Литература как социальный институт
Динамика печати и трансформация общества
За несколько последних бурных для нашей страны лет прошли — не очень замеченными — два события, для прошлого, настоящего и будущего нашей культуры немаловажных. Это — конец книжного дефицита и спад журнального бума. Фактически оба этих исторических финала сошлись на пространстве одного 1990 г. Таким образом, в пределах активной жизни одного поколения — последних пятнадцати — двадцати лет — мы стали свидетелями трех революций.
Пик первой — середина 70-х; назовем ее
Вторая — уместилась в три года: 1987–1989. Опять-таки миллионы людей устремились «мимо» склеротизирующейся сети черного книжного рынка — знакомств, перепродаж, обменов — к полутора десяткам центральных журналов, начавших день за днем учиться говорить свободно и приходить в себя от глубокой лоботомии. Героями эпохи стали ежемесячные и некоторые еженедельные («Огонек», «Московские новости») издания, вынесшие запас накопленных за годы молчания и двуличия идей на сравнительно широкую аудиторию регулярно читающих. Произошла
И, наконец, с 1990 г., особенно после принятия Закона о печати и подъема альтернативной периодики, с одной стороны, и при усилившемся идеологическом и административном давлении на массовую прессу и телевидение — с другой, обозначился спад единодушного интереса к большинству прежних флагманов перестройки, все более эксплуатирующих уже наработанный уровень идей и набор имен, отстающих от убыстряющегося хода времени и динамики возникновения новых инициатив и инициативных групп. Наступивший — хотя мы лишь в его начале — период можно назвать
Грамотный человек никогда не спутает журнал, газету и книгу: разницу их функций он чувствует, так сказать, автоматически. Исследователю же этого безоговорочного знания мало: это знание нужно сначала осознать как проблему, чтобы потом зафиксировать в понятиях. Обойдемся минимумом, приняв два простых постулата.
Представим общество как сложное целое, включающее по меньшей мере три уровня: саму большую целостность (этот уровень обычно называют социетальным) в совокупности соответствующих действующих лиц, действий, символов; ансамбль относительно дифференцированных по ценностям, интересам и сферам действия институтов и групп — от политики и науки до семьи, дружеского кружка или образующейся партии; самоуправляющегося полноценного индивида в совокупности его мотивов и ценностей.
Договоримся, что взаимодействие этих уровней — их независимость и связь — обеспечивают особые культурные устройства, коммуникативные посредники, причем в соответствии с уровнем и характером взаимодействия посредники эти разнятся. Исторически сложилось так (по крайней мере на Западе), что уровень социального целого обслуживают оперативные средства массовой коммуникации (радио, телевидение, из печатных средств — ежедневная газета); журнал консолидирует институты и группы, вместе с тем вынося их идеи и ценности на общий суд и обеспечивая этим межгрупповое и межинституциональное взаимодействие; построение наиболее сложного целого — самостоятельного и ответственного индивида — прерогатива книги, приобщающей к самым глубоким или, иначе говоря, долговременным значениям, образцам и традициям.
Чем шире охват тем или иным коммуникативным средством, тем жестче набор передаваемых им смыслов, но тем они настоятельней, императивней; у´же, соответственно, и репертуар каналов вещания данным способом. Чем индивидуальней, напротив, пользование данным источником, тем богаче набор передаваемых по нему сообщений и тем насыщеннее соответственный уровень культурной памяти, тем она развитей и сложнее, тем, наконец, обобщенней и отвлеченней (идеальней) передаваемая информация. Полюс широты — газеты, полюс разнообразия — книги; ритм воспроизводства и обновления газетного образа мира — дни (недели), журнала — месяцы, книги — годы (поколения). Для полного цикла признания книги (автора) у нас и требуется срок активной жизни одного поколения — пятнадцать — двадцать лет. Радио- и телеинформация по широте охвата сопоставима с газетной, выигрывая, пожалуй, лишь по двум значимым характеристикам — оперативности (одновременности с событием) и наглядности (настоятельности и общепонятности, непосредственности содержания).
Итак, через динамику взаимоотношений между коммуникативными средствами (установление доминанты), с одной стороны, и их аудиториями (признание социальной эффективности), с другой, можно увидеть процессы формирования, ускорения и распада общественных групп, социальных институтов, культурных систем, прослеживая темпы и траектории распространения и усвоения тех или иных смысловых образцов, селекции и обобщения традиций. Это, собственно, целый проект социологии, понятой как социология культуры. Попытаемся увязать лишь несколько линий развития нашего общества и одновременно его книжной (печатной) культуры в некую достаточно наглядную и схватываемую мыслью картину.
В принципе можно установить некое идеальное соотношение количества газетных, журнальных и книжных названий, которым характеризуется нормальная развитая издательская система — обеспечивается динамика общественных инициатив и глубина культурных традиций, структура и объем памяти. Наименьшим разнообразием (и наибольшим тиражом) отличаются газеты, в
Иного трудно было бы ждать. Внешнее содержание социального процесса, определившего жизнь трех последних поколений нашего общества, ограничивалось форсированным и неотменимым приобщением всех к исполнению централизованного проекта, сулившего повальное изобилие и незакатное счастье. Этот проект служил единственным источником легитимации складывающейся системы властей и привилегий, с одной стороны, и повседневных лишений и немого приспособления — с другой. Регулирование этого процесса, управление его потоками, фиксирование темпов и порядка действий, обеспечение воспроизводства необходимых ресурсов контингента, его мотивационных запасов велись усилиями разрастающейся административной системы, опиравшейся на директивное планирование и централизованное распределение, с одной стороны, и массированную индоктринацию — с другой. Само существование любого из звеньев всей системы («позволение жить») гарантировалось только ее властным центром; поэтому лояльность индивида по отношению к малому коллективу выступала механизмом контроля за индивидом, обеспечивая этим и сохранность самого коллектива: он был и узлом в системе производства и накопления ресурсов всего целого, и звеном в цепи обработки «человеческого материала».
Эта «классическая» для 1930–1950-х гг. модель советского общества предусматривала жесткую сегрегацию «своего» и «чужого»: областью санкций охватывались отношения с «врагами» (эту квалификацию могли получить в принципе любые самостоятельные инициативы индивида или группы), резервом же системы выступала сфера, выражаясь армейским языком, личного времени, семейный быт. В городах он гнездился во дворах и на кухнях слободских бараков и поселковых коммуналок, где коммуникативными посредниками служили уже устные формы типа слухов (сплетни, байки, анекдоты…). Вокруг простирались разнообразные локусы и топосы большого общества производства и воспитания: глазом и ухом его смотрелась газета на уличном щите, тарелка громкоговорителя в доме. Пунктами соединения масс с собою и центром были клуб, школа, массовая библиотека. Отметим, что никогда позже ни один из этих институтов не имел прежней, до- и послевоенной авторитетности, как никогда потом так не сплачивали страну в одно символы ее разыгранных побед — спортсмены и киноактеры (поздней это делали первые космонавты).
Групповой уровень общественной жизни фактически отсутствовал. Тиражи журналов (за исключением, скажем, «Огонька», «Вокруг света» и «Роман-газеты») в 30–50-е гг. исчисляются тысячами, много — десятками тысяч, количество же их мизерно, а динамика — незначительна. Даже в сравнении с 20-ми гг. ситуация с журналами заметно ухудшилась: из изданий, начавших выходить в советское время, стали издаваться в 1922–1935 гг. более двух пятых, за следующее пятнадцатилетие — почти втрое меньше (соответственно 49 и 17 журналов). А в наиболее динамичный начальный период всего лишь за три года — 1922–1925 — появился 21 крупный новый журнал.
Главной формой приобщения к печатному слову становится массовая библиотека. Характерно, что до Первой мировой войны к такого рода единообразным по составу литературы и воспитательным функциям относилось лишь 18 % всех библиотек, тогда как к 80-м годам — 85 % библиотек и две трети библиотечных фондов.
