Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царь велел тебя повесить - Лена Элтанг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Надо во всем следовать плану, – поучительно сказала она. – У меня все продумано, от первой минуты до последней. Всем уже заплачено. Ты переночуешь в Капарике со вторника на среду. Заодно подышишь морским воздухом.

Что меня с первого дня восхищало в Додо, так это умение мгновенно преображаться, выбравшись из кровати. Стоит ей встать и поглядеть в зеркало, как все ее расточительное, сочное, как персидское яблоко, тело собирается в жесткую конструкцию и становится худым и неузнаваемым.

– Сказал же, не поеду. Какая тебе разница, откуда ведется запись?

Додо пожала плечами, молча спустилась вниз, надела голубое пальто и швырнула свои ключи на комод в прихожей. Вечером я положил их в пасть каменной химере возле парадного входа, захочет вернуться – найдет. А бегать за ней бесполезно, Додо из тех женщин, что наглеют от избытка внимания.

Ключи там и раньше лежали, в водосточной химере, – для посыльного из пиццерии, для Лилиенталя, еще для пары человек, а потом я встретил эту женщину в кафе «Регент» и вручил ей заветную связку, как глупый аргонавт, забывший залепить уши воском.

В тот вечер в кафе было полно народу. В Лиссабоне серьезно относятся к зиме: даже глинтвейн пьют с таким видом, будто за окном бушует альпийская метель и наутро склоны покроются свежим снегом, в который лыжная палка уходит почти целиком. Знакомая галеристка Соня Матиссен помахала мне издали, а потом подошла, улыбаясь:

– Сидишь один? Переходи за наш столик, там хороший вид на елку у базилики. Со мной пришли две стюардессы, у них полные карманы maconha.

Вокруг Сониной головы стояло сладкое душистое облако, это выдавало в ней португалку, несмотря на чужеземное имя. Здешние женщины не знают меры в духах и разговаривают с духами. Я встал, положил на стол деньги и пошел за галеристкой, удивляясь ее внезапному вниманию.

Стюардессы держали кружки с глинтвейном наотлет, коричный пар клубился над столом, затуманивая их лица, они рассказывали что-то смешное о тамошней корриде: быка выпускают бродить по улицам, а публика колет беднягу зонтиками и всем, что под руку попадется. Судя по загару, девчонки побывали на островах совсем недавно, и я почувствовал укол зависти. Я сам хотел бы поселиться на острове, только не на мусорной Терсейре, а на покинутой людьми Исабели. Лютас говорил мне, что там живет последний самец слоновой черепахи, старый холостяк, зовут его Одинокий Джордж, и он ужасно разборчив и не связывается с кем попало. А я вот связываюсь.

Я готов связаться хоть со смоляным чучелом, хоть с василиском, лишь бы не сидеть одному, прислушиваясь к пароходным гудкам в порту, хотя, по сути, я и есть Одинокий Джордж с панцирем, поросшим лопухами, и все, что мне нужно, – это остров в форме морского конька, пять молодых вулканов, нелетающие бакланы и олухи царя небесного.

* * *

Вчера я забыл притворить окно, и за ночь на одеяло намело рыхлый холмик снега. Пишу тебе в пуховых варежках из служанкиной передачи, наверное, она извлекла их из бездонного гардероба на втором этаже. Когда охранник по прозвищу Редька сказал, что ко мне посетитель, я так разволновался, что несколько минут ходил по камере, стараясь унять кашель. Поверишь ли, на какую-то секунду я даже подумал, что это ты, Ханна! Меня провели в комнату для свиданий по коридору, заставленному ведрами с краской и жестяными бочонками. Я просидел там около получаса, потом охранник вошел один и бросил мне на колени маленький сверток:

– Свидания вам не разрешены. Только после окончания следствия.

Развернув бумагу, я увидел белые варежки, как будто выпавшие из книги о путешествии к Земле Франца-Иосифа.

Сегодня я проснулся с мыслью о том, что можно писать, если не с кем поговорить. Эта возможность – одна из тех других возможностей, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время – это всего лишь уток, слабая переменная. Там, за тюремной стеной, простираются поля других возможностей, затопленные постоянством воды, – господни поля под паром, я думаю о них время от времени.

Еще я думаю о смерти – о смерти я довольно много думаю. Пока я не увидел смерть своими глазами, я представлял себе что-то варварское, зверское, шумное и непостижимое, может быть, потому, что еще в школе прочитал у Бунина про павлинов и окаянные дни. Мужики в семнадцатом году поймали павлинов в помещичьей усадьбе, ощипали им перья и пустили бегать голых окровавленных птиц по двору – для забавы. Павлины кричали от ужаса и метались от дома к воротам, не в силах смириться с непоправимым, еще живые, но уже потерявшие облик и стыд. Потом они умерли. Я тогда не понял, что Бунин писал не про смерть, а про ненависть.

