Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три века Яна Амоса Коменского - Соломон Владимирович Смоляницкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Начинается изуверская церемония расстрижения. С болью представил себе Ян Амос, как это происходило. Гуса облачают и одеяние священника, а затем срывают каждую часть одежды. Со словами «Вручаем душу твою дьяволу» его отдают в руки палачей. На него надевают бумажный колпак с изображением пляшущих чертей, на плечи набрасывают рубище... Со связанными руками Гуса проводят мимо костра, на котором горят его книги. Несколько тысяч вооруженных солдат сопровождают Гуса к месту казни за городом, народ туда не пропускают.

Палачи привязывают Гуса к столбу, обкладывают до плеч вязанками дров и соломы. Нашлась старуха, подложившая дрова в этот страшный костер. Гус проговорил: «О, святая простота!» Исповедаться он отказался: «Не надо, на мне нет смертного греха». В последний раз уполномоченные собора предлагают ему отречься. Гус отказывается и отвечает, что он хотел облегчить жизнь людям и готов принять смерть за правду. Палач поджигает костер...

Весть о гибели Гуса всколыхнула всю Чехию — в гневе сжимают оружие руки крестьян и ремесленников. Оскорблены чешские рыцари и феодалы. Они пишут Констанцскому собору протест с приложением своих печатей, обвиняя его в несправедливом и незаконном осуждении на смерть магистра Иоанна Гуса. А затем приходит известие о мученической гибели на костре в Констанце друга и ученика Гуса — Иеронима Пражского. По всей Чехии прокатывается волна народных возмущений: крестьяне и плебс в городах, часто при поддержке земанов и бюргеров, громят монастыри и церкви, избивают попов. И движение приобретает общенациональный характер: казнь Гуса воспринимается как надругательство над всеми чехами.

Но это еще не было началом великой войны. С момента казни Гуса понадобилось почти пять лет, чтобы созрела идея всенародного восстания, выковалось единство и вперед выдвинулись те, кто мог повести за собой народ...

...Да, немногим дано прожить свою жизнь, как Ян Гус, но разве заказано стремиться к идеалу? Не для того ли рождаются люди, подобные Гусу, чтобы показать дорогу, по которой нужно идти? Ян Гус говорил: «Не хлеб мой насущный, а хлеб наш насущный» — сказано в писании, а значит, несправедливо, чтобы одни жили в изобилии, а другие страдали от голода». «Разве это не относится к настоящему времени? — думал Ян Амос, вспоминая села, через которые он проходил. — До каких пор народ должен терпеть?» Солдаты, ведущие на расправу связанных крестьян, будто снова прошли перед его глазами. В Праге все напоминало о героическом прошлом и невольно заставляло сопоставлять его с днем сегодняшним...

Ноги сами несли Яна Амоса к тем местам, где вершилась история, словно для того, чтобы приблизить ее к себе. Удивительно, но, совсем не плутая, Ян Амос вышел к университету, знаменитому Каролинуму, где Ян Гус был студентом, магистром, ректором, где его смелая мысль зажгла пламя борьбы. За этими старыми стенами, под могучими сводами актового зала, битком набитого студентами, учеными мужами, людьми разных сословий, магистр бросал грозные обвинения католической церкви, ее лицемерным служителям, грабящим и обманывающим народ. Здесь гремел и голос его друга и ученика Иеронима Пражского. В этих стенах росла и крепла свободная мысль. Борьба за университет шла постоянно и всегда была борьбой за национальное достоинство, язык, культуру. Она не прекратилась и ныне...

Остановившись на перекрестке (лабиринт узких улочек снова вывел его, судя по всему, к черте старого города), Коменский увидел невдалеке храмовую кровлю, возвышавшуюся над другими, и понял, что это костел девы Марии Снежне. Вскоре Ян Амос оказался перед костелом. Здесь проповедовал священник Ян Желивский. Отсюда 30 июля 1419 года он повел горожан к Новоместской ратуше. Процессию сопровождал вооруженный отряд под командованием Яна Жижки. Идти было недалеко, и очень скоро те, кто находились в ратуше, услышали гул приближающейся толпы, топот, бряцание оружия. Когда коншелы[40] подошли к открытым окнам ратуши, в глубине улицы уже показалась голова шествия. Холодок страха пробежал по их спинам, но они сумели подавить его: злоба к разбушевавшейся черни, рожденной служить им, а теперь вздумавшей заявлять о своих правах, оказалась сильнее страха.

Светило солнце, синело чистое глубокое небо, и отсюда хорошо были видны крыши, сады, башни, костелы нового города, где они, коншелы, были хозяевами. Забывать об этом нельзя. Твердость — вот что им нужно в эту минуту...

Ян Амос словно шел в гуще процессии, ощущая, как растет в груди окрыляющая легкость, удивительное чувство единения. Топот, бряцание оружия, грозные выкрики... Наваждение? То камни Праги, впитавшие все эти звуки, отражают их, усиливают, множат. Немолкнущее историческое эхо...

