— Он ошибся, полагая, что умение различать добро и зло — все, что может даровать плод.
— А он дал нечто большее?
— Подумайте над высказыванием из Библии, где говорится: «Но человеку свойственно делать зло, как искрам устремляться вверх».[14] Это справедливо? Природа человека действительно такова? Я говорю о вашем человеке, человеке с планеты Земля.
— Безусловно, верней и не скажешь.
— Но это не относится к людям с других планет. Вот и разгадка тайны. Ошибка моего отца видна во всей своей наготе. Миссия плода не сводилась лишь к тому, чтобы научить людей различать добро и зло, — он передал вкусившим его людям пылкое, страстное, неукротимое стремление делать зло. «Как искрам устремляться вверх», иными словами, как воде бежать вниз с горы, — очень яркий образ, показывающий, что человек предрасположен к злу — бескомпромиссному злу, глубоко укоренившемуся злу, и ему несвойственно делать добро, так же как воде бежать в гору. О, ошибка моего отца навлекла страшное бедствие на людей вашей планеты. Она развратила их духовно и физически. Это легко заметить.
— Она навлекла на людей и смерть.
— Да, что бы под этим ни разумелось. Мне это не вполне понятно. Смерть напоминает сон. А вы, судя по всему, не выражаете недовольства сном. Из книг мне известно, что вы не чувствуете ни смерти, ни сна, но тем не менее боитесь одного и не боитесь другого. Это очень глупо. Нелогично.
Хотчкис положил нож и вилку и принялся объяснять разницу между сном и смертью, как человек безропотно приемлет сон, но не может безропотно принять смерть, потому что… потому…
Он обнаружил, что ему не так просто объяснить разницу, как он думал, и наконец, совсем запутавшись, Хотчкис сдался. Через некоторое время он предпринял новую попытку: заявил, что смерть и впрямь сон, но человеку не нравится, что это слишком долгий сон; тут Хотчкис вспомнил, что для спящего время не движется, и разницы между одной ночью и тысячелетием для него лично не существует.
Но мальчик напряженно думал, не слышал его рассуждений и потому не заметил путаницы. Вскоре он убежденно заявил:
— Суть перемены, которая произошла в человеке по вине моего отца, должна остаться: она вечна, но можно отчасти избавить человеческий род от бремени пагубных последствий, и я займусь этим. Вы мне поможете?
Он обратился именно к тому человеку, к которому следовало обратиться с подобным предложением. Избавить род человеческий от бремени страданий было трудным и прекрасным делом и отвечало размаху и дарованиям Хотчкиса больше, чем любое другое, за какое он когда-либо брался. Он дал согласие с энтузиазмом, немедленно и пожелал, чтобы программа была разработана без проволочек. В глубине души Хотчкис безмерно гордился тем, что его связывают деловые отношения с настоящим ангелом, сыном дьявола, но всеми силами старался не выказать своего ликования.
— Я еще не могу составить определенный план, — сказал мальчик. — Сначала я должен изучить ваш род. Безнравственность и страстное желание творить зло существенно отличают его от всех людей, которых я знал раньше. Это новый для меня род, и я должен досконально его изучить, а уж потом решать, как начинать и с чего начинать. В общих чертах наш план заключается в улучшении земной жизни человека: не нам беспокоиться о его будущей судьбе; она в более надежных руках.
— Надеюсь, ты начнешь изучать человеческий род, не теряя времени?
— Конечно. Идите спать, отдохните. Остаток ночи и завтрашний день я буду путешествовать по всему свету, знакомиться с жизнью разных народов, изучать языки и читать книги, написанные на этой планете на разных языках, а завтра вечером мы обсудим мои наблюдения. Но пока буря превратила вас в пленника. Хотите, вам будет прислуживать кто-нибудь из моих слуг?
Заполучить собственного маленького дьяволенка! Прекрасная идея! Хотчкис так раздулся от тщеславия, что мог, того и гляди, лопнуть. Он рассыпался в благодарностях, потом спохватился:
— Он же меня не поймет.
— Он выучит английский за пять минут. Вы хотите кого-нибудь конкретно?
— Мне бы хотелось иметь в услужении того очаровательного маленького плутишку, который замерз и уселся в камин.
Мелькнуло что-то алое; перед Хотчкисом, улыбаясь, стоял дьяволенок; он держал под мышкой несколько школьных учебников, среди них — французско-английский словарь и курс стенографии по системе Питмена.
