Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моррисон. Путешествие шамана - Алексей Михайлович Поликовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ни аудио, ни кинозаписей выступлений Doors в клубах «London Fog» и «Whisky a Go-Go», естественно, не сохранилось. Кто стал бы тратить пленку и драгоценное время своей жизни, фиксируя многочасовые концерты никому не известной группы в темном накуренном зале? Такого энтузиаста не нашлось. Группу составляли три пациента Махариши Махеш Йоги, добивавшиеся просветления души в его трансцендентальном центре, находившемся в районе Пасифик Пэлисэйдз, и один вдохновенный наркоман в эротических кожаных штанах. Да и самого клуба «London Fog», где они начинали, играя пять часов подряд перед пятью равнодушными посетителями и рыжеволосой девушкой Памелой Курсон, тоже не сохранилось. А вот клуб «Whisky a Go-Go» – белое здание с арками на углу улицы – существует до сих пор. Сейчас этот клуб – почтенный ветеран, а тогда был новомодным заведением, принадлежавшим Элмеру Валентайну, бывшему полицейскому из Чикаго. Отставной коп неплохо соображал: пусть те, кто постарше и побогаче, развлекаются в клубах «Плейбоя» и берут пример с Хью Хефнера, а он сделает ставку на молодежь. Первым артистом, выступившем в новом клубе на Сансет-стрип, был певец Джонни Риверс, ныне почти забытый, зато потом последовали незабвенные: Beach Boys, Боб Дилан, Джими Хендрикс, Love с Артуром Ли, Jefferson Airplane с Грейс Слик. Музыка пышно расцветала под высоким потолком этого модного места, где молодые тела всю ночь сплетались в психоделических танцах.

Элмер Валентайн – солидный, крепкий мужчина в темном костюме и при галстуке, с добротным лицом полицейского из фильмов сороковых годов – имел вкус к шоу-бизнесу. Однажды он увидел, что на галерее, над ритмично колышащейся человеческой массой, в одиночку танцует девушка в белой облегающей майке, коротких шортиках и кедах. Она танцевала с закрытыми глазами, но по каждому ее движению было видно: она чувствует, что сотни пар глаз жадно касаются ее покачивающихся бедер и скользят по ее обнаженным, закинутым за голову рукам. Элмера Валентайна в очередной раз осенило, и он распорядился повесить на верхотуре стеклянные кабины, где отныне каждую ночь у шестов в беспрерывном экстазе танцевали полуобнаженные девушки. Валентайн даже нанял им преподавательницу хореографии. Девушки танцевали пять часов каждую ночь и получали 150 долларов в неделю.

Не только, значит, виски могло быть go-go, но и девушки. Отныне в американском языке появилось новое выражение: «go-go girls». Мэри Вербелоу, прилетевшая в Лос-Анджелес к Джиму, некоторое время проработав в офисе госпиталя и поучившись живописи, в конце концов сорвалась с твердой орбиты, на которую запустили ее родители. Девушка-католичка освоила новую профессию в еще одном модном клубе на бульваре Сансет. Клуб назывался «Gazzari». Моррисон не хотел, чтобы Мэри там танцевала. Но она все равно каждую ночь висела над грохочущим залом в стеклянной кабинке и танцевала, танцевала, танцевала до упаду.

Когда весть о том, что Джим Моррисон занялся рок-музыкой и основал группу Doors, дошла до его приятелей в Клируотере, они со смехом пожимали плечами. Не было человека, менее пригодного для музыки, чем он. Начиная свою сценическую карьеру, он часто пел мимо нот. Он сам знал, что фальшивит, гнусавит, отстает от темпа, забегает вперед, и поначалу его это смущало. Он жался к краю сцены, принимал стеснительные позы, отворачивался от зала. Но это быстро прошло. На бесчисленных концертах в темном зальчике клуба «London Fog» он постигал суть сцены, на которую ни в коем случае нельзя выходить обычным нормальным человеком. Сцена требует преодоления в себе границ и рубежей. Эти рубежи уже так давно вдавлены в гены homo sapiens, уже так сильно срослись с его психикой, что как будто стали самой сутью человека, который в результате веков эволюции и витков развития стал человеком ограниченным. Мысли его текут по заранее проложенным каналам, чувства его загнаны в рамки приличий, тело его зашито в ткань, волосы пострижены по лекалу, голос ограничен малыми децибелами, а поступки, как кольца детской пирамидки на штырь, всегда нанизаны на элементарную логику. Человек общественный, или цивил на языке новых левых, процежен тысячу раз через социальные ситечки, очищен от опасных примесей, разлит по бутылочкам и готов к употреблению. Вот через эти границы и рубежи и прорывался стеснительный книгоман Джим Моррисон, выходя на сцену. И, встав на этот путь, взломав замки в своем собственном мозгу, раскрепостив свое тело, подпалив душу, он ощущал дикий кайф: кайф человека, с грохотом и воплем рушащегося в пропасть, кайф алкаша, пляшущего свои кривые танцы на центральной площади города. Кайф освобождения.

Трое других имели совсем иные стимулы. Группа состояла из четырех очень разных людей, которые могли безоблачно быть вместе только тогда, когда их сплачивала одна большая идея и одна общая цель: прорваться. Оптимист, позитивист, гурман и хороший сын добрых родителей, Рей Манзарек был на пять лет старше Моррисона; группа Doors была для этого взрослого человека последним шансом в один прыжок перепрыгнуть из неуютного состояния выпускника-переростка в счастливую жизнь сбывшегося человека. Другие были моложе его и еще имели время искать самих себя, ему же оставался всего один шаг до восьмичасового рабочего дня в офисе. В группе он старался играть роль старшего брата и стабилизатора самолета, который усилиями пилота Моррисона то и дело валился в штопор. Робби Кригер, сын богатых родителей, ко всему происходящему относился с легким юмором патриция; посреди дебошей и безумств он отстраненно импровизировал на гитаре. Что касается Джона Денсмора, отпустившего огромные бакенбарды, которые должны были конкурировать с кожаными штанами Моррисона, то нервный барабанщик, как ни странно это прозвучит, с самого начала с неприязнью смотрел на фронтмена группы и терпеть не мог его выходок. И мрачная группа Doors, в которой он волею судьбы играл, ему не нравилась. Во всяком случае, в перерывах между сетами в клубе «London Fog» он убегал в соседний клуб «Whisky a Go-Go» посмотреть на веселую группу Love, которая его восхищала.

Счастливое время первоначального братства закончилось очень быстро. Несходство характеров и устремлений было столь разительным, что Манзарек и Денсмор и через тридцать лет после смерти Моррисона продолжали выяснять отношения из-за сотни долларов, которые трое членов группы летом 1965 года в складчину доплачивали Манзареку, снимавшему дом на пляже. Группа тут репетировала. Манзарек считал дом скромным жильем для себя и своей любимой женщины Дороти Фуджикавы, а Денсмор – роскошной виллой, которую хитрый органист организовал себе за счет товарищей. Оба не нашли ничего лучшего, как тянуть каждый на свою сторону пребывающего в других мирах бездомного отщепенца Моррисона. Это препирательство двух миллионеров о 33 долларах должно показаться Повелителю Ящериц очень смешным, где бы он сейчас ни находился. По версии Манзарека, Джим полностью поддерживал его и считал Денсмора скупердяем и идиотом. По версии Денсмора, Джим бегал по окрестным барам в поисках ангажемента для Doors и раздраженно говорил о Манзареке, что он гад, живущий за счет группы.

5.

Родители Мэри Вербелоу не хотели отпускать ее в Лос-Анджелес, к Моррисону, который в их глазах был болтун без будущего. К тому же он пил. Девушке пришлось пройти через ряд семейных сцен. Мама, папа и средний класс цеплялись за нее руками, присосками, усиками и щупальцами. Ты не должна туда ехать! Ты не имеешь права туда ехать! Подумай о своем будущем! Мать в виде компенсации за отказ от любви предложила Мэри купить в ее комнату новый мебельный гарнитур. Самый модный в середине шестидесятых, в античном стиле! Ты разрушаешь свою жизнь! Подумай, у тебя будет собственное трюмо с тремя зеркалами! Ничего не помогло, даже трюмо. Мэри взяла билет на самолет и прилетела в Лос-Анджелес, где Моррисон в мятой армейской куртке встречал ее в аэропорту с сияющим от счастья лицом. Он был исполнен преклонения перед ней, так, словно она была не высокая статная американская девушка, прилетевшая эконом-классом, а ангел, сошедший с небес по лестнице из радуги и цветов.

Он и Мэри жили теперь в одном городе, но у каждого была своя квартира. Соединения не происходило. Она упорно держала дистанцию. И, даже приходя к нему, она всегда умела словом или жестом показать, что пришла не навсегда и уйдет обязательно. В ней была твердость независимой женщины, которая точно знает, чего хочет. Он никак не мог преодолеть ничейную землю между ними, никак не мог сблизиться с ней так, чтобы между ними уже больше ничего не было: ни воздуха, ни одежды, ни противоречий, ни отталкивания двух «я». Она и будучи с ним, была с ним не вся и не до конца. В ней было своеволие, с которым его воля не могла тягаться. И все равно он не мог без нее ни дня, все равно он боготворил эту высокую девушку со спортивной фигурой и сильным, независимым характером.