На площади Ян Желивский, стоящий в первом ряду, громко и ясно потребовал освободить узников — гуситов, вся вина которых состояла в том, что они открыто выступили за правду. Затаив дыхание, люди, заполнившие площадь, ждут ответа. Коншелов, стоящих у открытых окон, охватывает ярость: требовать? У них? И на головы толпы сыплется град издевательств. Коншелы изощряются. Пусть эти голодранцы, наконец, поймут, что никто их не боится! И вот один из коншелов бросает в Желивского камень.

Взрыв возмущения прокатывается по площади. Те, что стояли впереди, рядом с Желивским, срываются с места. До входа в ратушу несколько шагов, и это небольшое пространство мгновенно заполняется бегущими людьми. Топот на лестницах, крики — все сливается, перерастает в грохот, словно лавина камней несется с вершины скалы, все сметая со своего пути. Коншелы стоят, оцепенев от ужаса. Бежать уже невозможно. Поздно. Кто-то, спохватившись, закрывает на задвижку тяжелую дубовую дверь. Но в тот же миг лавина обрушивается на нее...

Разъяренные пражане выбрасывают коншелов из окон на мечи и копья повстанцев[41]... Гудит набат, возвестивший начало восстания. Без промедления повстанцы собирают жителей Нового города, избирают четырех гетманов-чехов, вручают им власть в городе и передают печать ратуши. Городская беднота, ремесленники громят церкви, расправляются с ненавистными патрициями,[42] попами... Бушует, волнуется Прага. Плывет над чешской землей гул пражского набата, и вторят ему многие другие колокола...

Потом была многолетняя кровавая война. Был свободный и могучий Табор и его непобедимое войско во главе с Яном Жижкой. Была длинная цепь вероломства и предательства панов-чашников и богатой части бюргерства, стоившая тысяч жизней и многих поражений, было пять крестовых походов всей католической Европы против восставших, были великие победы таборитов, всего народного войска, и были Липаны, черный день в памяти чехов...

И все это словно бы вместила в себя Прага, подумал Коменский. Две площади — Новоместская и Староместская — начало и конец войны. Требование Яна Желивского с мостовой Новоместской площади, обращенное к коншелам, и его смерть спустя три года в застенках Староместской ратуши; захват восставшим народом власти в Новоместской ратуше и после пятнадцатилетней борьбы на всей чешской земле — казнь на Староместской площади предводителей таборитов, последних вождей восставшего народа. Начало и конец. Рождение и смерть... «Так что же? — вернулся Ян Амос к своей постоянной мысли. — Где же путь к справедливости, не обагренный пролитой кровью и не ведущий к бедам, к гибели?»

...Неумолимо отзванивает Смерть с косой на башенных курантах Староместской ратуши каждый прожитый час. Конечно, впереди много, очень много часов, но что значит человеческая жизнь в сравнении с часами истории? О, это как посмотреть, разве опыт давно прошедшего не становится достоянием живущих? Пусть так. Однако люди не склонны его использовать. Каждое поколение спешит, не оглядываясь, пройти свой путь и повторяет прежние ошибки и заблуждения. Если бы это было не так, на земле давно бы уже прекратились распри и войны. Разве не естественней мирно договориться о решении возникающих споров? А может быть, все происходит из-за несовершенства человека? Иначе разве могли бы разумные, свободные от низких страстей люди создать общество, где царствует ложь и несправедливость?

Свои размышления Ян Амос закончил вопросами, на которые не было ответа. Не чувствуя усталости, он бродил по Праге много часов, словно бы вместивших века. Солнце уже перешло зенит. Съев припасенный кусок хлеба, Ян Амос двинулся дальше, предполагая выйти к Влтаве, но через некоторое время снова оказался на площади у Староместской ратуши. Пришлось спросить у подмастерья, спешащего куда-то по поручению хозяина.

Парень махнул рукой, показывая в обратную сторону. Но Ян Амос его не послушал — и правильно сделал, потому что через несколько шагов улочка, по которой он шел, неожиданно кончилась и в открывшемся просвете показалась сверкающая серебром река.

Выйдя к берегу, Коменский увидел Карлов мост в обрамлении стройных мостовых башен и невольно залюбовался: так легко, красиво возвышался этот мост над Влтавой, словно сказочная дорога по воздуху, ведущая прямо в королевский замок! Расстояние до Града с королевским замком и собором святого Вита было небольшим, и он виделся отчетливо, в разнообразии живых красок возвышаясь над Прагой, как ее каменная корона дивной красоты в изумруде парков и садов, с серебристой каймой Влтавы у подножия. А на другой стороне Влтавы — стоило только повернуть голову — причудливо громоздились крыши домов, с волшебной гармонией соединяясь с зубчатыми башнями и башенками, высокими кровлями храмов и стройными колокольнями. Там шумел великий город, где рядом с нищетой сверкало богатство, тьму мракобесия разрывала свободная мысль, в ответ на угнетения вспыхивал мятеж.

Прага напоминала, учила, побуждала к размышлениям. И Ян Амос почувствовал: от встречи с Прагой что-то изменилось в нем, какая-то струнка в душе окрепла.

