Менеджер по ассортименту.
Раньше о материальном положении человека можно было почти однозначно судить по одежде. Нынче этот признак легко мог обмануть. Зато сами человечьи стати сделались железной характеристикой. Судя по почти нечеловеческой ширине плеч гостя, по цвету атласной кожи его лица, немыслимому в новом климате, по тому, как объемисто топорщились брюки у него в паху, можно было с уверенностью сказать, что его счет в банке измеряется числом, где цифр не меньше, чем букв в каком-нибудь идиотском советском сокращении, типа Ленмашэлектробытприбор.
Одним — гнилые объедки, другим — стволовые клетки...
Приподняв ленивчик, я набрал код кофе. Едва слышно прогудела гиперварка, и чашка, распространяя дивный аромат, мягко выплыла наружу. Гость торопливо поднялся.
— Не вставайте, я сам возьму. Мне кажется, вам нездоровится.
Тонкий намек.
Во времена моей молодости говорили: тонкий намек на толстые обстоятельства.
Неужели я так отвратительно выгляжу? Неужели боль у меня на лице написана? Плохо. Теряю товарный вид.
— Я вас надолго не задержу, — предупредительно сказал гость, идя с чашкой в руке обратно к своему креслу. Втянул воздух носом. Изобразил на лице наслаждение пополам с восхищением. — Вы научили свою машинку готовить великолепный напиток, — сказал он. — Честно скажу: такой кофе мне доводится пить только у вас.
— Заезжайте почаще, — рискнул предложить я.
Он улыбнулся, давая понять, что оценил шутку.
— Свобода творчества свята. Мы просим вас о помощи только в самых исключительных случаях...
Я решил не тянуть.
— Судя по всему, сейчас как раз такой случай?
Он вновь уселся. Отхлебнул глоточек. Кивнул.
— Да. Именно такой.
Ладно. Не буду давить. Больше он вопросов от меня не дождется. Когда захочет — тогда сам скажет. А мне как бы наплевать.
Хотя не исключено, это стучится ко мне в жизнь гонорар, который позволит покончить с болью.
Он несколько раз неторопливо пригубил, потом понял, что я решил молчать и ждать. И легко с этим смирился. Собственно, что ему... В таких мелочах он вполне мог позволить себе пойти у меня на поводу. Мелочи ведь ничего не меняли, ничего не значили.
— Конечно, страшилками про СССР сейчас уже мало кого испугаешь, — неторопливо сказал он. Будто учитель, начавший объяснять элементарную истину дебилу. — И все же любое лыко в строку. Подспудное неприятие некоторых перемен то и дело принимает форму какой-то... даже не ностальгии, какая уж ностальгия, если, кроме вас, реальную советскую жизнь никто не помнит... какой-то смутной дурацкой мечты о том, чего никогда не было, но якобы могло со временем случиться, если бы история пошла иначе.
— Мечта прекрасная, еще неясная, — не утерпел я.
Он явно не узнал цитаты.
— Может быть, — равнодушно сказал он. Снова пригубил. Одной рукой он аккуратно держал изящное блюдечко на уровне груди, другой брал изящную чашечку и подносил ко рту, потом вновь ставил. Все это было так мирно, так патриархально... Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди.
— Вы новости смотрите? — спросил он.
— Когда как, — осторожно ответил я.
— В Думу наконец-то внесен законопроект о поголовной чипизации детей с четырех лет. Все цивилизованное человечество давно так живет, и только наши опять артачились. Но теперь им не отвертеться, придется голосовать. Тут уж любая помощь будет в цене. Кошка за Жучку, Жучка за внучку... — он улыбнулся.
Вот оно что.
— Нужно вспомнить какой-нибудь свежий, незатасканный эффектный ужастик, — сказал он. — Ну, скажем, в СССР партийные руководители на завтрак ели детей. Или что-то в таком роде...
— Но это же неправда.
— Неужто это будет ваша первая неправда? — беззлобно парировал он.
Я смолчал.
— Это не ложь, а всего лишь небольшое преувеличение, — мягко сказал он. — Не вы ли сами писали: обожравшееся человечиной государство...
