось, что генсек только что поделился с ним своими сокровенными мыслями, призывая к дискуссии и сотрудничеству. Как хотелось, чтобы так именно и было. Сколько раз он, Бухарин, принимал неторопливые и с виду доверительные рассуждения Сталина за чистую монету, кидаясь, как в омут головой, в дискуссию. Но сейчас чувствовал, понимал, что в этом омуте совсем близко от поверхности торчит пока еще невидимое бревно, о которое можно разбить себе голову.
Нет, Николай Иванович на сей раз не рвался в дискуссию, догадавшись, что все сказанное только что, имеет к нему, Бухарину, самое непосредственное отношение. И не столько в теоретическом плане, сколько сугубо в личностном. Достаточно заменить рассуждения о кулаке и технических спецах рассуждениями о самом Бухарине, чтобы понять, что Сталин имеет в виду.
А поспорить есть о чем. В этих рассуждениях Сталина явно проглядывает его сползание на рельсы троцкизма, который он проклинает постоянно. А взять его более чем странную апелляцию к русской общинности, то есть практически к домострою, так это вообще ни в какие ворота! И, наконец, где хотя бы словечко о мировой революции?
Нет, лучше промолчать. Может, Сталин потому и нагородил всю эту несусветицу, чтобы еще раз спровоцировать Бухарина на… на…
Николай Иванович сплел пальцы рук, хрустнул суставами.
В голову пришла мысль: Сталин для того и позвал его в столь поздний час перед завтрашним Пленумом ЦК, что вопрос о кулачестве есть сугубый вопрос о власти самого Сталина, его авторитете, формально прикрываемый заботой о единстве партии, ЦК и Политбюро…
Но разве не Бухарин призывает в своих статьях и выступлениях к беспощадной борьбе со всякой фракционностью, всякими уклонениями от генеральной линии партии, грозя стереть в порошок всех явных, тайных, сознательных и бессознательных врагов советской власти? Разве не он учит трудящихся видеть перед собой конечную цель — мировую революцию и построение коммунистического общества, отбрасывая в сторону личные интересы, которые эту цель так или иначе заслоняют? И разве не он, Бухарин, помог Сталину свалить Зиновьева и Каменева, которые…
Да, именно он, Бухарин. Часто перешагивая через самого себя. Наступая на горло собственной песни…
Неужели прав Каменев, утверждая, что теперь очередь Бухарина расплачиваться за сотрудничество со Сталиным? Если это так… Да нет же! Не может этого быть! В нем еще столько сил, энергии, нельзя же, чтобы все это пребывало, как говорится, вещью в себе.
Так что же ему делать? Ведь Сталин зачем-то его позвал, это, быть может, последний и единственный шанс повлиять на него и, тем самым, сохранить за собой влияние и положение в ЦК и Политбюро, в партии, наконец… Не для себя, нет, для дела, ради революции.
Бухарин расцепил пальцы, снова сцепил, вывернул их, но хруста на этот раз не получилось. Почувствовав, как занемели спина и шея, откинулся на спинку кресла, судорожно вдохнул в себя воздух. Он ощущал перед собой глухую стену, но в этой стене непременно должна существовать какая-то трещинка, и ее необходимо найти. Если бы этой трещинки не было, Сталин не позвал бы к себе своего идейного, — как он полагает и полагает ошибочно, — противника. Сугубый практик, способный учиться лишь на своих ошибках, Сталин нуждается в поводыре-теоретике, который бы находил выходы из кризисных ситуаций, предсказывал развитие событий. Все, на что способен сам Сталин, так это толковать ленинские цитаты и оправдывать с их помощью свою практику.
Торопливо нанизывая мысли одну на другую, Николай Иванович совсем позабыл, что еще год назад хотел свалить Сталина, называл его Чингисханом, узурпатором, что его попытка объединить оппозицию против Сталина с треском провалилась еще весной этого же года, когда вчерашние соратники вдруг стали каяться в своих грехах и осуждать Бухарина за то, что именно он внушил им мысль совершить эти грехи.
Сталин не торопил Бухарина с ответом. Да и куда, собственно, спешить? Так ли уж важно, что скажет в свое оправдание политический труп? Какая-нибудь очередная импровизация? Слышали их немало… И кто это сказал, что Бухарин есть выдающийся теоретик марксизма? Ленин? Старик этого не говорил. Он говорил, что Бухарин выдающийся теоретик партии. Но не марксизма. И при этом оговаривался, что у Бухарина всегда были нелады с диалектикой… Но дело даже не в этом. Дело в том, что Бухарин меньше всего походит на теоретика, а больше всего — на соловья, который способен петь лишь свою песню и не слышать ничего вокруг. Бухарин всегда становился рабом своей точки зрения, лелеял эту точку и холил, обсасывал со всех сторон, стараясь навязать ее другим, и искренне удивлялся, если кто-то не принимал ее за окончательную истину. Проходило не так уж много времени, и Николай Иванович, очнувшись, переходил на другую позицию, чаще всего навязанную ему обстоятельствами, загорался вновь, начинал считать эту позицию своею и… и вновь закатывал глаза и заливался соловьиными трелями.
