Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вещи и ущи - Алла Глебовна Горбунова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И таким вечным, печальным и странным кажется всё здесь, как будто сквозь все галлюцинации наши вдруг прорвалась правда-матушка, и рассказывает про себя: вот я такая-сякая старушка, живу здесь помаленечку, откладываю копеечку, я же и рябинка, я же и озеро, я же и осень…

Что-то бормочет себе под нос, рассказывает, а ты уже не слушаешь, засыпаешь, напитавшись тёплым дровяным духом.

* * *

В Эдеме все умерли.

Умер хозяин вещей и хозяйка земли.

Цветёт сирень, черенки которой хозяин получал по переписке из других городов, или надо было ранней весной, когда ещё снег, срезать черенки, пока ещё не распустились почки, и хранить их в снегу или в холодильнике.

Б. утонула в ванной, сварившись в кипятке.

Скамейку рядом с её верандой засыпали сухие ветви срубленной в прошлом году берёзы.

Даже шотландский вислоухий кот, любивший лежать в поленнице или обходить вслед за мамой дом, тоже умер.

Остаётся присягнуть гробу.

Змий проползает в высокой траве.

Внуки первых людей хоронят своих стариков.

έκπύρωσις

Загораются волосы и нити, глаза и ресницы загораются, это утро, сегодняшнее утро, сегодняшний день, сегодняшний вечер. Ткань неба от алого до алоэ — не ткань, а фламандское кружево: стежками своими проброшенное в воздух, сплетённое из льняной кудели златовласой Гудлейв в старинном городе Брюгге. Есть фильм про двух киллеров и этот город — навечно средневековый, в точёных башенках и шпилях, деревянных мостиках, с курантами, ратушей, музеями и пивоварнями. И всё это — горит.

У нас — иначе. Петербургская осень, растопленный закат над Адмиралтейскими верфями или ранний рассвет сразу двух светил: Луны и Солнца. Оба они в этот час на небе: Луна разливает бледно-зелёное, предсумеречное всё ещё — над полями у Пулково, медленно садятся самолёты, мигая огнями, и юноша с девушкой приехали на машине в эти поля, свернули с дороги, встали, достали из багажника надувную кровать и бутылку вина, — а Солнце уже тоже восходит, разливает зарю, и мир в растерянности перед двумя светилами, как будто не положено им быть вместе, как разведённым супругам.

Рассвет растворяется и даль растворяет, разметывает лучи, как нерестящаяся рыба икру, и мир парит в них, невесомый. Парит город вдали, парят самолёты в небе, и здания обсерватории в высоких травах, и, может быть, ещё какие-то бабочки, не успевшие замёрзнуть. Больше всего я люблю этот запах — влекомый ветром дым, гарь, в которой узнаёшь смешение всех прочих запахов: детских разбитых коленок, травмы и страсти, пачули и дубового мха, полыни и цитрусов, песка и асфальта, автомобильной резины, бензина, скошенных трав и кофе, вина и ванили. Щемящий, беспощадный, невозвратный запах, в котором есть всё, — запах мира, погибающего в огне.

…Как в фильмах-катастрофах, все они выйдут из своих машин, все они бросят их в пробках на больших и малых проспектах, может быть, продолжая кинематографическую логику, они начнут танцевать. Они будут танцевать, объятые огненными языками, они будут кружиться, как дервиши, и хлестать воздух плетьми огня. Мне рассказывали про одну девушку из города Киева, с детства она ничего не любила делать: ни читать, ни играть в игрушки, ни думать, ни говорить, ни общаться с другими людьми, а любила только вращаться юлой вокруг своей оси, как суфий. Так вращалась она и вращалась, а потом научилась вращаться с файерами, она уехала из Киева в Гоа и теперь вращается там. Киев горит, и Гоа тоже горит. Миллионы огненных дервишей с файерами вращаются вокруг своей оси.

Школьники выбегают на крыльцо из школы, это круче, чем долгие летние каникулы, маленькие электрические вихри танцуют с ними рядом. След огня от каждого жеста руки висит в воздухе. Как медленно воспламеняется время, пространство, движение и вещество. Молодёжь забирается на крыши любоваться заревом мира. Туберкулёзник дед Индюков, шамкающий и злобный, тоже вышел на балкон, — последний раз в этот мир плюнуть. Плевок получился смачный, алый с чёрной сердцевинкой-червоточинкой, как цветок мака, — от табака и крови.

Самолёты над Пулково горят, горит Луна, горит недалёкая Маркизова лужа, будто в неё пролили нефть, горит целина, горит президент в Кремле. Еда — это огонь, детка, вода — это огонь, детка, — поёт чернокожий с дредами на Невском и бьёт в свои африканские барабаны. Земля — это огонь. Воздух — это огонь. Поют и танцуют на Литейном нарядные индийские принцессы с голыми пупами, и суфии в пустыне Дворцовой площади слагают стихи о ликовании атомов. Плазмалеммы клеток превращаются в раскалённую плазму, и цитоплазма становится пламенем. Струистым жаром плавятся жидкокристаллические мониторы.