Теперь пришло время Мэри Вербелоу преодолевать стены и заборы, которыми ее окружили родители. Она записалась на отделение живописи в городской колледж и ездила туда через весь огромный город. Она хотела быть художницей. Моррисон думал, что она прилетела к нему, но нет, она прилетела в новую жизнь, в которой он был ее пусть и важным, но не единственным интересом. Они теперь словно боролись за то, кто из них взрослее и ответственнее относится к другому. Когда Мэри увлекалась танцами и устроилась на работу в клуб «Gazzari» на Сансет-стрип, он требовал от нее, чтобы она образумилась и вернулась к учебе. Но она не отдавала ему инициативу. Она в ответ говорила, что затея с Doors ей не нравится. Все равно ничего не выйдет. Какие двери, почему тогда не окна? Она говорила ему то же самое, что говорил отец и десятки других людей в Клируотере, в Лос-Анджелесе, в университете: какая такая рок-группа? какая такая музыка? у него нет музыкального образования! он в жизни не умел отличать ля от фа! Ему лучше перестать играть в Джеймса Дина, оставить репетиции в доме у Кригера и заняться делом: вернуться в университет и подумать над темой для диссертации.

В маленьком захолустном Клируотере они мечтали о времени, когда между ними не будут стоять ее родители. Теперь они были вместе – двое влюбленных в огромном Городе Ангелов, на краю пустыни, на берегу океана. Но что-то не срасталось. Он сделал ей предложение. Почти в отчаянии. Она сказала «нет». Подробностей сцены, – а вернее, целого ряда сцен, – мы не знаем. Мэри Вербелоу всегда отказывалась давать интервью, всегда избегала прессы, даже той, что предлагала ей деньги за несколько часов откровенного разговора. Оливер Стоун, снимавший в девяностые свое дурацкое кино, пытался побеседовать с ней, но тоже получил отказ. Лишь однажды, через тридцать четыре года после смерти Моррисона, она согласилась поговорить с корреспондентом газеты, выходящей в ее родных местах, и рассказала ему некоторые подробности отношений. Очень сдержанно, очень скупо. К тому времени, когда она наконец согласилась дать первое и последнее интервью в своей жизни, она дважды была замужем, дважды развелась, не имела детей и жила в Калифорнии в передвижном доме-автомобиле. Одна.

Как бы то ни было, поздней весной 1965 года в Лос-Анджелесе она сказала Моррисону окончательное «нет». Непутевый студент-кинематографист, зачем-то затеявший рок-группу, в качестве спутника жизни ее больше не устраивал. Он был никто, а она уже стала девушкой года в клубе «Gazzari»! И если в конфликте двух самолюбий и в тонкой механике любви важно знать, кто кому нанес бóльшую боль и кто кого бросил, то надо сказать прямо: это Мэри Вербелоу бросила Джима Моррисона.

Роды, отношения в семье в ранние годы жизни, первая любовь – вещи, которые создают человека. Отцовская строгость замкнула перед Моррисоном внешний мир и вытолкнула его в потаенный мир книг и видений, а расставание с Мэри Вербелоу покалечило его душу. Он был убит, уничтожен, разрушен, потерян и пребывал в этом состоянии – в разных его проявлениях – до смерти. Он всегда ее помнил и никогда не переставал тосковать по ней. Именно тогда, когда Мэри ушла от него, он начал пить по-настоящему. Именно тогда, когда она оставила его, он впервые в жизни ощутил глубокое отчаяние. Это был первый в его жизни полный и окончательный The End, равнозначный смерти.

Что-то в нем умерло. Сбитый с ног, уничтоженный болью и тоской, он загремел вниз, покатился под откос в равнодушном отупении к собственной судьбе. В Лос-Анджелесе у него была неплохая квартира, которой завидовали другие студенты. Квартиру оплачивали родители. Разрыв с Мэри и разрыв с родителями совпали во времени; и тут впервые в жизни он должен был ощутить горечь свободы, и тоску свободы, и одиночество, которое является оборотной стороной свободы. Он оставил энергичный, раскаленный, пропитанный душком безумия Город Ангелов и переселился в полузаброшенный пригород, в сонную Венецию, стоящую на заросших тиной каналах. Он переехал в захламленную халабуду, в которой жил его университетский приятель по имени Деннис. Там было слишком тесно и грязно, и тогда он выбрался на крышу и отныне жил на свежем воздухе под открытым небом. Если он и спускался вниз, то только чтобы бродить без цели по огромным пляжам, опоясывающим Венецию, и бормотать стихи.

Почти все, что Doors предстояло спеть в последующие годы, возникло летом 1965 года, когда смятенный и одинокий Моррисон часами сидел на пляже, зарыв ладони в песок и глядя на океан. В нем словно открылась дверца, и в эту дверцу из поднебесных сфер пошел поток энергии. Новые стихотворения в его блокноте появлялись одно за другим. Он тосковал по Мэри и прощался с ней. Она была где-то рядом, неподалеку, в нескольких километрах, днем она куда-то шла, с кем-то встречалась, сидела за столиком кафе в усыпанном огнями, живущем круглые сутки Лос-Анджелесе, ночью она танцевала в своей инфернальной прозрачной кабинке над человеческой протоплазмой – и была недостижима для него, так, как будто ее взрывом отнесло в другую Вселенную. Приходил вечер, небо темнело, пляж пустел, а он все сидел на песке, подняв колени к подбородку, упорно глядя на океан, по черной глянцевой поверхности которого скользил лунный свет. Глядя на океан, он шептал Moonlight Drive – стихотворение, в котором они вдвоем уходили по лунной дорожке в даль неба, в темную глубину воды.

В это лето он написал Summer’s Almost Gone. И The End он написал тоже этим летом. Композиция, которая уже несколько десятилетий воспринимается публикой как философская вещь о жизни и смерти, на самом деле изначально была короткой, двухминутной песней о любви. Она написана вслед высокой девушке с длинными, гладкими, отливающими красноватым цветом волосами, которая навсегда ушла от него. The Crystal Ship, стихотворение, в котором так чувствуется его растерянность, его нежность, его тоска по ней, он тоже сочинил в длинные пустые дни в Венеции. Может быть, это самое чистое и самое нежное стихотворение о любви, которое только есть во всей лирике шестидесятых; а тогда ведь так много и так хорошо писали о любви.

В этой американской Венеции на краю света я никогда не был – не добрался. В Бостоне, в аэропорту Логан, ожидая самолета в Европу, я глянул на ряд электронных часов под потолком, показывавших время в разных городах Америки, и удивился: велика же эта страна, если из Бостона до Лос-Анджелеса лететь столько же, сколько до Амстердама! Ну и что? На все физические невозможности мне тут, в этой книге, наплевать. Белые американские особняки с колоннами и изогнутыми крышами на берегу каналов я могу увидеть, и не переносясь в пространстве за три часовых пояса. Чуть гниловатый запах зеленой стоячей воды, заброшенные набережные, по которым ветер звонко гонит пустую банку из-под пива, пальмы с длинными листьями, тронутыми желтизной, ржавые железные мостики над каналами, с которых отшелушивается белая краска, всегда видный в проемы между домами синий, голубой, фиолетовый, зеленый океан – вот он, сонный и полузабытый городок, где обитает страдающий и несчастный Моррисон летом 1965 года.

Это блаженное время. Люди, о которых теперь написано в каждой рок-энциклопедии, вызревают в горячем воздухе, на жарком солнце, у белых стен, под синим небом. По всему калифорнийскому побережью, по вот этим маленьким и сонным городкам растекается пестрое племя хиппи. Они все прибывают, и прибывают, и прибывают. Начинается исход – исход молодых людей из городов, контор и семей. Здесь они могут жить, не тратясь на теплую одежду, не забивая ум работой, не обременяя душу тревогой. О, те давние хиппи, пестрый прекрасный народ на краю мира, отказавшийся от суеты городов, от толстых бифштексов с кровью и насилия во всех его видах, где вы теперь, мои любимые братья и сестры? Перья в длинных волосах. Бахрома на джинсах, босые ноги, блузы, расшитые цветами, бусы на груди и браслеты на кистях тонких рук. Смех. Сидя на асфальте у аптеки, вытянув ноги, прикрыв глаза, хорошо ронять пальцы на струны мандолины. Валяясь на пляже, оперев локти о песок, хорошо часами рассматривать мельчайшие белые ракушки у себя под носом и подвывать океану, составляя с ним прекрасный дуэт.

И никуда не спешить. Хиппи, пришедшие в Венецию в самой середке шестидесятых, никуда не идут и ничего не хотят. Они не похожи на пришельцев других эпох, которых видела эта земля: пионеры ставили изгороди и готовы были пристрелить любого незнакомца, золотоискатели бешено рыли норы и трясли лотки. Эти ничего не огораживают, ничего не роют, ничего не ищут, никому не грозят, никуда не идут. Они просто сидят на пляже, прислонившись спинами к стволам огромных калифорнийских пальм, и глядят в океан. Или лежат на скамейках в центре городка, подложив под головы рюкзачки, покуривая сладковатые сигареты с марихуаной. Их разговоры непостижимы для жителей городка, для читателей местных и национальных газет, для потребителей рекламы, для слушателей радио, которые всегда в курсе всех новостей. Но у этих свои новости, и они распространяются устно. Это новости о музыке, которая звучит в барах и зальчиках Лос-Анджелеса и Сан-Франциско, это новости о балдеже, который можно словить, зарядившись новым средством ЛСД, которое еще тридцать лет назад изобрел ушлый швейцарский врач… и которое теперь продвигает один клевый чувак из Гарварда, Тимоти Лири.