— Вот он. Пусть работает днем и ночью. Он знает, для чего его прислали. Если ему понадобится помощь, он позаботится об этом сам. Свет ему не нужен, так что забирайте свечи и отправляйтесь на покой, а он пусть остается и занимается по учебникам. Через пять минут он сможет сносно объясняться по-английски на тот случай, если вдруг вам понадобится. За час он прочтет двенадцать — пятнадцать ваших учебников, освоит стенографию и станет хорошим секретарем. Он будет видимым или невидимым — как прикажете Дайте ему имя; у него уже есть имя, как, впрочем, и у меня, но вам не произнести ни одного из них. До свидания!
Мальчик исчез.
Хотчкис одарял своего дьяволенка всевозможными приятными улыбками, давая понять, как ему здесь рады, и думал. «Бедного плутишку занесло в холодные края; огонь потухнет, и он замерзнет. Как бы ему объяснить, чтоб он сбегал домой и погрелся, если замерзнет».
Хотчкис принес одеяла и знаками объяснил дьяволенку, что это ему — завернуться; затем принялся бросать в огонь поленья, но дьяволенок быстро перехватил у него работу и показал, что он — мастер своего дела, и немудрено. Потом он сел в камин и принялся изучать книгу, а его новый хозяин взял свечку и пошел в спальню, размышляя, какое бы ему придумать имя, ведь у такого хорошенького дьяволенка и имя должно быть хорошее. И он назвал дьяволенка Эдвард Никольсон Хотчкис, в честь своего покойного брата.
Глава VI
Утром мир был еще невидим; снег, похожий на порошок, по-прежнему сеялся, как из сита, но теперь бесшумно, потому что ветер стих. Дьяволенок явился на кухню, и перепуганные Рейчел и Джеф опрометью кинулись с этой вестью к хозяину. Хотчкис объяснил им суть дела и сказал, что вреда от дьяволенка нет — напротив, он может принести большую пользу, а принадлежит он удивительному мальчику, и тот его очень хвалил.
— Так он тоже раб, масса Оливер? — спросила Рейчел.
— Да.
— Ну тогда в нем, понятно, не может быть особого вреда. Но он настоящий дьявол?
— Настоящий.
— Разве настоящие дьяволы бывают добрыми?
— Говорю тебе: этот добрый. Нас ввели в заблуждение относительно дьяволов. О них ходит много невежественных слухов. Я хочу, чтобы вы подружились с дьяволенком.
— Как же нам с ним подружиться, масса Оливер? — спросил дядюшка Джеф. — Мы боимся его. Мы бы хотели с ним подружиться, потому что его боимся; коли он здесь останется, мы, понятно, постараемся; но уж как он прискакал на кухню, раскаленный докрасна, как уголья в печке, бог с вами, я бы и близко к нему не подошел. И все ж таки, коли он сам хочет подружиться, нам отнекиваться не пристало: бог его знает, чего он может натворить.
— А что как ему тут придется не по нраву, масса Оливер? — любопытствовала Рейчел. — Что он тогда станет делать?
— Да тебе вовсе нечего бояться, Рейчел, он по натуре добрый, и — больше того — он хочет нам помогать, я это знаю.
— Но, масса Оливер, вдруг он возьмет да и порвет все псалтыри и…
— Нет, он не порвет, он очень вежливый и обязательный, он сделает все, о чем бы его ни попросили.
— Неужто сделает?
— Я в этом убежден.
— А что он умеет, масса Оливер? Он такой маленький, да и обычаи наши ему неизвестны.
— Все, что угодно. Разгребать снег, к примеру.
— Бог ты мой, он и такое умеет? Да я первый согласен с ним подружиться, хоть сейчас.
— И еще он может быть на посылках. Поручай ему, что хочешь, Рейчел.
— Это очень кстати, масса Оливер, — сразу смягчилась Рейчел. — Сейчас его, конечно, никуда не пошлешь, а вот как снег сойдет.
— Он выполнит твои поручения, я уверен, Рейчел; будь он здесь, я бы…
Эдвард Никольсон Хотчкис был тут как тут! Рейчел и Джеф метнулись было к двери, но он преградил им путь. Дьяволенок улыбнулся своей радушной пламенной улыбкой и сказал:
— Я все слышал. Я хочу подружиться с вами — не бойтесь. Дайте мне дело, я докажу.
Некоторое время у Рейчел зуб на зуб не попадал, она едва переводила дух, кожа у нее из черной стала бронзовой; но, обретя дар речи, она произнесла:
— Я тебе друг, клянусь, это чистая правда. Будь добр ко мне и к старине Джефу, голубчик, не обижай нас, не причиняй вреда, ради твоей матушки прошу.
