Что это - искренность или стратегия? Вероятно, и то и другое. Сент-Бев слишком любил и восхищался Гюго, видел, как поэт великодушен по отношению к нему, и не мог так скоро позабыть свою привязанность. Но правда и то, что минутами он ненавидел Гюго, а тогда искал оснований для своей ненависти, и тем больше стремился их найти, чем больше любил. Чтобы утешиться в том, что у него нет могучих сил Гюго, он называл их в своих тайных записных книжках силами "ребяческими и вместе с тем титаническими". Он упрекал Гюго в том, что среди всех греческих стилей в архитектуре тот понимает только стиль "циклопический", и называл его Полифемом, бросающим наугад чудовищные обломки скал. Он заносил в свои заметки, что в "Последнем дне приговоренного к смерти" Гюго "проповедовал милосердие вызывающим тоном". Словом, он считал его тяжеловесным, гнетущим, неким грубым готом, вернувшимся из Испании. "Гюго был молодым царьком варваров. Во времена "Утешений" я попробовал было цивилизовать его, но мало в этом преуспел". В заключение он восклицает: "Фу, Циклоп!" Затем, пытаясь провести параллель между своим соперником и собой, он говорит: "Гюго свойственно величие, а также грубость; Сент-Беву - тонкость, а также смелость". Он мог бы добавить: Гюго - гений, а Сент-Бев - только талант.
4. ОДЫ СЛЕДУЮТ ОДНА ЗА ДРУГОЙ
В конце концов монархия пала,
падут и многие другие монархии.
Шатобриан
Двадцать первого июля 1830 года молодой швейцарец Жюст Оливье, страстный любитель литературы, заручившись рекомендацией Альфреда де Виньи и Сент-Бева, пришел в дом N_9 по улице Жана Гужона и позвонил в дверь на третьем этаже. Служанка сказала ему: "Проходите, пожалуйста, в кабинет барина..." Он увидел там медальоны работы Давида д'Анже, литографии Буланже, изображающие колдунов, призраков, вампиров, и картины резни. Окно кабинета выходило в сад с тенистыми деревьями; вдали виднелся купол Дома Инвалидов. Наконец появился Виктор Гюго. Оливье объяснил, что он тот самый молодой человек, которого направил к нему Сент-Бев. Сперва Гюго как будто ничего об этом и не слышал, но потом сказал: "Совсем из головы вылетело". Они поговорили о Шильонском замке, о Женеве, о старинных домах. Вошла высокая и красивая дама, весьма заметно было, что она беременна, с нею двое детишек, мальчик и девочка, которую поэт назвал "мой котеночек", очаровательная крошка с загорелым и выразительным личиком. То была Леопольдина, она же Дидина, она же Кукла. Посетитель нашел, что Гюго не похож на своем портрете. Волосы у него темные (действительно, волосы стали у него каштановыми) и "как будто влажные", лежат странной волной. Лоб высокий, белый и чистый, но не громадный. Карие живые глаза, выражение лица приветливое и естественное. Сюртук и галстук черные; рубашка и носки - белые. Таким описывает его Оливье.
Вечером Оливье рассказывал у Альфреда де Виньи о своем посещении поэта. Он сказал, что, по его мнению, Гюго тоньше, чем на портрете. "О что вы! язвительным тоном возразил Сент-Бев. - Он растолстел". Потом заговорили об "Эрнани", где актеры, предоставленные самим себе, все меняли по-своему. В монологе Карла V вместо слов: "Так Цезарь с папою - две части Божества" Мишеле говорил: "Народ и Цезарь - две части мира", хотя это ломало ритм стиха. "Что ж, - наивно замечала публика, - так по крайней мере мысль менее нелепа". И все собратья захохотали. Сент-Бев рассказал, как Фирмен ловко исказил реплику Эрнани: "Из свиты я твоей? Ты прав, властитель мой". Вместо этого он говорил: "Из вашей свиты", и как сумасшедший бегал по сцене, потом возвращался на авансцену и свистящим шепотом добавлял: "Я к ней принадлежу". Некоторые строфы опять были освистаны, и Ваше, главарь клакеров, хозяйничавших в Комеди-Франсез, заявлял: "Добавили бы еще человек шесть из левых, и я бы мог спасти эту пьеску!" Словом, чисто парижские шуточки, в которых не щадят ни учителей, ни друзей, - играючи, раздирают их в клочья, как хищные звери, чтобы поточить свои когти.
Выйдя от Виньи вместе с Сент-Бевом, швейцарец захотел проводить его. Он нашел, что это болтливый и желчный человек. "Какое убийственное время! говорил Сент-Бев. - Чтобы забыть о нем, нужны уединение, богатство и развлечения. Покончить с собой не хочется, самоубийство - это нелепость. Но что за жизнь! Я думаю, лучше всего было бы уехать в деревню, ходить по воскресеньям к мессе, спокойно говеть великим постом и праздновать Пасху..." - "Господин Гюго верующий?" - "О, Виктора Гюго такие вопросы не мучают. У него столько больших и таких чистых, таких тонких наслаждений, которые ему доставляет его талант! Все, что он пишет, так прекрасно, так совершенно! И он так плодовит!.. Он доволен и своей семейной жизнью. Он весел, - может быть, чересчур весел! Вот уж счастливый человек..." Заметим, что этот "счастливый человек" только что написал стихи о счастье, полные мрачного смирения и разочарования [Виктор Гюго, "Где же счастье?" ("Осенние листья")]. Но Сент-Бев больше не бывал у четы Гюго; его стул в их доме оставался пустым и еще до конца месяца критик журнала "Глобус" вновь уехал в Руан.
