Всем радостно, всем приятно. Чего уж там…
Поп
(тихо)
Поп
Купец
Студент
Купец
(водворяясь на место попа)
Голоса
Купец
Для купца
Так вот удивительнее всего, что в самое несчастное время эта генерация людей чувствует себя на своем месте. Означает ли это, что они больны, что они патологичны, что им в нормальной жизни не место? Нет. Это означает, что самое понятие нормы размылось и что нам сегодняшним до этих людей как до звезды. Потому что, в сущности, всемирный потоп революции – это и есть нормальное состояние мира. Не когда у всех всё есть и все ходят на работу, и не когда все товары на весь мир производят в Китае, а остальные жируют за счет нефти, и даже не тогда, когда кто-то манипулирует голосами. Нормальное состояние мира – это когда, по Гёте, «Лишь тот достоин мира и свободы, // Кто каждый день идет за них на бой!»
Нормальное состояние – это состояние кризиса, поиска, ломки, состояния, когда что-то происходит, только оно достойно человека или сверхчеловека как новой эволюционной ступени. А если всего этого нет, то люди превращаются в зверьков, а сверхчеловеку остается сначала писать агитки, а потом просто исчезать из этого мира. Потому что он перестал быть в нем на месте.
Нужно сказать, что легенда о последних семи годах Маяковского, якобы посвященных сплошным «лучше сосок не было и нет», сплошному Моссельпрому, сплошной газетчине, это бред. На самом деле Маяковский поздний тоже достаточно силен, просто у него мало в это время по-настоящему великих стихов. Он не позволяет себе этого. Да у него и нет сил заглянуть в себя. Как раз его прежняя главная тенденция, тенденция центростремительная, когда поэт все-таки старается заглянуть в свою глубину, заменяется тенденцией центробежной, когда для того, чтобы сбежать от себя, поэт делает все возможное, начиная ездить по Союзу. Вот эта книга «Маяковский ездит по Союзу» – замечательная хроника Лавута Павла Ильича, «тихого еврея», – это довольно страшная хроника. Потому что она показывает: в какие только места не заносит поэта, для того чтобы перестать быть собой, чтобы перестать думать о себе.
Поздний Маяковский – это беспрерывные разъезды, это экстенсивная тактика вместо интенсивной, это постоянная смена географических поясов, стран, эпох, Америка, Мексика, Таганрог, Крым, Мурманск – вместо того, чтобы попытаться заглянуть внутрь себя.
Но когда он все-таки заглядывает, увиденное его поражает. И тогда появляются настоящие шедевры. Такие, как, может быть, последнее его по-настоящему великое стихотворение «Разговор с фининспектором о поэзии». В котором звучит страшный приговор собственному поколению.
И не успеет уже, и сознает это прекрасно. Конечно, это очень страшные стихи. Именно поэтому они венчаются таким странным, искусственным жизнерадостным финалом:
Это уже нечто компромиссное. На самом деле мощное, бронзовое, трагическое звучание этих предсмертных стихов – вот настоящее поэтическое завещание. Потому что «Во весь голос» – это уже газетчина. Это уже вечная трагедия поэта, который уверен: «Ну, ничего, мое-то ремесло со мной, мое-то перо не заржавело! Вот захочу написать лирику и напишу такую лирику, что все обалдеют!» Берешься за нее, а уже одно жестяное громыхание, уже голосовой аппарат утрачен безвозвратно. Вот это была настоящая трагедия Маяковского. Потому что в поэме «Во весь голос» уже нет ни одного живого звука, как это ни ужасно, это всё уже медь, гранит, жесть и, более того, это попытка писать ямбом, о которой он говорит: «Асейчиков, если ЦК скажет писать ямбом, вы что будете делать?» – «Я брошу писать», – говорит Асеев. – «А я буду писать ямбом!» – отвечает Маяковский. Он чувствует, что время этого требует, и начинается этот ямб, в котором его поэтическая мысль чувствует себя как нога дикаря в сапоге. Она не привыкла тесно ставить пальцы, поэтому получаются какие-то идиотские стихи-уродцы, какие-то странные, недоговоренные мысли, не говоря уже о совершенно очевидных ошибках, которых он просто не видит.