Если они говорят о свободе, то совсем не о той, о которой написано в конституции и вчерашнем номере толстой «L.A. Times». Это другая свобода, свобода в другом измерении: свобода от денег, от забот, от успеха. Как индийские йоги, они готовы сидеть на солнцепеке всю жизнь и слушать шум океана. Разве в шуме набегающей воды не зашифрованы все ответы на все вопросы? Надо только уметь услышать, надо только суметь вычленить их из равномерного шума миллионов волн. И так, переходя с пляжа на пляж, с набережной на набережную, кочуя по каналам и скамейкам, ночуя в заставленных койками комнатах общаг и на крышах сараев и складов, то ли студент, то ли поэт Джимми Моррисон записывает в блокнот свои странные осколочные стихи. Он без денег. Летом 1965-го он почти не ест и теряет в весе чуть ли пятнадцать килограмм. «Thanks to the girls who fed me2», – напишет он позднее.

6.

Несколько лет спустя, уже будучи лидером всемирно известной группы Doors и Повелителем Ящериц, Моррисон вспоминал те годы без восторга. Он говорил о «трудностях и унижениях». Какие могут быть трудности в калифорнийском пальмовом раю, какие унижения в самой свободной стране мира? В Венеции у него часто не было денег, чтобы поесть как следует, но еда никогда не была для него первостепенной потребностью. Когда он жил на крыше, в его хозяйстве, помимо электрического одеяла, которым, кстати, он весьма гордился, была маленькая плитка с газовым баллоном, и можно представить себе все разнообразие блюд, которые он готовил себе под теплым звездным небом блаженной Калифорнии: китайская лапша, бизнес-ланч с сухим мясом, бульон в кубиках. Он был абсолютно неприхотлив. В перерывах между концертами он мог питаться замороженной клубникой, а перед смертью в Париже вместо лекарств ел ананасы; куда важнее еды для него всегда были таблетки и пиво. Что касается унижений, то пребывание в университете, куда он заходил раз в квартал, было, конечно, для него мучительным. Прежде всего потому, что университет, даже американский и даже в начале свободных шестидесятых, представлял собой упорядоченную форму материи. Преподаватели учат, студенты учатся и сдают дипломные работы и экзамены. Они должны говорить преподавателю «сэр». Такие отношения – дистанция, дисциплина, авторитаризм – слишком напоминали ему семью и отца.

Он, такой начитанный, такой эрудированный, такой ни на кого не похожий, никогда не попадал в число лучших студентов, которые приглашались для участия в торжественных церемониях в конце каждого учебного года. Их фильмы показывали на просмотрах в присутствии голливудской публики, его никогда. Это его тоже оскорбляло и унижало. Когда это случилось в очередной раз, он вынес свои старые записные книжки во двор и устроил из них костер. Никчемная чушь. Слабые вирши. Он уже тогда, в самом начале, чувствовал всю похабную сущность социума и был готов к исчезновению и отвержению. Но чем они-то виноваты, его стихи? Вместе с ними он в приступе горького мазохизма сжигал частицу самого себя, который так болезненно переживает свой неуспех в университете. Он отомстил университету, не явившись получать диплом; впрочем, совершенно так же он поступил, окончив школу.

Унизительной была и повестка, призывавшая его в армию. Можно ли представить себе этого нервного интраверта с глазами нежного любовника и сильной склонностью к асоциальному поведению – в казарме, старательно заправляющего койку под строгим взглядом наголо бритого сержанта? Рей Манзарек некоторое время служил в американской армии, где играл в оркестре и чуть не сошел с ума; несколько хитрых финтов позволили ему демобилизоваться на год раньше срока. Моррисон в армию идти не хотел, армия, вместе со столь любезным его отцу военно-морским флотом, представлялась ему жутким местом, где люди пожирают людей. Перед визитом на призывную комиссию он наглотался таблеток и предстал перед врачами с сердцебиением, которое было слышно чуть ли не из другого конца комнаты. Ему показалось мало, и для надежности он рассказал врачам, что он – завзятый гомосексуалист. Из советского военкомата его сразу бы увезли в следственный изолятор, из российского отправили бы в легкой гавайской рубашке и пляжных шлепанцах к месту постоянной дислокации в город Анадырь, а из американского отпустили с миром.

Это были шестидесятые. Это были шестидесятые, ты понял, мой читатель, давний чувак с московского Бродвея, когда-то носивший широкие клеша и бусы до живота, а теперь поседевший, потолстевший и пьющий пиво солидных людей, знатный Miller. Ну что, ты пришел из офиса и сидишь на диване, листая эту книгу про френда Джима? Листай, мой друг, листай и удивляйся тому, во что ты превратился. Это были шестидесятые, но кто помнит их, тот в них не жил. Кто это сказал? Кто-то мудрый. Это были шестидесятые, эхом аукнувшиеся нашими семидесятыми, которые тоже сгинули бесследно, как сгинул мой дружок по прозвищу Крис Лав Машин, знаменитый своими сексуальными подвигами. Но не он один был этим знаменит, в семидесятые я был знаком с классным чуваком по имени Половой Гигант, который пропал лет на тридцать, а потом вдруг снова возник, но на этот раз почему-то в облике мента со звездами майора. Как герой сейшенов и пьянок, лихой хиппи и отчаянный сексмен может стать усталым от жизни, толстым и циничным майором, мучающим людей в застенке? Это загадка. Но меня не проведешь. Я предпочитаю думать, что все мы участвуем в идиотском театре, хозяин которого морочит нам головы, все время совершая подмены. Был сексмен – стал майор. Был хиппи – стал бизнесмен. Был человек – стал урод. Это он так шутит над нами. Но я ему не верю. Да ничего подобного не может быть, ты просто морочишь нам головы своей дребеденью про время, которое меняет человека, про характер, который изменяется по обстоятельствам, про психологию, которая якобы так важна в функционировании этого биохимического агрегата с глазками, ручками и ножками!

Вернемся в шестидесятые, хотя бы тут, на этих страницах, хотя бы на время: там мы можем быть людьми. Йорма Кауконен из Jefferson Airplane катался по студии на мотоцикле вокруг остальных членов группы, которые приятным дружеским кружком сидели на полу и по очереди дышали из баллона с веселящим газом. А Фил Леш из Grateful Dead принес в студию коробку с пятью сотнями кузнечиков и засунул в нее микрофон, желая добавить их стрекот к звучанию инструментов, но кузнечики возмутились, вырвались на свободу, рассредоточились по студии и усиленно застрекотали изо всех углов торжествующую песнь хаоса и любви. В Миллбруке пропагандист ЛСД, сумасшедший Майк Холлингсхед, желая вывести гостей за рамки привычного, с невозмутимым лицом подавал на завтрак черное молоко и красные яйца, а Тимоти Лири с той же целью ездил верхом на лошади, один бок которой был розовый, а другой зеленый. Все это было возможно только в шестидесятые, в семидесятые уже не было ни мотоцикла в студии, ни веселящего газа, ни зеленых яиц, ни крашеных лошадей, а только депрессия и ощущение тоски. Кирпичи в стене сами собой вставали на место. К чему это я? А все к тому же: снова мне мерещится тот бородатый, обросший, грузный тип, в самый солнцепек сидящий в кафе на Крите, вперив в меня иронически прищуренный правый глаз. Он, исписавший словами тысячу блокнотов, знает цену словам, он, переживший взрывные шестидесятые, сумрачные семидесятые, безыдейные восьмидесятые, гедонистические девяностые, знает цену времени. Когда шестидесятые закончились, жить ему предстояло в мире, лишенном волшебства, но как жить в таком мире тому, кто только что расслабленно плавал в воздухе среди раскрывающихся бутонов неведомых цветов и путешествовал по суше на Желтой Подводной Лодке?

7.

Однажды Моррисон не явился на концерт в клубе «Whisky a Go-Go». Что ж, бывает. Первый сет вместо него пел Манзарек, но перед вторым назревал скандал. Хозяева клуба вопрошали, почему певец прогуливает работу. Тогда друзья быстро доставили Джима из мотеля «Alta Cinegra», где он пребывал в глубоком дауне, наглотавшись ЛСД. Его ввели под руки в зал и полубессознательного бросили на сцену. Наркотическая галлюцинация и концерт соединились воедино. Что-то замкнуло в нем – несчастное детство, утерянная любовь, пустота и тоска одиночества, – и он разом расквитался за все.

The End перестала быть песней о любви и превратилась в песню о смерти в тот вечер в клубе «Whisky a Go-Go», когда Моррисон прямо на сцене, не сговариваясь с Манзареком, Кригером и Денсмором, сымпровизировал знаменитые строки об убийце, входящем в дом и заглядывающем в комнаты, где спят брат и сестра. А затем убийца поднимается по лестнице в спальню к отцу и матери. После концерта Манзарек, пытавшийся выгородить Джима перед орущим совладельцем клуба Филом Танзини, говорил что-то о мифе про царя Эдипа и отсылал Танзини к древним грекам, но на самом деле древние греки здесь ни при чем. В эти минуты на сцене, в темном зале, Моррисон раздвоился и бесплотным духом перенесся в покинутый отчий дом. Это он неслышно поднимался на мысках по ступенькам. Это он был убийцей и осквернителем. Это он, измученный одиночеством и пронизанный тоской, вдруг провалился в свое прошлое, когда должен был говорить отцу «сэр», коротко стричься и стрелять по чайкам из дурацкого пулемета.