***

Дни сменялись днями, а дорога все уходила вдаль, теряясь среди холмов в густых, шумящих под ветром рощах. Случалось, вечер заставал Яна Амоса среди полей, вдали от жилья, и он устраивался на ночлег где-нибудь на пригорке под деревом, завернувшись в плащ и подложив котомку под голову. Просыпался с первыми лучами солнца, ежась от утреннего холода, и сразу пускался в путь. Туман, медленно растекаясь, плыл над полями, но солнце, поднимаясь все выше, быстро съедало белесые клочья, воздух теплел, насыщался лесными запахами, ароматами распускающихся цветов. И Яну Амосу казалось, что он, как живая частица сущего, участвует в этом вечном круговороте природы.

Оказавшись наедине с природой, Ян Амос с улыбкой вспоминал разглагольствования схоластов на университетских диспутах, для которых главный аргумент — цитата из Аристотеля. И это в то время, когда наука исследует природу, открывая ее великие тайны! Но схоластов, закосневших в своем высокомерном невежестве, уже ничто не переубедит. Беда в том, что они воспитывают себе подобных. Пока школа будет находиться в их руках, туда не проникнет и легкое дуновение жизни. А между тем детей надо учить реальным знаниям, а не забивать головы мертвыми догмами. Школа должна быть другой — не скопищем учителей-невежд и учеников-мучеников, а мастерской, где обучают труду и размышлению, приобщают к познанию окружающего мира. Школа должна воспитывать счастливых людей!

А что такое счастье? Стремление к нему заложено в каждом человеке, Ян Амос чувствовал его и в себе. В чем же оно? В единении со всем миром, с людьми, с жизнью? Он бы ответил так. Вероятно, много путей ведет к этому. Счастье же в том, чтобы найти свой. Где он, его путь?

В мечтах и мыслях быстро летели часы, и Ян Амос иногда не замечал, как солнце клонилось к западу. Голод и усталость возвращали его на землю. Хорошо, если на пути попадалась деревенская корчма, где он мог съесть тарелку похлебки. Но если ее и не было, Ян Амос не огорчался: с легкой душой он довольствовался куском хлеба и свежей водой. Ему полюбились ночевки в лесу, в поле, и, бывало, он просыпался среди ночи от шума ветра в ветвях и смотрел в звездное небо. Как и бездонная синева при свете дня, ночное небо, хотя и по-другому, притягивало его.

Однажды Ян Амос проснулся, вероятно, от потоков лунного света — полная яркая луна прямо над ним тихо плыла по чистому небу. Стояла глубокая тишина, даже воздух, казалось, застыл, чтобы не нарушать ее. В этой тишине мироздания он словно ощутил бесконечность Вселенной. Чувство это было так остро, что перехватило дыхание. Ян Амос закрыл глаза, земля куда-то плыла вместе с ним. Состояние полного покоя, растворения в окружающем, слияния с ним, пришло к Коменскому. Сами собой потекли мысли, одна рождала другую, и снова встали перед ним вечные вопросы, таившие в себе великие тайны бытия, — те самые, которые он нашел в книге Джордано Бруно[43] «О бесконечности Вселенной и мирах». Философ высказывал мысли о бесконечности Вселенной, о возможности существования жизни на других планетах, о том, что Земля не находится в центре Вселенной, а вращается вокруг Солнца. Многое мешало полностью воспринять эти идеи, но и невозможно было их отвергнуть. Это величайший взлет человеческого духа, за который бесстрашный мыслитель принял смерть на костре инквизиции.[44] Говорили, он бросил в лицо своим палачам: «Сжечь — не значит опровергнуть!» И был прав: мысли не горят в пламени костров. Но сколько глубоких мыслей, едва успев родиться, заглушены страхом, ибо топор инквизиции занесен над каждым, кто стремится найти истину! И не напрасно Николай Коперник, лишь будучи на смертном одре, решился отдать в печать свой труд, в котором опровергает геоцентрическую систему мироздания.

Возможно, думал Ян Амос, смотря на звезды, что Земля в сравнении с небом не более как точка или как бы определенное количество в сравнении с бесконечным. Так писал Николай Коперник. Но если мы с этим согласимся, то должны принять и другое его соображение: немыслимо, чтобы Земля представляла центр мира! Учение Коперника будоражило воображение, но и вызывало сомнение. Что ж, истина рождается в спорах, но мысль должна быть свободна!

...Таинственным светом мерцали над головой Яна Амоса звезды, а за ними, недоступные простому зрению, может быть, существуют и другие. И разумом мы заключаем о бесконечном количестве других. Природа беспредельна. Эти мысли встречаются и в философских трактатах Николая Кузанского, который утверждает, что бог — это и есть не что иное, как беспредельная природа...

Может быть, эти мысли дали толчок размышлениям Бруно о бесконечном множестве миров, подумал Ян Амос, ведь Николай Кузанский высказал их чуть ли не за сто пятьдесят лет до него! И этой цепочке, по которой движется мысль, нет и не может быть конца...

Погруженный в размышления, Ян Амос не заметил, как начали тускнеть и пропадать звезды, светлеть небо. Предрассветный ветерок, заставивший Яна Амоса поежиться, вывел его из задумчивости. Близилась заря наступающего дня. Ян Амос вдруг почувствовал волнение: по его расчетам, к исходу этого дня он должен добраться до Пшерова, славного моравского города, где предстанет перед руководителями братства, которые определят его судьбу.

