— Надо, — усмехнулся Бенкендорф. — Ссыльный поэт подозрения наверняка не вызовет. Мы вас определим в ведомство господина Каподистрии. Сперва поедете в Екатеринослав, а там будет видно.
— Да за что же?!
— А за что вас можно сослать? — меланхолически сказал Нессельроде. — За стихи. Последней каплей станет эпиграмма на Аракчеева…
Что-то пошатнулось в мироздании; Пушкин замер с открытым ртом.
— Боюсь, Пушкин к эпиграмме на Аракчеева… хм, непричастен, — вернул небесные шестерни на место Бенкендорф. — Это господина Рылеева-с творение.
— Ну что ж, — развёл руками Нессельроде, — придется господину Рылееву с вами поделиться славою, для благого-то дела.
— Вы предлагаете мне присвоить чужие стихи?!
— Скорее спасти господина Рылеева от ссылки в куда боле холодный климат, — снова вмешался Бенкендорф. — Впрочем, если угодно, можете написать своё.
Примерно так думал в один из мартовских дней, пришедших на смену тревожной зиме, грустный генерал-губернатор Санкт-Петербурга Милорадович. Он не читал этих стихов и вообще с современной поэзией был знаком мало. Но согласился бы со стихотворением, написанным молодым человеком, стоящим сейчас понуро перед генерал-губернатором.
— Ваши дерзкие эпиграммы, оскорбляющие самого государя… — говорил Милорадович, а сам думал: как бы найти такие слова, чтобы мальчик понял — он пытается биться со зверем, которого ему не одолеть. Пусть ругает Россию в своих салонах, но если он будет писать, его раздавят и забудут с усердием и даже с удовольствием.
До этого был инструктаж у Нессельроде и снова инструктаж у Нессельроде, и, для разнообразия, инструктаж у Каподистрии.
Каподистрия сидел, по-бабьи подперев ладонью щеку, и смотрел на Пушкина с нескрываемым интересом.
— Уповаю на информацию, которую вы получите в Екатеринославе, — говорил вездесущий лис Бенкендорф. — Пока что мы знаем: Зюден будет в Тамани в августе, так что будьте и вы там. В начале августа. В Тамани вас встретит или Чечен, если успеет перебраться туда из Екатеринослава, или Дровосек. Они оба в вашем распоряжении. Далее — самое главное. Как обнаружите Зюдена, — (голос Бенкендорфа не выражал сомнений в том, что Пушкин обнаружит Зюдена; ему, вроде бы, верили), — следите за ним. Если он поедет к Днестру, что не известно точно, — следуйте за ним тоже. Если нет, убивайте его и возвращайтесь, не медля. Рисковать нам ни к чему.
— А если мне придётся задержаться по непредвиденным причинам? Par exemple, в Кавказской крепости. Время всё-таки неспокойное.
— Оп-па, — сказал Каподистрия.
— Как! Откуда вы узнали о Кавказской крепости? — Бенкендорф одобрительно качнул головой.
— Это просто, — сказал Пушкин. — Вы всё время проводите пальцем над картою дугу. И изредка посматриваете. Я понимаю, это вы мне подготовили маршрут, а смотрите, потому что вам не терпится скорее мне его растолковать. Вы всё-таки расскажите подробнее, я сомневаюсь в некоторых городах.
Каподистрия крякнул. В глубине кабинета в углу переглянулись трое молчаливых офицеров.
— Проедете по пограничным редутам с тайною инспекцией, картами вас снабдят. Никаких задержек. Если при инспекции что обнаружите — пишите и езжайте дальше. На Кавказе вам будет помогать Александр Раевский, сын того, героя двенадцатого года… Он военный, но проницателен в политических делах.
— А что, вы, Пушкин, убить-то Зюдена сможете? — поинтересовался молчавший доселе Нессельроде. (Без него не обошлось, он не мог просто так отпустить агента к проклятому Каподистрии; как бы чертов грек не выдумал Пушкину нового назначения).
— Сможет, — сказал Бенкендорф.
— А то ведь он у нас с принципом! Никого не убивает!
— Какая прелесть, — снова подал голос Каподистрия.
