И я далеко не убежден, что через сто лет кто-то вообще еще будет говорить о русской культуре как таковой. Но если будет, то будет говорить и о Салтыкове-Щедрине. Нам ведь дорого всегда не то, что кто-то нам нарисовал прекрасную жизнь, идиллическую, нам дорого, что кто-то нам нас показал. И вот когда читаешь Щедрина, думаешь: «Нет, все еще не так страшно, ребята. Может быть хуже». Это такой комок нервов, боли и омерзения к себе и людям! Почитаешь: «Не, не, ничего… Схожу-ка я завтра на работу…» Ну как-то, в общем, все не так страшно. Не так страшно. Так что будет обязательно.
Скажите, пожалуйста, вы вот как считаете, Жванецкий – сатирик или юморист?
Я думаю, он поэт по преимуществу. Я недавно детям давал Бабеля и договорился до довольно странной формулы – вот одно из преимуществ преподавания, что ты что-то формулируешь для себя. Бабель написал две великих книги: «Одесские рассказы», о том, как все друг другу свои, налетчики, ограбляемые этими налетчиками, Мугинштейн, тетя Песя с привоза, полиция – все свои, все родные; и «Конармия» – о том, как все друг другу чужие, даже внутри одной семьи.
Вот Жванецкий – это такой поэт Одессы, где все друг другу свои. И поэтому главная тема Жванецкого – это «да, все ужасно, но мы все вместе, и, может быть, эта жизнь для нас как-нибудь и норма, и, может быть, мы ее переживем, тем более, что она вызывает в нас такие добрые чувства, такое единение».
Он – поэт такой лирический, и, конечно, он не сатирик совсем. Потому что его сатира очень нравилась всегда объектам этой сатиры. Вспомните, как в 70-80-е годы сидит все Политбюро, сидят все сантехники, все взяточники, сидят полным залом и все радостно слушают, как им про них все это говорят.
Вот Салтыкова-Щедрина они так не слушали. Его даже свой брат интеллигент ненавидел, а народ вообще не читал. Сатирик должен быть такой, чтоб его не любили. Культовый сатирик – это вообще оксюморон. И поэтому Салтыков-Щедрин такой нелюбимый писатель в русской литературе. Но именно поэтому он такой хороший писатель.
Это не значит, что Жванецкий плох. Я признаю, что это очень хороший автор. И Довлатов не сатирик, потому что его читать приятно.
А хорошую сатиру надо читать так, как читаешь «Русские сказки» Горького, – как будто глотаешь гранату и она внутри тебя взрывается. Когда вот, например, так погордишься каким-нибудь своим гражданским подвигом, скажешь чего-нибудь на «Эхе Москвы», думаешь, ну как я хорош! А потом читаешь сказку из горьковского цикла, где в некотором царстве живут евреи специально для погромов, и есть группа протестующих против погромов, и среди них мальчик Гриша семи лет. Они каждый день пишут воззвания, там все их подписи и последняя: «Гриша Будущев, семи лет, мальчик». А евреи – очень хитрый народ, и вот они как-то раз перед погромом спрятали все чернила и всю бумагу, – «что они будут делать тогда, эти шестнадцать и с Гришем?» И Гриша, которому уже 43 года, плачет, размазывает сопли, кричит: «Хосю плотестовать!» Они тогда пошли и на заборе стали писать, но их прогнал городовой, и они разошлись по домам. Это неприятная очень сказка, да. Но довольно полезная.
По поводу религиозности Салтыкова-Щедрина…
Понимаете, я делаю этот вывод в основном из сказок. Потому что «Пропала совесть» – абсолютно религиозное сочинение. «Рождественская сказка» – и подавно. Ну и потом, понимаете, все-таки «Запутанное дело» как самое задушевное из ранних сочинений, показывающее положительно прекрасного человека в ужасном мире, конечно, это метафизика, конечно, религиозность.