Глава третья. КОРОЛЬ МАТВЕЙ БРОСАЕТ ВЫЗОВ


Юноша, который стоял перед графом Карелом Жеротинским,[45] был чуть выше среднего роста, строен и худощав. Его обветренное лицо с правильными чертами, спокойным серьезным взглядом было привлекательно и, пожалуй, необычно выражением сосредоточенности. Светлые, слегка волнистые волосы отброшены назад. Высокий лоб. Небольшая, редкая бородка, усы. Одежда скромная, но опрятная. Башмаки, куртка и штаны, изрядно выношенные, тщательно почищены. Белый воротник, лежащий поверх куртки, открывает загорелую шею.

Граф Карел Жеротинский, могущественный покровитель чешских братьев, жестом пригласил его сесть. Он почувствовал невольное расположение к этому молодому человеку, хотя еще не обменялся с ним ни одним словом. Как знать? Может быть, юному теологу столь блестящих способностей, как о том писали ему из Герборна, суждено сыграть важную роль в судьбе общины? Времена наступают трудные, гонения на чешских братьев усиливаются, король Матвей помышляет лишь о том, как покончить с протестантами, и сейчас особенно нужны верные, мужественные, образованные люди, способные стать на защиту братьев.

— Добро пожаловать на родину, Ян Амос. — Граф сделал широкий жест, как бы раздвигающий стены дома. — Я наслышан о твоих успехах. Мне писали из Герборна, что ты прослыл там своей ученостью и даже профессора признавали тебя равным себе. При этом они с похвалой отзываются о твоем добром нраве и трудолюбии.

При последних словах пшеровский епископ чешских братьев Ланецкий, сидевший чуть поодаль, наклонил голову в знак согласия.

— Простите, ваша милость, но я должен сказать, — Ян Амос взглянул в лицо графу, — что не могу сравниться в глубине и обширности познаний с моими профессорами — магистром Пискатором или магистром Альстедом.

Жеротинскому было приятно услышать имя Альстеда, известного в Европе философа, произнесенное юношей с таким неподдельным восхищением. Взгляды Альстеда во многом были близки чешским братьям, и не случайно известный философ посвятил ему, Жеротинскому, свой знаменитый труд. Да и ответ юноши был скромным и достойным.

— Это хорошо, что ты ощущаешь недостаток своих познаний, Ян Амос, — сказал Жеротинский, — значит, не остановишься на месте.

— Познанию нет предела, и путь к истине бесконечен, — ответил юноша. — А мы, люди, несем в себе божественный дар. Разве не является им наш разум, наша способность к безграничному познанию? — Юноша говорил почтительно, как бы соглашаясь и вопрошая, но смело.

«Молод и горяч, — подумал Жеротинский, — но сколько в нем внутренней силы! Если не растратит ее в борьбе с невзгодами, из него вырастет, быть может, муж великий, опора нашим братьям, гонимым и преследуемым. Пока же его надо определить. Но к чему тянется его душа?» Вслух Жеротинский сказал:

— О, если бы люди умели спокойно беседовать о религии и свободно, без боязни, высказывать свои мысли... — Он замолчал, задумавшись, и затем произнес: — Но, увы, это в нынешние времена невозможно! Пока к нашим разногласиям с католиками примешиваются политические и многие иные интересы, как видно, мирно договориться мы не сможем...

— Народ наш живет в тяжкой нужде, и нет предела алчности его властителей, выжимающих из него последние соки, — вырвалось у юноши, — но если пробьет грозный час, народ поднимется, как во времена Гуса, и покажет свою силу!

Жеротинский вскинул голову:

— Этого допускать нельзя! Только мир и добросердечие господ могут улучшить положение народа. Запомни это, Ян Амос!

— Мир — величайшее благо, — спокойно ответил молодой человек, — но он наступит, когда люди будут видеть друг в друге не слуг и господ, а братьев и вместе на едином совете решать свою судьбу.

— Увы, это время далеко и пока лишь прекрасная мечта.

— Да, ваша милость, мечта. Но не она ли помогала чешским братьям выдержать суровые испытания судьбы? Люди нашей общины всегда старались помогать друг другу в беде, и старшие передавали наши предания, язык, обычаи молодым.

— В этом ты, пожалуй, прав... — проговорил Жеротинский. — Но как мыслишь ты сам служить благому делу?

— Человек рождается для уразумения вещей равно, как и для добродетелей. Однако он нуждается в образовании и воспитании...

— Продолжай, Ян Амос. — Приготовившись слушать, граф откинулся в кресле.

— Как я думаю, цель школ должна состоять в том, чтобы человек, завершивший свое обучение, соответствовал своему назначению. Он должен уметь разумно управлять самим собою, уметь трудиться, обладать ясной, приятной речью. Школы же должны стать мастерской мудрости, трудолюбия, добронравия... — Ян Амос говорил с увлечением.

Епископ сидел по-прежнему неподвижно, положив руки на колени, лицо его оставалось невозмутимым. Жеротинский молчал, поглаживая темную с проседью бороду, но глаза выражали одобрение.

Ян Амос ощутил интерес и сочувствие двух этих людей, обладавших большим влиянием и авторитетом в общине. Как не кажется далеким, почти несбыточным достижение тех целей, о которых он говорил, школы необходимо изменять уже сейчас.