— Поэтому у вас есть бесценный Чечен, — обиделся Пушкин. — Много ли проку, если б я его убил тогда?..
Бенкендорф сложил руки за спиной.
— Ну, господин Француз… кстати, забыл представить — ваши новые кураторы, работают под начальством его превосходительства господина статс-секретаря… — (Каподистрия доброжелательно кивнул). — Коллежский советник Черницкий, камергер Капитонов, капитан Рыжов.
Поднялись названые трое, прежде сидящие в дальнем углу. Квадратный и основательный Черницкий, Капитонов с закрученными наподобие греческого арабеска усами, и Рыжов — юноша, явно смущенный всем происходящим.
— Они будут разбирать ваши письма, составлять вместе с господином министром и господином статс-секретарем план действий…
Господин министр и господин статс-секретарь обменялись подозрительным прищуром и улыбкой соответственно.
Пушкин выразил счастье от знакомства.
— Пишите своим друзьям, обычные приватные письма, — мягко сказал Каподистрия. — Шифр в них употребите обыкновенный. Мы будем проверять каждое ваше письмо; понимаете сами, что послания без скрытого шифра… Ну, можно, можно, но нежелательны они нам.
— Хотя бы родным.
— Позволяю, господин Пушкин. Членам семейства пишите частным образом. Но остальным — только шифр, только по делу.
В дорогу, красной стрелкой по карте, легкой камерой на кране поверх голов, мимо шпиля адмиралтейства — вжик! — в игольное ушко конской дуги, между корзин на рынке — в дорогу! — вон из Петербурга, где уже выдали прогоны, на юг, летучим пунктиром, линией, туда, где уже весна.
— Поэзия, Никита, она сродни фехтованию. Чем больше… кыш! — распугал голубей, — …финтов, тем труднее понять, куда будет нанесен удар. Добрый дедушка Крылов, например, сперва бьёт, а потом делает ненужный росчерк в воздухе… А вот Жуковский — это который меня хвалил…
Два месяца было убито на дорогу, и в мае 1820-го года Александр Пушкин, а с ним и Никита Козлов (в Испании он был бы Санчо, а здесь он — слуга коллежского секретаря) вышли из возка, впервые в жизни поправ малороссийскую мостовую. В руке у Пушкина была легкая трость, на голове цилиндр, на плечах — дорожный плащ. Облик Никиты был неразличим из-за покрывавших его чемоданов.
Агент Француз осматривал Екатеринослав с брезгливым интересом посетителя кунсткамеры: вот ведь какое недоразумение сотворит природа по своей неясной человеческому рассудку прихоти.
Москва и Петербург, две головы державного орла, вызывали у Александра похожие чувства, но в них ещё оставались места, пригодные для жизни. Город на Днепре показался Пушкину той Россией, которую он не любил за ее слепую привязанность к невежеству. Пушкин скучал по родному имению, по Царскому селу да ещё по столичным салонам; у него не было причин любить остальную часть государства, которое так мало подходило стихотворцу.
Екатеринослав, бывший недавно, по прихоти императора Павла, Новороссийском, выглядел не новым, но с принадлежностью его к Российской Империи едва ли кто решился бы поспорить. По одному ему можно было составить приблизительное впечатление обо всех городах, делая, разве что, поправку на малороссийский говор. Вот уже девятнадцать лет не было Павла, и город не сохранил памяти о нём; он славил Екатерину своим именем, и «Новороссийского периода» будто и не было никогда.
Вскоре по приезду пришёл Чечен.
В миру его звали Багратион Кехиани, он работал некогда на английскую разведку (not a big deal), пока Пушкин не перевербовал его; теперь агент, проходивший в картотеке Коллегии как Чечен (хотя он был грузин), тихонько внедрялся в турецкую паутину, регулярно отчитываясь столичному руководству долгими экспрессивными письмами.
В гостиницу, где остановился Пушкин, Чечен пришел на рассвете, узнал Никиту, потребовал разбудить барина и, когда барин со скрипом оделся, вбежал в комнату.
— Явился! — Пушкин радостно пожал Чечену широкую ладонь.
Крепкий, черноволосый, с ухоженными усами, Чечен был на голову выше Александра. Они обнялись, и маленький Пушкин полностью исчез в объятиях Багратиона.