Сгорает конъюнкция, дизъюнкция, импликация, всесожжение смысла в поэзии, воспламенение языка, тела и музыки. Все зеркала разбиваются, все образа святятся. Водопады миров рождаются и сгорают в хаотических флуктуациях в пене Вселенной. Отныне не будет сильных и слабых, раба и господина, красавицы и чудовища, диарезиса бытия в рассудке, слова и вещи, формы и содержания, мысли и знака, божественной иерархии, просвещённой монархии, либеральной демократии и чего там ещё. Только водопады сгорающих миров, чистое пламя, экпиросис.

V

Северные сказки

Под взглядом Паллады

(«Минервал»)

Огромный, как лагерь смерти, рынок «Минервал», раскинулся на гиганском пляже-пустыре. Белёсые волны моря недужно бьются о жиденькую грязь берега, чахлые кустики, кочки бесцветной тундры, и на километры — лотки и палатки, павильоны, забегаловки, где можно отведать сосиску в тесте или шаурму. Здесь всегда дуют ветры и кружат чайки; круглые морские камушки и консервные банки валяются под ногами. Раньше рынок назывался не «Минервал», а «Минерва», и над старыми, словно траурными, вратами, ведущими в него, по сей день возвышается каменная статуя Афины Паллады в шлеме с изображением сфинкса и крылатых Пегасов. Глаза её инкрустированы цветными камнями, по ночам они горят алым и синим цветом и могли бы заманивать сбившихся с пути моряков, но редко какие корабли заплывают в эти широты, в пустынные земли за северным ветром… Говорят, кому-то, кто делает свои дела на этом рынке, кому-то, к чьему слову должны прислушиваться, не понравилось, что рынок назван по имени женщины, пусть даже она и богиня. Потому к слову «Минерва» прибавили букву «л», и рынок стал называться «Минервал», что означает «ученик» или «плата за учение». Если видели вы когда-либо базары Востока с их изобилием, и роскошью, и говором, и жужжанием насекомых над фруктами, с их коврами и сладостями — «Минервал» полный антипод их. В нём — вся скудость обречённой Гипербореи, выцветшие, как молоком залитые, глаза продавцов, исколотые наркотиками юнцы, мелкие рэкетиры. Основные товары «Минервала» — причудливые и никому не нужные механические изобретения, ауто-матоны и запчасти к ним, технические детали, порнокассеты. В специальных палатках варят в котлах бледное наркотическое варево из каких-то местных неказистых травок. У скорняка можно купить шкуры и кожу, обычно дрянного качества и облезлые. Все кошки здесь чёрного цвета, других не бывает, но этих много и размножаются они стремительно. Охранникам «Минервала» поручено ловить котят, погружать их в большие мешки и дробить машинами об асфальт. Один из охранников, Дервий, старался спасать этих кошек: ловил и относил подальше, прятал, чтобы другие не нашли. Несколько кошек принёс к себе домой. Котята вырастали благодарные и ласковые. Когда пришла весна и тундра стала цвести, Дервий влюбился в одну девушку лет тринадцати, продавщицу по имени Найна. У неё были выцветшие, как молоком залитые, глаза и выцветшие белые косы. Дервий ходил мимо, принёс ей букет полинявших, невзрачных, но нежных цветов тундры. Найна сидела, пела тихую и непристойную песню, всегда одну и ту же, и курила; она продавала охотничьи ружья. По вечерам Дервий украдкой наблюдал за Найной. Он видел, как она после закрытия рынка смотрит порнокассеты и мастурбирует в павильоне, видел, как она ест шаурму, как она расплетает свои длинные выцветшие косы, как она подметает пол в павильоне, а иногда протирает его тряпкой, встав на четвереньки. Однажды поздно вечером Дервий увидел, как Найна с ружьём идёт к берегу, там у большой помойки, в песчаной пещерке Дервий спрятал котят. Дервий понял, что Найна хочет убить их. Она просунула голову в пещерку и наставила туда ружьё. Тогда Дервий достал нож, подошёл к Найне, вытащил её голову за бледные косы из пещерки и перерезал Найне, бившейся, как жирная белая чайка, горло. После он взял котят и ушёл в тундру и больше никогда не возвращался. Найна осталась жива, горло ей зашили — только шрам остался уродливый, через всю шею. Прошли годы с тех пор, и Найна, постаревшая, выцветшая, с залитыми молоком глазами, сидит у своего лотка с ружьями, курит и поёт тихую, непристойную песню, одну и ту же, но прибавился в ней куплет про любимого, который перерезал ей горло и ушёл в тундру. Последними словами она честит его в этой песне. Бегают вокруг чёрные голодные кошки. Бросают им объедки шаурмы рэкетиры и юнцы, одурманенные бледным наркотическим варевом. Горят алым и синим цветом драгоценные камни в глазах Афины Паллады.