Но, помилуй Бог, орудия, прижатые к жерлу жерло, будут стрелять друг в друга! Он этого уже не слышит. И самое страшное, что заглавия его поэм действительно стреляют друг в друга. «Облако в штанах», этот крик сплошной, стреляет в «Хорошо!». «Владимир Ильич Ленин» стреляет в «Человека», потому что или «Человек», или «Владимир Ильич Ленин» – это совершенно очевидно. И вот эта стрельба к жерлу жерло, эта самоубийственная стратегия, она в этой поэме очень видна. Я уже не говорю о каких-то странных речевых оборотах, ему совершенно не свойственных. «Поэт вылизывал чахоткины плевки», естественно, что в дольнике можно сказать «слизывал», – это будет нормально, а «вылизывать», то есть доводить чахоткины плевки до лоска, до хорошего вида, ни один поэт не станет.
Это то самое разлаживание, дребезжание, порча стихового аппарата, что и губит Маяковского в конце концов. Вот здесь самоубийство, вот здесь настоящее вычитание себя из мира. Настоящее же завещание Маяковского – это «Разговор с фининспектором», в котором впервые сказано открытым текстом о своем мучительном несоответствии миру. И новому миру, уже построенному. Второе такое заявление – это «Баня». Очень интересно, что «Баню» и «Клопа» разделяют всего два года – 1927 и 1929. Обе вещи – о том, как современный человек попадает в будущее. И в «Клопе» мы видим светлое будущее, неуместность в нем Присыпкина, 927 год – это Присыпкин, которого извергает настоящее, как бы выблевывает его на пятьдесят лет вперед, и он попадает в стерильный мир через пятьдесят лет и там все смотрят на него как на уродца. А 1929 год, «Баня», – это уже совсем другая история. Это настоящее, которое выбрасывает из себя Велосипедкина, Двойкина, Тройкина, это мир, в котором нет больше места изобретателю, поэту, мыслителю, и они сбегают в панике. Сбегают, между прочим, в 2030 год.
Сейчас я приписал бы к «Бане» 7-е действие. В «Бане» их шесть, Маяковский хотел, чтобы его драма отличалась от прочих. Он спрашивал Катаева, сколько может быть максимум действий, Катаев честно отвечал: пять. Ну, так у меня будет шесть, – решил Маяковский.
Так вот пора приписать седьмое. Седьмое действие – это то, где Велосипедкин, Двойкин, Тройкин и Фоскин в панике возвращаются из 2030 года и кидаются радостно обнимать Победоносикова, говоря: «Нет, уж лучше вы!» Вот это был бы, наверное, спасительный вариант.
Но ясно одно: что герои 1930 года в своем времени больше не живут. Они просят, чтобы Фосфорическая женщина взяла их в какое-то прекрасное далеко. Но иногда, честно говоря, я думаю, что ведь 2030-й тоже еще довольно далеко и нет никакой гарантии, что к этому времени мы не вернемся на путь, с которого свернули. Россия, так она устроена, она может быть либо страной сверхлюдей, либо страной недолюдей.
Страной недолюдей она уже побыла, хватит. И после страшного своего опыта, после изуродовавших идею 30-х, после диких 50-х, после сонных 70-х ей, может быть, пора вернуться на этот путь сверхчеловечности и попробовать как-нибудь зайти на него с другой стороны. Не говорить вечно о том, что «новый человек» – это Шариков, не считать Маяковского несчастным уродом, не поминать его страшные семейные обстоятельства, а подумать о том, что только благодаря этому великому эксперименту она и дала все великое, что в ней было.