— Зачем же мне обижать вас? Дайте мне дело, и я докажу свою дружбу.
— Да как тебя, детка, пошлешь по делу? Снег-то глубокий, того и гляди простудишься, при твоем-то воспитании. Но если б тебе довелось быть тут вчера вечером… Масса Оливер, я начисто забыла про сливки, а на завтрак вам нет ни капельки.
— Я принесу, — вызвался Эдвард. — Ступайте в столовую, сливки будут на столе.
Он исчез. Негры беспокоились: не знали, как понимать его слова. Теперь они снова опасались дьяволенка: должно быть, спятил, мыслимо ли в такую непогоду бегать по поручениям? Хотчкис развеял их страхи уговорами, они наконец решились зайти в столовую и увидели, как новый слуга безуспешно пытается приручить кошку; но сливки стояли на столе, и их уважение к Эдварду и его способностям сразу сильно возросло…[15]
№ 44, Таинственный незнакомец
Глава I
Это случилось зимой 1490 года. Австрия, обособившись от всего мира, пребывала в сонном оцепенении. В Австрии еще длилось средневековье и грозило продлиться на века. А кое-кто полагал, что нас и от средневековья отделяют целые столетия и, судя по умственному и духовному развитию людей, в Австрии еще не истек Век Веры. Говорилось это в честь, а не в укоризну и принималось соответственно, наполняя наши сердца гордостью Я был еще ребенком, но прекрасно помню эти разговоры, как и то, что они доставляли мне удовольствие.
Да, Австрия, обособившись от всего мира, пребывала в сонном оцепенении, а нашу деревню Эзельдорф[16] сон сковал сильнее всех, потому что она находилась в центре Австрии. Деревня мирно спала в холмистой лесной глуши, новости из окружающего мира сюда почти не доходили, ничто не нарушало ее сна и бесконечного довольства собой. Деревня стояла на берегу спокойной реки, чью зеркальную гладь расписали отражения облаков и тени скользивших по воде барж, груженных камнем; позади лес поднимался уступами к подножию высокой отвесной горы; с вершины горы на деревню хмуро косился огромный замок Розенфельд, его башни и длинные крепостные стены обвивал виноград. За рекой, милях в пяти от деревни, беспорядочно громоздились холмы, поросшие лесом, рассеченные узкими извилистыми ущельями, куда никогда не заглядывало солнце; справа к реке обрывался утес, и между ним и холмами, о которых я уже упоминал, раскинулась обширная равнина, а на ней — то здесь, то там — пестрели крестьянские домишки среди фруктовых садов и раскидистых деревьев.
Вся земля на много миль окрест принадлежала роду князя Розенфельда, чьи слуги содержали замок в идеальном жилом состоянии, однако сам князь и его семья бывали здесь не чаще, чем раз в пять лет. Когда же они наконец являлись, казалось, сам господь бог сошел на землю, а вместе с ним — блеск и великолепие царствия небесного. Их отъезду сопутствовала мертвая тишина, будто все погружалось в глубокий сон после неистового веселья.
Эзельдорф был раем для нас, мальчишек. Ученьем нас особенно не морочили. Внушали, что надо быть добрым католиком, чтить деву Марию, церковь и святых мучеников превыше всего, благоговеть перед монархом, говорить о нем, понизив голос, со священным трепетом, обнажать голову перед его портретом, почитать благодетелем, дающим хлеб наш насущный и все земные блага, и сознавать, что мы посланы в этот мир с одной-единственной целью — работать на него, проливать за него кровь, отдать за него жизнь, если потребуется. Тот, кто затвердил эти истины, мог не утруждать себя более: по сути дела, ученье было под запретом. Священники проповедовали, что знание пагубно для простых людей, ибо при многой мудрости возникает недовольство участью, уготованной богом, а бог не терпит, когда люди ропщут на его, божье, предопределение. Эту истину священникам открыл сам епископ.
Именно недовольство едва не погубило Гретель Маркс, вдову молочника; она возила молоко в город на базар и сама правила тележкой, запряженной двумя лошадьми. В Эзельдорфе поселилась женщина-гуситка по имени Адлер; она тайком обошла всю деревню и заманила несколько глупых неискушенных людей к себе в дом — послушать как-нибудь вечерком «Подлинное послание господа», как она выразилась. Адлер была коварная женщина: выискала тех немногих, кто умел читать, и улестила их, нахваливая их ум, уверяя, что только таким, как они, впору понять ее учение. Так она мало-помалу собрала у себя десять человек и еженощно отравляла их своей ересью. Дала каждому домой переписанные гуситские проповеди и убедила, что читать их вовсе не грешно.