Настоящая смерть оказалась безликой, безгласной и безмятежной. Она отнимала возраст, имя и пол, как шекспировский купец отнимал бы фунт мяса у должника – в мановение ока, before you say knife. Бабушка Йоле уже перестала быть бабушкой, когда мы перевернули ее лицом вверх, она также перестала быть раздражительной стриженой дамой шестидесяти девяти лет, доводившей меня до безумия своими рацеями. В ее лице стояла темная вода, а волосы и брови казались сизым сфагнумом. Разбирая бумажные залежи в ее комоде, я наткнулся на кожаную коробку на длинном ремешке, похожую на шахтерский фонарик, в коробке что-то шуршало, будто в бобовом стручке.

– Тфилин, – сказала мать, когда я принес ей свою находку. – Это вещь твоего прадеда Кайриса, вот не думала, что мама это сохранила. Она терпеть не могла мужнину родню.

Я сидел в комнате с завешенным синей простыней зеркалом, намотав тфилин на руку и думая о прадеде, которого я даже по имени не знал. Почему мой еврейский дед, пропавший в тайшетских лесах, начисто стерся из бабкиной памяти, а русского деда, сумасшедшего и злого, она поминала каждый день? Сколько во мне этой невезучей летней крови и сколько той, зимней, такой, как надо? Сколько во мне от пана Конопки, десять лет посылавшего мне пластмассовые грузовики, но так и не сумевшего прыгнуть в автобус и преодолеть расстояние от Вроцлава, или Кракова, или где он там распушает свои усы? И кого видит мать, когда молча смотрит на меня из темноты? Я так боялся этого взгляда, что, вернувшись из Тарту, несколько недель не смел признаться матери, что меня исключили. Кончилось тем, что мы снова поссорились и замолчали.

Наши с ней разговоры быстро превращались в то, что музыканты называют obbligato, поэтому мы и раньше молчали целыми неделями, а к тому времени, как я стал собираться в университет, молчание между нами воздвиглось, как крепость. Отец был единственным, с кем она смеялась, будто горничная, говорила мне Йоле, пытаясь описать недолгую помолвку матери. Еще она говорила, что мой отец был lošėjas, игрок, и если я позволю его крови победить ее, бабкину, чистую, то стану таким же бродягой, внесенным в черные списки во всех городских казино.

* * *

Вкус у того, кто вынул из шкафа пистолет, был недурной, он выбрал наградное оружие, с гравировкой на серебряной щечке: за верную службу от генерала Умберту Делгаду.

Если бы кто-то сказал мне, что настанет день, когда в моей спальне будет лежать тело человека, только что застреленного неизвестным в вязаной шапке, я бы только пальцем у виска покрутил. Такое могло случиться только при прежних хозяевах, во времена полковника, его порывистой жены и малахольного сына, при мне же дом существовал тихо и бестревожно. И вот этот день пришел: я сидел перед экраном в чужом коттедже, мешал коньяк с травой, слушал собачье царапанье дождя за дверьми и смотрел на труп на экране монитора. Но попробуем по порядку, чтобы тебя не запутывать.

Я приехал в Капарику после обеда и довольно быстро нашел летний домик: название «Веселый реполов» было выложено ракушками над притолокой. В углу гостиной стояли ведра, полные мутной воды, с забытыми в них кистями и щетками, рядом валялась пара голубых комбинезонов. Казалось, что рабочих позвали делать что-то более интересное и они побросали все и сбежали, не дожидаясь хозяйки. Коньяк оказался там, где Додо велела его искать, – в бельевой корзине, на самом дне. Топить печку мне не хотелось, так что я налил себе коньяку, уселся за стол и включил компьютер ровно в восемь, как было велено.

Подключившись к сети, я настроил камеры и вывел на экран шесть квадратных окон, заполненных серым мерцанием. Я помнил, что запись включается датчиком движения, если не было другой команды, так что наш маленький фильм запишется и без меня. Не прошло и получаса, как первое окно в верхнем углу монитора ожило, в нем появилась героиня в марлевой юбке, открывшая дверь ключом – значит, ей сказали, что связка хранится в пасти химеры. Юбка была пышная, слоистая, на манер балетной, из-под нее торчали тонкие ноги в разношенных ковбойских сапогах. Девица бродила по дому, а я шел за ней следом, вглядывался в собственные комнаты, казавшиеся теперь незнакомыми, и чувствовал себя персонажем лавкрафтовского рассказа, прижимающим нос к стеклу, за которым старик разговаривает со своими бутылками. Тогда я не знал ее имени и про себя называл девицу Хенриеттой, потому что так звали датскую студентку, с которой мы подрабатывали в яхт-клубе прошлой зимой. В клубе было пусто и не работало отопление, так что мы целыми днями пили кофе, уничтожая списанный администратором запас горелой арабики. Основа виски – это хорошая вода, говорила студентка, брала из бара тридцатилетний молт, щедро плескала в чашку и доливала в бутылку воды из-под крана. Потом мы выходили на берег и часами сидели на парапете, глядя на красные рыбацкие лодки в густом тумане.