Искандер однажды очень точно сказал, что религиозность не зависит ни от морали, ни от добра, ни от чего… Есть масса нравственных атеистов. Религиозность – это как музыкальный слух: она либо есть, либо ее нет. Вот и все». И она никак с моралью не коррелирует. Вот у Щедрина было безусловно религиозное мировоззрение. Думаю, по двум причинам. Ну, мне так кажется… Во-первых, потому, что оно эсхатологично. Оно исходит из постоянного ощущения расплаты. А во-вторых, потому что он мерит людей по идеалу. Он судит их с точки зрения этого идеала. И сам стремится к этому идеалу.
Все говорили – «грубый Щедрин», он старался очень таким быть, на нем эта кожура наросла. Но одна его подруга вспоминает такую историю, в воспоминаниях ее есть кусок. Короче, он в трудном положении. Он литературой никогда много не зарабатывал. Ему пишет кто-то из ее приятелей и просит в долг 5 тысяч рублей. Он не может дать и отказывает. И три дня потом ходит и говорит: «Ну, как же?! Ну ведь он же пропадет! Зачем же он у меня попросил, ведь он знает, что у меня нет». – «Да, ладно, господи, да мало ли у него друзей», – утешает его семья. – «Нет, как же! Я отказал человеку! Я был, может, последней его соломинкой! Как теперь жить? Как он меня взбутетенил! – говорил он в негодовании – Я работать третий день не могу!» И хотя в этом была и какая-то и поза тоже, но искренность тоже была.
И, в общем, в 63 года просто так не умирают. А мучился-то он и того больше. Он всех судил очень жестко, но себя – первого.
Мне кажется, что вот эта больная совесть – это и есть та примета религиозного чувства, о которой надо говорить. Вот благотворительность – это не значит религиозность. Потому что пошел, сделал добро, сам себя поцеловал на радостях – и все хорошо. Или там со свечкой в храме постоял – тоже. Или в синагоге, да? И все замечательно.
Нет, религиозность начинается с самоненависти. И она у него была так сильна, что вот дай Бог здоровья всем его читателям это пережить благополучно.
И вот на этих двух основаниях я его отношу к религиозной традиции с гораздо большим основанием, чем Льва нашего Николаевича, который незадолго до смерти написал: «Или Бога нет, или всё – Бог». Для Михаила Евграфовича такого вопроса не было.
Были ли какие-либо отношения у него с Достоевским?
С Достоевским были, очень интересные. Кстати говоря, один из его первых рассказов после ссылки назывался «Порфирий Петрович» и рассказывал о чиновнике, тоже в уголовном ведомстве, по-моему, это никем подробно не отслежено. Они знакомы-то были, причем знакомы были года эдак с 1847-го, знакомы были еще со времен «Бедных людей».
Но надо сказать, что Щедрин вообще ни с кем общаться не любил. Он был социофоб, ярко выраженный. Достоевский, напротив, был человек очень общительный. Любил поговорить. Особенно любил поговорить о гадостях. Особенно с людьми, от которых зависел в тот момент. Например, придя к Тургеневу и попросив у него взаймы, рассказал ему историю о своей некрофилии. Это он как бы ему отплатил таким образом. Много было у него таких веселых случаев. Большой был говорун и весельчак.
А что касается Щедрина, то он ведь и разговаривал очень странно, вспоминают, что у него была такая бормочущая манера, говорил что-то все под нос, надо вслушиваться. Руками размахивает, голос неприятный. Ну и потом все-таки, невзирая на большую личную симпатию, на то, что он считал Достоевского первоклассным литератором, он ненавидел его взгляды, ненавидел его журнал «Эпоха», о котором написал довольно резко.
Так что, пожалуй, отношения были, как бы сказать, более уважительные, чем с Тургеневым, и при этом гораздо более рискованные в каком-то смысле. Они друг к другу боялись приближаться. Оба понимали, что если один другому скажет настоящую гадость, то это будет очень гадкая гадость.
Вот с Тургеневым можно было так пошутить безнаказанно. Он был малый добрый. И только в самые критические моменты хватался за ружье. Вот Толстой сказал: «Ваша дочь занимается благотворительностью. Это мерзко, это ложь!» – «Я вам дам в морду!» – воскликнул Тургенев, и их чудом разняли. А у Достоевского с Салтыковым было бы иначе, они бы друг другу наговорили бы такого, что это нелегко было бы забыть.