Двадцать пятого июля безумные ордонансы Полиньяка против гражданских свобод возмутили Париж. "Еще одно правительство бросилось вниз с башен Собора Парижской Богоматери", - сказал Шатобриан. 27 июля поднялись баррикады. Гюстав Планш, приехавший навестить супругов Гюго, предложил маленькой Дидине поехать с ним в Пале-Рояль полакомиться мороженым; он повез девочку в своем кабриолете, но дорогой они увидели такие толпы народа и отряды солдат, что Планш испугался за ребенка и отвез его домой. 28 июля было тридцать два градуса в тени. Елисейские Поля, унылая равнина, в обычное время предоставленная огородникам, покрылись войсками. Жители этого отдаленного тогда квартала были отрезаны от всего и не знали новостей. В саду Гюго просвистели пули. А накануне ночью Адель произвела на свет вторую Адель, крепенького младенца с пухлыми щечками. Вдалеке слышалась канонада. 29 июля над Тюильри взвилось трехцветное знамя. Что будет? Республика? Лафайет, который мог бы стать ее президентом, боялся ответственности не меньше, чем он любил популярность. Он вложил республиканское знамя в руки герцога Орлеанского. Короля Франции больше не было, теперь он назывался король французов. Оттенки зачастую берут верх над принципами.
Виктор Гюго сразу же принял новый режим. Со времени запрещения "Марион Делорм" он был в холодных отношениях с королевским дворцом, но считал, что Франция еще не созрела для республики. "Нам надо, чтобы по сути у нас была республика, но чтоб называлась она монархией" [Виктор Гюго, "Дневник революционера 1830 года"], - говорил он. Он был противником насилия; мать описывала ему страшные стороны всякого бунта. "Не будем больше обращаться к хирургам, обратимся к другим врачам". Вскоре его возмутили карьеристы, спекулировавшие на революции, искавшие и раздававшие теплые местечки. "Противно смотреть на всех этих людей, нацепляющих трехцветную кокарду на свой печной горшок". Несмотря на то, что Гюго написал столько од, посвященных низложенной королевской семье, ему нечего было бояться. Разве он не совершил революцию в литературе вместе с той самой молодежью, которая приветствовала Шатобриана у подножия баррикад? "Революции, подобно волкам, не пожирают друг друга". Гюго отдал прощальный поклон свергнутому королю. "Злосчастный род! Ему - хоть слово состраданья! Изгнанников былых постигло вновь изгнанье..." [Виктор Гюго, "Писано после Июля 1830 года" ("Песни сумерек")] Гюго принял Июльскую монархию; оставалось только, чтобы она его приняла. Он сделал поворот с поразительным искусством - одами, но без угодничества.
Его ода "К Молодой Франции" была гораздо лучше в литературном отношении, чем его прежние легитимистские оды, - что было признаком искренности:
О братья, и для вас настали дни событий!
Победу розами и лавром уберите
И перед мертвыми склонитесь скорбно ниц.
Прекрасна юности безмерная отвага,
И позавидуют пробитой ткани флага
Твои знамена, Аустерлиц!
Гордитесь! Доблестью с отцами вы сравнялись!
Права, которые в сраженьях им достались,
Под солнце жизни вы вернули из гробов.
Июль вам подарил, чтоб дети в счастье жили,
Три дня из тех, что жгут форты бастилий,
А день один был у отцов
[Виктор Гюго, "Писано после Июля 1830 года" ("Песни сумерек")].
Гюго хотел, чтобы эти стихи напечатаны были в "Глобусе", либеральном журнале. Сент-Бев, вернувшийся из Нормандии, провел переговоры с редакцией. Гюго пошел к нему в типографию журнала, чтобы пригласить его быть крестным отцом своей новорожденной дочери. Сент-Бев замялся было и согласился, лишь когда получил заверение, что этого хочет Адель. Сент-Бев и стал лоцманом, который провел оду Виктора Гюго "через узкие еще каналы восторжествовавшего либерализма". Для ее опубликования в "Глобусе" он составил милостивую "шапку". "Он сумел, - говорилось там о Гюго, сочетать с полнейшим чувством меры порыв своего патриотизма с должным приличием по отношению к несчастью; он остался гражданином Новой Франции, не стыдясь своих воспоминаний о Старой Франции..." И сказано было хорошо, и маневр был искусный. Поэтому Сент-Бев остался доволен собой. "Я призвал поэта на службу режиму, который тогда установился, на службу Новой Франции. Я избавил его от роялизма..."
Гюго чувствовал себя прекрасно в этой новой роли, которую он, впрочем, начал играть еще со времени оды "К Вандомской колонне". "Плохая похвала человеку, - писал он, - сказать, что его политические взгляды не изменились за сорок лет... Это все равно что похвалить воду за то, что она стоячая, а дерево за то, что засохло..." За "Дневником юного якобита 1819 года" последовал "Дневник революционера 1830 года". "Нужно иногда насильно овладеть хартиями, чтобы у них были дети". Для него все складывалось хорошо. Он состоял в Национальной гвардии - в четвертом батальоне 1 легиона, занимая там должность секретаря Дисциплинарного совета, которая освободила его от дежурств и караулов. После постановки его пьесы, после признания его своим при новом режиме, он мог наконец вновь приняться за "Собор Парижской Богоматери".