Меня уволили оттуда задолго до начала сезона. Странное дело, за всю жизнь у меня не было работы, с которой я ушел бы по собственной воле. Вот и Душан, хозяин конторы Em boas mãos, попросил меня уйти, хотя я работал как проклятый и целыми днями мотался по лавкам, устанавливая наши дешевые системы с оглушительной сиреной, похожей на крик мандрагоры.

Имя Хенриетта стало подходить датчанке еще больше, когда она сбросила юбку и осталась в длинной тельняшке до колен. С именами такая штука: иногда их лучше не знать, иногда они велики или малы, бывают имена, которые можно носить за щекой, как леденец, а бывают сухие и безлюдные, будто саванна. Женщине, которая впутала меня в эту историю, ее имя было явно маловато, ну что это такое – до-до-до, красный язык, трепещущий во рту, дразнящая lingua dolosa.

Датчанка передвигалась по комнатам с такой скоростью, что я едва успевал переводить глаза на новое окно. В какой-то момент я видел все пять комнат одновременно, будто сидел в каптерке музея, где запись ведется постоянно. Это потому, вспомнил я объяснения Лютаса, что камера, уловив движение, продолжает съемку еще несколько минут, если ее не остановить. Добравшись до спальни Лидии, девчонка распахнула гардероб и оглядела одежды старой сеньоры – длинные платья висели плотно, на деревянных распялках с ребрами, похожих на учебные скелеты. Эта комната была единственной в доме, где сохранилась прежняя обстановка: палисандр, павлиньи перья, эбеновое дерево.

Хенриетта сняла с вешалки белую концертную столу с рукавами, как у смирительной рубашки, – наверное, хозяйка пела в ней перед гостями во времена Estado Novo. В те времена люди носили белое, городскую брусчатку чистили с порошком, а суровый кондукатуш еще не свалился со стула. Держа платье перед собой и глядя в зеркало, датчанка набрала воздуху, округлила рот и запела. Жаль, что звук у меня не подключен, подумал я, голос у нее должен быть сильным, какое-нибудь драматическое сопрано. Потом Хенриетта сняла свою тельняшку, уронила на пол и переступила через нее. Я посмотрел на часы и подумал, что неверный муж опаздывает уже минут на сорок. Под тельняшкой у датчанки ничего не было, даже трусов. Я нажал на кнопку zoom и увидел татуировку на впалом животе – ящерицу, бегущую вниз, в заросли негустой светлой шерсти. Потом я увидел детородный уд, достойный обезьяны Сунь У-куна из «Путешествия на Запад».

Вот оно что, подумал я, невольно выключая камеру. Теперь ясно, что у нее не сопрано. Интересно, будет ли это сюрпризом для блудного мужа. Впрочем, нет, неинтересно. Этот маленький веселый фильм на глазах превращается в большую херню. Похоже, дело вообще не в разводе, а в шантаже или в чем-то вроде этого. А меня используют как подставного клоуна, а потом, глядишь, и в суде попросят выступить. Нет уж, Додо, сладкоголосая птица юности, дальше полетишь без меня. Я допил то, что оставалось в рюмке, поставил запись на автоматику, надел плащ, сунул бутылку в карман и пошел к океану.

* * *

Дорожка из желтых кирпичей вела за ворота, а потом терялась в зарослях можжевельника, превращаясь в тропинку в пологих дюнах. Чистый песок стеклянно блестел на солнце, такого на нашем море уже не осталось, разве что на косе, возле самой Ниды. В тот день небо над океаном было такого же цвета, как песок, с помарками сизых облаков у горизонта. Белизна португальского неба меня не слишком вдохновляет, другое дело – январское, морозное, выбеленное небо где-нибудь в Молетай, над озером.