Поэтому личного общения не было, хотя в творчестве масса общих мотивов. И между прочим, именно Щедрин был инициатором того, что Некрасов помирился с Достоевским и попросил у него для «Отечественных записок» «Подростка». Не очень хороший роман, но тем не менее.
И Салтыков говорил с гордостью: «Вот другие всё одинаково пишут, а Достоевский, хоть и плохо, да разное». Но любили они друг друга, конечно.
Раз перешли от Щедрина к Достоевскому, позвольте перейти от Щедрина к Быкову. Вот в этом замечательном диалоге «Разговор свиньи с правдою» и для Щедрина, и для вас тоже, конечно, в сегодняшнем изложении, было очевидно совершенно, что свинья съест Правду и это совершенно безнадежно…
Это отнюдь не очевидно…
Поэтому вопрос у меня к вам такой: когда вы выступаете вот в этих «Барьерах», «Поединках», где против вас выходят люди, я не хочу назвать их «свиньей», но какой смысл вам во всем этом участвовать?
Смысл очень простой. Ведь мы говорим не для того, чтобы что-то изменить, мы же говорим для того, чтобы что-нибудь сказать.
Два человека, Ивлиев и Кондрашов, два в прошлом учителя географии, один – руководитель думского комитета по культуре, другой – руководитель издательства «Просвещение», разработали такую концепцию: надо все предметы в школе разделить на образовательные и воспитательные. Образовательных должно остаться пять – это физкультура
Видимо, это останется. Остальные все предметы будут воспитательные. Значит, этим людям никто не объяснил, что обучение и есть воспитание, что чем человек умнее, тем менее он склонен к всяким гадостям.
Я хожу на все эти сомнительные «Барьеры», на которые меня, правда, очень редко зовут, потому что мало ли вдруг… – я хожу туда вовсе не для того, чтобы победить Никиту Михалкова. Никита Михалков непобедим
Вот ради этого стоит такие вещи делать. А вовсе не для конкретного результата. И Щедрин писал не для того, чтобы изменить русскую жизнь, а для того чтобы через 185 лет после дня его рождения две сотни не очень преуспевающих людей устроили себе вот такую вот отдушину. И один из них при этом еще и наварился.
Какие вам нравятся анекдоты из сегодняшней жизни? Ваш любимый?
Мой любимый такой:
Путин, Сурков и Сечин приходят в кремлевскую столовую.
– Владимир Владимирович, что вы будете?
– Мясо.
– А овощи?
– Овощи тоже будут мясо.
Никому не говорите, но он довольно широко опубликован.
70-я статья…
Никакой здесь нет статьи, потому что это, в общем, очень добрый анекдот. Им же не человечину приносят, а им приносят что-нибудь скромное.
Скажите, пожалуйста, а вот юбилей Салтыкова-Щедрина – это как-то предвидели или это спонтанно?..
Что? То, что он широко отмечается? Знаете, я думаю, тут очень простая причина: он действительно такой писатель, которого в школе никто всерьез не читает. А потом вдруг открывают для себя уже взрослыми людьми. И этот шок оказывается так силен, что хочется как-то отметить это событие.
По-моему, он из тех счастливых исключений, когда писатель приходит к взрослому читателю. Вот детей, скажем, мучают «Войной и миром», и у них образ школьного восприятия: Наполеон, Кутузов, все эти дела – это с самого начала уже заслоняет реальный роман. Ребенку не до «Войны и мира». Я всегда ратовал бы за то, чтобы ему давать «Анну Каренину» или «Казаков», любой другой текст, «Воскресение» с удовольствием они читают. Но «Войну и мир» – это тяжело, это не по их силам, у меня на «Войну и мир» уходит три месяца с детьми. Это огромная работа. Но, правда, им нравится роман, тем немногим, кто прочел.
А Щедрина они не читают вовсе. Поэтому он стал достоянием взрослых. Особенно сейчас, когда открываешь и читаешь – и просто все родное.