Огромный змей с серебристыми чешуйками, змей из его детских воспоминаний, гигантский змей, закольцевавший прошлое с будущим, по-хозяйски вполз в его нынешние мысли и видения и расположился там. Человек, внутри которого живет такое чудовище, ощущает себя избранным уродом и веселым пропащим юродивым. Раздвоение и растроение сознания, нырки в глубину, исчезновения из студии, побеги в пустыню, эксперименты со зрением, глубину и резкость которого можно менять с помощью таблеток и алкоголя, – всем этим набором приемов и способов Джим Моррисон владел уже в 1965 году, когда психоделия еще не стала общепринятым модным стилем. Он обладал потусторонним зрением и часто видел в красивой девушке жуткую вампирическую тварь, в продавце попкорна серийного убийцу, а в наполненном жизнью городе пустыню. Вся Америка, с ее миллионами людей, с ее аризонами и техасами, казалась этому непризнанному поэту и отвергнутому любовнику потусторонней страной Л’Америкой, утыканной надгробиями небоскребов и опутанной ремнями хайвеев. Родители для него были монстрами, убийцами, насильниками, пытавшимися испохабить его вечную душу. Пьянство освобождало его ум, освобожденный ум плодил кошмары, а кошмары требовали возлияний. Круг жизни, перпетуум мобиле.

Моррисон, летом 1965 года живший на крыше в Венеции, имел прекрасный вид на залив, которому позавидуют постояльцы пятизвездочных отелей. С крыши он видел синий океан, белый песок, четыре пальмы с тонкими высокими стволами и овальными длинными листьями. Дул ветер, восходило солнце, вдали, на глубине, над фиолетовой полоской воды, шли пышные облака. Он ел бобы в кафе у темнокожей Оливии и пил пиво из банки, стоя на белом мостике, изящно переброшенном через канал. По каналу плыли утки. Полузатонувшая лодка прятала свой нос в кустах. День проходил, и вечерами солнце, исходя кровью, картинно опускалось в черную воду и уходило на ту сторону Земли.

У каждой вещи есть та сторона, и нет состояний, из которых невозможно исчезнуть в другие состояния. Трип безграничен. Алкоголик, наркоман и поэт Моррисон в свои двадцать два года уже очень хорошо знал эту истину. Он исчезал не только перед концертом, но и после него, не только из номера мотеля, но и из кафе или бара. О его исчезновениях ходили слухи, а сам он не спешил объяснять их. Точно известно, что он с двумя друзьями, Филом и Феликсом, предпринял экспедицию в пустыню, где они надеялись найти маленькие круглые кактусы пейотль, с помощью которых мексиканские индейцы вызывали у себя видения. На вкус они отвратительны, но Моррисон мог этого и не знать. Зато мог знать, что английский джентльмен, писатель и житель Лос-Анджелеса Олдос Хаксли в декабре 1954 года собирался с теми же целями в пустыню, но заболел и отменил поездку. Дальнейшие сведения об экспедиции трех друзей расходятся. По одной версии до пустыни они не доехали; на автостоянке Феликс непристойно обругал мексиканцев, и тогда двое мачо избили трех охотников за пейотлем, причем Моррисону пришлось спасаться бегством и прятаться в машине. По другой версии Джим выскочил из машины, чтобы поцеловать в губы мексиканскую девушку. Он коснулся губами ее губ и на ходу прыгнул в открытую дверь уносящегося авто, но мексиканцы нагнали их на своих драндулетах и отлупили. По третьей, совершенно фантастической версии, охотники за пейотлем повздорили в пустыне, у только что найденных кактусов, как конкистадоры у месторождения золота; Моррисон, вернувшись в Венецию, рассказывал всем, что убил Фила и бросил его тело в русло пересохшей реки. Там оно и гниет до сих пор. Эта история была тем эффектней, чем чаще сам Фил, жестоко убитый Моррисоном, появлялся на улицах и в барах. Но для Моррисона это обстоятельство не имело большого значения, потому что в своих фантазиях он Фила все-таки убил. О синяках, полученных Джимом, свидетельствуют многие, так что драка в пустыне не была фантазией.

В последнюю ночь 1965 года Doors играли на лужайке перед домом Стю Кригера, отца Робби. У Кригеров были гости. Стю уже давно простил своего сына за то, что тот школьником делал заначки гашиша, и даже купил группе за 250 долларов орган «Vox Continental», о котором мечтал Манзарек. Никакой психоделии, никаких мрачных черных песен в тот вечер Doors не играли, только легкий калифорнийский серф-рок. Они сыграли Pipeline, инструментальную вещь группы The Chantays, известную каждому молодому калифорнийцу в начале шестидесятых; в этой вещи есть напор высокой волны и упругая энергия океана. В тот момент, когда все приглашенные, стоя на зеленой лужайке с бокалами шампанского в руках, поздравляли друг друга с Новым годом, Моррисон, смеясь, подкинул монетку в 25 центов, ловко поймал ее ртом и проглотил. Взял и проглотил монетку. Ни с того ни с сего. В полночь, когда год сменяет год. Вот так. Зачем? Зачем он это сделал, какой в этом смысл? Что он этим хотел сказать, показать, доказать, продемонстрировать, отметить?

Его правый прищуренный глаз по-прежнему следит за мной. Глаз ироничен, в густой бороде запуталась ухмылка. Не майся, приятель! Не стоит тебе беспрерывно буравить пространство в поисках смысла. Шаман и сам не знает, зачем делает то или это, откуда же знать тебе? Во многих его поступках смысла нет вовсе. Это и есть свобода. Не верите? Тогда найдите его на Крите, в том самом кафе под тентом, в углу, у продолговатой кадки с цветами, где видел его я, и спросите, о чем хотите. Он вам скажет.

8.

Существуют две версии первой встречи Джима Моррисона и Памелы Курсон. По одной, Джим увидел Памелу на улице, когда она в задумчивости шла в колледж, размышляя о том, как бы бросить надоевшую учебу. По другой, знакомство состоялось в тот вечер, когда Памела с подружкой зашли в клуб «London Fog» послушать музыку. Теперь на месте клуба кофейня, перед витриной которой растет дерево; росло ли оно тут во времена Моррисона, мне неизвестно. Девушка очутилась в темном зальчике, увидела Джима Моррисона, застывшего на краю сцены с микрофоном, прижатым к губам, – и осталась с ним навсегда.

На улице ли, в клубе ли – он поразил ее. Она была поражена его красивым поэтическим лицом, его манерой говорить, закрывая глаза и вдруг облизывая губы, так, словно они пересохли. Это движение языка, облизывающего губы, можно увидеть в позднейшей документальной съемке; оно как-то умышленно, специально эротично. На тех же записях Моррисон часто выглядит многозначительно-томным: у него полуопущенные веки, медленная речь и наполненный эротической патокой взгляд. Впрочем, может быть, в эти мгновенья он совсем не желает произвести впечатление и у его заторможенности иная причина: он находится под воздействием ЛСД или какого-то другого наркотика.

Памела Курсон не была первой любовью Джима Моррисона, так же как он не был ее первой любовью. Так что красивую историю Ромео и Джульетты тут не разыграть. До встречи с ним она пережила роман с другим студентом факультета кинематографии Калифорнийского университета, графом Жаном де Бретейем, который был на пару лет младше ее. То, что оба ее мужчины учились на факультете кинематографии, подталкивает и дальше идти по пути сравнений; но это путь в тупик. Граф, которого родители послали учиться в Америку, только числился на факультете, но всерьез не учился ни дня. С Моррисоном он не встречался. Кино для молодого француза было слишком пресным развлечением; его увлекали вещи поострее и погрязнее. Молодой аристократ, чей отец владел французскими газетами в Северной Африке, быстро обрел себя в Калифорнии, став наркодилером. Он получал героин от шофера-марокканца, служившего во французском консульстве, и продавал его клиентам в фешенебельном Голливуде. Он имел лицензию летчика и летал на легких самолетах. Он был богат. Он был бесстрашен. Он носил летные комбинезоны. И, подобно другому французскому графу древнего рода, он мог бы сказать о своих жизненных планах: «Я поселюсь в борделе!» – имея в виду, что аристократ с его складом души испытывает особенное наслаждение в том, чтобы очутиться на дне.

Моррисон только несколько месяцев назад расстался с Мэри Вербелоу. Он все еще тосковал по ней. И будет тосковать еще долго, возможно, до конца своей жизни. Но с Памелой у него все было по-другому. Ему не надо было долго добиваться ее – она была с ним без всяких условий, с самого начала, окончательно и бесповоротно. Она была не такая, как Мэри, которая рассталась с Джимом, потому что искала в жизни свой собственный путь. Мэри училась рисованию, танцевала у «Gazzari», увлекалась медитацией и умела говорить «нет». Памела, обретя Джима, закончила свой жизненный поиск и не жалела об этом. Отныне у нее была только одна мысль и одно желание: быть с ним, быть ближе к нему, еще ближе.