Йанья и гриф

В бесприютном городе посреди тундры, столице былых времён, ещё сохранились здания университета. Комплекс этих зданий в центральной части города превратился почти в руины: тускло-жёлтый и мертвенно-красный камень, старинная колоннада… Меж каменных плит весной зацвели слабые, туберкулёзные цветы. Студенты ещё иногда приходили сюда. Не было ни вступительных экзаменов, ни сессий, лишь немногие одурманенные наркотиками юноши и девушки собирались в разрушенных аудиториях, ёжась от холода, и несколько преподавателей, более похожих на тени, чертили что-то на доске или бубнили стёршимися от постоянного холостого употребления голосами что-то сухое и древнее, что называли знанием. И те, кто любил знание, не знали о нём ничего, но любили лишь эту сухость и древность, как рассыпающиеся в прах страницы старинных книг, из которых вдруг выпадает сорванный неизвестно кем и когда маленький лиловый цветок. Йанья приходила сюда нечасто, но её уважали, потому что она знала. Глаза у Йаньи были глубокие и пустые. Тихо начинала она говорить, глядя сквозь преподавателей и студентов и полуразрушенную стену аудитории, — глядя сквозь тундру и море; и у тех, кто любил знание, сердце билось чаще, когда они слушали её, хоть и ни слова не было им понятно. Никто и не знал, о чём говорит Йанья, — математик она, геометр, историк или философ. Всему находилось место в её речи: цифрам и фигурам, и деяниям древних, и мудрости дальних стран. Все знали одно: Йанья тает на глазах. Она — дитя зимы, и снег как будто всё ещё лежит на её чёрных блестящих волосах, а когда придёт лето — она растает. Не переживёт Йанья лето. К тому же единственный заработок её — это кровь, а от этого тоже не здоровеют. В то время как другие студенты продавали наркотики или занимались проституцией, Йанья сдавала кровь. По утрам, перед занятиями ходила она в тошнотворную обшарпанную поликлинику. Там сдавала она кровь и получала за это еду и монеты. Но кровь её становилась всё хуже, из красной превратилась она в бледно-розовую, а потом и вовсе стала почти прозрачной, а кости в теле Йаньи так заострились, что в некоторых местах стали протыкать кожу. Так, на левой скуле её кость вышла наружу, и на ключице, и у Йаньи перестали принимать кровь. Стали плевать в Йанью, когда она приходила в поликлинику, стали бить её разными подручными предметами, как дрянную кошку, и Йанья перестала приходить. Йанья, прекрасное дитя зимы! Ничто не могло спасти её. Но не так жалко было её, как того странного нечеловеческого знания, что жило в ней и что объединяло посредством её монотонного, блёклого голоса в один прекрасный и необъятный мир цифры и фигуры, человеческие деяния, мысли, камни, травы и звёзды. Вот и лето пришло, и ветхая Йанья вдруг перед смертью влюбилась. Возлюбленным её стал неизвестно откуда взявшийся в тундре чёрный гриф-падальщик, что начал кружить над ней денно и нощно, ожидая, когда падёт она и ему можно будет начать свою траурную трапезу. Возможно, он прилетел из тех далёких земель, что прозревала Йанья своим пронзающим мироздание взглядом. Возможно, вызвала она его своим взглядом из небытия или выплюнула из себя, как сокровенную смерть и любовь, что зрела в ней и, созрев, приняла образ грифа. Он подлетал к ней близко-близко, и Йанья плакала о нём. Гриф тоже знал, как и Йанья. Взгляды их пересекались, и заповедная мудрость птицы вливалась в глаза Йаньи, и Йанья плакала всё горше и горше. В тот день, когда отмороженное солнце тундры светило чуть жарче, чем обычно, и лето прогрело верхний слой земли, Йанья разделась и пала на цветы. Чёрный гриф слетел на Йанью и стал клевать её нежно и любовно. Йанья содрогалась и умерла, отдав своё тело грифу, а гриф клевал её всё более жадно, все раны тела её, и мясо, и ветхую кожу. Знание её, должно быть, перешло к нему. И улетел он далеко — сторожить кровавое золото.