Как— то раз отец Адольф шел мимо дома вдовы и увидел, что она, сидя в тени каштана, росшего перед окнами, читает греховную писанину. Отец Адольф служил господу шумно, усердно и рьяно, всегда старался выставить себя в лучшем свете, надеясь дослужиться до-епископа; он вел слежку за всем приходом, глаз не спускал не только со своей паствы, но и с чужой; он был беспутный, злобный, нечестивый, а в остальном хороший человек — так все вокруг считали. Имелся у него особый дар — он был мастер поговорить; язык у него был острый, язвительный и, пожалуй, немного грубый — впрочем, так считали только недруги: его шутки были, право же, не грубей, чем у других. Отец Адольф состоял в общинном совете и всех там прибрал к рукам; хитрыми уловками он всегда добивался своего, это, конечно, злило остальных; досадуя, они за спиной награждали его обидными прозвищами «племенной бык», «услада ада» и прочими, но так уж повелось: лезть в политику — все равно что, заголившись, соваться в осиное гнездо.
Отец Адольф нетвердой походкой шел по дороге; он был изрядно пьян, а потому очень весел и ревел рокочущим басом песню «Восславим деву и вино»; вдруг на глаза ему попалась вдова, читающая книгу Он, пошатываясь, остановился перед ней, вперил в нее рыбьи глазки и, искривив гримасой толстое багровое лицо, спросил:
— Что у вас там за книга, фрау Маркс? Что вы читаете?
Вдова показала ему книгу. Отец Адольф наклонил голову, глянул и тут же вышиб книгу у нее из рук.
— Сожги эту ересь, дура, сожги! — в бешенстве крикнул он. — Разве ты не знаешь, что ее читать — грех? Хочешь загубить свою душу? Где ты взяла эту писанину?
Вдова все рассказала.
— Дьявол, так я и знал, — пробурчал священник. — Я займусь этой женщиной. Я такое устрою — земля будет гореть у нее под ногами. Ты ходишь на ее сборища, верно я говорю? Чему она тебя учит — почитать пресвятую деву?
— Нет, только господа.
— Так я и думал. Ты уже на пути в ад. Пресвятая дева покарает тебя — попомни мои слова.
Фрау Маркс слегка задрожала от страха и пыталась испросить прощения за свой проступок, но отец Адольф грубо оборвал ее и продолжал бушевать, расписывая, какие кары ниспошлет пресвятая дева на голову грешницы, пока с ней едва не приключился обморок. Фрау Маркс упала на колени и заклинала священника научить ее, как умилостивить пресвятую деву. Он наложил на нее суровую епитимью, еще раз отчитал, а потом снова затянул песню с того места, где он прервал ее, и побрел дальше, шатаясь и выписывая ногами кренделя.
Но через неделю фрау Маркс снова впала в грех — отправилась на молитвенное собрание в дом фрау Адлер. Не прошло и четырех дней, как обе ее лошади пали! Вне себя от горя, казнясь угрызениями совести, вдова помчалась к отцу Адольфу и, рыдая, каялась, жаловалась, что разорена и умрет с голоду; как ей теперь отвозить молоко на базар? Что она должна сделать? Вдова умоляла вразумить ее.
— Я предупреждал, что пресвятая дева тебя накажет! — негодовал отец Адольф. — Разве я не говорил тебе об этом? Черт подери, ты думала, что я лгу? В другой раз не пропустишь мои слова мимо ушей!
А потом он надоумил вдову, как ей быть. Пусть нарисует павших лошадей и совершит паломничество в церковь Пресвятой девы, покровительницы бессловесных тварей, повесит там картину и принесет пожертвование; затем вернется домой, продаст шкуры лошадей и приобретет на вырученные деньги лотерейный билет, чтоб его номер совпадал с датой их смерти, и терпеливо ждет ответа пресвятой девы. Через неделю пришел ответ. Обезумевшая от горя вдова вдруг узнала, что на ее билет пал выигрыш в полторы тысячи дукатов!