Дмитрий, подскажите, а как надо преподавать в старших классах, чтобы не было так мучительно скучно?
Надо с ними быть в диалоге. У меня нет рецептов готовых. Мать моя часто говорит, что я – плохой методист. Я действительно не методист. У нас в школе есть историк, я постоянно бегаю к нему, мы все бегаем на уроки друг к другу, когда у нас окно, вот я бегаю всегда к Кузину послушать, потому что я не понимаю, каким образом он это делает, но у него класс сидит вот просто как изваяния. Я спросил его как-то однажды: «Как вы этого добиваетесь?» – «Модуляцией», – сказал он.
У меня в одном классе была веселая такая девочка Маша, сильно пьющая, на урок приходящая с коньяком, и как-то я, в общем, не возбранял ей это, если она демонстративно доставала фляжку, я говорил: «ну, если ты можешь адекватно отвечать, то ради бога… пей, да дело разумей». Она тут же ее убрала, ей стало неинтересно. Я ее как-то спросил: «Машка, а чего вы все так смирно сидите на Кузине, ведь он ничего абсолютно не делает? Вот я ору иногда, да». И она ответила: «Он не орет, Львович, он смотрит, но смотрит так, что лучше бы он визжал».
Есть другой. Можно с ними выстроить диалог. Чтобы им было интересно, увлекательно. И им действительно очень увлекательно. Я много от них услышал интересных вещей. И многие из них опубликовал, естественно, под своим именем. Потому что это же общий разговор, это же я их провоцирую на это.
Вот. Я не могу работать с классом хорошистов. Я не могу работать с классом, в котором все хорошо знают предмет. Я могу работать с отпетыми, которым литература жизненно необходима, и это делается очень просто: вы приходите в такой класс, первые пять минут вас будут слушать всегда, если вы – новый человек, они просто еще думают, с какой стороны вас убить, – вот в эти первые пять минут, которые у вас есть, нужно употребить максимум трудных слов, как если бы вы говорили с аспирантами, «трансцендентность», «акциденция», «метемпсихоз», как известно, дети в методике погружения гораздо лучше ловят предметы: через два часа они понимают, о чем вы говорите, а через три начинают поддерживать разговор на этом же уровне. Вот мой первый класс был такой. Когда они сидели уже абсолютно махнувшие на себя рукой, я начал им рассказывать о пореформенной России, увлекся, и через три месяца этот класс лучше всех в школе знал литературу. Больше они не знали ничего. Но вот математичку один из них назвал «тварь дрожащая». Она прибежала ко мне жаловаться, я говорю: «А что вы жалуетесь? Это цитата. Это прекрасно. Мальчик прочел «Преступление и наказание». И это нам очень понравилось.
Или я могу работать с отличниками, которые сами мотивируют. Такой класс у меня тоже есть, они знают всё лучше меня, и с ними мне интересно. Вот там я люблю рассказывать этот эпизод, про масонство применительно к «Войне и миру», про Баздеева. А потом говорю: «Ну вот, я вам, в сущности, фигней какой-то забиваю головы, а ведь завтра комиссия Минобраза, которая частную школу будет проверять особенно жестоко. Ну что вы им скажете?!» И такой ленивый голос с камчатки: «Львович, вы говорите, что надо – мы скажем».
Вот если у вас есть такие отношения с классом, то все будет хорошо. И у них действительно все отскочило от зубов, когда было надо, комиссия сказала: какие прекрасные, какие мотивированные дети!» Сейчас это слово «мотивированные» очень модно. Мотивированные, да.
А вот с хорошистами я не знаю, как работать, я не знаю, как их заинтересовать. Им литература не нужна. Они в ней не находят ответов на свои проблемы. А вот отпетые находят, не случайно я помню, как мне один такой, совсем безнадежный, вот такой гориллообразный мальчик говорил: «Ну, я Базаров…» Я говорил: «Да, ты Базаров, и поэтому учись у него. Вот если бы он вел себя чуть лучше, он бы, может быть, не помер».