Красная свадьба

Двое древних, ветхих стариков празднуют красную свадьбу — сто лет вместе. Стол накрыт на мокром поёмном лугу, мелкие пташки скачут по скатерти и клюют крошки, гостей нет. Вдали буреют смутные, как облака, очертания гор. Двое стариков сидят во главе стола и спят с открытыми глазами. Слезящиеся, выцветшие, глаза их не видят ничего, и только заскорузлые узлы пальцев слегка подрагивают, выложенные на поверхность стола. За век свой не нажили они детей, внуков и правнуков, друзья их давно умерли. Теперь сидят они, как каменные изваяния, их седые волосы ворошит ветер. На старухе — ситцевое линялое платье и нитка бус на шее; на старике — галстук и штопаный на локтях пиджак. Мы не можем сказать, любили ли они друг друга эти сто лет. Может быть, и ненавидели. Может быть, теперь, сидя бок о бок, думают они о том, что были чужими друг другу всегда и чужды сейчас. Может быть, час их красной свадьбы — это час их беспредельного одиночества, их напрасно отданной друг другу жизни. Сто лет смотрели они в глаза друг другу, пока не ослепли. Губы старухи сложены в презрительную гримасу. Старик иногда складывает рот трубочкой и причмокивает, словно младенец, сосущий материнскую грудь. Резко свистнул болотный кулик, но старики не дрогнули — они не только давно ослепли, но и оглохли, сто лет слушая друг друга. Так и сидят они с сердцами, неизвестно — полными любви или ненависти, а скорее всего, отгоревшими, пустыми и давно не помнящими ничего из того, что было когда-то их жизнью. Сто лет назад сидели они так же во главе стола, и стол был полон, и вокруг смеялись и танцевали. Но что если они сидели, как и сегодня, замерев, широко раскрыв пустые глаза, — словно сто лет назад в день свадьбы их обворожили тролли. Что если сто лет просидели они, не двигаясь, и все, кто знал их, умерли, и на месте дома их и села ничего не осталось. И даже если жили они, и двигались, и разговаривали друг с другом и другими людьми, работали, ели, спали — не были ли эти сто лет одним мгновением, мороком, обманом? И вот теперь сидят они глухие, слепые, окаменевшие. Ходят по лугу, гагачут серые гуси. Сгущаются вдалеке бурые облака гор, мерцает золото, слышен далёкий гром — это тролли собираются на их свадьбу.

Кладбище животных

Две девочки — одна в летнем платье, другая в шортах и футболке — едут на велосипедах мимо горящего нефтяного озера. У одной велосипед «Орлёнок», у другой «Салют», рамы у них ржавые, тормоза работают плохо — педали прокручиваются. Руль на «Салюте» периодически выворачивается назад, тогда девочка в платье останавливается, зажимает переднюю шину ногами и поворачивает его обратно. На голых ногах девочки в шортах царапины и чёрные разводы от велосипедной цепи. Они едут по выгоревшей земле, вдруг замерли: вдали, но в пределах видимости, со стороны горящего озера мечется, как обезумевший, испуганный одинокий олень. «Тс-с», — говорит одна девочка другой, приложив палец к губам. Потом поехали снова. На почве под колёсами их велосипедов словно намертво впечатались следы какого-то гусеничного транспорта. «Налево, — говорит девочка в платье, — вот оно». Маленький холмик перед ними, покрытый выжженным ягелем, в него ведёт деревянная дверца, на дверце замок, там живут гномы. Рядом с холмиком в земле бетонный круг с дырой в центре — это старый колодец, но воды там нет. Девочки оставляют велосипеды у холмика и идут дальше. В землю вбит деревянный колышек, на колышке табличка: «Кладбище животных». Выложенная кирпичами могила, в неё накиданы маленькие камушки, на табличке из чёрного мрамора написано: «Собака Дина». Букет из почерневших искусственных цветов, фотография хомячка, «Жорик». Чёрная собака Сальмочка, обнесённая оградой. На надгробии написано: «Зачем ты ушла… Тоскуем и помним». Сибирский кот Ферик смотрит с фотографии, мудро прищурив глаза. Раньше здесь было много цветов, теперь же остались каменные плиты, ограды и поблёкшие фото. Девочка в платье вытирает слезу. Девочка в шортах говорит: «Нет, я этого не понимаю».