— Это была метафора! — резко ответил я.
— А также гипербола, — сказал он. — А также парабола.
Умолк.
Я не отвечал.
— В конце концов, — сказал он, поняв, что я опять принялся играть в молчанку, — если о чем-то много мнений, правда — это то мнение, за которое больше платят. Конечно, всегда хочется получать деньги за свое собственное мнение. Но так получается далеко не всегда.
— Это ведь чушь, — сказал я. — Никто не поверит.
— Вам поверят, — ответил он. — Вы последний человек, который родился еще в СССР. Никого больше не осталось. У вас есть определенное реноме. Определенный имидж. Кстати, мы помогли вам его наработать, если помните. И у вас есть умение убеждать. Талант. Вы опытный пропагандист...
— Я не пропагандист, — сказал я. — Я художник.
Он чуть улыбнулся.
— Художники все в Лувре, — сказал он.
Конечно, он не мог помнить глумливой большевистской фразы «Господа все в Париже». Я и сам-то знал ее лишь по черно-белым фильмам о первых годах советской власти, что смотрел в раннем детстве. Но в воздухе носятся не только новые идеи. В нем висят еще и архетипы. Комиссары никуда не делись, и поэтому их ключевые фразы никуда не деваются, воспроизводятся с легкими вариациями из поколения в поколение словно бы сами собой...
Как это было в «Короле Лире»?
Колесо судьбы свершило свой оборот.
— Оплата немедленно по выполнении, — сказал он наконец главное.
— Сколько? — не удержался я.
Ненавижу себя.
Он сказал.
Желудок, осатаневший от боли, завопил: мне! Мне!
— Я подумаю, — сказал я. Надеюсь, голос у меня не дрожал.
— Подумайте, — ответил он и встал. Небрежно сунул чашечку с блюдечком в приемную нишу машины. — Только постарайтесь не затягивать. Прием записи в режиме ожидания. Стэнд-бай. Как только — так сразу.
— Я понял, — примирительно ответил я. И даже заставил себя добавить: — Рад был встрече.
Он улыбнулся и молча протянул мне руку. И я молча ее пожал.
Тем временем на улице стемнело. Подойдя к окну, я проводил взглядом маслянисто лоснящуюся крышу и габаритные огни его глайдера, беззвучно скользнувшие в черноту, полную летящей воды. Всё. Уехал.
Значит, законопроект уже внесли...
Мотивировалось все это в высшей степени пристойно: положительным опытом мирового сообщества, требованиями безопасности, оптимизацией образовательных методик...
Разумеется, службы спасения были за. Ребенок со вживленным информационнокоммуникационным чипом никогда, дескать, не сможет потеряться. И никогда не будет похищен. Сигнал чипа отслеживается спутниками круглосуточно с точностью всяко не больше метра. А то, что, когда дети подрастут, о любом взрослом тоже можно будет в каждую секунду знать, где он, — что ж, издержки. И в смысле борьбы с мировым терроризмом весьма даже полезные. Европейцы вон уж сколько лет видны на мониторах собственных спецслужб в виде разноцветных огонечков, все поголовно, и стар и млад. И ничего, живут. Оказалось, свободы это не нарушает. Даже разговорам о свободе не мешает. Иди куда хочешь, делай что хочешь и с кем хочешь, ничего не возбраняется, просто все видно, а при соответствующей санкции правоохранительных органов — даже и слышно. Но, в конце концов, честным людям скрывать нечего. А если кто-то нелегально подключится к каналу и выкачает чьи-то личные данные — это подсудное дело: до трех лет. Другое дело — как такое подключение обнаружить да потом еще доказать... Но это уже не дело законодателей. Правда, хакеры уже научились вливать ложные координаты, если украсть приспичило не на шутку; скажем, похищенную шестилетнюю девочку, победительницу детского конкурса красоты «Юная Марианна», по сигналам искали в Провансе, а она, изнасилованная пятерыми педофилами из знатных семей, помирала совсем даже в центре Парижа. Но имитация координат тоже подсудное дело: до десяти лет.