Вместе с тем установившийся «витринный» порядок, глашатаи которого неустанно подчеркивали привлекательность будущего и момент движения к цели, исключал реальную возможность развития, поскольку парализовывал любую несанкционированную инициативу. Но это и подрывало его изнутри. Самое важное здесь — постепенный переход власти к более низким уровням структуры, исполнительным. Тотальный контроль за распределением сосредоточивал полномочия в руках ведомств, а далее — их чиновников, а потом и любого за что бы то ни было ответственного. По сути, даже репрессивная кадровая политика не смогла остановить этого ползучего «бунта подчиненных» (нашего вывернутого и смещенного варианта «революции менеджеров»). Тем активнее он пошел, когда угроза повсеместного террора ослабела: за стенами насильственного единообразия и бутафорией уравнительной идеологии складывалось статусное общество с системой барьеров и уровней.
Однако сама эта структура отношений была бы полностью бессодержательна и абсурдна, не будь у нее своего культурного наполнения — запаса идей, символов и образцов, вокруг манипулирования которыми структура и кристаллизовалась, на присвоении и удержании которых воспроизводилась и сохранялась. «Приобретатели» могли беспрепятственно процветать в брежневские двадцать лет, поскольку за хрущевское десятилетие были отчасти реабилитированы «изобретатели». «Культурные люди» задали образец для «людей с положением», а те стали ориентирами для достаточно широких масс, становящихся в эти годы горожанами, получавших образование, обзаводившихся обстановкой и соответствующими жизненными стандартами «людей с возможностями». На переходе от «дедов» к «отцам» были включены три движущих момента, далее — при всех перипетиях — не выключавшихся уже никогда. Это давление мирового уровня научно-технического прогресса, массовая мобильность населения (прежде всего — миграция в города) и повышение образовательно-квалификационного уровня. Усложнение ролевой структуры общества повлекло за собой и усложнение системы коммуникативных посредников, а стало быть, потребовало известной информационной открытости, относительной доступности инокультурных образцов, пусть и ограниченной свободы инициативных групп.
Подчеркнем: все это могло быть допущено лишь в определенных рамках. В самом общем виде они задавались склеротизацией унаследованной системы централизованного распределения и контроля сверху и растущей статусной сегрегацией неоконсервативных слоев общества снизу. Разрастание «вторых», «теневых», «черных» и тому подобных структур перераспределения ресурсов, влияния и власти блокировало возможности открытой социальной мобильности и, ограничивая все более показушные функции властного центра, вместе с тем не подрывало его роли, а даже создавало дополнительные источники стабильности, продлевало эту полужизнь. В таких условиях образцы культуры (достаточно отмеченные как «высокие», «особые», «праздничные»…) компенсировали социальную стагнацию доступом к ценимым культурным позициям. Обобщенные посредники при этом все больше теряли свою значимость и эффективность (например, деньги), тогда как возрастала символическая нагрузка обмена натуральными благами. Книга — как самое дешевое и всеобщее благо — вошла в круг советского дефицита позже других. Но за десять лет — с 1975-го по 1985-й — бурно обросла разветвленной системой сложно-опосредованного распределения.
Важно, что значимость книги при этом фактически дошла до самых «низов» более или менее дееспособного населения. Ценность ее усвоена, можно сказать, всеми, и в этом смысле общая дефицитаризация книжного потребления — знак конца культурной революции, последний ее этап. Общество так или иначе к печатной культуре приобщено. Нет книг дома сегодня примерно у 32 % взрослого населения. Однако большие (свыше 500 книг) библиотеки есть лишь у 8 %. Причем подавляющее большинство домашних библиотек сформировано именно в годы книжного дефицита: лишь 18 % опрошенных горожан собирают книги более пятнадцати лет, начав это делать в додефицитную эпоху. А это значит, что по своему составу домашние библиотеки новоприобщенных кругов достаточно однотипны: в них входят книги отобранные, ценимые, специально отмеченные сверхавторитетностью. Иначе говоря, культурный процесс развивается как накопление уже созданного, усвоение нормативного набора.
Ядро этих библиотек составляют книги, приобретенные особым образом — на талон за сданную макулатуру[10]; так приобретено в 1989 г. 18 % реально интересных для читателя книг. Еще столько же — оставлены по знакомству (стало быть, пользуются сверхспросом), 12 % — получены в подарок, каждая девятая — куплена с рук с переплатой. И лишь 17 % обращающейся среди читателей литературы приобретены в государственных магазинах по обозначенной цене. Это, как правило, русская и советская классика, близкая к школьной программе, но в подарочных изданиях. Особым же путем получают литературу жанровую, формульную (детектив, приключения, фантастику) и книги для дома и семьи. В целом все эти книги можно назвать пособиями по обретению навыков цивилизации (включая умение обращаться с символами — науки, религии, искусства), причем наиболее признанные среди них относятся к ключевым моментам самого созидания современной западной цивилизации — середине XIX в. и рубежу XIX–XX вв. Второй слой активно собираемой литературы — мифологизированная «русская история» от разработок Пикуля до эпопей Маркова, Иванова и Проскурина. Их труды можно назвать победой социалистического реализма, которому в официальной идеологической сфере соответствуют укоренившиеся в эти годы мифологемы «новой исторической общности», «общенародного государства» и т. п. (как и «самого читающего народа в мире»)[11].
Новое — и вновь частичное — возвращение прав инициативным группам немедленно повлекло за собой массовизацию спроса на журналы как печатные органы группового самоопределения и межгрупповой коммуникации. Именно этот уровень — источник и проводник общественной динамики — и был наиболее крепко заблокирован в годы стагнации. Характерно, что на исходе этого периода рост тиражей наблюдался фактически лишь у трех типов изданий, которые по своим функциям были связаны прежде всего с тиражированием типового набора культурных образцов, популяризацией и приобщением к наследию новых возрастных слоев: речь идет о массовых «тонких» журналах типа «Работницы», «Крестьянки», «Здоровья» и т. п. (тиражи первой выросли за 1981–1987 гг. на треть, а второй — на две трети), молодежных изданиях типа «Ровесника» (рост на 15 %) или «Смены» (на треть) и научно-популярной периодике — например, «Семье и школе» (на 26 %), «За рулем» (на 38 %) и так далее.
Напротив, ведомственные издания (особенно касающиеся науки и культуры), академические журналы (прежде всего по общественным и гуманитарным дисциплинам) и литературно-художественная периодика «программного» типа переживали в эти годы — за единичными исключениями, скажем, «Нового мира» или «Вестника древней истории» — жесточайший упадок. Такая же ситуация была в большинстве своем (за исключением изданий на национальных языках в Грузии, Армении, отчасти Латвии, Киргизии) характерна и для союзных республик.
Снятие цензурной «колючки» изменило сами журналы, особенно — литературно-художественные (центральные и республиканские, ряд областных), молодежные, ряд академических. В целом начал снижаться темп роста тиражей массовой прессы (а у ряда журналов — скажем, «Наука и жизнь» или «Техника — молодежи» — тираж стал даже падать). Стали быстро терять подписчиков партийно-пропагандистские издания, не поддерживаемые жестким силовым давлением. Лидером одновременного роста тиража стала «Дружба народов», за год увеличившая аудиторию в шесть раз (а подписку в Москве и Ленинграде — в семнадцать), а абсолютным лидером тиража среди «толстых» журналов — «Новый мир», получивший в 1989 г. тираж в 1 млн. 600 тыс. экземпляров, а в следующем году добавивший к этому еще миллион с лишком.