Три недели назад я ушел из кафе с самой смешливой из сидевших за столиком Сони стюардесс. С высокой девицей, у которой была кличка, звучащая как название вымершей птицы с Маврикия, а имени не было. Мне показалось, что она немного, самую малость, похожа на Зое: зеленая радужка в пятнах охры, светлые косы, свободное платье до пола. А сегодня я оказался на противоположном берегу реки, связанный дурацким обещанием и терзаемый нехорошим предчувствием. У меня даже кончики пальцев онемели, так близко я чувствовал макбетовских ведьм, пока бродил по берегу, прихлебывая коньяк.

Я шел вдоль берега, по самой кромке, отмеченной красноватыми лохмотьями каррагена, вода норовила дотянуться до моих сандалий, найденных в прихожей коттеджа. Сандалии были плетеные, на размер больше, чем надо, наверное, они принадлежали мужу, неверному сеньору Гомешу, его имя я увидел на крышке почтового ящика.

Начинался дождь, и народу на пляже было немного. У деревянной будки спасателя сидели двое игроков в карты: толстый, докрасна обгорелый англосакс и азиатская девушка в пальмовой шляпе. Они крепко шлепали картами по песку, морщились, кряхтели, но не произносили ни слова. Я подумал было, что это пара глухонемых, но тут мужик обернулся ко мне и попросил зажигалку. Девушка поднесла два пальца ко рту и выпустила воображаемый дым, на случай если я не понял.

Я помотал головой и пошел дальше, думая о молчании, разделяющем – или соединяющем? – людей, не знающих ни слова на чужом языке. Однажды Лилиенталь рассказал мне, что лет десять тому назад, в Альбуфейре, он выкопал из песка женщину, говорящую на galego. Шел по пляжу, увидел на песке золотой браслет, хотел его поднять и вытянул тонкую смуглую руку, будто ореховый прутик из земли выдернул. Женщина оказалась танцовщицей из Веракруса, она любила закапываться в песок, будто геккон, спасающийся от жары, и упорно говорила только на своем языке, так что они молча пошли в отель и занимались там любовью без малого трое суток.

– Поверишь ли, пако, – сказал Лилиенталь, – это были лучшие дни за все лето: семьдесят часов безукоризненного молчания. Уверен, что галисийка забавлялась не хуже моего, к тому же, повзрослев, я понял, что это был розыгрыш, но какой осмысленный!

Дождь начал накрапывать сильнее, и я уже повернул обратно, в сторону коттеджа, когда телефон в кармане плаща зазвонил.

– Тебе там хорошо, Константен? Нашел бутылку, о которой я говорила?

– Нашел и почти прикончил. Твой муж не слишком торопится на свидание, так что я поставил камеры на автозапись и пошел гулять.

– Бывший муж, – весело поправила она. – Думаю, там все недолго продлится. Если я правильно помню, минут десять с прелюдией. Закончишь запись и можешь сразу ехать домой.

– Кстати, твоя девочка оказалась мальчиком. И довольно крепким.

– Какая разница? – Додо, похоже, не удивилась. – Мальчик даже лучше. Возвращайся в дом и заканчивай дело. Ты поступаешь как настоящий друг, и тебе не придется об этом жалеть.

Настоящий друг. Хотел бы я увидеть эту женщину еще раз, например на очной ставке: я бы напомнил ей одну старую португальскую поговорку. Quem tem amigos não morre na cadeia. Кто имеет друзей, не умирает в тюрьме.

Зое

На острове Борнео жили когда-то племена, считавшие, что после смерти все меняется на свою противоположность: горькое на сладкое, темное на светлое, мрачное на веселое, надо только попасть в правильный рай. Я же думаю, что вещи становятся противоположными задолго до этого, стоит только поверить, что ты умрешь. Вот только стрелка все время указывает вниз, то есть против шерсти. Равнодушие меняется на ненависть, безразличие – на отчаяние, хладнокровие – на безумие.

Все началось примерно через год после вашего с матерью отъезда из Лиссабона. Мой муж Фабиу стал спать у себя в кабинете, говорил, что работает по ночам. Однажды утром он долго не показывался, и я решила отнести ему кофе с фигами, нам как раз принесли корзину сушеных фиг в подарок. Было зимнее дождливое воскресенье, дверь в кабинет немного разбухла, я поставила поднос на пол и толкнула дверь обеими руками. Фабиу сидел на разобранной постели полностью одетый: в траурном тесном костюме и лакированных ботинках. Я поставила поднос возле кровати, взяла его за руку, рука была легкой и холодной, будто обледеневшая ветка. В то утро я оставила его в покое, мы относили ему еду и ставили под дверью, но он пил только воду, и через неделю Агне вызвала врача.