Работа была срочная. По договору с книгоиздателем Госленом, тем самым, который выпустил в свет "Восточные мотивы", он обещал представить книгу в 1829 году. С Госленом Гюго плохо обошелся за то, что тот требовал изменений в "Последнем дне приговоренного к смерти", а затем Гослена весьма плохо приняла госпожа Гюго, когда он на следующий день после премьеры "Эрнани" пришел на улицу Нотр-Дам-де-Шан, намереваясь приобрести право на опубликование пьесы в печати. Адель с гордым видом испанской инфанты, бросив на Гослена "ястребиный взгляд", надменно рассказала ему историю об издателе Маме и пяти тысячах франков. Гослен, разумеется, был всем этим раздражен до крайности и потребовал представления рукописи "Собора Парижской Богоматери", угрожая взыскать неустойку в сумме пяти тысяч франков за каждую неделю запоздания. Гюго принялся было за работу, но тут произошла Июльская революция. Новая отсрочка - до февраля 1831 года. Но на дальнейшую отсрочку уже нечего было надеяться. Виктор Гюго "купил себе бутылку чернил и вязанку из грубой серой шерсти, окутавшую его от шеи до кончиков ног, запер свои костюмы на ключ, чтобы не поддаться соблазну куда-нибудь отправиться вечером, и вошел в свой роман, как в тюрьму".
Так как он не отходил от письменного стола, Адель вновь оказалась очень одинокой. Неодолимое искушение для Сент-Бева, который исповедовался в своей любви всем подряд.
Сент-Бев - Виктору Пави, 17 сентября 1830 года:
"Да, друг мой, помолитесь за меня, посочувствуйте мне, потому что я страдаю от ужасных душевных мук; все, что я мог бы сказать в поэзии, подавлено, любовь моя безысходна; тоска меня томит. Я ожесточился. Я вновь стал злым..."
А ведь довольно выгодно называть себя злым, - тем самым дозволяешь себе быть злым. В редакции "Глобуса" происходили крупные ссоры. Дюбуа хотел отстранить Пьера Леру, гневаясь на его сен-симонистские рассуждения. Сент-Бев высказывал поразительную снисходительность к Леру, свойственную скептикам по отношению к ясновидцам; кончилось все это пощечиной, которую Дюбуа дал Сент-Беву, и дуэлью последнего со своим бывшим учителем. Жертв не было, но госпожа Гюго не могла скрыть свою тревогу. Сент-Бев, увидавшись с нею на крестинах маленькой Адели, воспользовался этим, чтобы осведомить ее о состоянии своего сердца, - тот же самый прием, который когда-то применил жених мадемуазель Фуше во времена "Литературного консерватора". Сент-Беву нужно было написать статью о переписке Дидро с мадемуазель Воллан, и он включил в эту статью прекрасные выдержки из писем Дидро, предназначая их для своей любимой:
"Сделаем так, моя дорогая, чтобы жизнь наша не была омрачена ложью: чем больше я буду уважать вас, тем больше вы будете мне дороги: чем больше я проявлю добродетели, тем больше вы будете меня любить... Однако ж я порою уношусь мыслью в те края, где вы пребываете, отвлекаясь от своих дел. Возле вас я чувствую, я люблю, я слушаю, я смотрю, я ласкаю, я веду такой образ жизни, который предпочитаю всякому иному. Четыре года тому назад я впервые увидел вас, и вы показались мне красивой; ныне я нахожу, что вы стали еще краше, вот магия постоянства, самой трудной и самой редкой из наших добродетелей... О друг мой, не будем делать ничего дурного, пусть любовь возвышает нас, будем, как в прежде, неизменно наставлять друг друга..."
Искусное сочетание обожания и почтительности. Дальше, 4 ноября 1830 года, в другой статье, написанной по поводу переиздания "Жозефа Делорма", Сент-Бев под именем несчастного Делорма лишний раз старался вызвать сострадание к себе: "Он был неловок, робок, нищ и горд. Он ожесточился под бременем своих несчастий и без стеснения рассказывал о них самому себе". Сент-Бев провозглашал будущую славу своих друзей - Гюго и де Виньи. "Что касается бедного Жозефа, ему ничего этого не достигнуть; впрочем, у него и сил не хватило бы пройти через всяческие испытания; он размяк от собственных своих слез..." Короче говоря, читателю сообщалось, что Делорм, так же как Чаттертон, покончил с собой. Это самоубийство, по уполномочию автора, потрясло Виктора Гюго, и, оторвавшись на один день от "Собора Парижской Богоматери", он написал своему другу хорошее, ласковое письмо.
Виктор Гюго - Сент-Беву, 4 ноября 1830 года:
"Только что прочел вашу статью о вас самом и заплакал над ней. Ради Бога, друг мой, заклинаю вас, не поддавайтесь отчаянию. Вспомните о своих друзьях, особенно о том, чье письмо вы сейчас читаете. Вы же знаете, кем вы стали для него, как он доверял вам в прошлом и станет доверять в будущем. Помните, что, если жизнь ваша отравлена, будет навсегда отравлена и его жизнь, ему необходимо знать, что вы счастливы. Не падайте же духом. Не презирайте то, что делает вас великим, - ваше дарование, вашу жизнь, вашу добродетель. Не забывайте, что вы принадлежите нам, что есть два сердца, для которых вы всегда самый дорогой предмет заботы... Приходите навестить нас..."