Вот как пресвятая дева вознаграждает искреннее раскаяние! Фрау Маркс отвергла ересь. Исполненная благодарности, она обошла других женщин, посещавших сборища, и рассказала им про полученный ею урок, раскрыла им глаза на греховность и неразумность их поведения, на опасность, которой они себя подвергают; и тогда женщины сожгли проповеди и, покаявшись, вернулись в лоно церкви, а фрау Адлер пришлось искать другое место, чтоб продавать свою отраву. Наша деревня получила самый лучший, самый полезный урок за все время своего существования. Мы больше не позволяли гуситам селиться у нас, и в награду пресвятая дева взяла нас под свою опеку — сама стала нам заступницей, и с тех пор деревня процветала и благоденствовала.
Уж когда отец Адольф бывал в ударе, так это на похоронах, если, конечно, не пил, как бочка, а в меру, чтобы должным образом оценить святость отправляемой им службы. Какое это было зрелище — отец Адольф во главе похоронной процессии, шествующий через всю деревню меж рядов коленопреклоненной паствы! Одним глазом он косит в сторону псаломщиков — прямо ли держатся, ровно ли несут свечи, мигающие желтыми огоньками на солнце, а другим высматривает какого-нибудь глазеющего мужлана, позабывшего обнажить голову перед господом. Наш пастырь срывает с него злосчастную шляпу, бьет ею неотесанного зеваку наотмашь по лицу и грозно рычит: — Как стоишь, скотина, перед ликом господним? Если в деревне случалось самоубийство, отец Адольф горячо брался за дело. Он бдительно следил, чтобы местные власти исполнили свой долг — выгнали из деревни семью самоубийцы, конфисковали их жалкие пожитки и при этом не уворовали бы церковную долю; он был начеку и в полночь, у скрещения дорог, где зарывали в землю тело, не для последнего благословения — похоронный обряд для самоубийц запрещен церковью, — но для того, чтобы самолично убедиться, что кол в тело грешника вогнали умело и прочно.
А как величаво ступал он во главе крестного хода во время чумы, когда несли украшенную драгоценными камнями раку с мощами святого, покровителя нашей деревни, возносили молитвы деве Марии и зажигали свечи в ее честь, умоляя спасти нас от чумы.
9 декабря он всегда был душой праздника Умиротворения дьявола на мосту. Мост у нас в деревне очень красивый — каменный, массивный, с пятью арками, ему семьсот лет. Мост построил дьявол всего за одну ночь. Настоятель монастыря условился с ним, что он выполнит эту работу, но прежде долго его уламывал: дьявол говорил, что строил мосты для духовенства по всей Европе, а как доходило до расплаты, его всегда обманывали; если его и на сей раз обманут, он никогда больше христианам не поверит. Раньше, подрядившись построить мост, он требовал за свои труды первого, кто пройдет по нему, и все, конечно, понимали, что под первым встречным он разумел христианина. Разуметь разумел, да не говорил об этом, вот монахи и пускали через мост осла, курицу либо другую тварь, не обреченную на муки ада, и оставляли дьявола в дураках. Но на сей раз он сказал, что требует христианина, самолично вписал это слово в договор, так что увернуться от расплаты было невозможно. И это не преданье глубокой старины, а исторический факт — я видел договор своими глазами много раз; в день Умиротворения дьявола праздничное шествие является с ним к мосту; за десять грошей каждый мог взглянуть на него и к тому же получить отпущение тридцати трех грехов — жизнь тогда была легче, чем нынче, грехи отпускались почти задаром, и все, кроме нищих, могли позволить себе грешить. Хорошее было время, но оно миновало, и, как говорят, навсегда.
Так вот, дьявол вставил слово «христианин» в договор, и тогда настоятель заявил, что мост ему не к спеху, но вскоре он назначит срок — может быть, через неделю. А в монастыре в то время один старый монах лежал на смертном одре, и настоятель приказал не спускать со старика глаз и тотчас доложить, когда тот приготовится отойти в мир иной. Ближе к полуночи 9 декабря настоятелю доложили, что старик кончается; настоятель призвал к себе дьявола, и строительство моста началось. Всю ночь настоятель и братия не смыкали глаз — молились, чтоб господь дал силы умирающему подняться и пройти по мосту на рассвете — не более не менее. Молитва была услышана и вызвала такое волнение в раю, что вся святая рать поднялась до рассвета и устремилась к мосту, — сонмы и сонмы ангелов заволокли все небо; а умирающий монах, едва волоча ноги, напрягая последние силы, перешел мост и упал бездыханный перед дьяволом, уже потянувшимся за своей добычей; но только душа монаха отлетела, ангелы скользнули вниз, подхватили ее и унесли в рай, осыпая дьявола насмешками, а ему осталось лишь бренное тело. Дьявол очень обозлился и обвинил настоятеля в обмане.
