Столько дел о наследстве прошло через его руки! Как часто приходилось ему видеть наследников, что бросались к нотариусу и чуть ли не дрались над свежей могилой богатого родственника или состоятельного отца!
И вот дядя передал все свое добро в богадельню. Бедный мой дядюшка Эжен, как я его понимаю: он ни в чем не нуждается, ноги его обуты в мягкие шлепанцы, ест он понемножку, ровно столько, сколько в состоянии переварить желудок человека, которому перевалило за девяносто, — все равно, богат он или беден.
Теперь дядя Эжен в богадельне; а в богадельне много народу — стариков и старушек в синих халатах, у которых либо никого нет, чтобы им помочь, либо есть дети, но и они уже не в силах ухаживать за ними — то ли из-за отсутствия средств или времени, а может, потому, что и у них не осталось никакого «добра» — ни дома, ни земли, проданных по причине филлоксеры или аграрного кризиса, разоряющего одних только малоземельных.
Не исключено, что дядя Эжен с ними знаком.
Но у дяди Эжена — отдельная комната; вероятно, он сидит в своем кресле и размышляет, — теперь он может посвящать размышлениям все свое время.
Мой отец прожил более восьмидесяти лет, и я знаю, что такое восьмидесятилетний старик, у которого вдоволь времени для размышлений.
Когда в 1936 году меня избрали депутатом от коммунистической партий, отец сказал мне при встрече: «Это славно, мой мальчик, но смотри не бери пример с других… Конечно, мне хотелось бы пожить еще немного, чтобы увидеть во Франции Советы, но все равно я счастлив — ведь мне довелось быть свидетелем того, как крепнул социализм в СССР».
Вот о чем думал мой отец. Дожив до восьмидесяти лет, он не предавался тягостным воспоминаниям о том, что выпало на его долю, он думал о будущем.
А вот дядюшку Эжена одолевают, должно быть, те же мысли, что и деда Сильвена: тот, сидя в кресле, только и мог, что рассказывать о своих итальянских походах. Дядюшка Эжен тоже вспоминает о победах, одержанных на поприще перекупщика земли, о деньгах, которыми он ссужал невезучих крестьян под такой кабальный залог, что те уже никогда не могли расплатиться.
Долгими днями вспоминается ему то участок земли, то дом, которые уже перестали быть собственностью попавших в беду хозяев, и добавились к его «добру» или, после перепродажи, звонкой монетой осели в его ладонях.
И дядя Эжен по-прежнему не устает повторять себе: «Я стал самым богатым человеком в округе». Бедный дядюшка! Снова и снова, по сто раз на день, твердит он одно и то же, и как знать, не мнит ли он себя равным нынешнему герцогу Люинскому, который с высоты своего замка озирает потухшим взором великолепную панораму долины, где текут воды милой моему сердцу Шер, спеша в ласковые объятия серебристых струй Луары?
Взять реванш над своим господином — вот ведь что важно для крепостного, — не так ли, бедный мой дядюшка Эжен? — а вовсе не тревоги и не слезы крестьян, разоренных филлоксерой, градом или ящуром и решившихся прибегнуть к услугам перекупщика!
Если бы дядя Эжен задумался над судьбой этих несчастных, то я знаю, за какую мысль он бы ухватился: он успокоился бы на том, что не он же наслал филлоксеру на виноградники маломощных хозяев, не он заразил ящуром их скот и хлева, — он просто делал свое дело перекупщика, притом в полном согласии с законом, и господь бог, который не может быть одинаково добр и к богатым, и к бедным, признал его достойным милости и сподобил стать богаче всех в этом краю.
И мне вдруг захотелось навестить дядю Эжена.
«Это я, Жан Бреко, — сказал бы я ему, — сын прачки, ваш племянник, коммунист; много воды утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз, мне было тогда не больше сорока пяти, а теперь уже все семьдесят…
Бедный мой дядюшка! Стало быть, вы — в доме для престарелых и всем довольны. Значит, бедный мой дядюшка, комнаты в двадцать пять метров достаточно, чтобы приютить на склоне лет богатейшего человека округи, — и, кроме убогого воспоминания, что огоньком свечи мерцает над мраком прошлого, вам, стало быть, ровно ничего не нужно?
Право, стоило ли ради этого стараться, бедный мой дядя Эжен!
Нет, нет, не тревожьтесь, я не посягаю на вашу собственность, это пристало разве что наследникам господина Бус сак а, — они небось сгорают от нетерпения: «Старику давно бы пора на тот свет», — твердят они, готовые вцепиться друг другу в глотку.