Сент-Бев пришел поблагодарить Гюго, и тот говорил с ним, как брат, умолял его отказаться от любви, губительной для их дружбы. Виктор Гюго, так же как Жорж Санд, как все романтики, уважал "право на страсть". Но, вероятно, он думал о Сент-Беве, как дон Руи Гомес об Эрнани: "Так вот мне плата за гостеприимство!" Однако для него было бы ужасным отдать другому роль великодушного героя и согласиться сыграть роль ревнивого мужа. Он предложил Сент-Беву предоставить Адели самой сделать выбор между ними двумя и при этом искренне верил, что поступает в высшей степени благородно. Из этого вышла бы прекрасная сцена для одной из его драм, но, несмотря на подлинное свое благородство, Гюго в данном случае вел себя весьма неловко. Разве мог Сент-Бев, как бы он ни был влюблен, согласиться на его предложение? У Адели было четверо детей, Сент-Бев едва зарабатывал себе на жизнь. Ему казалось, что предложение Гюго было более жестоким, чем великодушным. Благородная поза противника заставляет соперника притихнуть, хотя и не изменяет его чувств. Описывая эту сцену в своем романе "Сладострастие", Сент-Бев вкладывает в уста Амори следующие слова: "Меня так ошеломила эта сцена, так взволновала мягкость этого сильного человека, что я не мог ответить ничего вразумительного. Я даже не смел поднять глаз, боясь, что увижу, как краска смущения заливает это суровое и чистое лицо. Я торопливо пожал ему руку, пробормотав, что я всецело полагаюсь на него, и мы заговорили о другом..."
Сент-Бев пообещал, что он сделает над собой усилие и постарается все забыть, чтобы прийти, как прежде, по-дружески, но ушел он, чувствуя себя униженным, и 7 декабря написал душераздирающее письмо.
Сент-Бев - Виктору Гюго:
"Друг мой, я не могу этого вынести. Если б вы знали, как проходят для меня дни и ночи, какие противоречивые страсти владеют мною, вы бы пожалели меня, оскорбившего вас, и пожелали бы мне смерти, но никогда не осуждали бы меня и память обо мне предали бы вечному забвению... Во мне, знаете ли, кипит бешенство, я полон отчаяния; минутами мне хочется уничтожить вас, право, "хочется убить вас. Простите мне эти ужасные порывы. Подумайте, однако, что у вас-то такая полнота жизни, столько у вас замыслов, а в моей душе пока пустота, после нашей погибшей дружбы! Как! Неужели она навсегда утрачена? Больше я уже не могу приходить к вам; ноги моей больше у вас не будет, - это невозможно. Но это отнюдь не равнодушие... Если я впредь не буду видеться с вами, то лишь потому, что такая дружба, как та, что была у нас с вами, не может чуть теплиться. Она живет, или ее убивают. Ну что я делал бы теперь у вашего семейного очага, когда я заслужил ваше недоверие, когда меж нами закралось подозрение, когда вы тревожно наблюдаете за мной, а госпожа Гюго не смеет посмотреть на меня, не попросив у вас взглядом разрешения? Нет, мне непременно нужно удалиться и свято блюсти заповедь воздержись..."
На следующий день Гюго ответил очень мягко:
"Будем снисходительны друг к другу, дорогой мой. У меня своя рана, у вас - своя; горестное потрясение пройдет. Время все излечит. Будем надеяться, что когда-нибудь мы увидим в том, что пережили, лишь причину еще больше полюбить друг друга. Жена прочла ваше письмо. Приходите ко мне, приходите почаще. Всегда пишите мне..."
Но ведь он нарочно сказал - ко мне, он не сказал - к нам. И Сент-Бев не пришел. А Гюго передал жене свое трагическое объяснение с ним, сказал, что он предложил Сент-Беву, показал письма Сент-Бева. Странная ошибка со стороны знатока человеческих душ. Разве могли оставить Адель равнодушной болезненные ноты скорби, звучавшие в этих письмах? Как ей было не пожалеть своего друга, своего наперсника, которого она к тому же обратила, как ей казалось, на путь благочестия? Как Гюго не догадался, что она скорее уж извинит Сент-Бева за то, что он отверг нелепое предложение, чем простит мужу готовность лишиться ее? Все это еще оставалось скрытым в ее гордой и затуманившейся головке.
Первого января 1831 года Сент-Бев прислал игрушки детям, и Гюго отправил ему записку.
"Как вы добры к моим детишкам, дорогой друг. Нам с женой очень, очень хочется лично поблагодарить вас. Приходите послезавтра, во вторник, пообедать с нами. 1830-й год прошел! Ваш друг, Виктор".
Ответа не было.
Пытаясь забыться, Сент-Бев погрузился в изучение политико-религиозной доктрины - сен-симонизма. "У меня в ту пору сердце болело, страдания терзали сердце, охваченное страстью. И чтобы отвлечься, я играл по всякие умственные игры..." Гюго вновь принялся за "Собор Парижской Богоматери". Адель, покинутая, мечтала.
5. ANANKE - РОК
Собор Богоматери очень стар,
но, пожалуй, он переживет Париж,
видевший, как он родился...
Жерар де Нерваль
В начале января 1831 года Гюго завершил работу над "Собором Парижской Богоматери". Этот длинный роман он написал за шесть месяцев, представив рукопись в крайний срок, назначенный издателем Госленом. В сущности, ему нужно было только все записать и скомпоновать, а материал он собирал и обдумывал три года; он прочел много исторических трудов, хроник, хартий, описей, грамот, изучал Париж времен Людовика XI, осматривал то, что сохранилось от старых домов той эпохи. И главное, он досконально знал Собор, его винтовые лестницы, его таинственные каменные каморки, старинные и современные документы. В этом романе, надеялся он, все будет исторически точным: обстановка, люди, язык. "Впрочем, не это важно в книге. Если есть в ней достоинства, то благодаря тому, что она плод воображения, причуды и фантазии..." В самом деле, если эрудиция автора была вполне реальна, персонажи романа кажутся нереальными. Архидиакон Клод Фролло - чудовище; Квазимодо, уродливый большеголовый карлик, - один из гротескных образов, теснившихся в воображении Гюго; Эсмеральда - скорее прелестное видение, чем женщина.