Дмитрий, вы в гуще школьной темы. Мы-то со стороны видели фильм «Школа», а каково ваше мнение о нем?
Эстетически мне это очень нравится. Там есть потрясающие сцены, снятые одним куском, как вот две последние серии. Там прекрасные актерские работы. Очень хорошая, узнаваемая речь.
Но это все не имеет никакого отношения к школе. И слава Богу. Потому что это какой-то ужасный мир. Вы же знаете, что Гай Германика в школе не училась. Ее оттуда выгнали. Это страшный мир, возникший в воображении больного, книжного подростка, такого загадочного, такого ненавидящего тоже всех и себя.
Но эти взрослые половозрелые путаны в 10 классе, эти страшные мальчики-новоконформисты, эти законченные нацики… «С кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышат?», как писал Лермонтов. Я в разных школах преподавал – и в частных, и в обычных, и один мой ученик до сих пор мне делает скидку за починку моей машины в автосервисе, я помню, это был странный, страшный малый такой – Сережа, я первый в его жизни поставил ему «четыре». И он мне сказал: «Дмитрий Львович… Вы, прям, ангел…»
Вот. Всякие у меня дети бывали. Но таких вот, как в фильме, у меня не было, слава Богу. И я думаю, что их и нет. Вот есть вечный такой вопрос: а что делать учителю, если его ребенок ударил? В школе же есть такие ситуации, фактически есть. Если класс тебя бойкотирует, что делать? Они если захотят тебя бойкотировать, они всегда тебя уроют, потому что ты один, а их тридцать. Или, если ты в хорошей школе, двадцать. Или, если в сельской, трое. Но все равно – трое на одного, понимаете? Это нормальная ситуация.
Ребята, не надо до этого доводить. Когда он тебя ударил, уже делать нечего, уже ничего нельзя делать, уже надо менять профессию, уже надо переквалифицироваться в управдомы.
Вот в 1993 году в сентябре в Белом доме что надо было делать? Не доводить до этого. А когда до этого уже довели, тут делать нечего. Точно так же и здесь. Ты обязан сделать так, чтобы они тебя слушали. Как ты это будешь делать – твоя проблема. Ты можешь орать, ты можешь льстить, подлаживаться, ты можешь быть смешным, можешь быть клоуном, ты можешь внушать безумное почтение к себе, чтобы они чувствовали это. Если не умеешь этого, то все.
В общем, это довольно тяжелая штука. Я иду по самому простому пути. Самому циничному. Я знаю, что дети любят уважать себя. И у них нет никаких оснований для самоуважения. Надо их заставить уважать себя, и они будут за это тебя любить. Докажи им, что они умные. Поставь перед ними сложную, серьезную задачу. Заставь их решить эту задачу. И они будут тебя обожать.
Скажи им: «Ребята, сегодня у нас очень трудная тема. Мы пишем сравнительную характеристику Кутузова и Наполеона. Я понимаю, что это далеко не для 10 класса, это сложнейший вопрос, но кто это сделает хорошо, тот может рассчитывать на любую пятерку и мое уважение». Тема элементарная, на самом деле, идиотская, но ребенок, пишущий это, начинает себя чувствовать хозяином миров. Найдите пару хороших сочинений, прочтите их в классе. Дайте ему это почувствовать. Лучше возьмите того ученика для этой цели, который уже положил на себя с прибором и чувствует себя отпетым и не видит за собой перспектив, – внушите ему, что он – непонятый гений, и любая попытка зашуметь на вашем уроке будет пресекаться этим непонятым гением, особенно, если у него здоровые кулаки.
Это довольно простое дело, в общем. Но зато, когда они вас понимают и когда они с вами, большего счастья у вас не будет ни от чего. Потому что вот это действительно блаженство, настоящее блаженство, почти телепатическое: когда вы понимает, что хотят они, они понимают, что говорите вы.
Вот поэтому я люблю эту работу. А если бы у меня было так, как в сериале «Школа», смею вас уверить, я дня бы там не остался, слава Богу, меня газета пока еще, в скромных пределах, кормит.