Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сочинения в 3 томах. Том 1 - Александр Иванович Куприн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

30 июля 1905 года на вечере в Териоках, устроенном Горьким для сбора средств в пользу Петербургского комитета РСДРП и бастующих рабочих Путиловского завода, где Горький читал поэму «Человек», Куприн выступил с чтением отрывков «Поединка». Монологи Назанского, особенно остро звучавшие после недавних событий в армии и флоте, вызвали бурное одобрение слушателей.

В условиях растущего брожения в армии и флоте после восстания на «Потемкине» «Поединок» получал все большее распространение. Передовая часть офицерства увидела в повести призыв к «полному оздоровлению всей русской жизни», как говорилось в адресе Куприну от военных Петербурга. Чтение глав «Поединка», предпринятое автором осенью 1905 года в воинских частях, имело прямое агитационное значение. Овациями встретили моряки Севастополя монологи Назанского, клеймившие оторвавшуюся от народа паразитическую часть офицерства. На одном из чтений «Поединка» в Севастополе Куприна приветствовал лейтенант Шмидт.

В Севастополь осенью 1905 года Куприна привлекла новая волна революционного подъема в черноморском флоте. В середине ноября восстали судовые и береговые экипажи. Центром движения стал крейсер «Очаков», с борта которого лейтенант Шмидт призвал флот ко всеобщему выступлению.

В. И. Ленин придавал огромное значение севастопольским событиям. «Теперь армия бесповоротно отпала от самодержавия»[7], — писал он 15 ноября 1905 года в газете «Новая жизнь» по поводу очаковской эпопеи.

Вследствие слабости большевистских организаций в черноморском флоте героический «Очаков» был разгромлен царскими войсками.

Куприну пришлось стать очевидцем этой зверской расправы. Он лично участвовал в спасении уцелевших матросов, прятал их на конспиративных квартирах, устраивал под видом сезонных рабочих на винограднике, обманув бдительность полиции. В корреспонденции «События в Севастополе» Куприн, в противовес официальной информации, нарисовал потрясающую картину расправы царских опричников с героическими повстанцами. С болью и гневом писал Куприн о том «костре из человеческого мяса», в который превратил адмирал Чухнин мятежный крейсер. Зажженный артиллерией корабль продолжали обстреливать с берега, «по катеру с ранеными… стреляли картечью», «бросавшихся вплавь расстреливали пулеметами… людей, карабкавшихся на берег, солдаты приканчивали штыками». В лице Чухнина, который «входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке», Куприн заклеймил душителей революции.

Поместившая статью Куприна газета «Наша жизнь» была закрыта, Куприн административно выслан из Севастополя, против него было начато судебное дело о «возбуждении в населении ненависти» к «представителю правительственной власти», по которому Куприн впоследствии понес наказание.

Сочувствие героям революции и ненависть к ее палачам, пронизавшие статью о Севастополе, отразились и в других произведениях Куприна 1905–1906 годов. Гневно протестовал Куприн против контрреволюционного террора в рассказе «Сны», написанном в декабре 1905 года, в дни разгрома вооруженного восстания в Москве. В заключительных строках рассказа писатель высказал горячую веру в близкое торжество свободы. Во второй статье «Памяти Чехова», написанной к первой годовщине смерти писателя, Куприн связывает наступление революции с цепью поражений самодержавия в русско-японской войне. Рассказ «Тост» славит героев революции, которые «умирали на виселицах и под расстрелом» и «отрекались добровольно от всех радостей жизни, кроме одной радости — умереть за свободную жизнь грядущего человечества». Революционное насилие, призванное сокрушить старый мир и уничтожить рабство, воспевяет аллегория «Искусство».