Однако этим персонажам предстояло жить в умах людей всех стран и всех наций. Ведь они обладали бесспорным величием эпических мифов и той глубокой правдивостью, которую им сообщила их тайная связь с душевным миром автора. Нечто от самого Гюго закралось в образ Клода Фролло, раздираемого борьбой между плотским вожделением и обетом целомудрия; было нечто от Пепиты (и от Адели в ее юности) в образе Эсмеральды, золотисто-смуглой, как девушки Андалусии, тоненькой цыганочки с огромными черными глазами; была тут такая важная для Гюго тема тройного соперничества вокруг Эсмеральды - архидиакона, хромого звонаря и капитана Феба де Шатопера. Tres para una. Было, наконец, и нечто от смятения, пережитого Гюго в 1830 году, в угрюмом приятии Клодом Фролло роковой неизбежности. Нигде нет прямой исповеди. Пуповина была перерезана. Но пока произведение росло, оно все время питалось жизнью творца. Читатель смутно чувствовал это тайное соответствие; невидимое и мощное, оно оживляло роман.
Но главное, роман жил жизнью вещей. Подлинный его герой - это "огромный Собор Богоматери, вырисовывающийся на звездном небе черным силуэтом двух своих башен, каменными боками и чудовищным крупом, подобно двухголовому сфинксу, дремлющему среди города..." [Виктор Гюго, "Собор Парижской Богоматери"]. Как и в своих рисунках, Гюго умел в своих описаниях показывать натуру в ярком освещении и бросать на светлый фон странные черные силуэты. "Эпоха представлялась ему игрой света на кровлях, укреплениях, скалах, равнинах, водах, на площадях, кишащих толпами, на сомкнутых рядах солдат, - ослепительный луч выхватывал здесь белый парус, тут одежду, там витраж". Гюго был способен любить или ненавидеть неодушевленные предметы и наделять удивительной жизнью какой-нибудь собор, какой-нибудь город и даже виселицу. Его книга оказала глубокое влияние на французскую архитектуру. До него строения, возведенные до эпохи Возрождения, считали варварскими, а после появления его романа их стали почитать, как каменные библии. Создан был Комитет по изучению исторических памятников; Гюго (формировавшийся в школе Нодье) вызвал в 1831 году революцию в художественных вкусах Франции.
"Собор Парижской Богоматери" не был ни апологией католицизма, ни вообще христианства. Многих возмущала эта история о священнике, пожираемом страстью, пылающем чувственной любовью к цыганке. Гюго уже отходил от своей еще недавней и непрочной веры. Во главе романа он написал: "Ananke"... Рок, а не Провидение... "Хищным ястребом рок парит над родом человеческим, не так ли?" Преследуемый ненавистниками, познав боль разочарования в друзьях, автор готов был ответить: "Да". Жестокая сила царит над миром. Рок - это трагедия мухи, схваченной пауком, рок - это трагедия Эсмеральды, ни в чем не повинной и чистой девушки, попавшей в паутину церковных судов. А высшая степень Ananke - рок, управляющий внутренней жизнью человека, гибельный для его сердца. Адель и сам Сент-Бев, жалкие мухи, тщетно бившиеся в тенетах, наброшенных на них судьбой, тоже подпадали под эту философию. Быть может, Гюго, звучное эхо своего времени, воспринял антиклерикализм своей среды. "Это убьет то. Печать убьет церковь... Каждая цивилизация начинает с теократии, а кончается демократией..." [Виктор Гюго, "Собор Парижской Богоматери"] Изречения, характерные для того времени.
Ламенне, прочитав роман, упрекал его за то, что в нем недостаточно католицизма, но хвалил его живописность и богатство воображения автора; Готье восхвалял стиль, "гранитный стиль", неразрушимый, как средневековые соборы. Ламартин писал: "Это колоссальное произведение, допотопная глыба! Это Шекспир в романе, это эпопея средневековья... Однако это безнравственно, потому что довольно ясно чувствуется отсутствие Провидения; в вашем храме есть все что угодно, только в нем нет ни чуточки религии..." От Сент-Бева Гюго ждал, "несмотря ни на что", большой статьи о романе и полагал, что своим поведением в декабре 1830 года он заслужил, чтобы дружба литературная и даже просто дружба устояла перед домашними передрягами. Он попытался считать чувство Сент-Бева к Адели любовью преступной, но чистой и безнадежной, в духе "Вертера". А ведь Вертер уважал честь Альбера, мужа Шарлотты. Словом, невзирая на трехмесячное молчание Сент-Бева, Гюго твердо надеялся, что без труда приведет его к сознанию долга и к прежнему восхищению другом.
Он ошибся. За время своего молчания Сент-Бев очень изменился. От небесного тона "Утешений" он вновь обратился к горькому и скептическому тону "Жозефа Делорма". Он бесцеремонно говорил об Адели со всеми приятелями, даже со священниками, например с аббатом Барбом и Ламенне. Гуттенгер писал ему: "Я слышал много разговоров о ваших любовных делах". Действительно, они стали одной из злободневных сплетен в Париже. В марте Гюго написал ему письмо, в котором сообщил, что рекомендовал его Франсуа Бюло, занявшемуся тогда возрождением журнала "Ревю де До Монд", и упомянул, что послал Сент-Беву экземпляр "Собора Парижской богоматери". Сент-Бев счел грубым маневром то, что ему оказывают услугу, о которой он не просил, словно заранее платят ему за ожидаемую от него любезность. Сент-Бев был не прав: услугу Гюго оказал скорее уж Франсуа Бюло, чем Сент-Беву, но тот все понял по-своему. Лишний раз он удивился "чудовищному эгоизму" Гюго и на письмо не ответил. Гюго встревожился, написал второе письмо, предложил, что придет за Сент-Бевом для "долгого, глубокого, душевного разговора", но такого рода эпитеты могли только возмутить недоверчивую натуру Сент-Бева, и 13 марта 1831 года Гюго получил от него резкое письмо - не по форме (она была чрезвычайно вежливой), но по самой сути. Привязанность? Восхищение? Да, все это осталось нерушимым, утверждал Сент-Бев. "Но сказать вам, что привязанность эта осталась той же самой, какой она была, сказать, что восхищение еще живет в моей душе, словно некий домашний, семейный культ божества, - это значило бы солгать вам, и, если бы я двадцать раз заверил вас в прежнем поклонении, вы бы мне все равно не поверили..." Неожиданный поворот: оказывается, Сент-Бев был оскорбленной стороной!