Ведь я, Жан Бреко, сын прачки, — один из самых богатых людей Франции, мне принадлежат несметные сокровища, бедный мой дядюшка: я богат животворной и пламенной идеей, она сверкает ярче самой прекрасной звезды на небосклоне, она никогда не угаснет и вечно будет звать меня вперед.
И потом — у меня есть семья, огромная и добрая, как хлеб».
АНДРЕ МОРУА
Возвращение пленного
История эта не вымышленная, а подлинная. Произошла она в 1945 году во французской деревушке, которую мы по понятным причинам назовем условно Шардей.
Начинается наша история в поезде, на котором возвращаются из Германии пленные французы. Их двенадцать человек в купе, рассчитанном на десятерых; им страшно тесно, они изнемогают от усталости, но настроение у всех повышенное, и они счастливы от сознания, что после пятилетнего отсутствия снова увидят наконец родные места, свой дом, свою семью.
Почти у всех воображение занято сейчас образом женщины. Они думают о ней с любовью, с надеждой, а кое-кто и с тревогой. Найдут ли они ее все такою же, по-прежнему верной? С кем она встречалась, что делала в эти долгие годы одиночества? Удастся ли вновь наладить совместную жизнь? Те, у кого есть дети, волнуются меньше. Их женам пришлось заниматься ребятишками, и присутствие малышей, их жизнерадостность, помогут на первых порах войти в привычную колею.
В углу купе сидит высокий, худой мужчина, с живым лицом и горящими глазами, похожий скорее на испанца, чем на француза. Зовут его Рено Лемари, и родом он из Шардея в Перигоре. В то время как поезд мчится в ночи и время от времени паровозный свисток покрывает однообразный грохот колес, он беседует с соседом:
— Ты женат, Сатюрнен?
— Конечно, женат… Еще до войны два малыша родилось… Ее зовут Марта. Хочешь, покажу карточку?
Сатюрнен — низкорослый веселый мужчина со шрамом на лице — вынимает из внутреннего кармана потрепанный, засаленный бумажник и с гордым видом показывает рваную фотографию.
— Красавица! — замечает Лемари. — И тебе не боязно возвращаться?
— Боязно?.. Я сам не свой от радости. Чего же бояться?
— Но ведь она красавица, осталась одна, а вокруг столько мужчин…
— Ты меня смешишь! Для Марты других мужчин от роду не существовало… С ней вдвоем мы всегда были счастливы… А если бы я тебе показал, какие письма она мне присылала все эти пять лет…
— Ну, письма… Это еще ничего не доказывает… Я тоже получал прекрасные письма… И все-таки я очень волнуюсь.
— Ты не уверен в своей жене?
— Да нет, уверен… Был, по крайней мере, уверен… Пожалуй, больше, чем кто другой… Мы женаты уже шесть лет, и ничто никогда не омрачало нашу жизнь.
— Так в чем же дело?
— Все дело, старина, в моем характере… Я из тех, что никак не могут поверить в счастье. Я всегда твердил себе, что Элен для меня слишком хороша, слишком красива, слишком умна… Она женщина образованная, мастерица на все руки… Возьмется за тряпку — тряпка превращается в платье… Примется обставлять крестьянский домик — он становится раем… Вот я и думаю: во время войны в наших местах перебывало много беженцев и среди них, разумеется, попадались люди куда лучше меня… Возможно, были и иностранцы, союзники… На самую красивую женщину в селе, ясное дело, обращали внимание.
— Ну и что же такого? Раз она тебя любит…
— Так-то оно так, старина. Но ты представь себе: жить в одиночестве целых пять лет. Шардей не ее родина, а моя. Родни у нее там нет. Значит, соблазн был велик.
— Ты меня смешишь, честное слово! У тебя мозги набекрень… Ну, допустим даже, что что-то и было… Что ж из этого, если она о нем и думать перестала? Если только ты один ей и нужен?.. Скажут мне, предположим, что Марта… Так я отвечу: «Ни слова больше!.. Она мне жена; пришлось воевать; она осталась одна; а теперь снова мир… Мы начинаем сызнова».
— Я не таков, — возразил Лемари. — Если я узнаю, когда вернусь, хоть сущую малость…
— Что же ты тогда сделаешь? Убьешь ее? Ты полоумный, что ли?
— Нет, ничего я с ней не сделаю. Даже не попрекну. Я сгину. Уеду куда-нибудь подальше, переменю имя. Оставлю ей деньги, дом… Мне ничего не надобно, я заработаю себе на хлеб. Начну новую жизнь… Может, это и глупо, но уж таков я: все или ничего…
Паровоз просвистел; загромыхали стрелки; поезд входил в вокзал. Собеседники умолкли.