Однако этот процесс не продолжался и трех лет. Уже в 1989 г., когда подписка длилась фактически весь год без всяких ограничений, стали падать тиражи ряда популярных изданий («Дружба народов», «Октябрь», «Нева» и др.), почувствовалось снижение общественного напора, передаваемого прессой, снизилась положительная оценка читателями таких журналов, как «Дружба народов», «Юность» и ряд других. В 1990-м же этот спад, усугубленный резким ведомственным подорожанием периодики, стал очевидным и охватил уже просто все издания, хотя и в разной мере. В принципе процесс этот был предвидим, но связан не столько с публикой, сколько с состоянием и динамикой инициативных, культуротворческих групп («элит»), во-первых, и с продолжающей еще во многом сохраняться базовой структурой издательского дела, его материальной основой, привычными приоритетами, во-вторых.
Прежде всего и повальная републикация в журналах созданного много раньше, и единовременный спрос на эти новинки широкой читающей публики воспроизводили фактически прежние особенности и издательской системы (тиражирование готового), и читательского поведения (массовая мобилизация). Зачатки новых форм жизни по-прежнему уходят корнями в прежний уклад, несут на себе его следы. Принципиальная структура производимой тем самым книжной культуры сохранялась, в том числе в главном своем звене: скудости репертуара изданий и наращивании их тиражей. Сравним данные 1985 и 1989 гг. Количество изданных книг и брошюр упало на 9 %, газет выросло на 1 %, журналов — на 5 %, но тираж увеличился соответственно на 5, 21 и 47 % (!).
Разумеется, приобщение к запрещенному и вычеркнутому из социальной жизни сыграло свою серьезнейшую роль: если для периода застоя можно было в лучшем случае говорить, как А. Амальрик, о тысячах копий неподцензурной книги[12] (для Солженицына, по нашим с Л. Гудковым подсчетам, суммарная аудитория достигла за пятнадцать лет восьмидесяти — ста тысяч), то теперь Солженицын издается сразу миллионными и даже более тиражами, а число прочитавших за годы перестройки запрещенную прежде литературу (данные ВЦИОМа за март 1991 г.) достигло 44 %, тогда как в застойные годы таких было меньше процента (еще 15,5 % читали «кое-что»). Соответственно, теперь уже газетам, принадлежащим КПСС, доверяет меньше четверти населения, тогда как не доверяет свыше двух пятых. Спокойнее становится отношение к сверхсимволам: скажем, если в 1989 г. Ленина считали крупнейшей фигурой мировой истории больше двух третей населения, то к весне 1991-го его причисляют к самым выдающимся деятелям за всю историю СССР меньше двух пятых. Почти четверть населения уже положительно относится к понятию «капитализм», 40 % — к рынку, 57 % — к частной собственности.
Однако контрпропагандистская роль газет и журналов оказалась быстро исчерпана (вероятно, устойчивость сложившихся стереотипов изрядно переоценивалась). Подписные тиражи периодики в 1991 г. сократились в сравнении с 1989-м на 36 %. И если в конце 1989 г. 33 % опрошенных называли «АиФ» лучшей газетой года, то в конце 1990-го так считали уже 24 %, у «Известий» эти цифры выглядят как 6 % и 4 %, у «Литературки» — как 4 % и 1 %, у «Огонька» — как 21 % и 12 %, у «Нового мира» — как 4 % и 2 %.
Вместе с тем за этим централизованным фасадом и усредненными данными по валу и в расчете на Союз идут процессы иного масштаба, содержания и направленности (подчеркну только, что они опять-таки не отменяют прежних, а пристраиваются к ним как частичные).
Пришло время осознать, что и усредненные статистические данные по стране, и материалы общесоюзных социологических опросов ориентированы на получение средних сведений по массе. Говоря социологическим языком, они схватывают лишь воспроизводство нормы в распределении тех или иных характеристик, свойств, процессов и т. д. Между тем собственно культуротворческие группы и даже слои их первичной поддержки исчисляются в лучшем случае десятками и сотнями тысяч людей — долями процента от всего населения.
Так, в десятках тысяч названий издаваемых за год книг, конечно же, тонут несколько сотен авторов и названий, вокруг которых в предыдущее десятилетие концентрировался читательский спрос и которые за последние год-два стали в крупных городах общедоступны физически (остается, правда, барьер цены, но, быть может, это не чрезмерно высокая плата за отсутствие очереди?). Детективы, фантастика, приключения, детская беллетристика, полезные книги для дома и семьи, популярная история день за днем тиражируются как новыми — кооперативными, смешанными и т. п. — издательствами, так и вполне успешно паразитирующими на вчерашнем идеологическом криминале и вытеснявшейся «массовухе» государственными гигантами. Вышел к читателю «серебряный век» русской словесности и философии, идет перекачка в книжную форму журнальных публикаций последних лет (от сам- до тамиздата). Если судить по сигнальной информации «Книжного обозрения», в беллетристике лидирует зарубежный детектив, в разделе философии — книги по проблемам веры (включая нетрадиционные и посттрадиционные верования), в рубрике «история» — перипетии отечественной монархии, и особенно — жизнь и смерть последнего императора. Различные издания по эротике и сексу органами информации фиксируются плохо и заслуживают отдельного разговора. Но все эти книжные новинки, что и характерно, — пожалуй, вне центра новых событий: в опросе по итогам 1990 года мы не смогли получить списка лидеров чтения, поскольку они — кроме Солженицына — не собирают и процента почитателей, а массовая культура — жанрова, но безымянна.
Но процессы группообразования и формирования новых движений выявляются на уровне периодики. Отметим здесь прежде всего взрыв так называемой «неформальной прессы». В 1988 г. мы писали о нескольких десятках такого рода изданий. В 1989-м скрупулезный летописец этих явлений А. Суетнов включил в свою библиографию уже 1500 источников[13]. Даже неполные (за исключением четырех республик) сведения Госкомпечати на начало 1991 г. говорят о 2500 впервые учрежденных периодических изданиях. Всего лишь 15 газет и 14 журналов, впервые включенные в каталог «Союзпечати», уже собрали около 2,8 млн. подписчиков (тиражи порядка 100 тыс.). На фоне общегосударственной тенденции к замедлению роста и даже сокращению количества названий издаваемой периодики рост общественной активности бросается в глаза.
Еще заметнее это при снижении точки обзора до уровня республик: ведь осевым процессом истекшего года стал именно переход социально-политических инициатив на республиканский уровень, рост доверия к республиканским парламентам при спаде его к союзным органам. Тут, если брать книги на национальных языках, процесс накопления и расширения культурного капитала (рост числа названий и совокупного тиража) шел в 1985–1989 гг. в республиках Средней Азии, Белоруссии и на Украине. Активное группообразование и укрепление авторитетности вновь возникающих инициативных групп (рост числа и тиражей журналов на национальных языках) наблюдались в Латвии (названия — на 81 %, тиражи — на четверть), Эстонии (66 % и 33 %), Таджикистане (55 % и 32 %), а массовое приобщение к групповым культурным образцам — среди русских (рост тиражей на 58 %) и азербайджанцев (на 30 %). Возникновение же новых общественных движений и партий, равно как и расширение их влияния (рост числа и тиражей газет на национальных языках), наблюдалось в эти годы в Эстонии (рост числа газет на 114 %, тиражей — на 28 %), Литве (83 % и 40 %), Латвии (22 % и 17 %), Азербайджане (рост числа газет на 16 %); в России несколько массовизируется поддержка новых движений — растут газетные тиражи (плюс 18 %). Иначе говоря, фаза инициатив характерна для Прибалтики, Таджикистана, отчасти Азербайджана, фаза подхвата — прежде всего для России (а также перечисленных республик). Пассивность печати характерна для Киргизии, но особенно для Грузии, где все перечисленные показатели падают: общественные процессы минуют печатную форму и литературно образованную интеллигенцию.