Мой муж никогда не впадал в отчаяние без причины, и я стала думать. Сначала я решила, что он переживает из-за той девчонки с нашей улицы, что пропала в начале января, об этом тогда много говорили. Помнишь дом в переулке Беку с изразцовым портиком? Дочка зеленщицы, Мириам, жила там со своей матерью, у нее была какая-то болезнь, от которой лезли волосы, и она всегда ходила в косынке. В январе она исчезла. Полиция искала ее даже в реке, хотя Мириам никогда не купалась. Агне училась с ней в школе и рассказывала, что девчонке приходится несладко и что завтракает она отдельно, в столовую не ходит. Помню, что видела ее однажды: школьницу в беретике и красном пальто, сидящую на качелях с бутербродом в руке.

После нескольких визитов доктора муж пришел в себя, повесил черный костюм обратно в шкаф, начал гулять с собакой по вечерам, спускался в погреб за своим любимым Quinta do Tedo, но при этом улыбался нам такой старательной улыбкой, что лучше бы не улыбался совсем. А потом мы нашли его в петле, вернее, служанка нашла, петлю он сделал из витого шнурка, на котором висела бразильская гравюра Дебре. Наследства мы не получили, все семейные деньги достались его сестре, так уж было составлено завещание Лидии. Хорошо еще, что дом тогда не был заложен, – мы остались без гроша, но с надежной крышей над головой.

Он оставил мне письмо в запечатанном конверте, но я не стала его читать. Помню, что на обороте конверта были в столбик написаны имена лузитанских богов: кажется, Bandonga и еще штук шесть, как будто он подыскивал пароль для компьютера. Весь последний год мы ссорились, я доводила его до слез, он уходил в комнату матери и сидел там часами, запершись на ключ. Однажды мне приснилось, что моя свекровь сидит там в своем кресле-качалке, в парадном жестком платье, будто Инес де Кастро, мертвая королева, которой придворные целовали высохшую руку. Она смотрит в окно, а муж положил голову ей на колени. Никогда не потешайся над людьми, Косточка, а то они умрут и оставят тебя одного. В этом кресле-качалке я тоже люблю сидеть, особенно теперь. Между прочим, ему лет двести, не меньше, полозья и поручни железные, а подушка из мелко простеганной черной кожи.

Думаю, тебе оно придется по вкусу. Ты ведь приедешь сюда после моей смерти, Косточка. Приедешь, куда ты денешься.

Костас

– Нажмешь кнопку, и будет записывать хоть сто тысяч лет, пока в мире не кончится электричество, – сказал Лютас в тот день, открывая коробку с камерой. – Звука нет, зато видит в темноте: двадцать четыре диода повышенной яркости.

Я видел, что ему не по себе. Его выдавал румянец, на котором от волнения всегда проступают белые пятна, как будто ему только что дали пощечину. В тот день я подумал, что дело в камерах, за которые он заплатил чертову уйму денег. Но теперь я знаю, что дело было во мне. Я стоял слишком близко.

Наша дружба была чем-то вроде мечты о ломтике свежеподжаренного хлеба. Не удивляйся, так называлось произведение американской художницы, купленное Ричмондским музеем. Она написала о ломтике хлеба, который в своем воображении намазывала маргарином, и это назвали objet d’art и заплатили приличные деньги. Мир полон воображаемых вещей и людей, у некоторых даже за гробом хмуро идут воображаемые друзья.

Я знал, что у нас с Лютасом не все обстоит так, как выглядит со стороны, и многое существует только в моей голове. Мне всегда казалась немного преувеличенной его скабрезность и уличное, грубое стремление к женской плоти. Я знал, что в нем тикает опрятный, педантичный механизм, Ordnung muss sein, но при случае он запросто выкинет со мной вероломную штуку, особенно если речь идет о хлебе насущном.

Зато он умел давать советы, как никто другой. Именно Лютас сказал, что мне следует уехать в Лиссабон и поселиться вместе с захворавшей теткой. Я же колебался, в основном из духа противоречия. Пустующую мансарду мне обещали отдать целиком, оттуда можно было спуститься во двор по пожарной лестнице. Когда-то давно Фабиу проделал в крыше дыру величиной с овечью голову и застеклил витражными осколками. Об этой мансарде я часто думал по утрам, я представлял себе, как просыпаюсь под хлопанье голубиных крыльев, завариваю себе кофе и смотрю вниз, на реку.

Еще я думал о том, как в первый же день достану тетрадку из тайника. В девяносто первом я спрятал ее в нише стены, сложенной из голубоватого камня. Тогда в этой нише, забранной решеткой, лежала связка кукурузы и стояла бутафорская бутылка вина, теперь бутылка исчезла, а от початков осталось несколько пересохших зерен. Опуская рукопись в дыру под вывеской Produtos nobres, я был уверен, что вернусь за ней через год. Но больше нас с матерью в Лиссабон не приглашали.