Словно угадав, о чем подумал юноша, Жеротинский спросил:

— И ты знаешь, как сделать так, чтобы школы стали мастерскими мудрости, трудолюбия и добронравия?

— О нет! — с живостью ответил Ян Амос. — Многого я не знаю. Но я твердо уверен: обучение должно быть иным, построенным сообразно природе ученика, его способностям к пониманию и запоминанию, которые нужно постепенно развивать. Учить же надо не на латыни, а на родном языке...

— Ты отказываешься от латинского языка? — удивленно спросил Жеротинский.

— О нет! Латинский язык — всемирный язык науки и философии. Он же приобщает нас и к мудрости древних. Но изучать его, я полагаю, нужно на последующей ступени обучения. Начинать обучение надо на родном языке, ибо лишь на родном языке могут быть усвоены первые необходимые для жизни представления и понятия. Думаю, что изучение родного языка не следует оставлять и в дальнейшем. Ведь все равно юноша будет мыслить на родном языке и, совершенствуясь в нем, приобщится к мудрости, ибо сам язык — неисчерпаемый кладезь мудрости. А как богат наш язык, как красив, звучен, приятен для сердца и ума!

— Я разделяю твою любовь к нашему языку, Ян Амос, — сказал Жеротинский, — но он хорош в обыденной жизни, прекрасны наши песни и сказки, но иное дело — язык науки. Полагаю, что для многих явлений, понятий, описываемых в науках на латыни, языке гибком и богатом, в чешском языке пока нет названий. Да и много ли ученых книг написано на нашем языке? И много ли существует тех книг, по которым ты хочешь обучать на родном языке?

— Подобные сомнения я слышал от своих товарищей по университету, ваша милость, и я возражал им. Сначала я просил их назвать по-латыни любую вещь и тут же произносил соответствующее слово на чешском языке. И не было случая, чтобы такого слова не нашлось в нашем языке! Вот я и подумал, что нужно составить чешско-латинский словарь, «Сокровищницу чешского языка», в котором собрать слова, поговорки, пословицы, выражения и обороты нашего языка. И если я смогу когда-нибудь завершить этот труд, то все увидят, что наш язык — это не только песни крестьян, лепет детей, бойкая речь купцов и ремесленников, а что он способен образно и ясно выразить все великое, существующее в мире, в нашем разуме и нашей душе, и восхитятся его изяществом, силой, красотой...

— Да свершится сие истинно прекрасное дело, сын мой, — произнес епископ. — Наш язык, на котором мы возносим молитвы и говорим друг с другом, в равной мере отчетливо и полно выражает возвышенное и обыденное. Но гонение на него иноземцев, чиновников короля, злостных священнослужителей-католиков совсем принизило его, и уже находятся люди, готовые променять свой родной язык на чужую речь, лишь бы получить тепленькое местечко.

Глубокая складка над переносицей прорезала лоб Жеротинского. Слова епископа Ланецкого снова вернули его к обычным заботам: как противостоять гонениям на братьев, как сохранить мир на моравской земле? Наиболее горячие головы готовы хоть сейчас выступить против короля Матвея, который не сдержал ни одного из своих обещаний. По-прежнему католические власти препятствуют свободному вероисповеданию протестантов. В народе кипит возмущение. Здесь, в Моравии, ему пока удается уживаться с католиками и ограничивать произвол чиновников — увы, всего лишь ограничивать! Но долго ли продлится этот непрочный, готовый в любую минуту взорваться мир? И как ему поступить, если в Праге начнется восстание?

Жеротинский провел рукой по лбу, как бы освобождаясь от донимавших его тревог. Надо продолжить беседу с юношей, принявшую такой интересный оборот. Рассуждения его убедительны, а главное, в них ощущается внутренняя энергия. В это тяжкое время народ особенно нуждается в людях, готовых отдать все свои силы ради сохранения и развития национальной культуры. А она прежде всего в сохранении языка. Отрадно, что в своем стремлении юноша следует великим примерам. Сколько надежды и мужества вселил во многие сердца труд славного Яна Благослава[46] «Чешская грамматика»! И какую гордость испытываешь, читая «Зерцало славного маркграфства Моравского» Бартоломея Пакрицкого,[47] эту правдивую историю нашей земли, повествующую о наших предках, их стремлении к достоинству и свободе! «Ах, — вдруг подумал Жеротинский, — если бы нам удалось в ближайшие годы сохранить мир, укрепиться! Ведь уже дают себя знать результаты сплочения протестантских сил. Удалось (пока тайно) договориться всем сословием провести на сейме закон, предусматривающий, что в число горожан должны приниматься только люди, знающие чешский язык, и что в суде дела должны вестись только по-чешски. Этот закон помог бы устоять чешскому языку, да и народу было бы легче защищать свои права».