Моррисон принимал ее любовь, как принц принимает подношения. Рыжеволосая девушка из страны апельсинов (Памела родилась и провела первые двадцать лет своей жизни в округе Ориндж, где апельсины валяются на обочинах дорог) готова была стать ему женой, что бы это ни значило в рок-н-ролльную эпоху. Раз от разу она намекала ему, что им неплохо бы пожениться, а он все время говорил «нет, еще рано» или вообще ничего не говорил, а только улыбался своей туманной соблазнительной улыбкой. В безумие его жизни она все время пыталась внести свое маленькое тепло и свой маленький уют. Она хотела жить с ним не на крыше и не на пляже, а в нормальной квартире с кухней, ванной и туалетом. В конце концов, она была девушкой из семьи среднего класса, всегда стремившегося к нормальному устойчивому быту; ее отец был директором школы. Моррисону было все равно где жить – хоть на пляже, хоть в мотеле, – и снимать квартиру он стал только потому, что этого хотела она.

В Лос-Анджелесе в середине шестидесятых их соседями по дому на Лорел-Каньон были хиппи. В те годы такие хипповые общины и коммуны вырастали повсюду, как яркие цветы сквозь асфальт жизни. На всю маленькую общину, состоявшую из десятка человек, работала только одна девушка. Все остальные перебивались случайными заработками, клянчили деньги у прохожих или жили вовсе без денег. Еду делили на всех, так же, как наркотики. Еду можно было найти в помойных баках, куда ее выбрасывали пресыщенные американцы; на задах супермаркетов громоздились коробки с продуктами, у которых закончился срок годности. В соседнем Сан-Франциско, в районе Хэйт-Эшбери, люди, называвшие себя диггерами, ежедневно кормили такими продуктами несколько тысяч человек, весь хипповый народ. Воровство в этот век изобилия не считалось греховным среди пипла, отвергнувшего постную родительскую мораль: девушки тырили в магазинах пакеты молока, Моррисон выносил из супермаркетов под курткой то банку пива, то упаковку бифштексов.

Другие люди спиваются, опускаются, выпадают в осадок, и этот малоприятный процесс занимает у них годы и десятилетия; что касается сына адмирала и выпускника университета, то он, освободившись от первой любви и оков семьи, сразу же занял самую удобную для себя позицию на дне жизни. Ниже некуда. Этот парень был прирожденный бомж. Он мог спать на полу, есть в забегаловках, гасить сигареты о мебель, пить по ночам, трахаться с группис в душевых, лазить по холмам, ночевать в пустыне. На сходки группы, в дом Манзарека на пляже, он приходил в куцей курточке, надетой на голое тело, и вещал что-то о сатире, которого встретил на парковке, и серебристом змее, который переполз ему дорогу. Моррисон, босоногий наркотический поэт, был весь устремлен в нечеловеческие пределы свободы, переходящей в безумие; Памела, девушка с рыжими волосами и оранжевыми лентами, была маленьким якорьком, пытавшимся удержать его на этой милой земле. Она мыла посуду, как и положено аккуратной девочке, которую мама воспитывала для правильной семейной жизни. Она готовила ему ужин, как прилежная жена. Он еще не допился до белой горячки, а она уже предусмотрительно уговаривала его пить поменьше, больше следить за здоровьем и за внешностью. Он всего этого не любил. Они ссорились.

В Мэри Вербелоу Моррисон влюбился с первого взгляда, с той самой секунды на широком пляже в Клируотере, когда увидел ее. Памела в первый вечер в клубе «London Fog» восхитила его своими чудесными рыжими волосами, узкими зелеными глазами и яркими веснушками; но он думал не о любви, а о сексе. Роли поменялись: теперь он был тем, в кого влюбились с первого взгляда, и он теперь принимал дары любви и распоряжался чувствами. Если и можно назвать момент, когда застенчивый поэт-интраверт превратился в самоуверенного Повелителя Ящериц, то это вот тут, сейчас, в ту минуту, когда красивая девушка Памела принесла ему себя в жертву. И он принял жертву. Это не означает, что он Памелу не любил. Может быть, его ответная любовь возникла чуть позже из благодарности, жалости, сочувствия и безразличия. Странный коктейль. В общем, он хорошо относился к ней, но когда его уносило в океан психоделии, в пучину бреда, он за себя не отвечал, не хотел отвечать. И тогда карточный домик любви, который Памела так старательно возводила, рушился.

В пьяном виде он был малоприятен. Его жестокие шутки пугали Памелу. Моррисон то выключал свет и прикидывался трупом, то рассказывал ей жуткие истории о своих мистических путешествиях. Психоделия для него состояла не только и не столько в музыке, сколько в приключениях, которые ставили его на край жизни. В те годы в подобных компаниях вообще было принято освобождаться по полной программе, искать редкий опыт и уходить в зоны риска. Хиппи из дома на Лорел-Каньон развлекались, гоняя на автомобиле по железнодорожным путям. О возможном столкновении с электровозом не думали. Обкурившись или наглотавшись, они садились за руль и ехали по улице с закрытыми глазами. Надо было преодолеть перекресток без помощи глаз, и им это удавалось. Это был способ обострить в себе способность к постижению, работавшую вне разума.

В отношении Моррисона к Памеле была жестокость, которую можно объяснить только травмой, пережитой им. За то, что сделала с ним Мэри Вербелоу, расплачивались другие женщины. Памела, влюбленная в него, расплачивалась в первую очередь. Из их квартирки часто доносились крики, вопли, звуки потасовки. Она выкидывала его вещи в окно. Он в ответ давал ей оплеуху. Она отвешивала ему пощечину. Сын контр-адмирала и дочь директора школы дрались, как пьяные забулдыги или нищие под мостом. Когда она особенно сильно допекала его упреками или слишком долго плакала, он уходил от нее в мотель «Alta Cienega», в свой любимый номер 32 на первом этаже и там проводил несколько дней в приятном спокойствии, попивая пиво, заедая его таблетками и не забывая записывать ощущения в блокнот. Он был бомж и отщепенец, месяцами носивший одну и ту же майку, но еще он был профессионал слова, постоянно фиксировавший процессы, происходившие у него в сознании. Потом возвращался, они мирились, и все начиналось заново.

С Мэри Вербелоу он был преданным и верным без всяких условий, с Памелой о верности речь не шла. В клубах, во время ночных сетов, девушки восхищенно смотрели на него, и он на глазах у Памелы исчезал то с одной, то с другой за кулисы; она обижалась, плакала, уходила. Это были для нее отношения любви, переходившие в отношения муки. Она устраивала ему скандалы, кричала, что он губит ее жизнь, но не могла заставить его быть другим. Он смеялся над ней. Он знал, что приворожил ее и она никуда от него не денется. У него же всегда было, куда от нее уйти: его ждали дружки в столовке Баркли, собутыльники в барах, подружки на одну ночь. И иногда он втайне от Памелы встречался то в одном, то в другом кафе с Мэри Вербелоу. Во время этих редких встреч он бывал трезвым, вежливым, выдержанным, интеллигентным. Однажды, скромно и тихо сидя напротив нее за столиком кафе в Лос-Анджелесе, он снова спросил, не выйдет ли она за него замуж. И снова получил отказ.

Мэри не хотела быть с ним, не хотела окончательно и бесповоротно, и поэтому он теперь был со всеми женщинами, которые попадались ему на глаза и изъявляли желание. Таких было много. Моррисон недаром взял в свой репертуар неприличную песню Вилли Диксона Back Door Man. Это песня о бродяге, который подкарауливает момент, когда мужчина на работе, и стучится в дверь его дома. Зачем? Малышка знает, зачем! Есть как минимум одно воспоминание о том, как Моррисон действовал таким же способом. На вопрос женщины с той стороны двери: «Кто это?» – он отвечал: «Джимми», так, словно до сих пор оставался мальчиком из Клируотера и пришел поиграть в мяч или железную дорогу. Его не связывало с ними ничего, кроме секса. Он приходил, когда хотел, и уходил, когда хотел. Ряд раздраженных на него женщин все увеличивался, одна из них, сохранившая неприязнь на десятилетия, позднее обозвала его «педиком». Но есть и другие свидетельства, говорящие о том, что в отношениях с женщинами он любил быть галантным и предупредительным джентльменом в лучших традициях старого Юга. Он вставал, когда женщина входила в комнату, он посылал им цветы. И еще: он восхищался ими.

Пестрое собрание беглых детей, обкуренных музыкантов, бородатых битников, непризнанных поэтов, бродившее по пляжам и барам Калифорнии, открывало для себя мир любви как новый Эдем. Все пятидесятые рай был тщательно упрятан властями предержащими в секретные места, объявлен запретной для посещения зоной, огорожен колючками правил, накрыт непроницаемым чугунным колпаком. В середине шестидесятых в солнечной Калифорнии Эдем взяли штурмом, и наступил восторг. Свободная любовь стала общим местом эпохи, но давала ли она больше, чем разрушала? Долговязый британский джентльмен Олдос Хаксли, предтеча шестидесятых, последние тридцать лет своей жизни исследовавший воздействие наркотиков на психику и мечтавший об Ином Мире, предупреждал, что «не стоит выпускать кота секса из мешка». Но кто в этой веселой толпе ненормальных, гонявших на автомобилях с закрытыми глазами, слушал осмотрительных британских джентльменов?