"Каким бы преступником я ни был перед вами или каким должен был казаться вам, я полагаю, друг мой, что и вы были тогда виноваты передо мной. Имея в виду ту тесную дружбу, которая связывала нас, это была вполне реальная вина, заключавшаяся в недостатке искренности, доверия и откровенности. Я не намерен ворошить печальные воспоминания. Но именно это и причинило мне боль. Вздумай вы рассказать о своем поведении, в глазах всего света оно было бы безупречным, ведь оно было достойным, твердым и благородным. А я вот не считаю его столь душевным, столь хорошим, столь редкостным, столь исключительным, каким оно бы могло быть при той задушевной дружбе, которая тогда соединяла нас в жизни..."
Каждого человека изумляет дурное мнение о нем других людей. Гюго был ошеломлен; он ответил Сент-Беву только через пять дней, 18 марта 1831 года:
"Я не хотел отвечать под первым впечатлением от вашего письма. Впечатление это было слишком печальным и слишком горьким. Я бы тоже оказался несправедливым, как и вы. Я решил подождать несколько дней. Нынче я по крайней мере спокоен и могу перечесть ваше письмо, не боясь разбередить глубокую рану, которую оно нанесло мне. Должен сказать, не думал я, что все случившееся между нами, известное лишь нам двоим на всем свете, могло быть когда-нибудь забыто... Вы ведь должны помнить, что произошло при обстоятельствах самых горестных в моей жизни, в ту минуту, когда мне пришлось выбирать между нею и вами. Вспомните, что я вам тогда сказал, что я предложил, что я обещал, конечно, с твердым намерением выполнить обещание и поступить так, как вы того пожелаете. Вспомните это и скажите, как вы могли написать, что в этом деле у меня не было по отношению к вам искренности, доверия, откровенности! И все это вы написали мне через какие-нибудь три месяца... Я вам это прощаю сейчас. Но, может быть, придет день, когда вы сами себе этого не простите..."
На полях этого письма, рядом со словами "известные лишь нам двоим на всем свете", Сент-Бев написал (вероятно, для потомства): "Ложь! Он этим хвастался перед нею, приписывая мне то, чего я не говорил". Рядом со словами: "Вспомните, что я вам предложил" стоит злобная реплика: "В ту самую минуту он мне лгал и вел двойную игру". На конверте написано: "Он вел двойную игру. Писал мне пышно, а действовал наперекор. Оттого и шел несколько лет упорный поединок между нами".
"Упорный поединок", в котором двое мужчин сражались из-за Адели, и эти заметки на полях, как нам кажется, доказывают, что отчасти и на нее тут падает ответственность. Нельзя отрицать, что летом 1831 года она разлюбила своего знаменитого мужа. Он сам в отчаянии признает это и даже говорит это сопернику. Почему охладела жена? У Гюго, так же как у его отца, требования чувственности были, несомненно, сильнее обычных. Адель жаждала отдыха, страшилась пылких страстей и отвергала домогательства мужа. Сент-Бев в своих стихах ликовал:
Адель, бедняжечка! Как часто ночью темной,
В тот час, когда твой лев, свирепый, неуемный,
Врывается в твое ночное забытье.
Чтобы схватить тебя и грубо взять свое,
Тебе приходится, овечка дорогая,
Вести тяжелую борьбу, изнемогая,
Хитрить на все лады, чтоб верность сохранить
Тому, с кем чистых чувств тебя связала нить!
[Сент-Бев, "Детство Адели" ("Книга любви")]
К тому же муж, окруженный ореолом славы, вовсе не обязательно бывает любезным с женой. Даже наоборот: как мать, всецело отдающая себя своим детям, поэт всего себя отдает творчеству. Он становится раздражительным, нетерпимым, властным. Адель, как она это и предвидела во времена их помолвки, обрела в Викторе деспотического повелителя; она жалела о своем робком и покорном поклоннике. Не подлежит сомнению то, что она потихоньку встречалась с Сент-Бевом, виделась с ним наедине, что она неосторожно передавала ему слова своего мужа, и даже несомненно то, что на этих тайных свиданиях вдали от Циклопа, влюбленная пара безжалостно критиковала его.