— Это не христианин! — бесновался он.
— Нет христианин, мертвый христианин, — уверял его настоятель.
Потом настоятель и монахи устроили целое шутовское представление, одна церемония сменяла другую. Они притворялись, будто хотят умиротворить дьявола, склонить его к примирению, а на деле насмехались над ним, распаляли его злобу пуще прежнего. Наконец, дьявол призвал самые страшные проклятия на головы монахов, а они продолжали смеяться над ним. Тогда он вызвал черную бурю с громом, молниями, шквалистым ветром и улетел под ее прикрытием, но по пути зацепил острием хвоста замковый камень свода и вырвал его из кладки; так он и лежит на земле вот уже несколько столетий — зримое доказательство проделки дьявола. Я видел его тысячу раз. Такие вещи говорят сами за себя убедительней летописи: ведь в летопись может вкрасться и ложь, если, конечно, ее писал не священник. А шутовское Умиротворение празднуется с тех пор и поныне 9 декабря в память о благословенном озарении настоятеля, спасшего христианскую душу от ненавистного врага человечества.
В нашем приходе были священники, чем-то выгодно отличавшиеся от отца Адольфа — ведь и он не без греха, но ни один из них не внушал прихожанам такого глубокого почтения. А уважали отца Адольфа за то, что он совершенно не боялся дьявола. Он — единственный из всех известных мне христиан, про кого это можно сказать наверняка. Потому-то священник и держал прихожан в благоговейном страхе; они полагали, что отец Адольф наделен сверхъестественной силой, иначе откуда берется такая смелость и самоуверенность? Люди осуждают дьявола гневно, но сдержанно, без грубых нападок; отец Адольф взял с ним совсем другой тон — он обзывал дьявола самыми оскорбительными словами, какие приходили на ум, и слушатели невольно содрогались. А порой откровенно глумился над дьяволом, и тогда прихожане, поспешно перекрестившись, уходили подальше, опасаясь, как бы хулитель не накликал на них беду. Оно и понятно, ведь дьявол, хоть и падший, но ангел, про него написано в Библии, а священные имена нельзя произносить всуе, не то навлечешь на себя божью кару.
Отец Адольф и вправду не раз встречался с дьяволом лицом к лицу и вызывал его померяться силой. Это знали все. От самого отца Адольфа. Он не делал из этого тайны и говорил о своих встречах с дьяволом во всеуслышание. * И тому, что это чистая правда, имелось, по крайней мере, одно доказательство: как-то раз, поссорившись с дьяволом, отец Адольф бесстрашно запустил в него чернильницей, и на стене кабинета, где она ударилась о стенку и разбилась,[17] до сих пор сохранилось порыжевшее пятно.
Но больше всех мы любили и жалели другого священника — отца Питера. Епископ лишил его прихода за то, что он как-то сказал, беседуя с паствой, что бог — воплощенная доброта и он изыщет способ спасти всех своих несчастных земных детей. Это была страшная ересь, но ведь не имелось бесспорных доказательств, что отец Питер произнес эти слова: у него язык не повернулся бы сказать такое, он был добрый католик, правдивый и безропотный, и всегда проповедовал с кафедры лишь то, что требует церковь, и ничего другого. Но вот в чем загвоздка: его и не обвиняли в том, что он говорил с кафедры — тогда б его слышали все прихожане и могли подтвердить его слова, — нет, он якобы высказал свое мнение в частной беседе — такое обвинение врагам легко состряпать. Отец Питер его отрицал, но тщетно; отец Адольф хотел получить его приход и донес на отца Питера епископу — присягнул, что сам слышал, как отец Питер учил ереси свою племянницу, а он, отец Адольф, стоял под дверью и подслушивал, потому что всегда сомневался, так ли уж тверд в вере отец Питер, и считал своим долгом следить за ним в интересах церкви.
Гретхен, племянница священника, опровергла клевету и умоляла епископа поверить ей и не обрекать старика на нужду и позор, но епископ и слушать не хотел. Отец Адольф давно настраивал его против нашего священника, да к тому же епископ восхищался отцом Адольфом, благоговел перед ним: ведь он не устрашился самого дьявола и отважно вступил с ним в единоборство, и поэтому мнение отца Адольфа было всего превыше для епископа. Он лишил отца Питера прихода на неопределенный срок, но на крайнюю меру — отлучение от церкви — не решился: одного свидетельского показания было для нее недостаточно. И вот теперь отец Питер был два года не у дел, а его паства перешла к отцу Адольфу.