Иконописец и псоглавец

Иконописец Алимпий, длинноволосый, бородатый, с глазами не от мира сего, стреляет гусей, стоя по колено в озёрных камышах. Вокруг растут бесконечные осока и пушица. Продираясь через карликовую берёзу, тащит убитого гуся в избу. Гусь толстый, большой — килограммов пять, Алимпий доволен. Предки его бежали сюда от Антихриста, но все вымерли, и Алимпий остался один из своего поселения. Однажды к нему пришёл и стал жить с ним человек из чуждого и странного народа, населявшего некогда эти места, — псоглавец. Великан с собачьей головой. Алимпий пишет с него святого Христофора: собачий профиль, охряный нимб, латы воина, тёмный закопчённый фон. Он рисует его с пикой, со щитом, с веткой ползучей полярной ивы. Псоглавец сидит у их с Алимпием жилища и курит трубку. «Гуся принёс?» — спрашивает. «Принёс», — отвечает Алимпий, бросает гуся, садится рядом. Дым трубки слегка отгоняет комаров и мелкую разнообразную мошку. Медленно, мутно смотрят они на поле карликовой берёзы и мха, на озеро, на невысокие травы. «Видел сегодня птицу поганку на озере, — рассказывает иконописец, — до чего красивая: на голове рожки, между ними хохол, глаза красные». — «А мне сон приснился, что люди пришли, есть просят, — проснулся, никого нету». — «Э, сюда, брат, никто никогда не придёт. За весь мой век ни разу не приходили. Как мать умерла тому три десятка лет — ни разу человека не видел, кроме тебя, псоглавого». — «Да и хорошо, что не придут, уже и людей-то, скорей всего, не осталось». — «Нет никого, это точно». Приготовили гуся, помолились, сели ужинать. Легли спать на деревянные лавки. Алимпий перед сном читает молитвенное правило, а псоглавец про себя думает: зачем это нужно, неужели не понятно, что если людей не осталось, то Бога уже тоже не осталось. Или только на Алимпии одном Бог и держится? Может, и так, думает псоглавец. Уж точно не на нём, псоглавце, он же не святой Христофор и вправду, который нёс Бога на спине. Псоглавец слушает, как путаные разрозненные обрывки мыслей шевелятся в его голове и перерастают в сны. Вот, кажется ему, стоит кол среди тундры, к колу привязана верёвка, и ветер треплет её оборванный конец… Коптит в углу маленькая лампадка пред ликом Исуса. Алимпий спит и знает: она защитит его от Антихриста и от волка. Псоглавец спит и слышит во сне дыханье Алимпия, и знает: даже если нет Бога, он сам защитит Алимпия от полярной тьмы, тяжкой тоски, бесконечного одиночества…

Одуванчики

У взорванных ракетных шахт выросли огромные, с пятилетнего ребёнка ростом одуванчики. Из безбрежной травы выступают стеблями, полными горького молочка, покачивают исполинскими золотыми шарами своих разумных голов. «Почему мы такие большие?» — спрашивает один другого. «Наверное, из-за радиации», — отвечает ему тот. В ярко-солнечном ворсе их раскрытых бутонов таится вязкий одуванчиковый мёд, чуть кисловатое варенье, вино. Медленно преображаются они, переодеваются в зыбкую мерцающую паутину, накидывают на себя тонкую звёздную сетку своих семян. По ночам они не сворачивают бутоны, не спят, как делали их собратья, а светят, как большие цветочные луны. Постепенно, в июне, одуванчики сходят с ума: разум их весь уходит в семена, а семена облетают с ветром и с каждой упорхнувшей бело-серебряной пушинкой одуванчик теряет часть души. Многие из них стоят какое-то время полубезумные, другие — пока ещё безумные на четверть, но рано или поздно все семена разлетаются и одуванчик теряет остатки души и разума. Можно сказать, что теперь он превратился в растение. Что у него — глубокий апато-абулический синдром. Без всякого выражения смотрят в небо их опустевшие средоточия — утыканные маленькими точками головки, к которым так непрочно крепились семена. Что же, пусть они потеряли себя, зато удалось им рассеять свою душу над полем и травами. Разлетевшись тысячами пушинок, найдут их души себе новый приют на земле, неистовыми солнцами взойдут их бесчисленные дети, полные вина и мёда, и наследуют землю.