Переход от супружеской верности к измене сердца и ума занял несколько месяцев. В апреле соперники обменивались резкими письмами, а затем под давлением Адели они помирились, - обоих растрогало то, что она заболела из-за этих распрей. Сент-Бев написал Гюго: "Могу я прийти пожать вам руку?" Гюго ответил: "Приходите в ближайшие дни пообедать с нами. Непременно". Необходимо напомнить, что в это время Сент-Бев уже прочел "Собор Парижской Богоматери", что, несмотря на всеобщие похвалы, книга не очень понравилась ему и он не собирался писать о ней статью; Гюго знал это, а следовательно, приглашал его к себе бескорыстно. Но эта попытка возобновить прежнюю близость оказалась неудачной. У обеих сторон недоставало теперь доверия Когда все трое были вместе, Гюго следил за женой и за другом. Оставшись с Аделью один, он устраивал ей сцены. Сперва она старалась утихомирить его кротостью. Затем потеряла терпение: "Разве я виновата, что меньше тебя люблю, когда ты меня мучаешь?" Тут он бросался к ее ногам, потом писал ей: "Прости меня" Чтобы его успокоить, она просила его всегда быть третьим, когда приходит Сент-Бев; возможно, это была женская хитрость, которая, однако, лишь усиливала опасения мужа.
В конце июня у Гюго все же появилась надежда. Во-первых, Адель с детьми уехала на лето из Парижа к Бертенам, в их замок де Рош. Этот красивый дом, окруженный большим парком, построен был близ деревни Бьеври на зеленом холме, возвышавшемся над долиной и оттуда открывался "горизонт беспредельный, простор, что радует глаз". Луи-Франсуа Бертен, основатель газеты "Журналь де Деба", именовавшийся Бертен-старший (Энгр оставил его великолепный портрет), очень любил де Рош и охотно отдыхал там. По соседству жили приятели Бертена - Ленорманы и Дольфусы, у которых была там ситценабивная фабрика. В доме составился кружок приветливых и культурных людей: сыновья Бертена - художник Эдуар Бертен, журналист Арман Бертен, дочь Луиза, музыкантша, которая ставила на домашней сцене оперы на сюжеты, почерпнутые у Вальтера Скотта. Гюго познакомился с Бертенами в 1827 году. После статьи об "Одах и балладах", появившейся в "Деба", он пришел к Бертену-старшему поблагодарить его; Бертена, так же как и Дюбуа, очаровало "святое семейство" поэта. Между супругами Гюго и Бертенами возникла нежная дружба. Особенно с мадемуазель Луизой, девушкой некрасивой, чересчур полной, почти что тучной, но всех пленявшей величавым душевным спокойствием; "мужчина по уму, а сердцем - женщина", "добрая фея счастливой долины Бьевры" - она стала близким другом Виктора Гюго и второй матерью для его детей.
В усадьбе Рош Виктор Гюго откладывал в сторону свой скипетр главы литературной школы, свою романтическую личину и становился очень простым человеком, отцом семейства, парижским буржуа, давал волю своей чувствительной натуре. Каждый год для него было великой радостью видеть вместо городских бульваров с их запыленными, серыми вязами зеленую траву, лесистые склоны холмов. "Я отдал бы весь мир за ваш парк и всех людей за вашу семью", - писал он мадемуазель Луизе и добавлял: "Все ели Шварцвальда не стоят той акации, что растет у вас во дворе". В Роше маленькая Деде бежала посмотреть на своих любимых коров. Того и Шарль получали от отца игрушечные колясочки, которые он сам мастерил для них из картона, а степенная Дидина, по прозвищу Кукла, упрашивала мадемуазель Луизу поиграть ей на фортепьяно.
Виктор Гюго - Луизе Бертен, 14 мая 1840 года:
"Если б можно было вернуть пролетевшие годы, я хотел бы вновь пережить одно из тех лет, когда мы проводили такие чудные вечера около вашего фортепьяно, а дети играли вокруг нас, меж тем как ваш отец, добрейший человек, хлопотал о том, чтобы всем нам было тепло и светло..."
По возвращении в Париж все дети писали мадемуазель Луизе или просили Виктора Гюго написать за них и бранили его, когда находили письмо неудавшимся. "Папа написал не так, как я ему сказала", - добавляла Дидина в приписке.
Летом 1831 года, такого бурного для Гюго, умиротворяющее влияние Бертенов произвело чудо. Поэт совершал прогулки при луне, под "сенью ив, поникших над рекой". Теперь он слышал только музыку и голоса детей: растворяясь в природе, он забывал "роковой город". Адель Гюго тоже как будто поддалась очарованию этой жизни. Ходили слухи, что Сент-Бев согласился занять предложенную ему бельгийцами кафедру профессора в Льеже. Итак, соперник удалится. Но, увы, в начале июля Гюго допустил неосторожность: написал ему, что все идет прекрасно и Адель вновь кажется очень счастливой. Тотчас же Сент-Бев, задетый за живое, отказался от профессорской кафедры в Льеже. И тогда Гюго, отбросив всякую гордость и всякое благоразумие, не справившись со своим страданием, признался Сент" Беву в своих страхах.
Виктор Гюго - Сент-Беву, 6 июля 1831 года:
"То, что я хочу сказать вам, дорогой друг, причиняет мне глубокое страдание, но сказать это необходимо. Ваш переезд в Льеж избавил бы меня от объяснений. Вы, несомненно, замечали иногда, как я хочу того, что во всякое другое время было бы для меня настоящим несчастьем, а именно расстаться с вами. Но раз вы не уезжаете по каким-то, вероятно основательным, причинам, мне надо, друг мой, излить перед вами душу, хотя бы в последний раз! Я дольше не могу выносить то состояние, которому не будет конца, пока вы живете в Париже... Так перестанем на время встречаться, а когда-нибудь, как можно скорее, мы встретимся вновь и уж не расстанемся до конца жизни. Черкните мне несколько слов. Кончаю на этом письмо. Сожгите его, чтобы никто, даже вы сами, не мог его впоследствии прочесть.
Прощайте. Ваш друг, ваш брат Виктор.
Я показал письмо только той особе, которой следовало прочесть его раньше вас".