Бухарин излишне сосредоточен на мировой революции, которая сегодня для Советской России далеко не самое главное, а если так, то получается, что Бухарин сосредоточен на самом себе, и вряд ли сможет измениться. Да, он поддерживает курс на индустриализацию, он поддерживает курс на коллективизацию, но с такими оговорками, что от этого курса на практике ничего не остается. Как говорится, горбатого могила… Вот именно.
"Боже мой! Боже мой! — в отчаянии восклицал про себя Николай Иванович, то сплетая, то расплетая пальцы. — Что же я должен сказать Ему? Чего Он от меня хочет?"
Бухарин заволновался, пальцы его засновали быстрее, лицо порозовело. Однако расстаться с мыслью, что он все еще нужен Сталину… то есть революции, было трудно. Тем более что других мыслей в голову не приходило. Да и Сталин явно ждет от него каких-то слов, каких-то разъяснений. Наконец, молчание попросту стало невыносимым.
И Николай Иванович заговорил, заговорил тихо, бессознательно подстраиваясь под размеренную и неторопливую речь хозяина кабинета и устоявшуюся тишину, но постепенно, как обычно, воодушевляясь.
— Видишь ли, Коба, наши с тобой разногласия не столь уж глубоки, чтобы они могли влиять на ход и, тем более, исход построения социализма. Я даже склонен думать, что такие непринципиальные разногласия по тактике нашему ЦК просто необходимы, ибо показное единодушие может вылиться в конце концов в сугубое (Сталин при этом болезненно поморщился: он не любил словечек-паразитов) прекраснодушие и поддакивание там, где это может нанести вред нашему общему делу.
"Плохо я говорю, — уныло подумал Николай Иванович. — Очень плохо и коряво, тем более что Сталину как раз и не нужно разномыслия", — но не остановился, продолжил с еще большим запалом…
Хотя речь Бухарина текла и плескалась, как горный ручей среди нагромождения камней, глаза его оставались потухшими, в них читалась обреченность, покорность судьбе.
"Конченый ты человек, Бухарчик, — подумал Сталин с удовлетворением. — А я-то предполагал, что за тобой стоит какая-то сила… А там — пустота".
Эта мысль развеселила Сталина, другой на его месте, может быть, рассмеялся, но Сталин даже усмешку погасил в усах, а блеск табачных глаз спрятал в облаке дыма. Уже не обращая внимания на то, о чем продолжал говорить Бухарин, он вызвал секретаря и распорядился:
— Чаю нам. И покрепче.
Николай Иванович осекся: он наконец-то заметил разительную перемену в облике Сталина, и интуиция подсказала ему, что он проиграл и проиграл окончательно, но вовсе не там, где предполагал, а в чем-то другом. Сознание, однако, не хотело мириться с поражением, оно еще цеплялось за что-то, за какие-то обрывки невысказанных мыслей, лихорадочно отыскивая новые слова и фразы, полузабытые цитаты…
И тут Николай Иванович попытался представить себя на месте Сталина, представить так, как не представлял прежде: то есть что не он, Бухарин, сидит в неудобном кресле и пытается найти нужные слова, а Сталин; что не Сталин ходит взад-вперед по ковру, попыхивая трубкой, а… Впрочем, дело не в трубке. А в чем же, черт побери?
А в том, уныло признался себе Николай Иванович, что ты никак не можешь себя представить на месте Сталина. И не в нынешней, так сказать, ситуации, то есть, не кто где сидит в данный момент в данном кабинете, а вообще: во главе государства, во главе партии, ее аппарата. Как ни крути, а нет у товарища Бухарина способности руководить страной и партией, умения лавировать между различными течениями, то примеряя их, то сталкивая между собой, находить золотую середину, а через некоторое время резко менять направление движения корабля, при этом не сомневаясь в своей правоте, не колеблясь, не останавливаясь перед решительными мерами. И нет другого такого человека, кто на сегодня мог бы заменить Сталина у руля этого корабля. Так что нечего тешить себя пустыми иллюзиями, а нужно либо впрягаться в работу вместе со Сталиным и его прихво… его приверженцами, либо отходить от дел. Другого пути нет.