Замок ангелов

Вдали, там, где горы, говорят, есть дворец или замок, он на вершине, и к нему тянут ветви деревья, и крылья — лебеди-облака. Там есть еда и тепло, там есть надежда и счастье, там каждый день танцуют на балах, выезжают охотиться на конях, там живут ангелы и принимают к себе каждого, кто туда доберётся. Рассказывали про одну девочку, которая ушла в лес зимой, путь ей показывал зимородок. Она шла через деревья белые, зелёные, фиолетовые, синие, она нашла яблони, полные зимних яблок. Звёзды, оперённые снегом, сыпались в лес, и было светло от их нимбов. Их можно было подбирать и есть, они были сладкие, похожие на подмороженный ягодный сок. Эта девочка дошла до замка и теперь будет счастлива вечно. Была и другая девушка: у неё не было рук. Руки ей отрубили и съели людоеды. Однажды ей приснился дворец — с цветными окнами, с дивным садом перед ним, с водопадом и каменным гротом. Ей приснился всадник в алом плаще на золотом коне и изумрудная птица. Она двинулась в путь и видела птиц и яблоню, и встретила одного из ангелов, который её полюбил и взял во дворец. Там спит она на пуховой перине, которую взбивают каждое утро, за изумрудным пологом, и у неё выросли новые руки. …Шли брат и сестра, чтобы найти этот замок, переходили реки, питались корой деревьев и всюду видели руины городов. Посреди тундры встретили они леди — королеву гиперборейской ветви Габсбургов. Тощая, как сам голод, она всегда ходила голой, лишь покрыв голову длинным, свисающим до спины банным полотенцем. Она поддерживала огонь в печи, стоящей посреди тундры в том месте, где некогда был её дом. Теперь от него осталась только печь, большой котёл для варки еды, два глиняных горшка, кувшин и табуретка. Также недалеко от печи стояли две бочки с водой. В земле был подвал, где королева хранила крупу и человечину. Спала она на траве, голая, под нищенским солнцем, и больше всего любила наблюдать за розовеющими облаками. Тогда казалось ей, что суровые, злые мысли улетают из головы её, как филины, ухают и уносятся в прошлое. Брат и сестра шли дальше и дальше и мечтали о том, что у них будет. У меня будут собака и кошка, — сказал брат, — и новенький велосипед. У меня будет собственный домик, — сказала девочка, — маленький уютный домик. Зимой его крышу будет покрывать снег, а в окнах будет гореть свет, внутри будет тепло и будет пахнуть бабушкиными пирогами. А я вырасту, — сказал мальчик, — и встречу прекрасную девушку, на мне будет камзол, а на ней шёлковое платье. Мы будем гулять с ней в саду, среди высоких деревьев. А я буду стоять у окна, — сказала девочка, — и ждать своего любимого. Он будет весь одет в золото и подъедет к моему окну на золотом коне. А я буду прекрасней всех на свете. И долго ещё они продолжали: мы будем пить чай с корицей, мы будем есть чизкейки, мы будем ходить в Макдональдс, мы будем смотреть Бэтмена в кино… Так шли и шли они, и так устали, что больше идти не могли. Они лежали на снегу и долго ещё рассказывали друг другу, что у них будет, пока не замёрзли насмерть. Но вокруг них на зимних деревьях росли огромные яблоки, и падали оперенные снегом звёзды, скакали всадники на золотых конях, летали изумрудные птицы. Ангелы подобрали их и отнесли в свой дворец, там вдохнули они в них жизнь и дали им всё, чего они хотели, и больше того. Они подарили им собаку, кошку и попугая, и пару маленьких пони, они подарили им гоночные велосипеды и зимний домик, в котором пахнет бабушкиными пирогами, и самые вкусные чаи и чизкейки, и Макдональдс, и кино про Бэтмена, и обещали им прекрасных возлюбленных, когда они вырастут. Ангелы подарили им планшет, айпод и айфон.

Дедалла

Одна деревянная кукла жила в тундре в городе Кноссе. Больше там никто не жил, только сколопендры, потому что покойный царь этого города имел обыкновение испускать сколопендр во время совокупления с женщинами. Царь умер, и женщины тоже, а сколопендры остались. Царь давно уже пребывал в аду в виде демона со змеиным хвостом, которым он обволакивал новоприбывшие души, а деревянная кукла — а это была его кукла — одиноко бродила по руинам дворца. Все дворцы тундры сгорели однажды: и Кносс, и Фест, и Закрос. Пришли пожары и выжгли дворцы и ягель вокруг, маки и лютики, камнеломку и мытник. Потом с неба стал падать пепел и гусиный пух, и укрыло всё густой шубой. Деревянная кукла тоже сгорела, но её делал когда-то великий мастер, поэтому она осталась живой, хоть и стала чёрной, как уголь. Кукла бродила по коридорам, и ей казалось, что руины дворца — это её собственный разум, опустошённый стихией. Раньше кукла пела и складывала стихи, но больше не могла: стихия всё выжгла. Кукла заходила в кладовые для зерна и вина, но пифосы были пусты. Кукла бродила по мегарону, на стене которого были изображены восьмёрки щитов. Она поднималась по узкому проходу от гипостильного зала в центральный двор, ходила по открытым дворам и затемнённым комнатам, по коридорам и лестницам, мимо световых дворов и колоннад. Кое-где остались фрагменты фресок: процессии людей, охота на оленей, собирание ягод, снежные бараны, волки, лемминги, полярные совы, весеннее цветение тундры, на фоне которого прогуливались дамы с тончайшими талиями в голубых и гранатовых платьях с пышными кринолинами… В тронном зале по обеим сторонам от трона были изображены грифоны, а вокруг на красном фоне — полярные незабудки. Все колонны во дворце имели обыкновение сужаться к низу. Кукла искала того, кто прячется в центре этого лабиринта, того, кто представляет собой его тайну, хранящуюся в сердце куклы. Но во всех комнатах было пусто, и в центре было пусто тоже, и кукла поняла, что в сердце её никакой тайны больше нет. Кукла стоит в центре дворца и вращает глазами. Когда-то великий мастер создал её для царя, испускавшего сколопендр во время соития, чтобы он мог заниматься любовью с куклой и не приносил вред живым девушкам. Между ног у неё отверстие, как у девушки. Ум куклы и сердце пусты, выгорели дотла, пустота внутри мучает куклу, она берёт сколопендр и засовывает их себе между ног. Засовывает до тех пор, пока вся внутри не наполняется сколопендрами. Куклу звали Дедалом, в честь великого мастера, создавшего её, но поскольку кукла была женского пола — она называла себя Дедаллой.