Мэром Шардея был сельский учитель. То был человек честный, добрый и осмотрительный. Получив в один прекрасный день уведомление о том, что двадцатого августа должен вернуться домой Рено Лемари, входящий в группу пленных, направляющихся на юго-запад, мэр решил лично оповестить об этом его жену. Он застал ее за работой в садике; садик у нее был лучше всех на селе, ползучие розы обрамляли крыльцо с обеих сторон.
— Я отлично знаю, мадам Лемари, что вы не из тех женщин, которых, во избежание опасного осложнения, нужно предупреждать о возвращении супруга… Надобности в этом нет, разумеется. Более того, позвольте заметить, ваше поведение, ваша строгость всех восхищали… Даже кумушки, которые обычно не слишком снисходительны к другим женщинам, не могли ничего сказать на ваш счет.
— Всегда найдется, что сказать, господин мэр, — заметила Элен, улыбнувшись.
— Я сам так думал, мадам, именно так… Но вы всех их обезоружили… А пришел я для того, чтобы увидеть, как вы обрадуетесь… и, уверяю вас, радуюсь вместе с вами. Вам, думаю, захочется устроить ему торжественную встречу… Как и у всех теперь, у вас, верно, не густо, но по такому случаю…
— Вы совершенно правы, господин мэр. Я устрою Рено торжественную встречу… Вы сказали, двадцатого? А в котором часу, как вы думаете?
— В бумаге сказано: «Поезд отправляется из Парижа в двадцать три часа». Такие составы движутся медленно… Мужу вашему придется слезть в Тивье, значит, ему предстоит пройти еще четыре километра пешком. Так что раньше полудня его не ждите.
— Уверяю вас, господин мэр, ему будет приготовлен отличный завтрак… Сами понимаете, вас я не приглашаю… Но я очень благодарна вам за то, что вы пришли.
— В Шардее все любят вас, мадам Лемари… Хоть вы и не здешняя, все вас считают своею.
Двадцатого числа Элен Лемари поднялась в шесть часов утра. Ночь она не спала. Накануне она убрала весь дом, вымыла выложенные плиткой стены, натерла полы, заменила запыленные шнуры у оконных занавесок свежими. Затем она отправилась к Марсиалю, местному парикмахеру, так как решила завиться, и пролежала ночь с сеткой на голове, чтобы не смять прическу. Она пересмотрела свое белье и любовно выбрала шелковое, которое ни разу не надевала за все долгие годы одиночества. Какое надеть платье? Когда-то ему особенно нравилось полосатое синее с белым из переливчатой ткани. Но, примерив его, она с великим огорчением убедилась, что оно стало ей широко, так сильно похудела она от недоедания. Нет, она наденет черное, которое сшила сама, и украсит его цветным воротничком и поясом.
Перед тем как приготовить завтрак, она припомнила все, что он любит. Но во Франции 1945 года многого недоставало… Сделать шоколадный крем?.. Да, он очень его любит, но шоколада-то нет. К счастью, у нее было несколько свежих яиц от собственных кур, а Рено говорил, что она готовит яичницы лучше всех… Он любит недожаренное мясо, хрустящую картошку, но лавка шардейского мясника закрыта уже третий день… Был у нее цыпленок, зарезанный накануне; она изжарила его. А так как одна из ее соседок уверяла, что в городке неподалеку лавочник продает из-под полы шоколад, она решила съездить туда.
«Если я выйду из дому в восемь, — подумала она, — то к девяти могу возвратиться… Перед уходом я все приготовлю, так что, когда вернусь, мне останется только заняться стряпней».
Она была глубоко взволнована и вместе с тем очень весела. Погода стояла прекрасная. Никогда еще утреннее солнце так не сияло над долиной. Она стала накрывать на стол, напевая. «Скатерть в белую и красную клетку… Стол был покрыт ею за нашим первым супружеским обедом… Будут розовые тарелки с картинками, которые так забавляли его… Бутылку игристого вина… а главное — цветы… Он всегда любил, чтобы на столе были цветы, и говорил, что я подбираю букеты лучше всех».
Она составила трехцветный букет: белые маргаритки, маки, васильки и несколько колосьев овса. Прежде чем уехать, она, опершись на велосипед, долго смотрела в распахнутое окно на их маленькую столовую. Да, ничего не скажешь, все приготовлено отлично. После всех пережитых невзгод Рено будет, конечно, удивлен, что и в доме его, и в жене почти ничего не изменилось… Она посмотрелась в большое зеркало. Слишком худа, пожалуй, но зато какой цвет лица, какая она молодая и притом явно влюблена… Голова кружилась у нее от счастья.