Николай Иванович натянуто улыбнулся и пошутил:
— Я всегда ценил, Коба, твою способность улавливать суть рассуждений с полуслова. Сегодня мы, похоже, поняли друг друга с четвертушки.
— Вот именно, — хохотнул Сталин. — Сейчас попьем чайку, ты восстановишь свои силы, а то придешь домой, а там чайку-то поди и нету. Так что чайку не повредит.
— Да-да, конечно, спасибо, очень даже не повредит, — тоже хохотнул Николай Иванович, а внутри у него все запричитало: "Боже мой, как унизительно! Какое барское высокомерие! И к кому? К товарищу по партии… Да еще намек на семейные неурядицы… Какая подлость! Только бы пережить, перетерпеть… Время лечит, стирает и сглаживает недоразумения, исправляет ошибки… Они все равно без меня не смогут… эти недоучки, азиаты, обломовы… Они рано или поздно попадут впросак, прибегут, приползут к Бухарину. Но я не стану смеяться над ними. Я буду выше этого. Бухарин обязан быть выше…"
Секретарь принес чай, печенье, пирожки. Скосил на Бухарина внимательный и чуть насмешливый взгляд.
"Холоп — а туда же, за своим хозяином, — вдруг с ненавистью подумал Николай Иванович о Поскребышеве. — Кремлевский сторожевой пес, фанатик, прикажет хозяин — загрызет… — Беспричинная ненависть, однако, быстро остыла, Николай Иванович опустил глаза, подумал обреченно: — При чем тут этот холуй! Какое он имеет к тебе отношение! Никакого. Ни об этом надо думать, не об этом…"
Увы, в голове было пусто. До звона.
Бухарину пить чай в низком кресле неудобно, надо бы проявить характер и пересесть на стул, а еще лучше — отказаться от чая, раскланяться и уйти… с достоинством, подобающим его положению. Но он продолжал сидеть в неудобном кресле, тянуть из чашки горячий чай, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, уныло думая о том, что вот сейчас все кончится, он встанет и пойдет… длинные коридоры бывшего Сената, дверь квартиры, а там, за дверью… — ни сочувствия, ни понимания… А в этом большом кабинете останется Сталин, одержавший над ним очередную победу, суть которой он, Бухарин, так и не может уловить.
Глава 10
На другой день состоялся Пленум ЦК. Его участники выглядели как никогда суровыми, неприступными, исполненными непреклонной решимости.
На Пленуме обсуждались по существу те же вопросы, что и на прошлогоднем (1928 год) июльском Пленуме, и главный среди них — о дополнительном налоге на крестьянство, о введении в этой связи чрезвычайных мер.
Обсуждение необходимости принятия чрезвычайных мер в вопросах заготовок продовольствия и коллективизации прошло быстро, против не высказался никто. Наоборот, все выступающие поддерживали линию Политбюро и товарища Сталина, доказывая, что она единственно возможна в сложившихся обстоятельствах.
Выступил и Бухарин. Он отрекся от своей недавней позиции, заявив, что его взгляды были ошибочными, пообещал всеми силами бороться с правым уклоном.
Однако отречение и самобичевание не помогли. Решение об исключении Бухарина из Политбюро и с поста Председателя Коминтерна было предрешено, вопрос обсуждался не более пяти минут, и Николай Иванович, стоя выслушав резолюцию пленума, кажется, впервые не столько понял, сколько почувствовал, что история повернула на какую-то другую дорогу, а может быть, и не на дорогу вовсе, а на что-то, что имеет иное название. Почувствовав это, он сам себе показался древним стариком, для которого все позади: и революция, и социализм, и сама жизнь.
Покинув зал заседания пленума ЦК, Бухарин шел длинными коридорами, мимо курящих кучек его участников, все еще что-то обсуждающих, слышал их голоса, в которых ему чудилось торжество победителей. Он шел, ни на кого не глядя, чувствуя, что вокруг него образовалась глухая пустота, осязаемая каждой клеточкой тела.
Придя к себе на квартиру, Николай Иванович оделся и, ничего не ответив на испуганный взгляд жены, вышел на кремлевский двор, миновал ворота Кремля, с минуту смотрел на темную сумрачную громаду Василия Блаженного, подумал по привычке, что давно пора этот символ вопиющего русского национализма и шовинизма стереть с лица земли, повернул налево, прошел мимо Мавзолея Ленина, но не задержался перед ним как обычно, а мельком глянул в его сторону и, опустив голову, зашагал дальше.