Школьные учителя тоже были за. С них, как, впрочем, и с родителей, снималась огромная доля ответственности. Средний уровень грамотности первоклашек неуклонно снижался, а их общий уровень и подавно; рос только уровень агрессивности. С ними просто не о чем было разговаривать, их невозможно было учить, они не знали, что буквы и цифры — это не одно и то же, что Земля крутится вокруг Солнца, что Европа и Америка — это не только ночные клубы или торговые центры, а еще и континенты, и — самое ужасное — не верили, когда им это пытались втолковать, и резко, упрямо возражали; они умели только быть неколебимо уверены в себе, отстаивать свою независимость и убивать на дисплеях хоть кого-нибудь. Никто из них никогда не начинал рассказывать о своих мечтах словами: «Я вырасту и стану....» Уж не так важно кем — бизнесменом, космонавтом, врачом, летчиком, пожарным... Писателем... Хоть бы вообще — хотел бы кем-то стать! Но нет. Всякий рассказ начинался словами: «Я вырасту, получу много денег и... » Вживленный чип предполагал обязательный пакет из четырех бесплатных программ: воспитательной «Мы все хорошие», природоведческой «Славная жизнь какашки», общеобразовательной «Учись считать рублики» и просветительской «Мальчики, девочки и все-все-все»; за плату число каналов можно было, разумеется, увеличивать, сколько душеньке угодно, но эти четыре шли простым приложением. Конечно, ясно было, что этак вот ребенка можно без ведома родителей накачать чем угодно (да потом и взрослого тоже) — но, опять-таки, это издержки. Если накачка окажется противоправной или тем более нелегальной, то, опять-таки, издержки подсудные.
Во всяком случае, реформа действительно облегчила бы подтягивание мелких хоть к какой-то стандартной образовательной норме. То, что таким образом будет полностью и окончательно искоренена всякая вероятность появления детей выше нормы, умнее, мотивированннее, любознательнее, порядочнее нормы — уже мало кого волновало. Не до грибов, Петька, не до грибов. Все цивилизованное человечество так живет, зачем нам в очередной раз открывать велосипед?
И так далее, и так далее...
А ведь проголосуют, подумал я.
Теперь все на крючках.
Помню, где-то в начале века я еще удивлялся, когда стало выясняться: в коррупционных схемах оказываются замешаны и министры, и директора банков, и даже — звучит-то как! — инфанты. Французский премьер, кандидат в президенты США, один из главных идеологов компартии Китая... Казалось бы, этим-то чего не хватало?
Потом понял: финансовые правила столь противоречивы, финансовые механизмы столь изощренны, а экономика столь сложна, столь велико в ней количество инстанций разной степени законопослушности, по которым, причудливо извиваясь, текут длинные, как глисты, денежные потоки, что если всех и впрямь разложить по буквам закона, окажется — воруют все. Сверху донизу. По-крупному и по мелочи, в зависимости от уровня. И как раз тем, у кого всего много, нужно всего еще больше, и еще, и еще, чтобы оставаться хотя бы на прежнем уровне. Как у Кэрролла: чтобы оставаться на месте, надо бежать изо всех сил.
И даже необязательно воруют нарочно — просто в любом доходе всегда есть «грязная» доля. Самые наивные про нее даже не подозревают, и когда их берут за шкирку — искренне удивляются. Другие, поумнее, делают все от них зависящее, чтобы эта доля росла и плодоносила.
Прирост мирового ВВП поддерживается только за счет надбавки к реально произведенным стоимостям и реально заработанным деньгам того навара, что возникает в результате финансовых махинаций просто из воздуха и растекается по капиллярам экономики из бесчисленных артерий глобального жульничества, обдиралова и распила. Если каким-то чудом некий бог, царь или герой вдруг прекратит это безобразие — мировая экономика, в одночасье рухнув, сразу сделается чем-то вроде жалкой, ублюдочной, всегда дефицитной, вечно задыхающейся советской.