Моррисон влюблялся во всех девушек, которых встречал. Он всех их хотел. Это безусловно. Это был вид влюбленности в жизнь, которая сильнее всего чувствуется в женщинах. Жизнь расцветает в женщинах. Он влюблялся в эти прекрасные создания с роскошными гривами, падающими на загорелые плечи, в этих богинь любви с маленькими упругими грудями, мягко круглившимися под майками, в этих надменных оторв с длинными ногами в легких босоножках. Он ощущал жизнь как океан любви и сад восторга, в котором на песке разбросаны брильянты и на деревьях живут маленькие веселые обезьянки. Выпав вниз, лишившись родителей, потеряв отчий дом, отказавшись от чепухи карьеры и бредней работы, он на самом деле обрел тот прозрачный, всепроникающий, золотистый свет, который и есть любовь. Каждая его улица в середине шестидесятых была Love Street, и каждой девушке он, смеясь, готов был сказать Hello I love you, так, как однажды крикнул – или только собирался крикнуть? – прекрасной негритянке, решительной походкой шедшей ему навстречу по широкому пляжу.

Моррисон был великим сексменом, который трахался напропалую. Не воин и не летчик, не миллионер и не политик, а лидер рок-группы, кричащий горячие слова под грохот ударных и чувственный стон гитары, был в те времена героем, в которого влюблялись девушки. Клубная сцена делала его желанным, а слава прекрасным. Он был ночным королем Сансет-стрип, и слухи о нем распространялись по общинам и семьям хиппи, по пляжам и барам. Девушки рассказывали друг другу о красавце в обтягивающих кожаных штанах, певшем по ночам свои стихи в темном маленьком клубе. Памела все это знала и терпела. Она знала в нем что-то такое, чего не знал никто. Что это, мы никогда не узнаем. Его нежность? Его слабость? Его полное, окончательное поражение? Его страх перед змеем, в которого он периодически превращался, потому что превратиться в то, что тебя пугает, есть лучший способ избежать кошмара? Его любовь к ней, для которой он находил чудесные, неслыханные, несуществующие слова?

9.

Джек Хольцман, основатель и президент компании Elektra Records, сказал однажды в небольшом тексте, посвященном Моррисону, что все было не так. Он сказал это Оливеру Стоуну, в своем фильме превратившему Моррисона в монстра, Дэнни Шугармену, в своей книге претендовавшему на особую близость с Повелителем Ящериц, Патриции Кеннили, в своем пятисотстраничном труде присвоившей Моррисона и разделавшейся с мертвой Памелой.

Джеку Хольцману можно верить. Он был уравновешенный и спокойный человек, не принимавший наркотики килограммами, не пивший виски литрами, не страдавший психозами всех видов, не обуянный манией величия. Doors он услышал в клубе «Whisky a Go-Go», и они ему не понравились. На вкус этого сдержанного и спокойного человека они играли слишком грязно, слишком громко, слишком хаотично. Современный рок он представлял по Revolver, только что вышедшему в свет альбому Beatles, но музыка Doors совершенно не походила на изящные и точные гармонии английской группы. Возможно, он полагал, что им следует еще год-другой порепетировать свои песни, прежде чем претендовать на контракт и выпуск пластинки. Его переубедили две вещи. Во-первых, о Doors хорошо говорил лидер группы Love, эксцентричный негр Артур Ли, к мнению которого Хольцман прислушивался. Doors обычно играли в клубе на разогреве перед Love. Во-вторых, во время второго или третьего визита в клуб он услышал, как Doors играют Light My Fire. Мелодичная вещь с длинным ориентальным соло показалась ему хорошим кандидатом на место в хит-параде.

Время подталкивало солидного, уравновешенного человека Джека Хольцмана в спину. Он любил фолк, любил блюз, ездил по американскому Югу в экспедиции, записывал кантри-певцов, певших под банджо. Сборники фолка, изданные компанией Elektra, были известны даже в самой глубокой американской глубинке. Но это было в пятидесятые, а теперь шестидесятые разгорались, как хороший пожар. Гарвардский ученый Тимоти Лири предлагал всем желающим попробовать кислоту, потому что она открывает двери на Ту Сторону, Леннон утверждал, что он популярнее Христа, а девушки ножницами обрезали юбки – короче! еще короче! – пока из-под них не становились видны трусики. В воздухе летали искры сумасшествия, по хайвеям носились на огромных мотоциклах жуткие Ангелы Ада, в каждом баре сладковато пахло марихуаной, о которой говорили, что она усиливает умственные способности и помогает уловить скрытый смысл вещей. Джеку Хольцману и его компании Elektra нужна была музыка нового времени, и он отправился на ее поиск. Центр музыкальной вселенной сдвинулся, теперь он был не в дельте Миссисипи, а в Калифорнии.

Продюсеры в эти годы превратились в охотников за талантами, которые мечтали найти в толпе хиппи очередную звезду. Каждый паренек с гитарой мог оказаться героем, о котором через три месяца узнает весь мир, в каждом клубе могла играть группа, уже готовая повторить потрясающий взлет Beatles. Охота велась в странных местах. Терри Мельчер, одно время претендоваваший на то, чтобы стать продюсером Doors, ездил на ранчо Джорджа Спана, где среди старых декораций к вестернам жила веселая хипповая семья. Невысокий длинноволосый френд пел продюсеру свои песни под гитару, девушки в белых балахонах, с голыми руками и ногами, пританцовывали и подпевали. Френда звали Чарли Мэнсон, и его песенки Мельчеру не понравились. Джек Хольцман не отставал: однажды он тоже приехал на ранчо, где обитала коммуна хиппи. Гостя радушно угостили традиционным калифорнийским кексом. Кекс всем был хорош – свежий, сладкий, – но только в нем было чересчур много марихуаны. А может, непривычному Хольцману показалось, что ее много. Как бы там ни было, после кекса он очнулся в бассейне с девушкой. Хиппи играли ему на флейтах, дудках и бубнах два дня напролет, танцевали, били в тамтамы, водили хоровод и жонглировали апельсинами. Посреди этих игрищ он все-таки сохранил остатки соображения и не подписал с ними контракт. Подписывая после некоторых сомнений контракт с Doors, Хольцман не ждал, что его выбор приведет к таким огромным и непредсказуемым последствиям для всего человечества.

Джим Моррисон в глазах Джека Хольцмана был прежде всего интеллигентным и нормальным человеком. Слух о том, что пьяный Моррисон однажды пописал прямо под его дверью, Хольцман всегда решительно отвергал. Он отвергал этот слух не потому, что Повелитель Ящериц был так уж не способен на подобный поступок, а потому, что портье просто не пустил бы пьяного Повелителя Ящериц в офис компании. Да, Моррисон пил и принимал наркотики, но тогда все вокруг пили и принимали наркотики. Он не имел собственности, но тогда иметь собственность считалось позором для хиппи. Он очень мило, очень приятно дружил с мальчишкой Адамом, сыном Джека Хольцмана. Его сумасшедшие улеты, о которых так много писали и говорили и до, и после его смерти, по мнению Джека Хольцмана, вовсе не составляли смысла его жизни. Он имел ясный деловой ум и был готов к сотрудничеству с людьми, занимавшимися раскруткой и пиаром. Он не был подлинным отказником, таким, как писатель Сэлинджер, которого никто не видел вот уже сорок лет. Как раз наоборот: мир массмедиа Моррисона привлекал. Дороти Фуджикава, подруга Рея Манзарека, говорила про него, что он единственный из всех известных ей мужчин читает модные журналы. И он знал девиз новой эпохи: «The medium is the message»3.

Когда в январе 1967 года вышел первый альбом Doors и начался бум, Моррисон охотно давал интервью. Он дал за свою жизнь десятки длинных и подробных интервью, многие из которых длились часами и продолжались во время походов из бара в бар. Конечно, он не знал прессу сегодняшнюю, в своей настырности и наглости дошедшую до предела, а в своей глупости превзошедшую все пределы, но и в его времена было, в общем-то, ясно, что представляют собой все эти листки с картинками, утром выскакивающие из типографии, чтобы к вечеру превратиться в макулатуру. В лучшем случае это генератор, производящий бессмысленный шум, в худшем – механизм манипуляций. Моррисон понимал это отлично и высказал одной строкой в An American Prayer: «Do you know we are ruled by T. V»4. И все-таки он никогда не выражал возмущения тем, что его фотографируют или снимают для телевидения. В нем, судя по его позам и выражению лица, была толика самовлюбленности, столь простительной в молодом герое. Он наслаждался вниманием к себе. Моррисон был бомж, но не аскет, визионер, но не отшельник, бродяга, но не суровый воин, бросивший вызов реальности. Он был открыт и чувствителен. Его интересовало, что пишут критики о его музыке, и он всегда радовался, узнавая, что они пишут хорошо.