Для старого священника и Гретхен наступили тяжелые времена. Раньше они были всеобщими любимцами, но, разумеется, все изменилось, как только на них пала тень епископской немилости. Многие друзья вовсе перестали с ними знаться, другие держались холодно и отчужденно. Когда приключилась беда, Гретхен была прелестной восемнадцатилетней девушкой, самой умной и образованной в деревне. Она давала уроки игры на арфе, и заработанных денег ей вполне хватало на наряды и карманные расходы. Но ученицы — одна за другой — бросили учебу, а когда молодежь устраивала танцы и вечеринки, про Гретхен забывали. Молодые люди — все, кроме Вильгельма Мейдлинга, больше не заглядывали к ним на огонек, а Мейдлинг был безразличен Гретхен. Всеми брошенные, обреченные на бесчестие и одиночество, Гретхен и ее дядя загрустили, им казалось, что солнце навсегда ушло из их жизни. Миновал год, другой, а дела шли все хуже и хуже. Одежда износилась, да и прокормиться становилось все труднее и труднее. И наконец настал самый черный день. Соломон Айзеке, ссужавший им деньги под залог дома, предупредил, что завтра лишит их права выкупа.
Глава II
Деревенская жизнь была знакома мне не понаслышке, но вот уже год, как я покинул деревню и с головой ушел в изучение ремесла. Устроился я скорей необычно, чем хорошо. Я упоминал ранее замок Розенфельд и высокую отвесную гору над рекой. Так вот, вдоль гребня этой горы возвышалась громада другого замка с такими же башнями и бастионами; прекрасный, величественный, увитый диким виноградом, он разрушался на глазах, превращаясь в развалины. Знаменитый род, владевший замком, чьим родовым гнездом он был в течение четырех или пяти столетий, вымер, и уже столетие, как в замке не живут потомки славного рода. Но старый замок стоит непоколебимо, и большая часть его все еще пригодна для жилья. Внутри разрушительное действие времени и небрежения не столь очевидно, как снаружи. Просторные спальни, огромные коридоры, бальные залы, трапезные и залы для приемов пусты, затянуты паутиной и наводят уныние — это верно, но каменные стены и полы еще в сносном состоянии, и помещения сохраняют жилой вид. Кое-где еще стоит старинная полусгнившая мебель, и если пустые комнаты наводят уныние, то эта рухлядь — еще больше.
Но жизнь все же теплится в старом замке. Милостью князя, его нынешнего владельца, живущего по ту сторону реки, мой мастер и его домочадцы много лет занимают небольшой отсек, примыкающий к центральной части Замок мог бы дать кров тысяче человек, и — сами понимаете — горстка его обитателей затерялась в дебрях замка, как ласточкино гнездо на утесе.
Мой мастер — печатник. Это новое ремесло, ему всего лишь тридцать-сорок лет, и в Австрии оно почти неизвестно. Мало кто в нашей богом забытой деревне видел печатный текст, мало кто представлял, что такое печатное ремесло, а уж тех, кто проявлял к нему любопытство или интерес, было и того меньше. И все же нам приходилось вести свое дело скрытно, с постоянной оглядкой на церковь. Она была против удешевления книг, ведь тогда ученье стало бы доступно всем без разбору. Сельчане относились к нашей работе безразлично, им не было до нее дела: мы не печатали легкого чтения, а в серьезных науках они не разбирались и мертвых языков не знали.
Мы жили одной разнородной семьей. Мой мастер и хозяин Генрих Штейн, дородный мужчина, держался степенно, осанисто; лицо у него было крупное, благодушное, глаза — спокойные, задумчивые; такого не просто вывести из себя. Облысевшую голову его обрамляли седые шелковистые волосы. Он был всегда чисто выбрит, одет опрятно и добротно, хоть и не богато. Ученый, мечтатель, мыслитель, Генрих Штейн больше всего на свете любил учиться, и, будь на то божья воля, он бы день и ночь сидел, упоенно погрузившись в свои книги, не замечая окружающих Выглядел мастер молодо, несмотря на седину, а было ему пятьдесят пять-пятьдесят шесть лет.