Подытожим сказанное. Процесс активизации общественной жизни в его первоначальной, массовой форме дошел до «дна». Если в 1960-е гг. выбор позиций приняли на себя тысячи диссидентов и сотни тысяч их так или иначе поддерживающих, то в момент пика перестройки, в 1987–1988 гг., на этот путь встали уже миллионы, а сегодня (если взять тиражи наиболее отчетливых по своей программе массовых газет — «Комсомолки», «Аргументов…») — десятки миллионов. Сам процесс, думается, все больше будет принимать форму непосредственных коллективных действий — петиций, митингов, демонстраций, забастовок и т. п. В связи с этим не может не измениться и роль интеллигентов-идеологов, думается, что основные задачи по экстренному призыву, так или иначе, позади. С другой стороны, дезинтегрируется и то общественное целое (Союз, страна, держава), идею которого — пусть даже в самой мягкой форме единства культуры — интеллигенция несла. Это вновь ставит интеллектуальные круги перед требованием дифференциации идей и представлений.
Придется пройти через дальнейшее снижение сверхмассовых тиражей «толстых», а может быть, и «тонких» (типа «Огонька») журналов. Насколько можно судить по итогам подписки на 1991 г., минимально снизили тираж те издания, которые, с одной стороны, базировались на идее привития цивилизованности (неавторитарной социализации), — детские и молодежные познавательно-развлекательные издания, да отчасти и следующие в этом за ними взрослые издания, ориентированные на любительские занятия, свободное проявление семейных и групповых интересов (типа «Приусадебное хозяйство»), а с другой — создали за последние несколько лет свою квалифицированную аудиторию, объединенную широким интересом к культуре, истории, философии, религиоведению (скажем, «Искусство кино», «Наука и религия»).
Это предполагает несколько важных в социальном смысле следствий. Во-первых, умножение инициативных групп, дифференцирующихся по идеям, ценностям, представлениям, — групп с частичной культурой. Транслирующая их взгляды периодика рассчитана на подготовленную аудиторию, что, как показывает опыт двух последних лет, для отечественной публицистики вовсе не просто. Во-вторых, от решения оперативных задач мобилизации и перемагничивания массового сознания необходим переход к долгосрочной работе напыления и уплотнения самой социальной материи повседневного существования: в нынешнем ее виде она крайне рыхла и жидка, плохо проводя идеи, трудно их усваивая и не обеспечивая опоры (устойчивости под давлением, сохранности во времени); опять-таки, действие на перспективу требует особой собранности и ответственности. Третье обстоятельство — постоянная, но ненасильственная конкуренция и диалог, в условиях которых придется жить; привычная монополия на истину и склока как способ развития отношений — черты совсем иного уклада. И последнее — в перспективе более чем возможна известная делитературизация культурной и общественной жизни: снятие сверхнагрузок как со словесности, замечающей любые формы действия, так и с писателя, наделяемого атрибутами пророка. Массово-демократическую (в отличие от прежней массово-тоталитарной) интеграцию общества в оперативном режиме будут, видимо, осуществлять прежде всего аудиовизуальные каналы — разные формы телевидения, естественно, открытого зарубежному вещанию и ориентированного на единые критерии, временные ритмы, образцы и фигуры (ему, впрочем, предстоит на этом фоне и дифференциация — кабельные формы, кассетная «избирательная память» и т. д.).
Ясно, что все перечисленное предполагает цивилизованность, некатастрофичность экономического, политического и культурного развития страны и составляющих ее пока что частей в ближайшие годы, равно как и последовательную демонополизацию и децентрализацию системы коммуникаций в обществе, включая печатные способы. Но хотелось бы заметить, что намеченные перспективы не просто требуют всех этих гарантий, но сами являются ключевыми моментами их подготовки и реализации, — они способны двинуть дальше начатый демонтаж исчерпавшего себя порядка, обеспечивая разумные и грамотные формы опосредования скопившихся в обществе противоречий и сил.
Журнальная культура постсоветской эпохи
Система журналов в разнообразии тематического состава, адресации к различным группам и уровням публики, тиражей и их динамики отражает степень дифференцированности общества, плотность коммуникативных связей между разными группами, слоями социокультурной структуры. Так называемые толстые журналы («литературно-художественные и общественно-политические», по принятому определению) находят свое функциональное место в рамках этой системы. Если описывать ее предельно схематически и лишь для интересующих нас здесь целей, можно выделить несколько основных типов журнальных изданий.
1. Журналы с тиражами порядка
2. Журналы с тиражами порядка
3. Журналы с тиражами в
4. Журналы с тиражами в
Если взять опорными точками существования всей журнальной системы пик «застоя» (1981), начало официальной «гласности» (1987), пик массовой читательской поддержки (1990) и текущий (1993) год, то изменения для журналов разного типа будут выглядеть так:
Динамика журнальных тиражей 1981–1993 гг.
Период «гласности» стал временем ускоренной по темпам и массовой по масштабам мобилизации с помощью печати (в не меньшей степени телевидения) самых широких кругов вокруг требований установить или «восстановить» социальную справедливость в продвижении и вознаграждении людей, доступе их к значимым позициям и статусам, соблюдении властью интересов основных групп общества. Критика сначала упущений, а затем и самой легенды власти привела к разрушению ее легитимности, падению рутинной поддержки всей сложившейся системы управления, эрозии, а потом и распаду ее структуры, разложению институтов. Общими временными рамками происходивших процессов были границы избирательных кампаний 1989–1990 гг. на союзном, а позднее на российском уровне. Но они определяли не только социальные ритмы существования различных групп и слоев в эти годы, но и формы межгруппового взаимодействия, влияя вместе с тем и на его смысловое наполнение, характер активизируемых символов и значений. Тут важны два наиболее общих момента.
В содержательном плане центральной проблемой общественной жизни, существования практически всех групп и слоев населения оставалась в этот период проблема власти. Вокруг нее и группировались наиболее ходовые символы (изобразительные и словесные формулы), к ней обращались те или иные ходы мысли публицистов тех лет, чей круг включал ученых, выступавших в СМК и вошедших — наряду с новыми политиками — в число наиболее популярных фигур; совмещение этих ролей — характерная черта периода (ученый как публицист, а журналист как политик). Существенно здесь то, что само общество в его собственном составе, интеллектуальные, эмоциональные, организационные и др. ресурсы его групп практически без обсуждения, но и без оговорки рассматривались и на митингах, манифестациях, и в печати лишь в качестве поддержки инициатив реформаторского крыла в высшем руководстве, как его «неприкосновенный запас», реализуемый сегодня «в трудную минуту». И так понимали дело все участвующие стороны: наиболее массовую поддержку в тогдашних опросах ВЦИОМа собирала позиция «помочь государству», но не «требовать от него большего» или «добиться того, чтобы оно служило нашим интересам». Сверху (в идеологии) сохранялась патерналистская опора на массы, снизу — патерналистская же по своим истокам поддержка. Даже мягкие слова А. Д. Сахарова о том, что для него эта поддержка президента-реформатора «условна», обществом в ту пору ни услышаны, ни осознаны не были.