Все же Джек Хольцман не вполне доверял самому себе: в том, что начиналось на его глазах, нормальному человеку ориентироваться было так же сложно, как в тайфуне. Все куда-то неслось, закручивалось в штопор, прыгало и летело. Для того, чтобы обеспечить хоть какой-то контакт с новой реальностью, Хольцман нанял на фирму молодого человека, Дэнни Филдса, должность которого официально называлась «агент по связям с прессой», а неофициально – «корпоративный маргинал». «Они нанимали на маленькую ставку парня, который носил клеша, курил траву и кушал ЛСД в офисе – то бишь меня. Я на самом деле принимал ЛСД в офисе. Сидел в углу и тупо лизал ладонь. У меня все руки были оранжевые». Филдс был на фирме «Elektra» толмачом с сумасшедшего на общепринятый. Ну, и еще он периодически должен был присматривать за Моррисоном, чтобы тот не убил себя и других. Через некоторое время то ли усилий Дэнни Филдса стало не хватать, то ли он съел столько ЛСД, что и сам стал нуждаться в присмотре – но вокруг Моррисона появились телохранители из частного охранного агентства Салливана. Совсем не для того, чтобы защитить Моррисона от поклонников и полицейских, нет, они должны были защитить поклонников и полицейских от Моррисона.

Продюсер Пол Ротшильд, которому Джек Хольцман поручил работать с новой группой, к этому времени уже отсидел восемь месяцев за хранение наркотиков. Такой славный опыт уравнивал его в правах с молодыми подопечными. Пол Ротшильд носил черную шляпу в духе итальянских гарибальдийцев и имел шикарные, расширяющиеся книзу бакенбарды. Этот сын оперного певца, с детства живший в высоком мире искусства, был перфекционистом, посвятившим жизнь погоне за идеальным звуком. Еще до знакомства с Doors он продюсировал Paul Butterfield Blues Band и мечтал создать супергруппу, в которую вошли бы люди, о которых теперь знают только историки музыки: Тадж Махал и Стефан Гроссман. Он проводил в студиях недели и месяцы. Он считал себя закулисным создателем шедевров, который легкими движениями руки, передвигающей рычажки на пульте, превращает тяжкую груду звуков, нагроможденных музыкальными недоучками, в блестящее произведение искусства. И он был не так уж далек от истины: он действительно это делал.

В студии, во время работы над первым альбомом Doors, он руководил музыкантами на правах знающего и старшего. Ротшильд самовольно выстраивал их музыку, собственноручно вылепливал их песни, решительно распоряжался их творчеством. Он отбирал песни для альбомов, и отвергал песни тоже он. Так было и позднее, когда они делали в студии Strange Days и The Soft Parade. Самая бунтарская группа шестидесятых послушно следовала его указаниям три года подряд. Пол Ротшильд был кем-то вроде дядьки при малых детях или старшего друга для младших сумасшедших. Драйва и безумия в старшем друге тоже хватало. Он придумывал все новые и новые способы звукоизвлечения: то приказывал музыкантам бросать пустые бутылки в железный ящик, то требовал ронять на пол кокосовые орехи, рычать в микрофоны, прыгать двумя ногами на гитарные педали, а то просил пригласить в студию пьяных друзей и устраивал из них хор, который так душевно звучит в My Wild Love. Это он придумал пустить запись задом наперед в Unhappy Girl и снабдить Horse Latitudes электронным шумом. Это он притащил в студию древнюю арфу под названием марксофон и предложил использовать ее в Alabama Song. Идея пригласить в кабину звукозаписи проститутку, чтобы вызвать у Моррисона приступ эротического возбуждения, столь необходимого при записи You’re Lost Little Girl, тоже принадлежала этому творцу новых приемов. Предложение Ротшильда было отвергнуто Памелой Курсон, которая, как всегда, присутствовала в студии. Проститутку? Еще чего! Девушка невозмутимо разделась догола и ушла в кабинку, где Моррисон писал свою вокальную партию. Ничего не вышло: одновременно петь Моррисон не мог.

Пол Ротшильд влиял на музыку Doors не опосредованно, через рассуждения, философию и долгие разговоры, а конкретно, склоняясь над восьмиканальным студийным магнитофоном и монтируя дубли. Часто ему мало было десяти, двадцати, сорока дублей, и он требовал еще и еще. Пятьдесят дублей, пятьдесят пять дублей! Во время записи Waiting for the Sun количество дублей дошло до пятидесяти девяти; музыканты, пятьдесят девять раз проиграв один и тот же кусок, чувствовали себя на грани помешательства и вблизи полного истощения. От такой работы можно съехать с катушек, взорваться, впасть в ярость. Трое терпели, потому что так надо для успеха, а они очень хотели успеха. Моррисон же дурел, запертый в свою кабинку для записи, куда он контрабандой протаскивал то бутылку виски, то упаковку из шести банок пива, в котором он растворял таблетки. Его ночная атака с огнетушителем в руках на студийный микшерный пульт была, вполне возможно, местью за дневные мучения.

Они работали над альбомами целыми днями, делая перерыв только для того, чтобы перекусить в баре неподалеку. Однажды группа в полном составе плюс дружок Моррисона Бэйб Хилл плюс продюсер Пол Ротшильд отправились в бар перекусить тостами и выпить, причем именно Ротшильд был тем человеком, который, одним махом осушив бокал каберне, размахнулся и швырнул его в камин. Бокал взорвался с оглушительным звоном. Ротшильд сделал это после того, как Бэйб Хилл предложил тост за самое святое: за музыку Doors! И вслед за долговязым продюсером в голубой джинсовой рубашке и черной шляпе все присутствующие тоже с размаху швыряли бокалы в камин. Иначе было нельзя. После тоста за музыку Doors, за эту прекрасную jazzy music, полагалось бить бокалы!

Продюсер Пол Ротшильд приспосабливал музыку Doors к рынку, сокращая песни, вгоняя их в стандарт, вырезая из них чересчур длинные импровизации. Он убрал, например, длинную импровизацию в середине Light My Fire (группа продолжала играть импровизацию на концертах. На концерте в Детройте Light My Fire звучала 19 минут 38 секунд, но рекорд был поставлен в Гонолулу, где композиция продолжалась 24 минуты). И он же выступал как Главный Контролер Качества, отвергая сырые варианты и недоделанные песни. Все альбомы Doors, кроме последнего, Пол Ротшильд отшлифовал с присущей ему тщательностью. Вышедшие на альбомах песни не очень похожи на то, что группа играла на концертах: из музыкальной глины Doors, из их бесконечных импровизаций продюсер вылепливал точные, изящные, твердые статуэтки.

Версия, записанная на номерном альбоме, представляет собой конец пути, победное завершение работы. Этого вполне достаточно для слушателя, который желает получить готовый продукт. Но исследователю нравится разматывать историю назад, интересно идти от успеха к полууспеху, а от него к неудаче. Такой путь ведет в глубину истории, к дням начала, когда Моррисон еще не был всемирно известным героем, а Doors знаменитой группой. На демозаписи Moonlight Drive, сделанной в сентябре 1965 года для пластинки, которую Моррисон, Манзарек и его подруга Дороти Фуджикава безрезультатно носили по студиям звукозаписи, мы слышим слабый, неуверенный голос певца, еще не обретшего себя. Его глотка еще не задубела, и он еще не понял, что звук – это заряд, сходный с тем, которым опытные подрывники сносят стены. В версии сентября 1965 года Moonlight Drive – всего лишь милая песенка влюбленного калифорнийского серфингиста. Музыка тут совсем иная, чем та, что известна миллионам слушателей альбома Strange Days. В ней слышатся карибские мотивы; это музыка пляжа, под которую неплохо мечтательно перебирать ногами по горячему песку. Doors в этой записи еще не выявили драму, заложенную в стихотворении, не прорвались к смыслу, не узнали самих себя.

Мне известны четыре варианта Moonlight Drive, и в каждом следующем они поднимаются все выше и выше. Во втором, записанном в 1966 году, намеки на Карибские острова, серфинг в стиле Beach Boys и пляж исчезли; здесь появился рок-н-ролл, но пока еще незрелый, блеклый и стерильный. Этот вариант, который группа играла в клубах на Сансет-стри, был Полом Ротшильдом отвергнут. Только в следующем, третьем варианте Манзарек наконец сделал свое открытие: он догадался, что для драмы расставания лучше всего подходит мелодия танго. Танго, влитое в рок, классическая страсть, окруженная электрогитарой и органом, – такого еще не было! Но и это не конец развития. На альбоме Alive She Cried мы слышим, как Моррисон вдруг тормозит, заставляет колесо крутиться на месте и шесть раз повторяет слово down. О чем он думает в этот момент, стоя перед темным рокочущим залом? Что мерещится ему в хаосе картинок, скачущих в его возбужденном, наэлектризованном, охваченном алкогольными парами мозгу?

Мы живем в мире примитивного кино, которое с помощью камер и микрофонов лабают ремесленники в Голливуде. Какой бедный, какой убогий инструментарий! Куда интересней будет кино будущего, которое с помощью открытия очередного мистера Маркони сможет транслировать на широкоформатный экран кинотеатра вещи, происходящие у человека в мозгу. Люди с шизофреническим сознанием и сильной способностью к ассоциациям станут востребованы индустрией развлечений так, как сегодня востребованы певицы с длинными ногами. Их будут усаживать в кресло в темной комнате, надевать черную повязку на глаза, делать инъекцию супернаркотика и подключать к проектору… Что показал бы мозг донора Дж. Д. Моррисона, подключенный к такой системе? Картинки победной революции, толпы торжествующих хиппи на улицах Вашингтона, пьяную вечеринку в Овальном кабинете Белого дома, веселую толпу, водружающую флаг-пацифик над Пентагоном? Концерт Doors на Луне? Мэри Вербелоу, медитирующую на жестком индийском солнце и одновременно медленно идущую ко дну в ночном океане?