Между прочим, в какой-то момент наши опять, как частенько в России бывало, попытались пойти против мирового тренда и сдуру начали было робко, неуклюже, конвульсивно, совершенно не понимая, к чему это может привести, и впрямь бороться с коррупцией. Да и оппозиция этого громогласно требовала: мол, долой коррумпированную власть! Но как только кого-то и впрямь хватали, именно благодаря оппозиции сразу выяснялось, что вот этот-то как раз и не вор, а прогрессивный противник режима, или великий, нестандартно мыслящий художник, или защитник прав человека, так что преследование лишь рядится в одежки экономического, а на самом-то деле происходит по сугубо политическим мотивам. Так что его-то трогать никак нельзя, а непременно надо кого-то другого. И поскольку искоренять ворье реально были настроены лишь те, кто по старинке и по недомыслию еще хотел какой-то, шут его знает какой, пользы для этой страны, а не искоренять — все лучшие люди плюс все мировое сообщество... Да плюс вековая окаянная привычка любых здешних властей задабривать чужих, а на своих ехать и погонять, свесив ноги, потому что свои и так никуда не денутся... Понятно, кто в этой борьбе победил.
И поэтому если кого-то понадобится посадить — то всегда пожалуйста. Любого. Безо всякого террора, безо всякой ежовщины, безо всяких измен Родине... Честноблагородно. За казнокрадство. За нецелевое использование средств. За неуплату налогов. Это же общемировая практика, везде так; и в Европе, и в Америке. Неприкосновенных нет — и народы рукоплещут. Что при демократии и требуется.
Так что попробуй не проголосуй, как надо.
И тем не менее сомнения в успехе и массовой поддержке, видимо, были. А в такой момент совсем не вредно напомнить трудящимся, что как бы худо или, по крайней мере, сомнительно ни становилось сейчас, при Совдепе все равно было гораздо хуже. Стало быть, как ни крути, прогресс налицо, так что все было и есть не зря. А то напридумывали легенд... И черпают в них непокорство, вновь и вновь подпитываясь вредной иллюзией, будто тому, что творится, возможна какая-то альтернатива.
Но как же от всего этого тошно...
И как болит.
Ладно. Я, что называется, подумаю об этом завтра. Сейчас — обезболивающее, которым страшновато злоупотреблять, но без которого не уснуть... И ароматного чайку. Чайку, пожалуйста... Я потянулся к ленивчику.
Краем глаза я увидел какое-то движение у двери. Сердце запрыгало, как брошенный на лед карась, в глазах мотнулась короткая слепота. Я никого уже не ждал, и визит-контроль не издавал ни звука. В приоткрывшуюся дверь просунулась рука и мазнула воздух, точно малярной кистью, тусклым раструбом какого-то прибора. Я не специалист и не сразу узнал стоящий на вооружении спецслужб высокочастотный излучатель, вырубающий камеры слежения.
Видимо, считая, что обезопасил себя, в дверь вошел незнакомый мне человек. За ним еще один. Завороженно замерев, я следил. Такого просто не могло быть.
Это оказались довольно молодые парни. Дюжие, но вида нездорового, с угреватой, пятнистой кожей, редкими бессильными волосами... Когда один из них успокоительно улыбнулся мне, я увидел плохие, желтые с гнильцой зубы.
Смертные.
С оружием.
Не успев стереть с лица мимолетную улыбку, пущенную мне как знак мирных намерений, первый парень приложил палец к губам, а потом сделал знак стволом автомата: мол, пошли. Хорошо ему махать своей железякой. У меня ноги обмякли так, что с кресла было не встать. Дыхание будто заткнули забухшей пробкой. Черт возьми, я все же старый человек. Бессмертие и вечная молодость — не одно и то же.
Гнилозубый выждал несколько мгновений, а потом повторил свой жест уже резче, настойчивей. Но по-прежнему молча. Что они, прослушки боятся? Наивные...
— Что происходит? — сипло спросил я.
Гнилозубый, яростно оскалившись, стукнул себя кулаком по голове: кретин, мол. И уже без обиняков наставил на меня ствол.
Пришлось кое-как встать.
А потом пойти.