Второй существенный момент связан с характером разработки этого комплекса проблем, их обсуждения в печати: патернализм отношений между властью и массой полностью сказывается и здесь. Говоря социологически, уровень реализации идей, ценностей, образцов, которыми располагали круги «первичной интеллигенции», снизился, они «популяризировались». Это значит, что они пускались в дело как готовый нормативный набор в расчете на ускоренное массовое приобщение, усвоение. Для интеллектуалов это было регрессией к предшествующему опыту — запасу обсужденного или прочитанного в неформальных компаниях или в сам- и тамиздате полутора-двумя десятилетиями раньше. Тиражирование вчерашних диагнозов и рецептов соответствовало переходу с позиций аналитика в ранг публициста. Активизация то тех, то других идей из накопленного багажа (и появление на общественной сцене то тех, то других людей, эти идеи воскрешающих) определила общее содержание и событийное наполнение 1988–1989 гг., и прежде всего — для самой интеллигенции, среди многого другого еще и реабилитировавшей себя в собственных глазах и глазах авторитетных партнеров за годы молчания и бездействия. Ее отождествление с реформаторским руководством в противодействии прежней системе повлекло за собой и быстрое исчерпание накопленного потенциала; их общий кодекс сделал свое дело, помогая отстранить от власти наиболее одиозные фигуры, способствуя освобождению людей от страха перед властями, ограничивая и подрывая роль так называемой «партии» и ее «органов» во всех областях жизни общества. Но, составляя идейную базу мобилизационного единения, политический и экономический патернализм «обновленной» власти сначала на союзном, а потом и на российском уровне не мог и не может решить проблем общества, которое отчасти живет еще надеждами на это: власть пестует патерналистские надежды подопечных, но не в силах им соответствовать, чем и подрывает собственный фундамент. Поддержка ее основных институтов и фигур упала, угас и интерес к ангажированной прессе. Если взять официальную статистику тиражей печати в целом, то за год от 1990 к 1991 г. годовой тираж газет по России в целом и на русском языке в частности сократился до 28 % и сблизился с показателем «застойных» лет (уступив уровню 1980 г. на 7 %). Положение с журналами еще тяжелей. При сохранении того же порядка по количеству изданий (сокращение за год на 7–9 %) годовой тираж их сократился на 63 % и уступает 1980 г. на четверть. (Данные по итогам 1992 г. выглядели бы еще резче.) Причем скорость падения тиражей ангажированной прессы намного выше средней. Быстрее всего разочарование в политике, падение интереса к ней ощутимы у молодежи. Падающий рейтинг лидеров и уменьшающееся доверие ко всем ветвям и институтам власти выражают кризис и распад системы патерналистской власти, демонстрирующей неспособность справиться с повседневными проблемами людей, обеспечить «нормальный» порядок и сколько-нибудь приемлемый образ жизни. Поскольку же власть перестала быть главной скрепой общества и источником страха, ни мобилизация на ее поддержку со стороны либерально-демократической интеллигенции, ни демонизация ее усилиями национал-коммунистической прессы, ни, наконец, перенесение критики и всей системы ориентаций на прошлое теперь уже широкой повседневной поддержки не имеют и вряд ли могут рассчитывать на нее в будущем. Общество — и особенно его более активные группы и слои, мужская часть населения, городская молодежь — начинает заниматься своими проблемами само.
А этот процесс не может не влиять на агрегатное состояние социума, пусть сначала в отдельных его сегментах, затем — в отношениях между ними и тем самым в более широких масштабах. Общество «уходит», «ускользает» из-под власти, оставляя ее с привычными для той склоками и утехами. Но в силу этого меняются место и судьбы всего слоя интеллигенции, основывавшего свое самопонимание на посредничестве между «массой» («народом») и «властью» («верхами») и, соответственно, вовлекавшего в эти отношения «Запад» (и миф о Западе). В условиях политического дезангажемента большинства общественных групп, с одной стороны, и при усложнении состава общества, самой системы ориентаций и критериев поведения в повседневной жизни, с другой, и интеллигенция как слой, и тиражируемая ею идеология культуры, тип мировоззрения в целом уходят с социальной авансцены. И относительная дифференциация уровней и стилей жизни, и устанавливающийся модус негероичности, повседневности существования расходятся с харизматическим самоощущением интеллигента, его миссионерским сознанием и просвещенческим, педагогическим отношением к другим. Интеллигенция перестает быть синонимом общества, «подлинного общества», как теряет и лидерство в культуре, поскольку та все менее организуется сегодня вокруг лидерской модели, будь то романтического или разночинно-демократического типа. Характерна сегодня концентрация предпочтений широких слоев населения, с одной стороны, и ориентиры инициативных, культуротворческих кружков и группировок, с другой. Среди итогов прошедшего 1992 г., связанных с деятельностью массовых коммуникаций, выделяются три события, три «сюрприза».
Первый — выход на первые места по зрительской популярности мелодраматических сериалов (прежде всего — мексиканского фильма «Богатые тоже плачут» и успех Вероники Кастро, исполнявшей в нем главную роль). Фильм, признанный «самым интересным» (25 % российских респондентов, опрошенных в феврале 1993 г.) и оставивший далеко позади любую другую телепродукцию, стал шестым по значимости событием прошедшего года, а Вероника Кастро — героиней года, оставив позади Аллу Пугачеву и Маргарет Тэтчер. Нечего и говорить, что показ фильма на год определил распорядок дня и круг разговоров десятков миллионов людей.
Второй сюрприз — выход в абсолютные лидеры среди лучших телепередач года еженедельной шоу-лотереи «Поле чудес» (так считали 28 % опрошенных; следующее за нею по популярности ток-шоу «Тема» собрало почти вдвое меньше голосов — 16 %). Распространенность всевозможных лотерей в сегодняшней России (как на экранах телевизоров, так и в обиходе уличной жизни крупных городов) — заметное явление последних двух лет.
Третье событие — беспрецедентный взлет тиражей и уровня подписки у выходящей с конца 1991 г. ежемесячной «научно-популярной» газеты по проблемам эротики «СПИД-Инфо». Сегодня она — вторая по тиражу после «Аргументов и фактов» газета в России, ее тираж 5 млн. 100 тыс. экземпляров (у «Аргументов и фактов» — 12 млн., у «Труда» — 2 млн. 60 тыс., у «Комсомольской правды» — 1 млн. 840 тыс. экземпляров). Практически ни одно из этих событий детально обсуждено профессионалами в открытой прессе или эфире не было. Между тем и их непосредственный социальный эффект (объем захваченных этими процессами масс населения, не сопоставимый ни с каким культурным процессом двух последних лет после пика «гласности»), и стоящие за ним социокультурные сдвиги значительны и требуют пристального внимания.
Фоном для ухода с авансцены толстых идеологически ангажированных журналов (и функционально близких к ним газет) становится процесс «возвращения к повседневности», составная черта которого — реабилитация позитивного отношения к жизни, к себе, к настоящему времени. Разумеется, в наибольшей мере этот процесс характерен сегодня для более молодой и активной части населения, особенно — добившейся за последние годы реального успеха и считающей, что происходящее сегодня — это «ее время» (такую оценку дали 17 % россиян, опрошенных в феврале 1993 г., среди молодежи эта доля существенно выше). Но авторитетность стоящего за этими оценками подхода к жизни — не возрастной феномен (хотя воспринимается и опознается большинством именно так). В целом это гораздо более широкая установка, рассеянная сегодня по разным слоям общества и сама становящаяся фокусом кристаллизации новых социальных образований, новых групп.
В предварительном порядке можно выделить несколько черт этого подхода к жизни, понимания себя и других, символического воплощения которых, насколько можно судить, ищут широкие группы населения в печати, кино, на телевидении, по радио. Прежде всего это осознание ценности жизни, поиски удовлетворения от нее, удовольствия, противоположные как «этике отказа» старших поколений, ставивших на выживание, так и шокирующей «чернухе» интеллигентской прессы, «нового кино» и т. п. В плане социологии культуры за этим можно видеть поиск позитивных санкций повседневных поступков в условиях, когда универсалистских ценностей и этики нет. Полнота самоощущения здесь как бы выступает подтверждением верности действия, аналогом или синонимом его небессмысленности, в конечном счете — социальной признанности, взаимности (особенно в мелодраме). Игра случая — один из стержней мелодраматического повествования о героях, действующих в условиях, когда жесткие социальные рамки предписанного поведения и нормативные коды оценок потеряли силу, а универсальные ценности и регулятивы самоответственности отсутствуют, не сложились. Тем более велика значимость подобных позитивных санкций для групп и слоев, либо начавших новое, свое дело, либо собирающихся ступить на этот путь. Отсюда — тяга к игре со случаем, судьбой, предназначением и т. п. (лотерея, астрологический прогноз, отчасти — нетрадиционные верования, в интересе к которым лидирует опять-таки молодежь, но возрастом и в данном случае процесс не ограничивается).