«Ну, пора в дорогу! — подумала она. — Который час? Боже, уже девять!.. Как я замешкалась… Но мэр сказал, что поезд придет около двенадцати… К тому времени вполне успею».
Домик супругов Лемари стоял на отшибе, на самой окраине села, а потому никто не заметил, как солдат — худой, с горящим взглядом — прокрался в их сад. На мгновение он замер, ослепленный светом и счастьем, одурманенный красотой цветов и гудением пчел. Потом он тихо позвал:
— Элен!
Никто не ответил. Он повторил несколько раз:
— Элен!.. Элен!..
Встревоженный безмолвием, он подошел к окну и увидел стол, накрытый на двоих, цветы, бутылку игристого. Сердце его так дрогнуло, что ему пришлось прислониться к стене.
«Боже! Она живет не одна!» — подумал он.
Час спустя, когда Элен вернулась домой, соседка сказала ей:
— Я видела вашего Рено. Он бежал по дороге. Я его окликнула, а он даже не обернулся.
— Бежал?.. В какую же сторону?
— В сторону Тивье.
Она бросилась к мэру, но тот ничего не знал.
— Я боюсь, господин мэр… Очень боюсь… Рено на вид хоть и суров, но он человек ревнивый, мнительный. Он увидел два прибора… Он, вероятно, не понял, что я жду
Мэр распорядился, чтобы на вокзал Тивье отправили рассыльного на велосипеде, поднял на ноги жандармов, но Лемари (Рено) исчез. Элен всю ночь просидела у стола; было жарко, и цветы стали уже вянуть. К еде она не прикоснулась.
Прошел день, потом неделя, потом месяц.
Теперь вот уже два года минуло с того трагического дня, и до нее не дошло ни малейшего слуха о муже.
Я пишу эту историю в надежде, что он прочтет ее и вернется.
Проклятье золотого тельца
Войдя в нью-йоркский ресторан «Золотая змея», где я был завсегдатаем, я сразу заметил за первым столиком маленького старичка, перед которым лежал большой кровавый бифштекс. По правде говоря, вначале мое внимание привлекло свежее мясо, которое в эти годы было редкостью, но потом меня заинтересовал и сам старик с печальным, тонким лицом. Я сразу почувствовал, что встречал его прежде, не то в Париже, не то где-то еще. Усевшись за столик, я подозвал хозяина, расторопного и ловкого уроженца Перигора, который сумел превратить этот маленький тесный подвальчик в приют гурманов.
— Скажите-ка, господин Робер, кто этот посетитель, который сидит справа от двери? Ведь он француз?
— Который? Тот, что сидит один за столиком? Это господин Борак. Он бывает у нас ежедневно.
— Борак? Промышленник? Ну конечно же, теперь и я узнаю. Но прежде я его ни разу у вас не видел.
— Он обычно приходит раньше всех. Он любит одиночество.
Хозяин наклонился к моему столику и добавил, понизив голос:
— Чудаки они какие-то, он и его жена… Право слово, чудаки. Вот видите, сейчас он завтракает один. А приходите сегодня вечером в семь часов, и вы застанете его жену — она будет обедать тоже одна. Можно подумать, что им тошно глядеть друг на друга. А на самом деле живут душа в душу… Они снимают номер в отеле «Дельмонико»… Понять я их не могу. Загадка, да и только…
— Хозяин! — окликнул гарсон. — Счет на пятнадцатый столик.
Господин Робер отошел, а я продолжал думать о странной чете Борак… Ну конечно, я был с ним знаком в Париже. В те годы, между двумя мировыми войнами, он постоянно бывал у драматурга Фабера, который испытывал к нему необъяснимое тяготение; видимо, их объединяла общая мания — надежное помещение капитала и страх потерять нажитые деньги. Борак… Ему должно быть теперь лет восемьдесят. Я вспомнил, что около 1923 года он удалился от дел, сколотив капиталец в несколько миллионов. В ту пору его приводило в отчаяние падение франка.
— Безобразие! — возмущался он. — Я сорок лет трудился в поте лица, чтобы кончить дни в нищете. Мало того, что моя рента и облигации гроша ломаного теперь не стоят, акции промышленных предприятий тоже перестали подниматься. Деньги тают на глазах. Что будет с нами на старости лет?
— Берите пример с меня, — советовал ему Фабер. — Я обратил все свои деньги в фунты… Это вполне надежная валюта.
Когда года три-четыре спустя я вновь увидел обоих приятелей, они были в смятении. Борак последовал совету Фабера, но после этого Пуанкаре удалось поднять курс франка, и фунт сильно упал. Теперь Борак думал только о том, как уклониться от подоходного налога, который в ту пору начал расти.