В этих произведениях, проникнутых ожиданием революции, ее пафосом, купринская проза приобретает публицистическую остроту, звучит подобно ораторской речи. Место автора-рассказчика, сдержанного повествователя, заступает страстный обличитель и проповедник. Струя «гражданственного лиризма» ощущалась уже в «Поединке», в монологах Назанского. Вспоминая в статье о Чехове его «благоуханный, тонкий, солнечный язык», Куприн прямо отстаивает необходимость новых форм в искусстве: «…теперь… наступает время великих, грубых, дерзновенных слов, жгущих, как искры, высеченные из кремня». По мнению Куприна, назначение искусства революционной эпохи не только в том, чтобы творить эстетические ценности, не только правдиво изображать мир, как он есть, но призвать к революционному действию, показать его героику, воспеть радость освободительной борьбы («Искусство», 1906). В своих эстетических требованиях Куприн опирается теперь не на Чехова и Толстого, хотя воздействие их мастерства сильно ощутимо в «Поединке», а на Горького, творца нового, героического искусства. Ряд художественных особенностей купринской прозы революционных лет — ее высокий эмоциональный накал, повышенная экспрессивность, гиперболичные контрастные образы — роднит ее с революционной романтикой Горького и его аллегорическими произведениями 1905–1906 годов («Товарищ», «Мудрец», «Сказка»). Монолог председателя в «Тосте» близок по форме авторской речи в поэме «Человек». Но идейное содержание поэмы Горького и купринской утопии различны. Девиз «Человека» — «вперед и выше» — чужд героям «Тоста», которые при социализме тоскуют о досоциалистических временах героики и борения.

Художник общедемократического направления, Куприн не смог воплотить революционную идею в реалистических характерах. Тема революции звучит у него обычно как тема будущего. В двух статьях «Памяти Чехова» Куприн по-чеховски проникновенно говорит о красоте грядущей жизни: «Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собой небо в алмазах. Настанет прекрасная, новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку… красоты и добра». В рассказе «Тост», верно предугадывая существенные черты этой прекрасной новой жизни будущего — раскрепощение труда, победу над силами природы, высокий уровень науки, техники, художественного творчества, — Куприн пишет образы революционеров отвлеченно романтическими красками. Это «люди с горящими глазами», «герои с пламенными душами», которые в «священном безумии кричали: „Долой тиранов!“» и «обагряли своей праведной горячей кровью плиты тротуаров». «Орлятами», взлетевшими к «пылающему солнцу свободы», называет Куприн революционеров в рассказе «Река жизни» (1906). Этим истинным героям, бесстрашно глядевшим в лицо смерти, Куприн здесь противопоставлял одного из тех случайных попутчиков революции, которые под давлением полицейских репрессий изменяли революционному долгу. Осуждая предательство как самое тяжкое преступление, которое «заживо умерщвляет человека», Куприн показывает интеллигента-ренегата как представителя безвольного, дряблого, трусливого поколения, рожденного реакцией 80-х годов.

Обличение политического ренегатства, столь актуальное в условиях начавшегося спада революции после подавления декабрьского вооруженного восстания, становится темой ряда произведений Куприна. В опубликованных за границей в 1906 году стихотворных «Стансах» Куприн клеймит интеллигенцию, которая не оправдала надежд революционного народа, которая бежит с поля битвы, чтобы сохранить «покой позорный» и «право жить в свином хлеву». Отповедь предательству лежит и в основе аллегории «Демир-кая» (1906), революционный смысл которой подчеркнул В. В. Воровский. В рассказанной здесь легенде разбойник прощен не за покаяние, а за убийство предателя.

Однако даже в произведениях, созданных в разгар событий 1905 года, понимание революции Куприным противоречиво и сбивчиво. В утопии «Тост» общество будущего названо «всемирным анархическим союзом свободных людей». Как «ужасный вулканический взрыв» изображена революция в рассказе «Река жизни». Не видя созидательных сил революции, Куприн приветствует ее лишь как бурю, очищающую мир от скверны старого.

В период политической реакции 1908–1911 годов усилились колебания Куприна между прогрессивно-демократическими взглядами и настроениями анархо-индивидуализма. Разделяя общую участь мелкобуржуазных попутчиков революции, Куприн в условиях спада революционного движения переживал кризис своего радикализма. Из факта временного поражения революции писатель сделал неверный вывод о тщетности освободительной борьбы. Куприн оказался среди тех из бывших «знаньевцев», у которых колебания между демократической и либеральной тенденциями завершились в конечном счете победой этой последней, что привело к аполитизму, к отказу от постановки острых и значительных социальных проблем.