Пушкин, однако, помнил Чечена и более цветущим.
— Отощал, — протянул Александр, критически осматривая коллегу с ног до головы. — Тебя тут разве не кормят? Где суровый взгляд горца? Где стать?
— Пожертвовал во благо отчизны, — пожаловался Чечен. — Я ведь теперь Николай Пангалос. Грек по батюшке. Личность печальная, полумёртвая от несчастной любви к Dark Lady. Мои грузинские деды и бабки, думаю, счастливы безмерно…
Чёртов Нессельроде, подумал Пушкин. Надо же было придумать именно такую легенду.
Чечен задушил музу — в кабаке — купание в Днепре и смертельная опасность
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?
Гуровский, по словам Чечена, погиб в конце прошлого года, бедняга. Как только его смогли разгадать, он ведь был гением, этот Гуровский, разведчик от Бога, — так, по крайней мере, рассказывал Чечен.
— А что сталось-то с Гуровским? Его, говоришь, утопили?
— Да, — сокрушенно кивал Чечен, — связали и бросили с баржи. Может, зарезали сначала, на барже нашли кровь…
Пушкин поднял голову:
— Так ты не видел его тела.
Чечен покачал головой.
— А-а… — Пушкин снова впал в рассеянность, готовую смениться раздражением.
Он как раз готовился собрать из вертящихся на уме строчек стихи, обложился бумагой и изгрызенными перьями, какие, по своему обыкновению, не выбрасывал, а скрипел ими до последнего. Но Чечен отказался от послеобеденного отдыха и пришел сидеть. Вот и сидел Багратион Кехиани (он же Николай Пангалос), скрестив ноги, покуривая трубочку и деловито рассказывая новости разной степени важности.
Менее всего Пушкин был сейчас расположен думать о покойнике Гуровском и иже с ним; но и отослать подальше Чечена было жаль — человек искренне рад встрече и хочет посодействовать.
Перо хрипло выписывало на бумаге «Во имя…», предвещая (или не предвещая) стихотворение. В такие моменты Пушкин делался отстранённым, огрызался на попытки завладеть его вниманием (каковых, по счастью, Чечен не предпринимал), царапал возникающие слова, глядя на них широко распахнутыми тёмно-синими глазами. Слова клеились в окончание стихотворения, и Пушкин шевелил губами, придумывая начало, потом вдруг набрасывал быстрый ряд ничего не значащих образов — чьё-то брезгливое лицо, размашистый вензель, окна…
— Мой помощник тут — поручик Благовещенский, знаешь его?
— Нет, только с твоих слов.
— Это он первым прибыл на место той драки, когда Зюден ускользнул. Поручик рвётся сейчас же участвовать, среди погибших были его сослуживцы.
— М-м… — Пушкин сморгнул вдохновение. — А Благовещенский au courant о нынешнем нахождении Зюдена?
— Увы, нет. Или Зюден выехал в Тамань, или выедет в ближайшее время, вот самое большее, что мы теперь знаем.
— Что ему искать в Тамани?
— Хочет встретиться с новым информатором, может быть, — пояснил Чечен. — Не это главное. Благовещенский расскажет подробности о турецких шпионах, подручных Зюдена, которые остались здесь.
— О! — сказал Пушкин, глядя в пустоту.
— Именно, — сказал Чечен и добавил ещё что-то, уже неслышимое из-за пришедшего вдруг на ум: «Во имя истины священной».
— Слушай, — Александр зашуршал огрызком пера. — Я поработаю немного, ты загляни через полчаса?..
— Что? — удивился Чечен. — Да…
И ещё говорил, Пушкин даже отвечал ему, медленно выпроваживая за дверь. Чечена принял с рук на руки Никита и отконвоировал в пустующую комнату гостиничного номера.
Пушкин уткнулся в листы.