Ни епископ, ни тем более Ян Амос не решались прервать затянувшееся молчание. Впервые за время беседы Ян Амос почувствовал неловкость, что так много и горячо говорил. Правда, он лишь отвечал на вопросы и слушали его с неподдельным интересом. И все же надо быть скромнее. О другом сочинении, тоже начатом в Герборне, он говорить не будет. Да и его самого порой одолевали сомнения: сумеет ли он завершить столь обширный труд, задуманный на годы? Он называл его «Зрелище Вселенной». В нем должны быть собраны новейшие открытия во всех науках, все реальные знания, которыми обладает человечество, и тогда у чешских студентов не будет нужды искать в латинских книгах повсюду разбросанные крупицы знаний.

— Что же, Ян Амос, продолжай, — неожиданно поднял голову Жеротинский. — Ты говорил о школах на родном языке. Исчерпываются ли этим перемены, которые ты хочешь внести?

— Конечно, нет, ваша милость. В чем нынешние школы видят свою задачу? Могут сказать — в изучении наук, искусства, языков. Но каких наук, каких искусств, каких языков? И в каком объеме? Все это нигде не определено. Учат, чтобы учить. Учатся, чтобы учиться. Давно уже прозорливые умы заметили, что образование, получаемое в школах, не отвечает своей цели, так как не дает знания того, что необходимо в жизни. Я испытал это на себе. Но какой смысл изучать то, что не приносит пользы?

— Кто же, по-твоему, Ян Амос, сумеет разъяснить эти вопросы?

— На некоторые — хотя и не на все — есть ответы в сочинениях различных педагогов. Но, увы, никто не собирал мысли ученых и мудрецов об обучении и воспитании, не подвергал их критическому рассмотрению, а затем не связал воедино, восполняя пустоты собственным опытом и собственными наблюдениями.

— Что же, — проговорил Жеротинский, — может быть, тебе, Ян Амос, суждено исполнить этот труд?

Епископу показалось, что в голосе графа прозвучала легкая ирония. Еще бы: многим прославленным ученым, даже если они соединят свои усилия, не под силу такое!

Юноша промолчал, и неожиданно граф сказал:

— Братство хотело бы поручить тебе управление нашей городской пшеровской школой. Управление и преподавание. Готов ли ты, Ян Амос, принять наше предложение?

— Я готов трудиться, насколько хватит сил и разумения.

Граф Жеротинский наклонил голову. Судьба Яна Амоса была решена. И отныне граф Жеротинский до самой своей смерти станет покровителем и защитником этого молодого человека, в котором он угадал его великое предназначение.

***

Декабрь, 1617 год. В венском дворце императора Священной Римской империи, чешского короля Матвея настороженная тишина. Придворные, собравшиеся в приемном зале, тревожно перешептываются. Некоторые растеряны, другим с трудом удается скрыть затаенную радость. А иные уже сумели придать своей физиономии приличествующую случаю скорбь.

Король Матвей опасно болен. Впрочем, болезнь началась не вчера. Последний год недуг, подтачивавший его силы, не однажды укладывал короля в постель. Но такого, чтобы он надолго лишился сознания, еще не было. Даже если он и выкарабкается на этот раз, долго ему не протянуть. «Подумать только — сорок минут без сознания, какой ужас!» — «Да нет, не сорок — час десять...» — «Увы, увы, это слишком, слишком дурной знак...»

Быстро проходит в глубину, к покоям короля, шурша кардинальской мантией, ближайший его советник и любимец всесильный венский архиепископ Мельхиор Клезель. Перед ним расступаются. Те, кто вчера искал его взгляда, еще издали заискивающе улыбался, сейчас опускают глаза. Не позавидуешь судьбе этого временщика, если господь бог примет грешную душу короля. «Сначала у него из носа и горла шла кровь, а уж потом он потерял сознание». — «Да это очень опасно! И на Клезеле лица нет».

Перешептываются. Бросают друг на друга многозначительные взгляды. Неожиданно замолкают, прислушиваются. А там, в королевских покоях, тишина. Оттуда не доносится ни звука, ни шороха.

Ощущая, как силы медленно возвращаются к нему после выпитого снадобья, приготовленного его лейб-медиком, король Матвей, прикрыв глаза, лежал на своей широкой постели под алым балдахином. Слабость была такая, что трудно шевельнуться, но внутреннее чувство уже говорило, что он поднимется. На этот раз обошлось, миновало. Тот нестерпимый, сжимающий все тело острыми когтями ужас, который он пережил, погружаясь в небытие, теперь как бы спрятался, притаился где-то в глубине сознания, лишь напоминая о себе колючей мыслью: так вот как умирают, как тяжко и мучительно дух расстается с телом! Может быть, лишь праведникам суждена иная смерть. А он грешник, с душой, запятнанной преступлениями и страстями. Там, на небесах, он предстанет перед богом какой есть, в своей исконной сути, без короны, королевской мантии и скипетра императора. А впрочем, есть ли что там, за гробом?.. Здесь же, на земле, он король, обязанный этим своему рождению, и потому он всегда поступал в соответствии с королевским долгом власти. А долг этот требовал твердости, а то и коварства — суровый, кровавый и сладостный долг. Ему он был предназначен свыше, и он исполнял его. Вот что он скажет, представ перед высшим судьей. Но то время еще не настало. И никому не ведомо, когда оно настанет для смертного.