Проходя через первый этаж, я отметил погасшие огоньки консьержа. Поди ж ты, отключили каким-то чудом. Надо будет устроить хорошую головомойку фирме-поставщику. Там клятвенно заверяли, что система стопроцентно надежна. Техника... Вот уж воистину: на каждую гайку найдется свой болт.
Потом я сообразил: о возмущенных разборках с фирмой думать ох как рано. Еще неизвестно, чем все это кончится. Поворот жизни проявлялся в сознании неторопливо, грузно, точно трансконтинентальный авиалайнер начал закладывать круг. Слишком уж неожиданным и внезапным был переход от спокойного, саркастически размыслительного сидения в одиночестве к этому... этой... тут даже не знаешь, как сказать.
У входа мокнул под дождем старенький обшарпанный глайдер. По зализанной крыше барабанили капли и вскипали множественными фонтанчиками, мерцая в свете фонарей. Сама крыша блестела так, что почему-то напомнила мне кожаный плащ эсэсовца из какого-нибудь старого советского кино. Как разведчик разведчику: вы болван, Штюбинг! А вас, Штирлиц, я попрошу остаться... Черт знает какая чушь лезет в голову, когда тебя впервые в жизни похищают.
И насколько же я весь в прошлом.
Это и есть старость. Бессмертная старость. Что было вчера — не помню, что было семьдесят лет назад — помню, будто это было вчера...
Заднюю дверцу заблаговременно подняли. Я вопросительно глянул на гнилозубого. Тот кивнул: мол, да, ты понял правильно, лезь внутрь. Я влез. Продавленные сиденья были влажными от напитавшей воздух мороси. Гнилозубый пристроился рядом и ткнул мне в бок стволом; второй сел за руль. Дверца, негромко взвыв тягой, закрылась. Глайдер косо поднялся сантиметров на сорок и, то и дело припадая на бок и гулко, точно пустая конервная банка, скребя днищем по диамагнитному покрытию дороги, полетел сквозь ливень шут знает куда. Ведро с гайками. Похитители, мать их... Ствол автомата ощутимо давил в бок.
Летели недолго. Честно говоря, я приготовился к худшему и уже начал было гадать, покинем ли мы город, въедем ли в какой-нибудь дремучий лес, придется ли мне, нагибаясь в три погибели, лезть в сырой подземный схрон каких-нибудь террористов — но тут глайдер, немощно вихляясь и дребезжа компрессорами, зарулил в один из дворов какой-то промзоны и остановился у ворот огромного мятого ангара, по закругленным жестяным стенам которого, гулко гремя, струились потоки воды.
Вошли.
В ангаре едва тлело дежурное освещение. Полукружьем возле стоящих вплотную двух стульев сидели на цементном полу, на поставленных на попа пустых ящиках, на грудах упаковочного пластика человек с полста. Сколько можно было понять — в основном молодых; впрочем, лица их белели смутными пятнами, а задних и вовсе было не разглядеть; так, очертания. Тени.
Гнилозубый показал мне на один из стульев. Я, решив ничему не удивляться — а что бы изменилось, если б я принялся удивляться или упрямиться? — уселся. Тогда он повесил автомат на спинку второго стула и сел рядом со мной. Второй из моих сопровождающих скинул куртку и опустился прямо на пол напротив нас, можно сказать — в первом ряду. Под курткой он оказался гол по пояс. Мускулистый торс с какой-то жутковатой вдавлиной на правом боку был словно заплеван татуировками.
Я выжидательно посмотрел на гнилозубого.
Он кашлянул, и оказалось, что он стесняется. Искоса он глянул на меня.
— Простите, — проговорил он, — что мы были такие бесцеремонные. Не наша вина. Мы хотели поговорить с вами так, чтобы это было безопасно и для вас, и для нас тоже. Вот тут можно говорить откровенно.
— А у меня дома нельзя? — спросил я.
— Вам ли не знать, что нельзя, — ответил он. — Вы же как на ладони. Мы давно уж хотели с вами встретиться. Но только сегодня у нас получилось вырубить вашего сторожа, да и то ненадолго. Он, сволочь, сразу запустил самодиагностику и сейчас, наверное, уже вернулся в режим. Поэтому мы так торопились.