Россия может, к сожалению, либо лежать в болоте, либо лететь в космос – третьего ей не дано, не та это немного страна, чтобы в ней была нормальная жизнь. Здесь для того, чтобы спустить ноги с кровати в зимний холод, и то уже нужен сверхчеловеческий стимул. Никакими деньгами эта проблема, к сожалению, не решается. Решается она только верой в свою исключительность.
И вот на этом-то пути, на пути отвращения к норме, на пути обожествления великого, на пути сверхчеловечества Маяковский может быть нам, как ни странно, добрым подспорьем. Человек, для которого жизнь – пытка, может из любой пытки сделать праздник. И, может быть, поэтому сегодня полузабытый, оболганный, низведенный до пошлости и сплетен, он может стать для нас тем самым необходимым витамином роста. Потому что, в конце концов, как ни относись мы к его поэтике, к его опыту, к его исчезновению, к его самоубийству, как ни относись мы к трагической атмосфере его лирики, мы должны понимать, что он-то всем своим опытом доказывает возможность будущего, а будущее всегда кроваво и мучительно, будущее всегда непросто, будущее всегда пугает обывателя.
Но если мы хотим, чтобы мир продолжался, нам надо выбрать его.
В заключение вот этих очень предварительных соображений, потому что, я думаю, при ответах на вопросы мы проговорим больше и важней, я вспомнил бы один очень тоже не корпоративный и очень, к сожалению, нетоварищеский шаг. Я вспомнил бы некролог Ходасевича, которым Ходасевич Маяковского проводил. Наверное, я буду не прав, сказав, что самое точное определение Ходасевича дал в свое время Максим Горький – «человек, всю жизнь проходивший с несессером, делая вид, что это чемодан». Это очень похоже на правду. Я думаю, что предположение, будто Ходасевич был прототипом горьковского Самгина, нуждается еще в обоснованиях. Давняя моя идея, может, я ее сумею доказать, может, нет. Но мне кажется, что это именно он – человек, умудряющийся всегда сохранять лицо. Я думаю, что Ходасевич, при всех своих чертах замечательного поэта, страдает от той же игромании, что и Маяковский, от того же сознания своей неуместности и, кстати, по воспоминаниям Пастернака, во время всех своих встреч с Маяковским они немедленно принимались играть в орлянку вместо того, чтобы дискутировать о поэзии.
Надо сказать, что Ходасевич в этом своем мемуаре-некрологе в значительной степени погрешил против собственной, такой непогрешимой литературной репутации. Мы привыкли, что Ходасевич всегда умнее всех своих современников, ведь когда мы перечитываем «Некрополь», наше первое ощущение: «Какие они все были дураки и дети!» И этот Брюсов, и эта Рената, и этот Белый, и все эти Алексеи Толстые, и даже Гершензон – все они в сравнении с автором глуповаты.
А про Маяковского он вообще не нашел других слов, кроме как сказать: «Пятнадцать лет – лошадиный век». Но вот я боюсь, что именно эта злоба Ходасевича против Маяковского – это очень точное доказательство. Ходасевич ведь прекрасно понимает, кто он и кто Маяковский, он понимает, что человек, написавший «Хорошее отношение к лошадям» или то же «Про это», или даже «Разговор с товарищем Лениным», просто по энергии стиха, просто по невероятной чистоте и оригинальности своих приемов, безусловно, себя в литературу уже вписал, а что там будет с автором «Европейской ночи» – это на тот момент еще вопрос. Хотя, безусловно, Ходасевич – поэт первого ряда. И сейчас не нужно меня упрекать в недооценке его великого дара, хотя для меня лично это самая проблематичная фигура русского Серебряного века, поэт чрезвычайно вторичный и, чего уж там говорить, слабый на фоне великих. Но как бы мы к нему ни относились, все-таки надо понимать и то, что сама злоба, которую вызывает Маяковский, – это свидетельство величия. Плохую вещь так сильно ненавидеть не будут.