Рассуждение это успокоило короля Матвея и постепенно вернуло к бренным заботам власти. Мысли потекли по привычному руслу, как всегда, вызывая то усмешку, то досаду, то раздражение; гнев он подавлял в себе, боясь нового припадка. Да, все реже в последнее время радость или торжество волновали его кровь, когда он думал о делах государственных. Со всех концов империи приходят дурные вести: то тут, то там вспыхивают бунты крестьян, волнуется городской плебс. Все чаще королевским чиновникам оказывают прямое сопротивление. Без надежной охраны они не рискуют появляться среди народа. Его тайные агенты доносят о сношениях немецких князей с внешними врагами, о сепаратных соглашениях высокородных панов, князей и графов-католиков с его противниками. Каждый из них заботится лишь о своекорыстных интересах, сильная королевская власть им помеха.

Но особенно беспокойно, как всегда, в Чехии. Представители чешских сословий за его спиной договариваются, сколачивают союзы против него с сословиями в Венгрии, даже в Австрии. Чехи не забыли о своих требованиях, которые они предъявляли ему перед коронованием. Он пошел (вынужден был пойти!) им навстречу лишь в одном пункте — религиозном, выполнение остальных четырех пунктов он отложил... Сословия не раз напоминали ему об этом — он прикидывался глухим. Пока он жив, эти четыре пункта выполняться не будут. Как, дать им право созывать свои съезды без его королевского соизволения? Дать им право свободно заключать союзы с сословиями других земель, мало того — заключать договоры с протестантскими князьями! Да неужто он добровольно откажется от своих королевских прав и будет зависеть от решения их сеймов?

При одной мысли об этом король Матвей почувствовал, как от волнения у него перехватывает дыхание. Все же усилием воли он заставил себя размышлять более хладнокровно. Несомненно, чехи объявили ему тайную войну. Впрочем, они не скрывают многих своих намерений. Сословия наглеют на глазах. Он хотел продолжить войну с турками, чтобы усилить свое влияние и в Европе и внутри империи, — сейм отказал ему в средствах, и планы его рухнули. А беспрерывные конфликты между католическими властями и протестантами, которые, ссылаясь на Грамоту его величества», открывают новые церкви? В любой момент эти конфликты могут перерасти в возмущение всех слоев против короля и католиков. А все это плоды политики его бесхарактерного братца императора Рудольфа, который за бесчисленными пирами, учеными увлечениями да собиранием всяческих художественных коллекций так и не понял, что происходит в его землях, в этой бунтарской Чехии, где при нем снова подняли головы протестанты, которые открыто готовились к борьбе против законной королевской власти и святой католической церкви.

Подумав о Рудольфе, король Матвей брезгливо поморщился. Мятежный дух возрос в непокорной Чехии из-за попустительства его слабодушного братца. Недаром же он, Матвей, всегда говорил, что Рудольфу пристала не королевская корона, а мантия ученого или, того лучше, прожженный фартук алхимика, которыми он наводнил свой дворец в Праге. Эти шарлатаны обещали ему добыть золото, но получалось наоборот: золото королевской казны текло в их карманы да в руки всевозможных ученых и художников, а больше всего — всяческих авантюристов и обманщиков, прикидывавшихся великими знатоками наук и искусств.

И находятся люди, которые говорят, что он поступил вероломно, с оружием в руках выступив против Рудольфа, своего родного братца, этого слабодушного меланхолика, фактически потерявшего власть над Чехией! Он долго терпел Рудольфа на чешском престоле, но всему наступает конец. Пришла пора, когда он не мог больше смотреть, как рвутся нити, связывающие воедино под властью Габсбургов Священную Римскую империю, как гибнет все содеянное их великим дедом Фердинандом I Габсбургом,[48] который благодаря политической мудрости сумел добиться своего избрания чешским королем, а затем силой и твердостью, а где обещаниями и милостью ограничил власть земства[49] и мятежных панов, заставив их признать верховную королевскую волю.

Но чешские сословия, почти сплошь протестанты, ненавидевшие короля-католика, немецкий язык и немецкие установления, лишь затаились до времени. При первом же удобном случае они восстали. Фердинанд сумел расправиться с ними. Суд его был мудрым и суровым, как и подобает королевскому суду. Зачинщики были примерно наказаны, их владения конфискованы, оружие, военные запасы отобраны, мятежные города лишились имений, передали доходы королевской казне и заплатили штраф. По окончании суда, в день святого Варфоломея, 20 августа 1547 года, король назначил сейм — при этом четверо осужденных были казнены на Градчанской площади. Кто-то назвал этот сейм кровавым — пусть! Но его решения утвердили мощь королевской власти Габсбургов. 1547 год, когда Чехия была поставлена Габсбургами на колени!

О, Фердинанд, как никто другой, умел пользоваться плодами своих побед во славу империи и святой католической церкви. Он возобновил указ о пикардах,[50] как в насмешку называли чешских братьев, запретил их сборища и повелел им присоединиться либо к католикам, либо к чашникам. В случае же отказа в течение шести недель покинуть страну. Многие еретики вынуждены были уехать — в Польшу, Пруссию, Силезию... Это он, великий их дед, призвал орден иезуитов, верных слуг католической церкви, чтобы они трудились ради искоренения лжеучения еретиков-протестантов, учредил в Праге, в этом осином гнезде еретиков, коллегию святого Климента и при ней теологическую и философскую школу; это он добился права назначения королем пражского архиепископа, который раньше избирался на земском сейме. И он, Фердинанд Габсбург, заставил признать своего старшего сына, Максимилиана,[51] будущим королем Чехии, законным наследником престола. А в последние годы своей жизни короновать его как Максимилиана II.