В годы кризиса демократической литературной группировки «Знания» Куприн не был с Буниным, Андреевым, перешедшими в лагерь реакции. Но он уже не занимал места на линии передовой литературы, не раз поддавался веяниям упадка, утратил связи с Горьким, выходил из сферы революционных влияний.

Вредно воздействовала на Куприна и активизация реакционной буржуазной литературы после подавления революции, когда на свет вышли «…декаденты всех мастей, отрекавшиеся от народа, провозгласившие тезис „искусство ради искусства“, проповедовавшие безидейность в литературе…» (А. Жданов). Куприн не только внешне порывает с прогрессивной литературой, перейдя из «Знания» в «Шиповник» Л. Андреева, участвуя в альманахе «Жизнь» Арцыбашева, но и сам пишет ряд произведений, представлявших измену «знаньевским» принципам.

Возмущение Горького вызвал рассказ Куприна «Морская болезнь», где, по словам Короленко, «физиология выпячивается до порнографии», Нездоровая эротика сочеталась здесь с принижением облика социал-демократа, подобно тому как это было в произведениях Арцыбашева и Сологуба. Отрицательно встретил Горький и безидейный, поверхностный рассказ «Ученик» (1908), после которого «Знание» перестало печатать Куприна. В свете борьбы Горького против аполитичного индивидуалистического искусства становится понятным его неодобрительный отзыв о рассказе «Суламифь», где чувственная любовь воспевалась как единственная непреходящая ценность.

Тем не менее Горький, как явствует из его переписки, продолжал считать Куприна наиболее талантливым среди бывших «знаньевцев». Реакционные влияния и срывы не определяли всей практики Куприна. За время с 1907 по 1917 год писателем были созданы отдельные художественно ценные произведения, в которых ему удавалось сохранить гуманистические взгляды, демократические симпатии, удержаться на позициях критического реализма.

В ряде рассказов 1907–1908 годов Куприн продолжал разоблачать царскую военщину и бюрократию, протестовать против натиска реакции.

Уничтожающий сатирический портрет армейского буяна и тупицы дан в рассказе «Свадьба» (1908). Подпрапорщик Слезкин, который «презирал науку, литературу, все искусство и культуру… хотя не имел о них никакого представления», который в ожидании погромов и «усмирений» развлекается дикими хулиганскими выходками, напоминает солдафонов «Поединка». Обличительная сила рассказа напугала царскую цензуру; против Куприна было возбуждено судебное преследование.

В остроумном рассказе «Исполины» Куприн нарисовал гротескную фигуру реакционного педагога из бывших «либералов». Сожалея о «старом, добром времени, когда розга и нравственность шли ручка об ручку», учитель Костыка злорадно лепит единицы Пушкину, Гоголю, Лермонтову «за осмеяние предержащих властей» и в бешенстве срывает со стены портрет Щедрина. Политически заострена сатира «Механическое правосудие» (1907). Злобствующий бюрократ-черносотенец, придумавший автоматическую розгу для школьников, надеется использовать ее во всероссийском масштабе «для войск, волостных правлений… студентов… и бастующих рабочих», но сам становится первой жертвой своего изобретения. Как отклики на реальные политические события возникли и две сатирические сказки Куприна — «О Думе» и «О конституции» (1907), где зло высмеян кадетский парламент.

Обличение типичных для царского строя социальных уродств с помощью сатирического преувеличения в духе традиций Щедрина, путем острой пародии, выгодно отличало Куприна от некоторых «знаньевцев», вроде Чирикова, склонявшихся к натурализму и трактовавших типическое лишь как наиболее распространенное, обыденное, примелькавшееся.