Поезд-призрак

По выгоревшей земле тундры мимо нефтепровода идут трамвайные рельсы, едет по ним многовагонный трамвайный поезд, сотня вагонов прикреплена друг к другу, тянется трамвайный поезд из-за горизонта и никак не кончится. Все вагоны пусты, кроме одного, но во всех горит электрический свет. Лужицы грязной воды — не озёра даже — встречаются поезду на пути, скрюченные кустарники, мусорные свалки. Время от времени прямо на рельсах обнаруживаются мёртвые олени, тогда трамвайный поезд останавливается и машинист, матерясь, выходит и оттаскивает их в сторону. Вдоль пути поезда стоят электрические фонари, в свете их кружится первый снег — несмотря на то, что середина июля. В тени белой пасмурной ночи, там, куда электрический свет не достаёт, иногда промелькнёт тень лисицы или зайца-русака. Поезд ведёт машинист в кителе и фуражке, лицо у него простое и хитрое, под сощуренными глазами сеть морщин; лопоухий, с жидкой рыжей бородёнкой. Родился сиротой, стал красным машинистом, ведёт трамвайный поезд и думает, глядя перед собой в нечаемую даль: «Тундра ты, тундра, заколдованная земля, Великий Октябрь пробудил тебя к новой жизни. Покорилась ты советскому человеку. Будем добывать здесь руду, нефть и газ, создадим энергетическую базу, построим комплексы по переработке сырья, будут здесь химические и металлургические комбинаты, города и посёлки». Только в одном из сотни вагонов есть люди: кондуктор, царь и царица. Царица сидит у окошка, царь рядом. «Вот и снег выпал, — говорит царь. — Как будто в Петербурге из театра возвращаемся и снег в свете фонарей кружится». Кондуктор сидит, смотрит на них, не мигая, сама она старая бабка, за плечами коса. Глаза с бельмами, на лбу морщины как будто немного изумлённые, одета в чёрное платье с брошью, зовут Смертушка-Аглая-Филипповна. Проезжают горящее нефтяное озеро. Царица ахает, толкает царя в бок: что за безобразие. «Это везде теперь так, — говорит Смертушка-Аглая-Филипповна, — и олени умирают, все олени умирают нонче, билеты-то у вас есть?» Царь и царица показывают бесконтактные смарт-карты. «Может, водочки выпьем?» — говорит Смертушка-Аглая-Филипповна. Царь и царица соглашаются. Выпивают, ещё выпивают, царь смотрит в окно, думает: «Тундра ты, тундра, заколдованная земля…» На душе у него тяжёлое, тоскливо-щемящее чувство. Поезд тормозит на вершине какой-то насыпи, двери вагона открываются, Смертушка-Аглая-Филипповна крестит царя и царицу на прощание. Их встречают чекисты, отводят вниз, расстреливают и закапывают под насыпью. Трамвайный поезд едет дальше совсем без пассажиров, машинист скручивает себе папироску, Смертушка-Аглая-Филипповна наливает себе ещё стопочку. Чекисты у насыпи смотрят на проплывающие мимо них вагоны трамвайного поезда, внутри вагонов светло от электричества, и все они пусты, и тянутся долго-долго, похожие, как близнецы, по умирающей и чужой холодной земле тундры. Первый снег падает на форму чекистов, навевая чувство ранящего и томительного одиночества. Вдруг сзади к одному из чекистов, руководившему расстрелом, из мреющей тени тундры подошёл олень с похожим на пятиконечную звезду пятнышком на лбу и положил морду ему на плечо.

Кот-мизантроп

(Чёрная сказка о деградации благодати)