Король Матвей вздохнул. Он всегда вспоминал своего деда Фердинанда, когда ему было трудно. В его деяниях он черпал новые силы для борьбы. Увы, Максимилиану II, наследовавшему после Фердинанда корону Чехии и Венгрии (остальные земли империи по завещанию Фердинанда получили двое других сыновей), не хватало твердости. Правда, Максимилиан добился от сейма утверждения наследником престола своего старшего сына — Рудольфа, его, Матвея, родного братца, который, став королем Чехии Рудольфом II, временами впадал в полное слабоумие. Хотя Рудольф подтвердил все прежние указы Габсбургов против протестантов и даже распустил сейм, который отказался подтвердить его решения, все же у Рудольфа недоставало ни ловкости, ни решимости, чтобы не мешкая создать сильное войско — золото на это нашлось бы — и заставить подчиниться королевской воле всех этих панов, земанов и бюргеров, кичившихся своими старыми вольностями и привилегиями.

А в результате они собрали новый сейм и уже не просили, как им подобает, а потребовали у Рудольфа грамоту веротерпимости. Вот тут-то ему надо было согласиться, подписать этот клочок бумаги, обмануть их, выиграть время, выждать, укрепиться, а затем схватить их за горло. Но куда там! Братцу и на этот раз не хватило ума! Он отказался, а сейм постановил начать вооруженное восстание и избрал временное правительство — тридцать пылающих ненавистью к Габсбургам и католической церкви еретиков-дефензоров. Только после этого изрядно перетрусивший Рудольф подписал «Грамоту его величества», по которой чехи получили то, чего добивались, — право свободно исповедовать свою протестантскую веру, публично совершать богослужения, учреждать школы. Даже университет еретики прибрали к своим рукам!

Все это верно, прервал свои размышления Матвей, Рудольф никогда не заслуживал чешской короны, но (а зачем ему лукавить перед самим собой?) Рудольфу в трудные минуты приходилось больше опасаться его, Матвея, нежели упрямых чешских сословий. Сколько раз за спиной Рудольфа он заключал сделки с недовольными протестантскими князьями, угрожал, наконец, вторгся с войском в Чехию и не ушел, пока Рудольф, оказавшись в безвыходном положении, не уступил ему Венгрию, Австрию, Моравию и открыто, с согласия сословий, не провозгласил его наследником престола. Но ему, Матвею, не терпелось, он хотел всей империи еще при жизни Рудольфа — он знал свое предназначение!

Случай представился, когда Рудольф подписал эту грамоту веротерпимости, почва уже колебалась под ним. Почувствовав, что власть уплывает из рук Рудольфа, в Чехию с наемными войсками из Пассау ворвался их племянничек Леопольд Штирийский, и Рудольф вынужден был просить помощи у него, Матвея. Он, конечно, поспешил с войском в Чехию. С Леопольдом справились и без него, но разбушевавшееся мужичье и плебс начали громить католические монастыри и церкви, восстание разрасталось, и Рудольфу пришлось созвать сейм и отречься от престола.

Вот когда пробил его час: он, Матвей, законный преемник Рудольфа, стал королем, а не правителем, как прежде! Королем и императором! Разумеется, он обещал безмозглым панам и земанам выполнять «Грамоту его величества», но, разумеется, он и не собирался этого делать. Ложь, даже преступление ради великой цели дозволены, а порой и необходимы, как верно говорят иезуиты. Король Матвей вспомнил соответствующие места из «Духовных упражнений» славного Лойолы,[52] основателя ордена иезуитов, — книги, которую он любил перечитывать на досуге. «Если церковь утверждает, что то, что нам кажется белым, есть черное, — мы должны немедленно признать это!» Недурно сказано! Не беда, что не согласуется со здравым смыслом, зато несет в себе мысль о безграничности, абсолюте высшей власти, во имя которой дозволено все: ложь, предательство, смертный грех... Или вот еще! «Подчиненный должен смотреть на старшего, как на самого Христа! Он должен повиноваться старшему, как труп, который можно переворачивать во всех направлениях». Да, так и должно быть, именно так! Из-за чего он вспомнил об этой книге? Ах, да, «Грамота его величества», которую он обещал выполнять. Как бы не так! Чехи очень скоро ощутили тяжесть его королевской руки даже отсюда, из Вены, куда он перенес свою резиденцию из ненавистной Праги.

Король Матвей пошевелился.

— Что угодно вашему императорскому величеству? — раздался вкрадчивый шепот лейб-медика Якоба.

— Помоги мне приподняться. Но сначала раздвинь шторы. Я хочу света. Больше света.

— Вашему императорскому величеству лучше? — спросил Якоб и, так как король не ответил, поспешил прибавить: — Кризис миновал. Теперь вам нужен покой, и силы постепенно вернутся к вашему императорскому величеству.



Поделиться книгой:

На главную
Назад