Ответ Сент-Бева полон коварной кротости. Роли переменились, он втайне торжествовал, но разыгрывал из себя простачка. Чем, собственно, Гюго оскорблен? Да и был ли он оскорблен на самом деле? Он, Сент-Бев, замечал мрачный вид своего друга, но приписывал эту угрюмость влиянию возраста; его молчание объяснял тем, что они друг друга знали насквозь, обо всем переговорили и ничего нового не могли бы сказать. Что касается "той особы", он ведь никогда не бывал с нею наедине.
"Добавлю, что последнее ваше письмо очень меня опечалило, очень огорчило, но нисколько не вызвало во мне раздражения; горько сожалею, втайне скорблю, что для такой дружбы, как ваша, я стал камнем преткновения, внутренним нарывом, осколком ножа, сломавшегося в ране; но уж приходится возложить вину за это на судьбу, ибо я не виноват в том, что стал орудием пытки, терзающей ваше великое сердце. Берегитесь, мой друг, говорю это вам без всякого ехидства, - берегитесь, поэт, не верьте порождениям вашей фантазии, не допускайте, чтобы под ее солнцем расцветали подозрения, не прислушивайтесь с волнением к тому, что бывает просто эхом вашего собственного голоса..."
И на это бедный Гюго отвечает:
"Вы во всем правы, ваше поведение было честным, безупречным, вы не оскорбили и не могли никого оскорбить... Все это я сам придумал, друг мой. Бедная моя, несчастная голова! Я люблю вас в эту минуту больше, чем прежде, а себя ненавижу, говорю без всякого преувеличения, ненавижу за то, что я такой сумасшедший, такой больной. Если когда-нибудь вам понадобится моя жизнь, я отдам ее для вас, и жертва тут будет с моей стороны небольшая. Дело в том, знаете ли, что я теперь несчастный человек, говорю это только вам одному. Я убедился, что та, которой я отдал всю свою любовь, вполне могла разлюбить меня и что это едва не случилось, когда вы были возле нее. Сколько я ни твержу себе все то, что вы мне говорите, сколько ни убеждаю себя, что самая мысль об этом - безумие, достаточно одной капли этого яда, чтобы отравить мою жизнь. Да, пожалейте меня, я поистине несчастен. Я и сам уж не знаю, как мне быть с двумя существами, которых я люблю больше всего на свете... Вы - одно из этих существ. Жалейте меня, любите меня, пишите мне..."
Читать это письмо было наслаждением для самолюбия Сент-Бева.
Стало быть, божество, по собственному его признанию, пало в глазах своей служанки. С безмятежным спокойствием человека, выигравшего партию в игре, Сент-Бев принялся давать советы.
Сент-Бев - Виктору Гюго, 8 июля 1831 года:
"Позвольте мне сказать еще кое-что. Есть ли у вас уверенность в том, что вы не вносите, под влиянием роковой силы воображения, чего-то чрезмерного в ваши отношения с существом, столь слабым и столь для вас дорогим, чего-то чрезмерного, пугающего, отчего она, вопреки вашей воле, замыкает свое сердце; и получается, что вы сами своими подозрениями приводите ее в такое моральное состояние, которое усиливает ваше подозрение и делает его еще более жгучим? Вы так сильны, друг мой, так своеобразны, так далеки от обычных наших мерок и едва уловимых оттенков, что порой, особенно в минуты страстных волнений, вы, должно быть, все окрашиваете и все видите по-своему, во всем ищете отражений ваших призраков. Постарайтесь же, друг мой, не мутить чистый ручей, что бежит у ваших ног, пусть он, как прежде, течет спокойно, и скоро вы увидите в его прозрачной воде свое отражение. Я не стану говорить вам: "Будьте милосердным и будьте добрым" - вы такой и есть, слава Богу! Но я скажу: "Будьте добрым попросту, снисходительным в мелочах". Я всегда думал, что женщина, супруга гениального человека, похожа на Семелу: милосердие божества состоит в том, чтобы не сверкать перед ней своими лучами, стараться приглушить свои громы и молнии; ведь когда Юпитер блещет, даже играя, он зачастую ранит и сжигает..."
Экий проповедник! А ведь он в то же время переписывался с Аделью. Она получала его письма то на почте - "До востребования", под именем "госпожи Симон", то через Мартину Гюго, бедную родственницу поэта, которую он приютил у себя, за что она отплатила ему предательством. Сент-Бев писал для любимой узницы стихи, и принятое в поэзии обращение на "ты" еще усиливало их интимный характер; он считал эти любовные элегии лучшими своими творениями. Адель отвечала письмами (через ту же тетушку Мартину), в которых называла Сент-Бева: "Мой дорогой ангел... Дорогое сокровище..." Бедняжка Адель! Девица Фуше, дочь чистенькой канцелярской мышки, не создана была ни для романтической драмы, ни для любовной комедии. Она была домоседка, образцовая мать семейства. Сердечная женщина. Чувства ее оставались совершенно спокойными. Ей хотелось сохранять и с мужем, и с другом целомудренные отношения. "Люби и его тоже", - соглашался друг и успокаивал ее: "У нас с вами на лице написана чистота..." Чистота, необременительная для мужчины, привыкшего отождествлять плотскую любовь с продажной, ибо расставшись с дамой сердца, он шел к какой-нибудь распутнице. Однако и Адель возбуждала у него вожделение, и его торжество над Виктором Гюго могло быть полным только в тот день, когда Адель отдастся ему.
6. ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ
Надо, чтобы люди знали, сколько
выстрадал человек.
Гете
Я не люблю, когда сурово осуждают
женщин, - им столько приходится
страдать.
Госпожа Фуше