Второй важный момент новых, складывающихся кодексов жизни и ее оценки — стремление к равноправным и доверительным отношениям, особая значимость нерепрессивности и неподневольности их, свободы выбора, ролевой пластичности. Областью символизации такого рода установок и оценок выступает сфера телесного, эротического, тяга к которой противостоит ханжеству и двоемыслию прежней официальной морали и интеллигентского «морализма». Склонен думать, что и сама публичность выражения всех этих «новых» (а на самом деле — многие годы скрывавшихся, поскольку они не признавались обществом) устремлений противостоит — и порой демонстративно, подчеркнуто противостоит — практиковавшемуся двойному счету в поведении и оценках. Подобный «конец двоемыслия», крах готовности мириться (пусть молчаливо) с двоемирием, которое, надо сказать, сколько-нибудь высоко ценимым и привлекательным никогда и не было (адаптация неспособна создать лидеров и удержать авторитеты), — процесс для общества и культуры важнейший. Это еще не дифференциация общества, не само многообразие реально работающих на нее смысловых моделей, но это тот социальный климат, в котором установка на «самость» и «разноту» только и может завязываться.
Сам игровой характер этих типов действия — знак освоения новых особо значимых и потому особо отмеченных поведенческих кодов, этики достижения и вместе с тем нерепрессивности, удачи и одновременно партнерства. В конечном счете речь идет о навыках развитой социальности (и социабельности), культурно санкционированной и структурированной исключительно культурными, символическими средствами. Драматизм подобных поисков в обществе, во многом сохраняющем приоритет властных отношений и репрессивную мораль, выражается сегодня и во внутрисемейных межпоколенческих конфликтах, и в истероидности старших возрастных групп (особенно женщин), и в социальной стигматизации, криминализации молодежного поведения со стороны старших или систем власти. Но это особый и сложный комплекс проблем, связанных, вероятно, со становлением более динамичного общества и массовой по многообразию культуры. В поле зрения толстых журналов и стоящей за ними интеллигенции они либо вовсе не попадают, либо деформируются групповой идеологической оценкой как со стороны правоконсервативной (почвенной, религиозной, коммунистической), так и со стороны леволиберальной (дистанцирование от массового как «низкого» и «пошлого», достойного лишь пародии).
Другой полюс современной культуры, дифференцирующейся от интеллигентской публицистики в ангажированных журналах и газетах, — группировки и кружки, выступающие сегодня организаторами малотиражных журнальных изданий (альманахи и сборники — иная культурная форма, требующая и отдельного разговора). Их тиражи сегодня — от 500 экземпляров (московский «Апокриф») до 10 тысяч (московские же «Твердый знак» или журнал по проблемам кино «Сеанс»), в среднем — две-три тысячи; иначе говоря, он сопоставим с традиционным тиражом и объемом аудитории специализированной журнальной прессы. География этих изданий вовсе не ограничивается двумя столицами: они выходят во Владикавказе («Дарьял») и Казани («Черный журнал»), Саратове («Утес») и Симферополе («Берега Тавриды»), Твери («Русская провинция») и Киеве («Новый круг»). Наиболее объемная и динамичная их часть — журналы, отведенные научной фантастике, любимому литературному жанру городской молодежи, обживающей для себя ситуацию социального и культурного перехода, вырабатывающей навыки рационального, технического оперирования со временем и его условностью, да и с условностью как таковой; их возникло несколько десятков. Другой значимый пласт — философия, включая философию культуры и гуманитарную эссеистику, отечественную и переводную: московские «Здесь и теперь» и «Логос», «Начала» и «Путь», «Ступени» и «Эпоха», уже упоминавшиеся «Апокриф», «Новый круг» и «Твердый знак». Возникли специализированные, высокопрофессиональные издания по литературной критике и библиографии: «Новое литературное обозрение», «De visu» (оба — Москва); истории («Источник», «Исторический архив»), включая исторический журнал для детей «Троя»; социологии («Мир России», «Вопросы социологии»). Понятно, что постоянно возникают и собственно литературные журналы — от московского журнала поэтов «Воум» и элитарных «Петербургских чтений» до органа литературного авангарда г. Первоуральска «Пастор Шлаг» и «журнала графоманов» «Золотой век».
Эти журналы свидетельствуют, что началось разложение прежнего единства журнальной периодики и мира печати в целом, контролировавшихся одним по условиям формирования, базовым ориентирам и ключевым символам слоем интеллигенции (иначе говоря, она сама в данном ее воплощении все отчетливей выявляется как феномен исторический, продукт определенного совпадения и осмысления исторических воль и обстоятельств). После спада энергии мобилизационного призыва 1988–1990 гг., так сказать, «отлива» людской массы обнажились существовавшие на правах кружков частных лиц социальные образования иного масштаба и другой природы. В самом схематическом обобщении это группы любителей, объединенных неким культурным интересом (что-то вроде клуба, например, приверженцев зарубежной фантастики), и более малочисленные круги профессионалов, связанных универсальными ценностями познания, критериями рациональности, доказательности, аргументированности и т. д.
Если говорить о фазе, на которой мы застаем их сегодня, то я бы назвал ее фазой «кишения» (или «роения»): это стадия выявления инициатив, заявок на существование, узкогрупповых манифестов. Показателем этого может быть отсутствие сколько-нибудь общего поля сопоставления образцов, критериев их оценки, часто даже общего языка. Можно говорить здесь о границах значимости универсальных принципов и связанной с ними этики, техники работы. Характерно, что в этих журналах, как правило, нет рецензионных отделов и рецензий друг на друга (хотя прежние толстые журналы — «Вопросы философии», «Новый мир» и др. — их иногда рецензируют, а специализированные «Новое литературное обозрение» и «De visu» делают это систематически). Стоящие за этими изданиями группы и их воображаемые партнеры, «своя публика», как бы не видят друг друга, не принимают в расчет как соратника, оппонента и т. д. Это нормально для начальной фазы группообразования — фазы манифестов. Наряду с собственно новыми и молодыми есть и те, которые не вписывались ни в старые «советские» рамки, ни в перестроечный кодекс. Это именно культурные группы, настаивающие на иных, автономных основаниях собственной идентичности; это может быть и индивидуальный синтез универсалистских ценностей («Мировое древо»), и столь же индивидуальный по масштабам культурный консерватизм, отделяющий себя и от державности, и от почвенничества (таковы сегодня некоторые направления религиозных поисков под влиянием протестантской диалектической теологии или неоортодоксального католичества).
Но отчасти за новой периодикой могут стоять «осколки» прежних групп с той же устойчивой разметкой мира в рамках российской «идеологии модернизации», скажем, по оси «Восток — Запад» (журнал «Параллели»). От них надо отличать случаи, когда сама редакция подчеркивает свою преемственность по отношению к тем или иным группам и их определениям в прошлом (отсылающие к журналам начала века «Путь» или «Логос» или к органу народничества рубежа веков «Русское богатство») либо, напротив, дистанцируется от групп «прародителей», что обозначается предикатом «новый» («Новое литературное обозрение» или «Новая Юность»). Иначе говоря, следует вслед за К. Манхеймом различать процессы «крошения», парцелляции прежних групп и кристаллизации новых; для этого необходим анализ символики и семантики их групповых определений реальности, трактовок времени, фигур мысленных партнеров и т. д., то есть работа по социологии печати в рамках социологии идеологии, социологии культуры, с одной стороны, и исследования процессов группообразования и распада групп, с другой.