Шли по тундре дети-сироты и механические аутоматоны, и вёл их плюшевый кот Барсик. Шли строить город, где люди, машины, звери и растения будут жить в мире. Одеты были в отрепья, шли по холоду, пришли на берег большого моря и заложили город. Назвали его Новый Лондон. Разделили маленькие беспризорники и разумные аутоматоны между собой профессии: один стал инженером-механиком, другой — инженером-теплотехником, третий — инженером-гидравликом… Кто-то стал безумным учёным, кто-то маньяком, кто-то детективом, кто-то шпионом, кто-то революционером. Разделились на пролетариев и капиталистов. Девочки разделились на две части: одни стали проститутками, а другие феминистками. Сделали они в своём городе булыжные мостовые, установили уличные газовые фонари, открыли лавки. Построили дредноуты на паровом ходу, летали на кораблях-дирижаблях. Плюшевый кот Барсик жил во дворце в центре города и всеми командовал. Пришли к ним в город жить олени, волки, снежные бараны и растения: ползучая полярная ива, карликовая берёза и разные кустарники. Все жили в мире и согласии, но shit happened. Проблемы начались с самых разных сторон: аутоматоны восстали против людей и на паровых танках заняли центральную площадь города, и звери тоже восстали против людей и стали их есть, и растения восстали против людей и стали колоть их и царапать. Звери также стали есть сами себя: волки стали нападать на оленей, лисы на зайцев, растения стали бороться друг с другом своими корнями, безумные учёные изобрели атомную бомбу и стали ею угрожать, маньяки решили перерезать всё население, шпионы доложили обо всём происходящем иностранным державам, и те прислали своих интервентов, капиталисты стали жестоко угнетать пролетариев, и тогда революционеры устроили революцию, проститутки заразили всех ВИЧ, феминистки выступили против мужчин, с кораблей-дирижаблей и дредноутов начали обстреливать город, и никто не мог выйти на улицу без револьвера, винтовки или пулемёта Гатлинга. Поскольку бывшие дети уже давно выросли и многие сами родили детей, в дополнение ко всему для этих маленьких детей построили специальный детский приют, ведь поскольку все матери были воинствующими феминистками или проститутками — они были слишком заняты, чтобы ухаживать за детьми. Наступила война всех против всех, и втихомолку, с узелком за плечами плюшевый кот Барсик ушёл из города. Он шёл один по тундре, и наступала весна: распускались лютики, камнеломки, астрагалы. На груди у него был бантик, на плюшевой шубке пятнышки, синие буравчики глаз смотрели в расстилающуюся перед ним даль. Он больше не верил в людей, в аутоматоны, в зверей и растения. Далеко за спиной у него поднималось огромное облако в форме гриба. Так плюшевый кот Барсик стал мизантропом.

Лито Бастинды

(Надежда)

В том забытом людьми и богами городе посреди тундры, столице былых времён, на мёртвой земле, полной горькой памяти, был детский дом. Был он простой, кирпичный, типовой застройки, огороженный садиком с качелями. В садике рос мох и ничего кроме. В детском доме детей не трогали — предоставляли самим себе, кормили жиденьким супчиком. В тёмное время года дети почти не выходили из дома, но и в здании тоже было холодно и дети жгли мебель, чтобы согреться. В городе функционировала захудалая порностудия, и в детский дом периодически приходили снимать детское порно, за это детям давали слипшиеся барбариски. При детском доме было ЛИТО, его вела выжившая из ума поэтесса по имени Бастинда. Никто не знал, как именно Бастинда учила маленьких сирот искусству поэзии, но к пятнадцати годам все дети в приюте стали гениальными поэтами. Они знали наизусть «Илиаду» и «Одиссею», они читали и переводили Вергилия, Овидия, Катулла, они сочиняли стихи сложными, древними размерами и создавали новые, и в стихах каждого из них был свой мир, не похожий на другие. Они мало знали о жизни за пределами детского дома и не любили её, и стихи их были чистым созерцанием вне опыта. Они требовали от своих стихов одного — полёта, и они овладели этим искусством в совершенстве. Подобно тому, как слепые соловьи поют лучше зрячих, сочиняли они свои стихи — слепые ко всему на свете, не знавшие любви и детства, чуждые этой мёртвой земле и горькому белому свету. Но и эта бедная земля была способна порождать святые мечты. Они брали себе псевдонимами имена птиц: Подорожник Лапландский, Ржанка Белокрылая, Конёк Краснозобый… В тот год, когда их выпустили «в жизнь» из детского дома, Бастинда умерла и ЛИТО закрылось. За стенами приюта, в развалинах города детям некуда было пойти. Никому были не нужны ни эти юноши и девушки с отрешёнными глазами, ни их поэзия. Некоторые из них умерли тогда, потому что жизнь ничего им не обещала дать, но обещала отнять то немногое, что у них было. Конёк Краснозобый научился готовить бледное наркотическое варево и продавал его в шатре на рынке на берегу ледяного моря, Подорожник и Ржанка стали работать в порностудии. Многие из юных сирот перестали писать стихи, но Конёк, Подорожник и Ржанка всё ещё продолжали и иногда печатались в единственном в городе литературном журнале, который выпускал один старый сумасшедший и считал это делом своей жизни. Журнал выходил раз в семь лет на неопрятно склеенных друг с другом ветхо-жёлтых листах, в семи экземплярах, которые каждый раз ритуально разрывали и развеивали над морем непрочитанными, и назывался «Надежда».



Поделиться книгой:

На главную
Назад