Большую часть его окружения являла собою жена. Она была пожилая женщина, высокая, сухопарая, плоскогрудая, с хорошо подвешенным языком и дьявольски неуживчивым нравом, к тому же набожная сверх меры, если учесть, о чем она молилась. Фрау Штейн жаждала денег и свято веровала в то, что где-то в глубоких тайниках замка спрятаны сокровища, вечной суетой из-за этих сокровищ и наставлением на путь истинный грешников, если таковые попадались, она заполняла время, спасая себя от скуки, а свою душу от плесени. О сокровищах, таящихся в замке, говорили старинные легенды и Валтасар Хофман.
Он явился к нам издалека с репутацией великого астролога и тщательно скрывал ее ото всех за пределами замка, ибо не больше других стремился попасть на костер инквизиции. Валтасар Хофман жил на хозяйских харчах и за скромное вознаграждение искал сокровища по расположению созвездий. Работа была нетрудная. Даже если созвездия что-то утаивали, Валтасар Хофман мог не беспокоиться за свое место: его наняла фрау Штейн, и вера хозяйки в него, как и все ее воззрения, была непоколебима. В замке астролог чувствовал себя в безопасности, держался очень важно и одевался, как подобает цыгану-предсказателю или магу: в черный бархат, усыпанный серебряными звездами, лунами, кометами и прочими символами колдовского ремесла, а на голове носил высоченный колпак с теми же сверкающими знаками. Покидая замок, он с похвальным благоразумием оставлял свой рабочий костюм дома и так искусно подделывался под христианина, что сам святой Петр без промедления распахнул бы пред ним врата рая да еще предложил бы какое-нибудь угощение Разумеется, мы все испытывали перед астрологом малодушный страх — именно страх, хоть Эрнест Вассерман и похвалялся, что не боится мага. Вассерман не заявлял об этом во всеуслышание — нет, болтать он любит, но при всем при том не теряет здравомыслия и всегда выбирает нужное место для таких разговоров Послушать его, так он и привидений не боится, больше того — не верит в них, точнее, говорит, что не верит. А на самом деле он любую глупость скажет, лишь бы обратить на себя внимание.
Но вернемся к фрау Штейн. Дьявол во плоти, она была второй женой мастера, а раньше звалась фрау Фогель. Вдова Фогель привела в дом ребенка от первого брака, нынешнюю девицу семнадцати лет, мучившую всех, как волдырь на пятке. Это было второе издание мамаши — те же гранки, не просмотренные, не исправленные, полные перевернутых букв, неправильно набранного шрифта — «пропуски и дублеты», как говорят печатники, или, одним словом, — «сыпь»,[18] если метить не в бровь, а в глаз и при этом не грешить против истины. Впрочем, именно в этом случае было бы простительно и погрешить, ибо дочка фрау Штейн передергивала факты, не боясь греха, когда вздумается.
— Дай ей факт величиною в строчку, — говорил Мозес, — не успеешь и глазом моргнуть, как она всадит его туда, где и четыре литеры задыхаются от тесноты, — всадит, даже если ей придется орудовать молотком.
Здорово подмечено, точь-в-точь хозяйская дочка! Уж он-то за словом в карман не лез, этот Мозес, злоязычный, что наш дьявол в юбке, но яркий как светлячок, сверкавший остроумием неожиданно, под настроение У него был особый талант вызывать к себе ненависть, и он платил за нее сторицей. Хозяйская дочка носила имя, данное ей при рождении, — Мария Фогель: так пожелали мать и она сама. Обе чванились этим именем без всяких на то оснований, если не считать тех, что время от времени выдумывали сами. По словам Мозеса, выходило, что некоторые из этих Фогелей славны уж тем, что избежали виселицы, впрочем, и остальные печатники не принимали всерьез похвал, расточаемых Фогелям женой мастера и ее дочерью. Мария, живая, бойкая на язык девица, была хорошо сложена, но красотой не отличалась Что в ней привлекало, так это глаза: они всегда горели огнем и в зависимости от расположения духа мерцали опалом, светились, как у лисицы, полыхали адским пламенем Страх был ей неведом. Мария не боялась ничего, кроме привидений, Сатаны, священника и мага, а в темноте боялась еще бога и молнии — как бы та не настигла ее за богохульными речами, не дав сроку произнести все «ave», необходимые для расплаты со всевышним. Мария презирала Маргет Реген, племянницу мастера, и фрау Реген, его несчастную сестру, прикованную к постели тяжким недугом, вдову, целиком зависимую от мастера. Мария любила Густава Фишера, высокого белокурого красавца, работавшего по найму, а все остальные были ей, по-моему, одинаково ненавистны. Добродушный Густав не отвечал ей взаимностью.