Иногда ему казалось, что он разучился писать стихи. Однажды после Пасхи он долго ничего не писал, так что стало казаться, что эта Пасха навсегда сломала что-то в его жизни, и стихи больше не родятся. Потом вдруг появились, и Александр повторял их несколько дней, читал Вяземскому и Карамзину, ловя себя на том, что довольство от написанного сильнее, чем желание творить что-то ещё. Было даже неясно, как это вообще возможно — сесть и сочинить новое. Две недели он был абсолютно счастливым человеком, не имеющим ни малейшего отношения к поэзии. Потом всё вернулось, наклюнулось восьмистишие, навеянное Катуллом («Оставь, о Лезбия, лампаду близ ложа тихого любви»), но дальше этих строк ничего не случилось. Зато появилось про Эдвина и Алину, и ещё какое-то…
В нынешнем году Пушкин писал мало, к тому же его выбила из колеи долгая дорога. Приходилось много думать о деле.
Теперь же «истина священная» обещала быть новой причиной долгого удовлетворения и спокойной работы.
Но май и июнь сего года были неурожайными на стихи, и отчасти — по вине добродушного Чечена.
Терпеливо просидев полчаса, выкурив трубку и посетовав мысленно на нелепую фамилию Пангалос, которая не шла с Кехиани ни в какое сравнение, Багратион снова пришел к Пушкину, похлопал по плечу, сказал: «Ну, так Благовещенский будет ждать в трактире…» и всё к чертям нарушил.
Пушкин устало смял «Во имя истины…» вместе с вензелем и лицом незнакомца и кинул в корзину. Этому стихотворению родиться было не суждено.
Переместимся во времени в шестой час того же дня, когда Пушкин с Чеченом шли по жаркой улице к кабаку, отмахиваясь от мошкары и обмениваясь ничего не значащими фразами.
Юродивый, сидящий у дороги, промычал что-то и качнулся в сторону прохожих, тряся спутанной бородой.
— Фи, — тихо сказал Кехиани, беззвучно сплюнул и, остановившись, уронил перед юродивым монетку. Тоскливо кивая на прочих идущих по улице, периодически бросающих милостыню, вздохнул, — Божий человек…
Вошли в кабак. Чечен к подобным заведениям привык, а избалованный Москвой Пушкин сморщился от резкого запаха дурной выпивки, пота и гнилого дерева. Вообще, по сравнению с Москвой, Екатеринослав был необычайно пахуч. Хотя запахи столичных духов, казалось бы, поражали разнообразием, в провинциальном городке с ними соперничали иные ароматы, демонстрируя явное численное превосходство. Пушкин выглянул наружу, с прощальным сожалением вдохнул воздух улицы и нырнул вслед за Багратионом в кабачные недра. Пришлось привыкать.
Чечен зарылся в толпу, с кем-то поздоровался, у кого-то раздобыл полуштоф с чем-то тёмным. В это время Александр сидел за столиком, с любопытством осматриваясь. К нему подсел неопрятно одетый мужчина:
— Б-брегет серебряный купить не желаете?..
— Нет, благодарю, — Пушкин отодвинулся.
— Недорого… ик!.. — в его руке качнулась серебряная луковица. — В-великолепные час-сы… Не продал бы, но… — мужчина развел руками, — нужда… Стеснен, так сказать…
Слежки нет, подумал Пушкин, закончив беглый осмотр местности. Однако, где же поручик? Он всегда так непунктуален?..
Багратион подошел, оценивающе глядя то на подаренный полуштоф, то на кружку, взвешивая их в руках.
— Всё ждём, — устало сказал Пушкин, и тут снаружи донесся женский крик, сменившийся общим гомоном.
— Что за чёрт… — Кехиани, не выпуская полуштоф из рук, кинулся к выходу, Пушкин, не обращая внимания на назойливого обладателя часов, вскочил и последовал за Чеченом.
Он догадывался, что увидит — плотную стену спин, окружившую объект внимания. Вряд ли на улицах Екатеринослава часто происходит что-то занимательное. Почти так оно и оказалось, но спины сгрудились ещё не настолько, чтобы заслонить лежащего на земле человека, одетого в мундир.
Багратион, наподобие тарана врубившись в собравшихся, склонился перед военным, перевернул его лицом вверх. И со стоном выпрямился, вмазав затылком по носу подбежавшему Пушкину.
— Поручик?.. — немного гнусаво сказал агент Француз, схватившись за нос.