Оба эти кратко намеченных здесь процесса — на уровне массовом и узкогрупповом — образуют сегодня границы существования групп, связанных с изданием, распространением и оценкой толстых журналов, границы культуры, фиксирующей и закрепляющей их ориентиры и приоритеты, конфликты самопонимания и напряженность отношений с другими. Это, конечно же, новые условия существования для всех. И сам факт, что прежние журналы и создающие их люди уже существуют в этих новых условиях и практически живут и ведут себя по-новому, представляется наиболее фундаментальным и куда более важным, чем их сожаления о прошлом лидерстве и страхи перед будущим исчезновением. (Это же можно сказать и о других группах, демонстративно отождествляющих себя с прошлым или соотносящихся с ним, не обращая внимания на то, что не только условия их существования, но и их восприятие этих условий и самих себя, весь код поведения и оценок уже изменились и они уже — субъекты этих изменений.) В этом смысле ни закрывание глаз на изменившихся себя, ни попытки заклясть понимание этого обстоятельства призывами к «сохранению» себя прежних либо «лучших сторон» или «вековых традиций» (и всегда без уточнения, в чем эти традиции заключены и чего эти стороны касаются) не кажутся продуктивной позицией для тех, чья задача — понимать происходящее и находить способы воплотить и донести до других это понимание. Воля к самоосуществлению и воля к реальности здесь равнозначны и в конечном счете означают волю к культуре, то есть — к многообразию и форме (но не к идеологии культуры, чья задача — навязывание единообразия диффузной «массе»).
Попытки как-то зафиксировать изменения вокруг и в себе в отдельных толстых журналах в последние месяцы время от времени предпринимаются как внутри редакций (структурные преобразования, кадровые перемены), так и на их страницах (открытие новых рубрик, имен и др.). Характерно, однако, что последние не вызывают откликов, полемики, продолжения развития и т. д. — всего, что характерно для развитой журнальной системы, — и в совокупности с первыми пока мало что меняют. Из перемен, которые внятны для внешнего, неангажированного читателя, наиболее явны в сегодняшней журнальной жизни, кроме утраты тиражей, пожалуй, следующие. Во-первых, это утрата регулярности («Звезда», «Юность», «Дружба народов» и др.) — важнейшей характеристики именно журнала, группа инициаторов которого сама членит и наделяет смыслом текущее время, поддерживая неотрывное к нему внимание. Можно назвать это потерей чувства времени — своего и общего. Во-вторых, это резкое снижение рецензионной работы и сокращение отделов рецензий и библиографирования. Здесь скрывается, конечно, и распад временных рамок идентификации (о чем говорилось), но и сужение общего поля действия и внимания, возможности сопоставления и анализа в каких-то твердых и понятных категориях. Можно назвать это потерей общего пространства (экономические аспекты происходящего здесь заслуживают отдельного разговора, но ситуацию не исчерпывают: она — более глубокая, смысловая). В-третьих, утрачивается структура журнала как целого, как воплощения единого замысла, программы, образа мира. Можно назвать это утратой формы и чувства формы. Все перечисленное вместе говорит, что журнал теряет собственно журнальные черты, сближаясь с альманахом, сборником, то есть книгой, и с книгами же на их, книжном, рынке для читателей и сопоставляясь, конкурируя (по насыщенности информацией, занимательности, цене и проч.). Выбор, как видим, чаще всего не в пользу журнала. Ссылка на трудности издания сегодня книг (и потому необходимости журналов для новых авторов, с одной стороны, армии писателей, которым грозит безработица, с другой, и публикации наследия «высокой», некоммерческой литературы, исторических материалов, с третьей), по сути дела, отношения к судьбе журналов не имеет, поскольку журнал при этом понимается лишь как технический способ донесения некоего печатного содержания, а не как культурная форма, именно этим и значимая; иначе говоря, смысл журнала утрачивается здесь даже его защитниками. Идет же защита собственного статуса, привычного существования и т. п.
Резюмируя, можно назвать наполнение нынешних «толстых» журналов — и в смысле идей, и в плане стилистики — эклектическим. Соединение привычного мировоззренческого и эстетического кода, прошедшего через несколько поколений журнальных авторов 1960–1980-х гг. от «оттепели» до «московской школы» и от деревенского очерка и новомировской критики до начатков полупризнанной тогда культурологии, с републикуемым авангардом и тамиздатом этих же лет и новыми постмодернистскими образцами производит, скорее всего без намерения авторов и издателей, впечатление пародии, а в социологическом смысле — сдвига к культурной периферии как области соединения уже «готовых» (в словоупотреблении Тынянова), отработанных значений и моделей. Собственно говоря, об этом же свидетельствуют и социологические исследования аудитории толстых журналов в последние два года: эти издания уходят в более пожилые и менее образованные группы, к служащим с гуманитарным образованием, или местному руководству среднего и низшего звена, отчасти — к инженерно-техническим работникам. Именно для этого слоя проблематизировано сегодня само существование образцов культуры как образцов, равно как и внятна известная традиционализация ориентиров и оценок во многих толстых журналах, об одиозно-почвенных и оголтело-державных уж и не говорю.
Как представляется, сохранять компоненты прежнего, патерналистско-просветительского миссионерства — в нынешнем самопонимании и адресации к другим группам — издателям и авторам сегодняшних толстых журналов можно лишь в глазах все более рутинной по вкусам аудитории и в достаточно узких масштабах. Не исключено, что сегодняшние тиражи — при сохранении редакционной политики в изданиях этого типа — по итогам первого полугодия и подписке на второе еще сократятся. Но в любом случае существовать им придется дальше на иных правах и в других условиях, чем раньше — и в годы перестройки, и до нее. От трезвого осознания этого обстоятельства для самих журналов будет зависеть все.
Литературные журналы в отсутствие литературного процесса
Сказанное ниже — нечто вроде постскриптума к статье «Журнальная культура постсоветской эпохи». Причем речь пойдет не о прибавлении эмпирического материала, хотя он — и достаточно объемный, но трудный для изложения и схватывания на слух — есть, а о более, по-моему, существенных сегодня уточнениях диагностического и отчасти — концептуального свойства.
1. Говоря об отсутствии литературного процесса, я смотрю на ситуацию глазами социолога и имею в виду самые привычные до недавнего времени представления о границах и структуре, преемственности и движении
2. На уровне
Практически для всех — как пишущих, так и читающих — стерлись, казалось, неистребимые разграничительные черты между:
— официозной и «второй» (непубличной) литературой (культурой), по меньшей мере последних двух с половиной десятилетий;
— литературой здешней, подцензурной, и «вольной», тамошней или тамиздатовской, появившейся за три поколения писателей и читателей за «железным занавесом», в том числе — в эмиграции;
— «высокой» (актуально-проблемной и дидактико-классической) и «массовой» («рыночной» и т. п.) словесностью.
Стало ясно, что наша «литература» была не просто совокупностью произведений (они так или иначе есть всегда и везде!), а системой демаркационных линий, разделяемых ими зон и ролей соответствующих гейткиперов. Вопрос об иных, новых условиях и контекстах ее существования, формах внутренней организации и воспроизводства, что характерно, практически не возникал. Вместе с тем, и это было, пожалуй, главным, непредвиденным и обижающим, хотя, опять-таки, всерьез не обсуждаемым фактом, оказалось, что литература теперь — в таком ее нынешнем состоянии и окружении — перестала быть «событием» («духовным центром нации», по выражению Виктора Кривулина, 1994). И даже не только «главным» событием исторической жизни, но и вообще областью потенциальных, хоть кем-то в стране ожидаемых событий. Одновременно исчезли или сгладились и события в литературе, что, конечно же, характеристика не «самой» словесности, а взаимоотношений в среде людей, ею занимающихся. Эти люди, по моим ощущениям, все меньше интересны друг другу всерьез и все меньше значат за пределами своего круга.
3. Определение современной ситуации, равно как и ее проекции и контрпроекции в прошлое («история») из общепринятых и аксиоматичных превратились в проблему. Ставить, анализировать и решать ее в субъективно-значимой форме и самостоятельно выработанными средствами — то есть выдвигая спектр своих, новых определений современности и ее исторических рамок, определений литературы и культуры — образованные слои и их ведущие группировки оказались неготовыми. У прежней миссионерской «интеллигенции» это вызвало подавленность и раздражение, у новых, противостоящих ей генераций, во многом идущих с культурной периферии или из маргинальных слоев, — характерное смещение критериев.