Разумеется, верно и то, что он по преимуществу риторик, что он поэт риторический, что он поэт приема, что в любви к Владимиру Ильичу Ленину и Лиличке он объясняется более-менее одними же и теми же словами и одними и теми же приемами, но зато уж в ненависти он бесконечно убедителен и разнообразен. А ненависть нам сейчас, пожалуй, нужней.
Вот на этой оптимистической ноте я бы перешел к вопросам и ответам.
Вопросы
– В чем главное различие между мужчиной и женщиной?
Как говорят в школе в таких случаях, вопрос не по теме. Но если говорить применительно к теме, мне кажется, женщины очень любят стабильность и уют, а мужчине в какой-то момент надоедает. Вот это главная проблема. Физиологические различия здесь уже, к сожалению, вторичны.
Понимаете, установился такой образ Лили, может быть, с легкой руки Ваксберга, может быть, с легкой руки Катаняна, – такая Лиля, которая вечно тянет Маяка к каким-то новым свершениям, не дает ему омещаниться, нахлестывает его. Это, безусловно, так. Женщина она исключительная, и ее воспитательная роль в его судьбе огромна, ведь тот Маяковский, который попал в руки Бриков, – это весьма неотесанный малый, дурно одетый, с плохими зубами, совершенно не следящий за собой, а Маяковский год спустя – это уже франт с прекрасно изданными книгами, с хорошо организованными концертами и с семьей. Семьи никогда не было, и вот она завелась.
Но при этом не будем забывать вот чего: ведь именно Лиля написала когда-то Маяковскому вот это знаменитое письмо: «Я сейчас очень хочу с тобой пожить. Неужели ты бы не хотел пожить со мной в хорошей квартире, полежать после ванной на чистых простынях?» Вот это Лиля – противница мещанства. Она была противницей мещанства, только когда ей нужно было оправдывать свой промискуитет. Во всех остальных отношениях она очень любила как раз и уют, и хорошие чулки, и серенькую машину «реношку», а вот Маяковскому, к сожалению, всего этого было мало. Поэтому, видимо, мужчина – это то, что противостоит уюту, рушит его каким-то образом.
Я понимаю, что найдется очень много желающих подверстать под это какие-нибудь собственные пороки, например, бегая изменять, такой мужчина будет говорить, что он – противник мещанского уюта. Ну, если он при этом будет писать как Маяковский, я думаю, это простительно.
– Расскажите же про Лилю Брик.
– Вот видите, я ответил на этот вопрос загодя, гениальной интуицией предвидя его.
Что касается Лили Брик. Кто-нибудь наверняка скажет, что в моем отношении к Брикам верх берет еврейская солидарность. Это не так. Потому что уж меня упрекнуть в избытке еврейской солидарности очень трудно, особенно тем, кто знает контекст. Мне кажется, что выдавив из себя сначала еврея, а потом русского, только и можно начинать писать.
Лиля Брик как раз очень космополитическая фигура. Это замечательный пример сверхчеловека того же поколения. Из ее мемуаров это вполне ясно. Она очень умна. Она очень любила Маяковского. Вот этот потрясающей силы дневник 1931 года, когда он ей все время снится и когда она все время пишет: «Не могу его вспомнить целиком, а вспоминаю все время какие-то детали: розовые пятки, блестящие ногти и то, как, вымыв руки, он нес их перед собой, большие и красные». Вот здесь чувствуется невероятная нежность. И чувствуется это во всех воспоминаниях: «Не могу, Волосик, после тебя не могу ни с кем разговаривать. Все мелки, все дураки….Снился, вкладывал мне в руки маленький пистолетик, говорил: “Ты ведь то же самое сделаешь”…» Кстати, не ошибся.