Я думал тогда о тысяче вещей, которые сделаю в этом городе, и совершенно не думал о тетке, понятия не имею, как это у меня получалось. Я жалел ее, но какой-то олимпийской прохладной жалостью, как человек, который знает, что сам никогда не умрет. Я уже видел, как стареют женщины. Моя мать постарела очень быстро, за одну рождественскую неделю. После первого семестра я приехал домой, в феврале мне предстояло вернуться в Тарту, чтобы сдать два паршивых зачета, эстонский язык и физкультуру. Я сидел на кухне с учебником Пялля и смотрел в окно, на чистый, заснеженный двор, где носился соседский терьер. В эстонском мне не хватало родов и артиклей, но хуже всего было отсутствие будущего времени – жизнь представлялась мне лентой Мебиуса, где я вынужден был то и дело возвращаться на прежний изгиб, к холодному тартускому нулю.

С физкультурой дела обстояли еще хуже, вся надежда была на теннисистку Ханну, с которой я ходил на преподавательский корт, – ее дальняя родственница по материнской линии и была той валькирией, что влепила мне незачет. Я пропускал ее занятия с тех пор, как валькирия заставила меня прыгать через деревянного коня, стоящего посреди зала. Те, кто отказывался, подвергались наказанию: их сажали под конское брюхо, чтобы через них прыгали все остальные. Я разбежался, ударился животом, разбежался снова и с перепугу перепрыгнул, правда, приземлился не слишком удачно.

– Посмотрите на него, – сказала валькирия, – такое красивое тело, и никакой гибкости, совершенная деревяшка!

Она сказала это по-эстонски, но Ханна, стоявшая неподалеку, улыбнулась и вполголоса перевела фразу на русский. Это была самая высокая девочка в группе, которую все звали Колокольня, а я звал Atalaya, потому что испанский был мне куда милее эстонского. Слушай, Хани, как-то странно писать о тебе в третьем лице, но если я стану говорить ты, то, вполне вероятно, не смогу сказать все, что думаю. Больше я туда не пошел, и в декабре меня не допустили к сессии. Я стал собираться домой, уложил вещи, но вечером встретил Ханну в кафе на Юликооли, мы съели пару сахарных пончиков и решили пожениться.

– Подадим заявление в муниципалитет, я сообщу маме, она позвонит мегере и попросит дать тебе шанс, – сказала мне Ханна. – У нас, эстонцев, родня – это святое. А жениться необязательно, разве что ты сам этого захочешь. Сдашь сессию, и забудем об этом.

– Там летает птица пятицветная с красными полосами, под названием циту, – произнес я нараспев, глядя на гольфы моей невесты. На нашем курсе все читали и цитировали «Каталог гор и морей», переведенный моим соседом Мяртом на эстонский. Перевод ходил в списках, тонкая пачка желтоватого папье-плюре, наверняка китаист выдрал их из альбома с гравюрами.

Мы поженились за сорок минут в кабинете тартуского муниципального чиновника, валькирия не стала ссориться с родней, я спокойно сдал экзамены, взял билеты, попрощался с китаистом, уехал домой ночным автобусом, вдребезги напился с Лютасом на заднем дворе и, отоспавшись, увидел, как мать постарела.

* * *

Я остановился на телефонном разговоре с Додо, верно? Поговорив, я отправился домой кружной дорогой, через пустую рыбацкую деревню, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море. Дождь наконец-то пошел в полную силу, тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену. Вернувшись, я сбросил мокрый плащ, присел к столу и взглянул на экран компьютера. Пять окон были темными, зато свет горел в спальне Лидии, я увеличил шестое окно, взглянул, и меня тут же скрутило грубой, нестерпимой судорогой.

Белый ротанговый комод был забрызган кровью, зеркало над ним было забрызгано кровью, белая стена была забрызгана кровью, на полу лицом вверх лежала датчанка в белом платье, залитом кровью до самого подола. Я смотрел на экран не отрываясь несколько минут, пытаясь уловить вздох или движение ресниц, но тщетно: Хенриетта была мертва. Убийство было совершено грубо и неказисто. Кровь стояла на полу просторной черной лужей.

Я захлопнул крышку, отошел от стола, вынул бутылку из кармана плаща и отхлебнул, обжигая горло. Коньяк показался мне горше желчи, хотя я понятия не имею, какой у нее вкус. Некоторое время я стоял, уставившись в окно, думая о какой-то чепухе: все, конец стрекозам и винограду, в спальне придется переклеить обои, а белый комод – так и вовсе выбросить. А что, если мне померещилось? Глупость, конечно, но привиделся же мне в детстве черный журавль на берегу пруда, непроглядно черный журавль на золотых ногах, быстро взлетевший, когда я подошел поближе. Я позвал бабушку, но пока она шла от крыльца к мосткам, журавля и след простыл. Потом она долго убеждала меня, что таких в природе не бывает, но ведь я видел его сверкающие ноги и слышал сиплый свист.