Думаю, что фельетонная легкость газетного переноса ими чужих категорий «постмодерна» на общество, не прошедшее (а в некоторых аспектах и по ряду критериев даже не вошедшее в фазу) собственно «модерности», — из того же наследия прошлой эпохи, в чем, кажется, мало кто сегодня способен признаться.
Это еще одно свидетельство той же неготовности наших кандидатов в элиту к роли действительной элиты, травматический синдром их загнанной в подсознание зависимости, страха перед собственной несостоятельностью, непродуктивностью, их внутренней растерянности перед свободой, безотчетной привычки к интеллектуальной «халяве» при уходе от труда самоответственной рефлексии, выбора позиции, от современности как таковой.
4. Понятно, что эти процессы, напоминающие известный сюжет с учеником чародея, прежде всего и наиболее остро поставили под вопрос две главные формы социального существования гуманитарно образованного слоя: толстый журнал с идейной платформой и литературоцентристскую школу, а говоря шире — весь спектр ролей от ангажированного (хотя бы и в форме противостояния официозу) критика и публициста до редакционных и библиотечных работников и педагогов высшей и средней школы. То есть обнаружила свою ограниченность, а может быть, и исчерпанность основополагающая, чисто
Эта функция — и даже миссия — долгие годы определяла статус и существование, весь образ жизни, систему самопонимания и отношения к другим и с другими у гуманитарно образованного салариата в нашем закрытом обществе с его зачаточной, рудиментарной и жестко контролируемой сетью коммуникаций, распространения и воспроизводства образцов между группами и уровнями (в свою очередь, крайне примитивно выраженными и грубо оформленными, откуда и завышенная роль позиции гейткиперов, а то и конкретных их фигур), в обществе со слабо разработанной внутренне и социально неполноправной, полунепризнанной и подавленной извне символической системой, системой предельных ориентиров, границ и переходов между уровнями значений — формами собственно
5. Что произошло и происходит сегодня с литературными журналами? Для начала отмечу, что — благодаря целевой поддержке массовых библиотек и, в частности, осуществляемой для них фондом Дж. Сороса подписки на периодику — практически ни один из толстых журналов, при всех криках о «катастрофе» и «конце» культуры, не закрылся, не обанкротился (та же ситуация, насколько могу судить, и с профессиональными театрами в обеих столицах). Но большинство их, так же как и прежде, не существуют на подписку (то есть по-прежнему не зависят исключительно от читателя). Они ищут сегодня не столько читателя, сколько спонсора, часто — в лице государства, фактически живя как бы на правах «малых» журналов, но без их новаторской роли. Задача самоопределения, как и проблема обобщенного адресата, значимого «другого» (а стало быть, отношений партнерства и диалога, а не дидактического доминирования или игры в поддавки), сколько-нибудь серьезно не встает, вытесняется или откладывается. Текущая работа рецензента и обозревателя (то есть межгрупповое взаимодействие, тем более — продумывание и обсуждение его правил, введение новых кодов и т. п.) замещена газетным информированием о новинках (нередко — их рекламой) либо чисто игровой демонстрацией дистанцирования от «других», в том числе — от любых партнеров. Я имею в виду так называемый стеб как фактически единственный вид или последний реликт сколько-нибудь внятной социальной артикуляции (жестикуляции) группы[14].
6. Те, кто читателя ищет, в том числе — поднимая вопросы о необходимости его социологически или психологически «изучить» — «Новый мир», «Знамя» и др., — это, как правило, журналы «старые», с давним именем и обновленной репутацией последних лет (вообще дифференциация изданий, скажем, по поколениям стоящих за ними культурных групп в нынешней литературе — как и в обществе в целом — явление заметное и требующее анализа). Их поиски, скорее всего, успехом не увенчаются. Но это не значит, будто перестанут существовать сами эти журналы, они ведь, если честно, на читателя, как уже говорилось, не опираются — он скорей фигура в их идеологии или риторике.
Как хотелось бы сделать хотя бы тезисно понятным, с бывшей «страной читателей» происходят сегодня все перечисленные процессы и многие другие — социальные, экономические, мировоззренческие, здесь не названные, но по силе, вероятно, не менее мощные. А потому любой «готовый» читатель сегодня — это читатель, все более рутинный по привычкам и консервативный по своему месту в обществе. Удержание (а тем более расширение) публики за счет подобных слоев возможно лишь ценой жертвы качества, потери уровня, направленности работы, роли в культуре и в принципе мало чем отличается от прежней чиновной ориентации на «читателя-дурака».
7. Попытки сохранить при этом и лицо, и тираж, механически соединив что-то вроде эзотерического «Искусства Ленинграда», профетического «Нового мира» и детективной «Смены», дает, например, сегодняшнюю «Звезду» — издание не только вынужденно, но и принципиально эклектическое, что, впрочем, можно отнести сегодня ко многим толстым журналам (а может быть, и к самому этому типу печати).
Введение разных уровней проблематичности и сложности материала
8. С проспективной точки зрения интереснее поговорить как раз о тех литературных журналах, которые читателя «не ищут». Среди них я бы ограничился в принципе двумя типами. Один вполне реализован в сегодняшней эмпирии. Другой же — это скорее некое функциональное место, роль, неоткристаллизовавшаяся функция, частично присутствующая в деятельности некоторых изданий «в связанном виде», но чаще как бы рассеянная в литературной атмосфере и ощутимая именно как нехватка, в качестве значимого отсутствия.
Первый — малотиражный орган литературного кружка: здесь читателя не ищут, поскольку уже имеют, ограничиваясь «своими». Такие издания сегодня множатся, пребывая — как и породившая их социальная среда — в фазе «роения».
Кружок как вид социальной связи и по своим функциям, и по структуре адаптивен. Это устройство для выживания или приживления. Форма его самопредъявления — не столько журнал, сколько альманах, каковыми большинство нынешних новых малотиражных литературных изданий и являются. В отличие от группы, у кружка не подразумевается согласованной и выраженной картины мира, своей символической формулы реальности, своего гласного, публичного определения литературы, поскольку нет «своего другого» — значимого партнера (кроме фигур негативной идентификации) — и места в общем времени как в поле диалога, полемики с другими. Потому принять на себя задачу литературного обновления, сдвига, переворота кружок не может: он — форма переходного периода, орган перехода культуры от группы к группе, временная связь при подвижке или перестановке персонажей литературного поля. А такой перебор или, точней говоря, калейдоскопическое «пересыпание» фигур — отличительная черта литературной и художественной жизни последних года-полутора. Ее публичная форма — многолюдная «тусовка», часто с призами, демонстрацией по телевидению и т. п. (так сказать, кулуары, миллионными тиражами вынесенные теперь на экран, но по-прежнему в отсутствие какой бы то ни было принципиальной полемики).
Итак, с одной стороны, привычный (в том числе — по прежней жизни) кружок «своих», с другой — представительская по функции и окказиональная, театрализованная по характеру, хеппенинговая по структуре «тусовка всех». Соотношение их так или иначе дозируется в форме
9. Идея, образ — продукты индивидуальные, они рождаются из личных проблем, из субъективной заинтересованности, сосредоточенности на происходящем с тобой и важными для тебя людьми и предметами здесь и сейчас. Но реализуется, фокусируется, «отстаивается» субъективность — в группе. Форму семантическому богатству ее образов и идей (богатству в принципе неисчерпаемому, а потому — в принципе неопределенному) дает группа, а это уже совсем другое, отличное от кружка устройство. Главных отличий, кроме упомянутого, три:
— во-первых, ролевая дифференциация, функциональная взаимодополнительность — кристаллизующаяся по отношению к задаче, к «делу» и в ходе этого общего жизненного дела социальная структура с ее подбором и распределением «человеческого материала»;
— далее, наличие функционального оппонента, форм критической дискуссии, постоянного коллективного испытания на прочность;