Вот эта нежность, которая между ними была, она для меня очень значима. Есть воспоминания замечательной художницы Лавинской, матери еще одного ребенка Маяковского, ведь, собственно, и Лиля признавала, что Глеб-Никита Лавинский – вот это «дитя монстра и эльфа», как она называет ее в дневниках, – действительно сын Маяковского, и, кстати, она не ревновала к Лавинской ничуть. Я, кстати, очень рад, что внучка Маяковского, сравнительно молодая, красивая и талантливая Лиза Лавинская где-то в этой аудитории этой сидит и, не знаю, одобрительно или нет, все это слушает, но вот как раз она-то очень похожа. Вот, действительно, такой женский вариант Маяковского, с ростом высоким, с лицом скульптурной лепки…
– Здорово, Лавинская! Да сиди… (аплодисменты в зале) в желтой кофте, да.
Ну вот единственные мемуары о Лиле, которые написаны с настоящей ненавистью, – это мемуары Лизиной бабушки, тоже Елизаветы Лавинской, которая пишет: «Там, на крыше, Лиля Юрьевна принимала солнечные ванны и одновременно гостей и говорила: “В чем разница между Володей и извозчиком? Володя управляет рифмой, извозчик – лошадью, а так все то же самое”». Ну, под горячую руку о любимом человеке чего не скажешь?! Тем более принимая солнечные ванны…
Конечно, она была язвительная женщина, конечно, он иногда ее дико раздражал. А вспомните, сколько мы говорим друг о друге гадостей, не будучи при этом ни Маяковским, ни Лилей.
Но я должен сказать, что ей тоже, в лучшие ее минуты, сквозь все ее женское, мещанское, каганское (Каган – девичья ее фамилия), ей очень была присуща вот эта радость нового мира. Вот это один из самых моих любимых, честно говоря, эпизодов. Тоже меня всегда упрекают в некоторой симпатии к Ленину, но у него были тоже хорошие какие-то поползновения. Вот, значит, «Окна РОСТа». Маяк, для того чтобы делать эти окна – ну, в общем, никому особо не нужные, кто верил в эту агитацию? но кто-то все же верил – и вот Маяк, для того чтобы быстрее их делать, спал, положив под голову полено, чтобы проспать не больше трех часов – на полене больше не проспишь. На спор с Черемных они рисовали плакаты, кто быстрее, кто больше в единицу времени. И вот однажды в РОСТе раздается звонок телефонный: «Позовите начальника». Лиля отвечает в трубку: «Начальника нет». – «А кто есть?» – «Только художники». – «А кто ответственный?» – «Ответственного нет». – «Ну, здорово!» Лиля спрашивает: «А кто говорит?» – «Ленин, до свидания».
Вот этот приведенный Лилей разговор: «А кто ответственный? – «Ответственного нет». – «Ну, здорово!» – вот это очень хорошо, знаете.
Когда в нынешней, до предела забюрокраченной несоветской, никаким величием уже не оправданной России раздастся звонок, спросит: «Кто ответственный?», а ему ответят: «Нет», – вот это и будет начало новой жизни. И это будет здорово.
– Как Вы думаете, осудил или поддержал Маяковский Путина бы?
(смех в зале)
– Знаете, у меня какое есть ощущение? У меня есть ощущение, что поддержал бы и застрелился. Причем практически сразу.
– Разве есть кто-то еще, сравнимый по энергетике и новаторству в другой эпохе?
– Есть два поэта: одного точно обозначил Карабчиевский, это, конечно, Бродский, который в плане риторики у Маяковского очень многому научился. Я думаю, что риторика Бродского очень похожа. Обратите внимание, что о государстве и о любви он говорит почти одними и теми же словами. И то, и другое обмануло. И стихи к М.Б., и стихи к родине строятся по одной схеме чаще всего. Отсюда «Пятая годовщина» и многие другие замечательные тексты. Второй такой поэт, конечно, Слуцкий, которого Бродский всегда очень выделял, считал одним из учителей. Слуцкий, который так замечательно выработал интонацию, что его голосом можно прогноз погоды зачитывать, и это будет убедительно, и это будет поэзия. Конечно, настоящий, да, несравнимый, безусловно…
– Как вам кажется, нынешнее раскультуривание – неизбежность, предопределенная ХХ веком?