Этого мы не знаем. Мы только слышим со старой пленки, как через маленькую, но ощутимую секунду Моррисон импровизирует строчку, которой нет в каноническом тексте песни. Ему неоткуда ее взять, кроме как из своего постоянно и фатально перевозбужденного мозга. Она возникает здесь и сейчас, прямо в хаосе концерта, эта таинственная, мистическая строка, летящая в темном воздухе над бурлящим залом. О чем он поет, наш мрачный пророк? Он поет о скором времени, когда кучка сволочей будет плясать на костях проигравшей рок-революции, и в мире снова и всегда будут царить лицемеры и убийцы, а бывшие герои разбредутся по каморкам ночных сторожей.

Children of the caves will let their secret fires glow5.

10.

История Джима Моррисона – это очередной вариант сказки для взрослых, в которой бедный мечтательный юноша с грустными глазами взлетает к высотам успеха прямо с пляжа, завернутый в свое любимое электрическое одеяло. Эта история потому так тешит поколения людей, живущих обыкновенной размеренной жизнью, что в ней есть нечто невообразимое для любой мирной эпохи. Но в эпохи, сотрясаемые революциями, вообразимо все. В начале девятнадцатого века сын трактирщика Мюрат и бочар Ней стали маршалами и герцогами, в начале двадцатого века адвокат Ленин основал Республику Советов, а прапорщики Крыленко и Сиверс командовали армиями. Шестидесятые годы двадцатого века тоже были временем революции, которая выбросила лозунг: «Вся власть воображению!», и Джим Моррисон был ее звездой. Он, одурманенный наркотиками герой, вечно пьяный шаман, бормочущий стихи поэт, сексмен, готовый трахаться на полу, на потолке, в ванной и в лифте, был плодом массового воображения, воплощением безумной революционной мечты о Новом Мире Свободы и Любви.

Он был не один такой. Новый мир создавала целая плеяда длинноволосых героев, одержимых безумной жаждой деятельности. За короткое время – год, два, три, и без всяких там грантов и спонсоров! – им прямо посередине рационального, засушенного, схематичного взрослого мира удалось создать реально функционирующую утопию. В этой утопии все правила, наработанные человечеством за века его истории, были отменены. Работать не следовало, следовало слушать музыку. Ходить на службу не следовало, следовало ходить на пляж. Если речь шла о сборе урожая, то марихуаны, если о технике, то технике усиления звука. Вся Америка в середине шестидесятых превращалась в утопический карнавал. Внук сенатора, студент-недоучка Август Оусли Стенли Третий по прозвищу AOS.3 (или Медведь) был главным химиком этой утопии; в подпольной лаборатории он производил для народных масс ЛСД. За три года в середине шестидесятых этот энергичный человек, ездивший на красном мотоцикле, носивший эффектные бирюзовые пояса и сделанную на заказ дорогую обувь, умудрился произвести 500 граммов ЛСД, что составляло приблизительно пять миллионов доз. Большая часть из пяти миллионов доз была бесплатно роздана пиплу, меньшая поступила в продажу. Это не была – Боже упаси! – работа ради прибыли, как у какого-нибудь гребаного наркоторговца. Вырученные деньги шли на расширение производства, а также на разработку и создание супераппаратуры для группы Grateful Dead, с которой внук сенатора был дружен. Звуковые эксперименты Оусли завершились созданием знаменитой Стены Звука, состоявшей из 641 динамика общей мощностью 26 400 ватт и весом 25 тонн – новое издание Иерихонской трубы Иисуса Навина, от рева которой должны были рухнуть границы между странами, преграды между людьми и оковы, наложенные обществом на сознание.

Утопия была везде и нигде. Расширение сознания не требовало ни земли, ни офисов, ни поместий, ни небоскребов. Закинуться кислотой можно на любом углу. Вообще-то чтобы уплыть, требуется всего-то триста микрограммов, но на перекрестках того времени то и дело встречаются люди, шагающие по улицам с банками арахисового масла или печеночного паштета, перемешанными с ЛСД. Счет в банке, кредитная карточка, резюме о приеме на работу, карьера, кредит, дом, место жительства – все эти слова вызывали у пипла смех. Когда Эбби Хофмана спросили на суде о его месте жительства, он ответил: «Я живу в нации Вудстока» А где это? А везде. Это пусть козлы с деньгами скупают стены небоскребов и на них размещают рекламу своего барахла, а такой человек, как Эбби, сам по себе является исключительно ценным рекламоносителем. В Нью-Йорке он щеголял с нарисованным на лбу лозунгом «Fuck you!» И не надо воспринимать эти слова как нечто грубое. Нация Вудстока умела быть и тонкой тоже. Эд Сандерс, рок-музыкант, прикольщик и исследователь Древнего Египта, издавал в те годы журнал, который так и назывался: «Fuck You: журнал изящных искусств». Ох и изящные же там были искусства…

Нация хиппи, отвергавшая все материальное и считавшая бизнес хлевом для свиней, проявляла просто-таки удивительную хватку в важных, деловых вопросах. Раздолбаи и попрыгуньи умели быть практичными. Про то, как нация Вудстока в эпоху запретов сама себя обеспечивала ЛСД, мы уже говорили. К торговле они тоже оказались способны: достаточно сказать о магазинах «Хохочущий енот» и «Добавки для травки», гостеприимно распахнувших двери в Хэйт-Эшбери. Теперь о прессе. Ну не читать же свободному человеку, приторчавшему, лежа на пляже, «The Wall Street Journal»? Да и члены коммуны «Американский психоделический цирк» не станут изучать «Financial Times». Из этого следовала необходимость создания собственной прессы, которая послужит кровеносной системой обращения информации от коммуны к коммуне, от кампуса к кампусу, от хиппи к хиппи.

Слова со временем мутируют, впитывают в себя новые смыслы, уходят из одного образного ряда в другой. Сегодня «Oracle» – крупная софтверная корпорация, ворочающая миллиардами долларов, а во второй половине шестидесятых «Oracle» была первой в мире хипповой газетой, издававшейся в Сан-Франциско. Прежде чем это безумное издание явило себя миру, оно однажды предстало во сне Алену Коэну, помогавшему Августу Оусли Стенли в его бурной деятельности; среди авторов можно найти Тимоти Лири, Ричарда Алперта, принявшего имя Рам Дасс, Лоуренса Ферлингетти, а также приятеля Моррисона Майкла Макклюра. Однако что значит перечень авторов по сравнению с тем, как выглядела газета? Так, как «Oracle», не выглядела ни одна газета за всю историю средств массовой информации. Безумное порождает безумное, веселое порождает веселое, а газета «Oracle» порождает восхищение и восторг. Она выпихивает автора из его спокойного умонастроения и правильного языка. От такой газеты можно офигеть! Каждую ее страницу можно рассматривать как страницу художественного альбома: живопись течет, словно подсвеченная подводными лампами вода, картинки на верхних и нижних полях клубятся, словно цветной дым, пущенный на кислотном тесте. Любой хрен с факультета журналистики важно объяснит вам, что главное в газете ее функциональность, и каждый клубень картофеля, сморщенный в бесчисленных планерках, скажет, что самое главное в этом деле – четкая форма и информация. А, да ну их всех, этих журналюг, бегающих по редакционным коридорам в сознании важности своего дела – я бы предпочел работать в «Oracle» безответственным автором под кайфом! В этой газете я бы точно пригодился! Тут у авторов прямо из голов растут фиолетовые цикламены и красные настурции, а в глаза художникам вставлены цветные стекла. Все они бредят, нарушают табу, делают красиво, и еще они верстают текст клиньями, что меня, всю жизнь глядящего на журнальную и газетную верстку, просто потрясает. Так делать нельзя. И поэтому они так делают.

Тираж «Oracle» – вестник Лета Любви выходил с 1966 по 1968 год – составлял 120 тысяч экземпляров. Если учесть, что каждый номер газеты читало несколько человек, то аудиторию можно считать равной полумиллиону читателей. Это очень хороший тираж, но «Oracle» не была единственной хипповой газетой в Америке. Список изданий, входивших в Синдикат подпольной прессы, сам по себе представляет веселое чтение: среди сотен изданий тут есть газета «Astral Projection», выходившая в Альбукерке, газета «Rising Up Angry», выходившая в Чикаго, а также газета «Water Tunnel», годовая подписка на которую стоила 3 доллара. Это не дорого, но даже самая дорогая подпольная газета больше 6 долларов в год не стоила никогда. Что понятно: делать деньги на информации – подлое дело. Слышишь, Билл Гейтс, выцарапывающий доллары за каждый бит, освободи пленницу-информацию и пусти ее гулять по миру в оранжевых и желтых одеждах! Миллионеров и стяжателей в истории масса, а вот найдется ли кто-то, кто дерзнет построить огромный бесплатный всемирный информационный кайф?

Потрясенный новой нацией, быстро и оптимистично захватывавшей власть в западном мире, великий британский историк Арнольд Тойнби снялся с места и приехал в Хэйт-Эшбери, чтобы собственными глазами увидеть жизнь этих неповторимых, этих удивительных, этих революционных хиппи. Он считал, что присутствует при великой революции, которая в самом скором времени полностью изменит мир.

11.



Поделиться книгой:

На главную
Назад