Я включил компьютер и запустил программу. Все экранные окошки показывали белесую мглу, значит, в доме никого не было с тех пор, как убийца его покинул. Я отмотал запись назад и снова увидел Хенриетту на полу спальни, она казалась еще мертвее прежнего. Так исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке. Кажется, это сказал Лютас, объясняя мне свой невидимый сценарий. Наверняка слямзил у кого-нибудь.

Вот о чьем отсутствии я тогда пожалел: Лютас не сидел бы там, как идиот, не вертел бы в руках пустую рюмку и не думал бы о черных журавлях. Мой практичный бичулис точно знал бы, что нужно делать. А что нужно делать? Я сел на подоконник, достал из футляра от ингалятора последний косяк и попытался думать, хотя в голове у меня звенела стая обезумевших железных пчел. Думать не получалось, я посидел минут пять, вернулся к столу и увидел, что шестое окно затянулось сизой рябью. Ясно, датчик отключился. Из этого следует, что убийство произошло меньше получаса тому назад, между десятью и одиннадцатью, так и скажу полицейским, когда приедут. Я запустил программу, чтобы посмотреть запись с самого начала.

В одном окне я увидел Хенриетту в концертном платье, беззвучно поющую перед зеркалом. В другом окне появился невысокий человек в перчатках и вязаной шапке, закрывающей лицо, остальные окна остались темными. Человек быстро прошел через гостиную, зажег свет, достал из-за пазухи что-то вроде короткой палки, обмотал палку плащом и выбил нижнее стекло оружейного шкафа. Потом он просунул руку внутрь, снял пистолет с подставки, вытащил обойму, достал из кармана плаща патроны, зарядил и передернул затвор. Я не смог разглядеть гравировку на рукояти, но я и так знал, что там написано. За верную службу от генерала Умберту Делгаду. Камер на первом этаже больше не было, так что я увидел его только наверху, когда он поднялся по лестнице и попал в поле зрения камеры номер пять.

Я успел подумать, что человек в шапке с прорезями для глаз похож на сингальского демона болезни, которого я видел в Восточном музее, только тот был сделан из папье-маше. Потом я увидел открывающуюся дверь спальни, а потом Хенриетту, которая хваталась за грудь, падала навзничь и заливалась кровью. Все произошло быстро, в оглушительном безмолвии, но мне показалось, что я слышу выстрелы, скрежет и звон стекла. Парень в шапке присел на корточки, пощупал ее шею, положил пистолет рядом с телом, спустился на первый этаж, мелькнул в окошке номер один, снял перчатки, сунул их в карман плаща и вышел из дома. Конец записи. Я не слышал выстрелов и не могу сказать тебе, сколько раз он продырявил худосочное тело датчанки и белую столу сеньоры Брага. Думаю, что не меньше четырех.

* * *

– Общежитие – это такой способ жизни в аду задолго до того, как ты начинаешь верить, что умрешь, – сказал я тетке, когда вел ее в нашу комнату на улице Пяльсони, надеясь, что китаист купил все, что было велено.

В каком-то смысле я предпочитал жить в аду. Дома меня ждала тишина, потеки плесени на северной стене, ванная, густо завешанная бельем, запах карболки и вечное сырое молчание матери. Говорят, великана Имира вскормила первозданная корова: она лизала соленые ледяные глыбы, и там, где горячий язык прикасался ко льду, выросли волосы первого человека. Моя мать вскормила свое великанское одиночество, а я появился на свет случайно. Когда это случилось, моя бабка Йоле довольно быстро выставила мать из дома. Не потому что я родился бастардом, а потому что мать не желала просыпаться по ночам и бабушке приходилось менять пеленки.

Меня уже три дня не вызывали на допрос, я делаю круги по камере и размышляю о женщинах. Женщины созданы для того, чтобы мы разгадывали их уловки. Бесхитростная женщина противна природе. Я пытаюсь разгадать уловку Додо, но в голове у меня маячит ее спелый каталонский зад и темнеют две терновые ягоды, кисловатые, будто лепестки батарейки.

Женщина подобна рою июльской мошкары, ее физика являет собой броуновский хаос, а вовсе не скольжение и поступательное движение, как многие думают. Что до метафизики, то она составляет лишь ту часть женщины, которую она использует, чтобы морочить тебе голову. Уходя, она забывает тебя начисто, irra! irra! – так лузитанец на рыбном рынке ударяет ножом по стальному прилавку, отсекая мерлузе голову и хвост.