– Да, конечно. В очень понятном, в очень простом смысле, потому что культура стала восприниматься как движение вперед, а движение вперед как обязательная кровь и ГУЛАГ. Получилась в сознании обывателя такая связь между Маяковским и ГУЛагом, что ГУЛаг – это следствие Серебряного века. Но ведь это не так, конечно. ГУЛаг – это эксцесс этого развития, точно так же, как самоубийство Маяковского – эксцесс его душевной жизни, просто депрессивный человек попался, просто попалась такая страна, которая из всего делает ГУЛаг. Она может это сделать из разведения помидоров, может это сделать из всеобщей свободы, может это сделать из фонда «Подари жизнь» – совершенно не важно, она это будет делать из всего. Просто надо некоторые матрицы этой страны видоизменить, и тогда на ее почве все будет цвести и сверкать.
– Кто, на ваш взгляд, лучше всего читает стихи из нынешних актеров?
– Ефремов.
– Могло ли все быть иначе и что именно?
– Очень многое могло быть иначе. Социалистическая идея, которая так действовала на сверхчеловека начала ХХ века, могла дать совершенно другие плоды. И дала их. В Америке. В Скандинавии. Во Франции. Совершенно другие. В Кампучии дала Пол Пота. Тут очень многое зависти, к сожалению, от почвы.
– Маяковский – ваш любимый поэт?
– Я не назвал бы его любимым. Маяковский – поэт, к которому я чувствую самое жаркое сострадание. Я никому так не сочувствую из поэтов ХХ века, ни даже Цветаевой, ни даже Мандельштаму… Хотя судьба Мандельштама страшнее, судьба Цветаевой страшнее.
Но у меня есть чувство, что Маяковский близок мне в какой-то очень странной и очень болезненной, и очень редкой ноте – вот в этой ненависти к общечеловеческому, в этом невстраивании в человеческий быт. И особенно его реплика в феврале 1930 года. Он собирается делать выставку, проходит мимо одного из помещений, и там идет товарищеский суд. И он говорит Катаняну: «Самое страшное – это судить и быть судимым». Вот в этом он мне близок невероятно. В этом неприятии любой несвободы. В этом парализующем страхе перед государственной институцией. Еще мне очень нравится другой эпизод – я не очень люблю его остроты на вечерах, зачастую довольно тривиальные, но мне ужасно нравится вот это: когда кто-то из чиновников в Госиздате на него заорал, и он, постепенно наращивая голос, сказал: [тихо] «Если Вы… [громче] дорогой товарищ [еще громче] позволите себе еще раз РАЗМАХИВАТЬ ПЕРЕДО МНОЙ ВАШИМИ ПАЛЬЧИКАМИ – я оборву Вам эти пальчики, вложу их в портбукет и ПОШЛЮ УПАКОВАННЫМИ ВАШЕЙ ЖЕНЕ!!!» Вот это мне очень нравится. Это всем бы нам так.
– Что есть сверхчеловек сегодня?
– Да то же самое, что и всегда. Он мало зависит от сентиментальности, он сильно зависит от своего ума и совсем не зависит от своего тела, я боюсь и надеюсь, что некоторые черты сверхчеловека есть в Лимонове и лимоновцах. Восхищает меня это? Да. Ужасает? Да. Я же скромный обыватель. Куда мне? В Борисе Стругацком, чей день рождения мы отмечаем, привет ему, если слышит, да, огромные черты сверхчеловека, разумеется. И черты сверхума, очень мало сантиментов и очень много провидческой мощи. Да во многих людях есть уже сегодня. В литературе очень много. В режиссере Сергее Лобане, по-моему, они совершенно отчетливы.