Бухарин не знал, куда идет. Тоска гнала его подальше от Кремля, ему хотелось затеряться в людской массе, успокоиться, привести в порядок свои мысли и чувства. Но он все еще жил Пленумом, переживал сказанное другими против себя, искал не найденные вовремя аргументы в свою защиту, находил и даже замедлял шаги, точно раздумывая, не вернуться ли ему назад, не предъявить ли эти аргументы? Вот всегда с ним так: пасует перед наглостью, перед оговором, тупеет, теряет гибкость мысли и даже память. А другие пользуются этой его слабостью. Другое дело, когда перед тобой лист бумаги, а в руках перо, и можно перечеркивать написанное, заменять одни фразы другими…
Время едва перевалило за пять часов пополудни, но день давно погас, дома смотрелись мрачно, провожая Николая Ивановича тусклыми окнами, за которыми теплилась чужая и непонятная жизнь. Люди, встречавшиеся ему на пути, не знали, кто он такой, откуда идет и что с ним только что приключилось. У них свои заботы, и казалось, что Кремль — это совсем отдельно, это остров посреди океана равнодушия и беспечности. Людям нет дела до Бухарина, отдавшего почти всю свою жизнь ради этих людей, ради изменения их тусклой и бессмысленной жизни. Ни у кого из них не дрогнет и не заболит душа, не откликнется на боль его души. А так хотелось сочувствия, товарищеского участия, чтобы кто-то выслушал и понял. И не надо аплодисментов, криков ура, возгласов одобрения. Нужны тишина и верность.
Бухарин шагал по полутемной Тверской. Мела поземка, ботинки в калошах скользили по наледям. Вчера зима лишь заявила о себе, а сегодня она прочно обосновалась на московских улицах, на карнизах и крышах домов. Город преобразился, а жизнь Бухарина шла сама по себе, более того — она будто остановилась. Впереди ни просвета, ни слабого огонька… Правда, за ним остались кое-какие должностишки, он все еще член ЦК, член Президиума ВСНХ, за ним оставили пост главного редактора "Известий", но это так мелко по сравнению с тем, что было.
Но каковы Рыков и Томский! Да и многие другие… Как все они пресмыкались перед Сталиным, как лебезили, как унижались! А может быть, так и надо? Может быть, ради идеи, ради дела имело смысл поступиться своей совестью, своей гордостью? Да, он отрекся, да, покаялся, но, видать, не те слова говорил, не тем, может быть, тоном, — и они не поверили. Ведь вот же и Ворошилов, и Молотов — они-то ведь как-то умеют удержаться рядом со Сталиным. И не затем ли приглашал его вчерашним вечером Сталин, чтобы Бухарин занял место среди его, Сталина, безропотных соратников? Теперь он в стороне, все пойдет без его участия, без его влияния.
Какой-то прохожий в меховой шапке пирожком толкнул Николая Ивановича в плечо — ноги заскользили по наледи, Николай Иванович с трудом удержал равновесие, оглянулся: прохожий уходил, не извинившись.
Еще кто-то налетел на Бухарина, злобно крикнул:
— Чего р-рот р-раз-зявил, шля-апа?
Кто-то злорадно хихикнул, кто-то свистнул.
Создавалось впечатление, будто люди все-таки знали, что он только что потерпел очередное поражение, что он уже не бог, на которого они еще вчера боялись показывать пальцем, что он в одночасье превратился почти в ничто, и теперь любой может его унизить и не понести за это никакого наказания.
Николай Иванович поспешно свернул в переулок, сердце бешено стучало в груди, воздуха не хватало.
Что ж это теперь — так и будут его толкать все, кому ни лень? Его, Бухарина, который… Годы мытарств, тюрем, ссылки, эмиграции… Ведь не для себя же, для людей, в том числе и для того, в меховой шапке пирожком, который не извинился… А в Париже, Женеве, Берлине — нет, там все было не так: люди культурные, вежливые, даже рабочие… Могут, конечно, освистать, но чтобы толкнуть и не извиниться… А здесь, в России… такое озлобление, будто он, Бухарин, чем-то перед этими людьми виноват. Все — чужие, всё — чужое, все опротивело, надоело… Как мог отец любить эту страну, как мог любить этот народ? Наверняка в его утверждениях присутствовали лишь обычные интеллигентские самоубеждения и лицемерие.
Хотелось плакать, выть от тоски.
Вдруг ни с того ни с сего вспомнилась недавняя встреча с ходоками из Воронежской губернии. Кряжистые мужики, с обветренными, задубевшими лицами, корявой речью пытались доказать ему, что они вовсе не кулаки, что они из бывших батраков, что им советская власть — спасибо ей! — дала землю, что они только-только на ноги встали и вот: раскулачивают, высылают за Урал. Где же справедливость? Почему работящего человека — к ногтю, а пьяницу, гультяя, лодыря — наверх? Почему?