Все это я знаю теперь, а тогда в отеле «Барклай» я не знал, что и думать, когда тетка сбросила мокрое платье и бродила по комнате в поисках халата, не обращая на меня внимания. В девяносто первом, когда я увидел Зое в первый раз, эта сцена показалась бы мне чистым вымыслом. В тот день мы с Фабиу стояли на заросшей травой крыше дома и смотрели вниз, на круизные корабли. Тетка мелькнула на нижней терассе, поглядела на нас, прикрыв глаза рукой от солнца, я успел заметить, что на ней плетеные сабо на босу ногу. Потом она перешла улицу, поздоровалась с кем-то, нырнула в подвал под вывеской «Панаджи» и вышла, прижимая к груди пакет с торчащими копьями французских булок.

Я смотрел на нее не отрываясь: как эта девчонка может быть сестрой моей матери? Она была из моей жизни, легкой, непрочной жизни собирателя марок, спящего на матрасе у стены, заклеенной постерами «Аквариума» и «Кино». Она не могла принадлежать пани Юдите и пани Йоле, их затхлой, пахнущей корвалолом жизни, полной обид и недоумения.

Что сказала бы тетка, будь она здесь, со мной? Милый, мы все в тюрьме, только не у всех хватает воображения, чтобы это понять.

Что сказала бы бабушка Йоле, будь она жива?

Молись святому Иуде Фаддею, заступнику в безнадежных делах.

И что скажешь ты, Хани, прочитав этот файл?

Ну и муженек мне достался, куррат, куррат.

* * *

Было около полуночи, я начисто забыл, какая дорога ведет к автобусной станции, и брел вдоль заборов, с отчаянием вглядываясь в зашторенные окна. Поселок был темным и пустым, только фонари на главной улице сияли в мокром тумане, будто огни святого Эльма на мачтах. Под одним из таких фонарей я увидел пальмовую шляпу, висевшую на столбике ворот, и вспомнил азиатку, которую видел днем на пляже. Белая кнопка всхлипнула, но звонок не сработал. Я постучал костяшками пальцев по косяку, набрал горсть мелких камней и перекинул ее через стену. За воротами хлопнула дверь, и послышались шаги по мокрому гравию.

– Мне нужно позвонить! Я ваш сосед! Я живу в «Веселом реполове»!

Человек некоторое время постоял за воротами, потом я услышал, как осторожно поскрипывает гравий, и понял, что он уходит в дом. Я посмотрел на часы и пошел в сторону терминала, думая о том, что двадцать минут уже потеряны и скоро в моем алиби не будет никакого смысла. В кармане плаща звякнул телефон, я с трудом открыл его мокрыми руками.

– Константен! Уже едешь домой? Ну что, видел моего мужа?

– Видел. На нем была вязаная шапка с дырками для глаз.

– Разве это не забавно? – хихикнула она. – А красных бархатных наручников на нем не было?

– Слушай меня внимательно. Твой муж, сеньор Гомеш, пришел туда в вязаной шапке и застрелил девчонку. Или парня, но это уже не важно. Сделай так, чтобы тело убрали из дома к моему возвращению. Иначе я позвоню в полицию.

Кровь шумела у меня в висках, заглушая дождь. Я стоял под крышей остановки и ждал, что ответит Додо. Вдруг она засмеется и скажет: «Ага, испугался? Здорово мы тебя разыграли?»

– Какой сеньор Гомеш? Какое тело? – Она подула в трубку, как будто в ее мобильном телефоне была мембрана с угольным порошком.

– Там все кровью залито. Датчанка убита. Твой муж скрылся. Быстро поезжай и разбирайся с этим сама. Или я звоню копам.

– Дай мне минуту. – Я услышал стук каблуков по бетонному полу, потом хлопнула дверца машины, и стало тихо. Не знал, что у нее есть машина, она вечно металась в поисках такси. Похоже, я много чего не знал.

– Мой муж не мог этого сделать, – сказала она после долгой паузы, – он даже стрелять не умеет. Это какая-то параллельная история. У девки, наверное, были проблемы с сутенером. Или с дилером. Слушай, а где сейчас твоя прислуга?

– При чем здесь прислуга? Ты приедешь сюда или нет?

– Нет. Сиди в коттедже и никуда не звони. Я все устрою. Туда придет человек и сделает то, что нужно. Проклятая шлюха, merda. – Она вздохнула, и я услышал звук заводящегося мотора.



Поделиться книгой:

На главную
Назад