В дни разгула контрреволюционного террора Куприн присоединил свой голос к протесту всех прогрессивных сил русского общества. Гневно и страстно выступал писатель против «липкого кошмара реакции», нависшего над страной (рассказы «Сны», «Бред», «Убийца»). Но сила купринского протеста ослаблялась надклассовым, отвлеченным гуманизмом. Куприн протестовал не столько против казней революционеров, сколько против насилия вообще (подобно тому, как это сделал в те же годы Л. Толстой в статье «Не могу молчать!»). Противоречиво отразились события русско-японской войны, революции и черносотенного террора и в известном рассказе Куприна «Гамбринус» (1907). С большой художественной силой показал здесь писатель пробуждение маленького человека под влиянием освободительной бури, пронесшейся над страной. Скрипач Сашка, любимец низов большого портового города, последовательно проходит те мытарства, которые были уготованы ему, бедняку-еврею, в условиях царизма, а также те новые злоключения, которые несли народу события русско-японской войны и политической реакции. Но Сашка не только терпит, он и протестует, бесстрашно противостоит черносотенцам. Сцена массового пения «Марсельезы» в «Гамбринусе» становится праздником подлинно народного, зовущего к борьбе искусства. Попав в тюрьму по «политическому делу», маленький скрипач становится калекой. Но Куприн стремится примирить своего героя с жизнью. Держа свистульку изуродованной рукой, Сашка снова играет народу свои песни. Рассказ, сильный своим протестом против террора, завершился примирительной, аполитичной концовкой о вечной, неистребимой силе искусства.

В рассказах о контрреволюционном терроре в последний раз ярко проявились симпатии Куприна к освободительному движению. Чем дальше шло наступление реакции, тем чаще слышались в произведениях писателя ноты пессимизма, разочарования в общественной борьбе. Написанный в 1908 году рассказ «Попрыгунья-стрекоза» проникнут страхом перед возможным взрывом народного протеста, боязнью справедливого суда, которого не миновать «праздноболтающей» интеллигенции. Главной мыслью рассказа становится признание страшной оторванности образованного общества от народа, причем вина за этот отрыв возлагается на народ. Крестьянство здесь изображено как темная, косная, не поддающаяся культурному воздействию масса. Занесенная снегом, окруженная «столетним бором, где водятся медведи», глухая деревня словно символизирует непроходимую дикость всей крестьянской жизни.

Теми же мрачными красками пишет Куприн деревню и крестьян в близком по настроению рассказе «Мелюзга» (1907). Неуч-фельдшер, цинично обманывающий мужика, да ничтожный, опустившийся, бессовестно небрежный к своему делу учитель оказываются здесь единственными «носителями культуры». В условиях «идиотизма деревенской жизни» интеллигенция неминуемо деградирует и идейно перерождается, становясь в злобную оппозицию к народу. Тенденциозно подчеркнувшие в крестьянском быту только проявления отсталости и невежества, не отметившие черт пробуждения деревни под влиянием событий 1905 года, оба эти рассказа Куприна близки произведениям Бунина о крестьянстве. Образ интеллигента, ужаснувшегося деревенской темноте, разочаровавшегося в положительных возможностях крестьянской массы, также свидетельствовал, что Куприн здесь оказался в плену тех ложных представлений о крестьянстве, с которыми боролся в условиях междуреволюционного десятилетия Горький, противопоставивший им в повести «Лето» реалистические картины деревенского пробуждения.

Чуждый среде революционного пролетариата, далекий от революционного крестьянства, не увидевший верной народным массам интеллигенции, напуганный разгулом реакции, Куприн высказал неверие в социалистический идеал. В фантастическом рассказе «Королевский парк», получившем энергичную отповедь на страницах дооктябрьской «Правды», Куприн не только сеет иллюзии добровольного отказа верхов от власти, не только изображает социализм как царство скуки и застоя, но считает неизбежным анархический бунт человечества против высших форм общественного устройства. Подобные ложные представления о перспективах социализма отразились и в рассказе «Искушение» (1910).

Пессимистическим итогом завершилась фантастическая повесть «Жидкое солнце» (1912). Ученый, открывший новый мощный источник энергии, умышленно губит свое изобретение, чтобы не позволить буржуазии «употреблять жидкое солнце на пушечные снаряды и бомбы безумной силы». Но эти верные мысли о превращении научных открытий при капитализме в орудие агрессивной войны, острая критика новейшего монополистического капитала, разоблачение захватнической политики империалистических стран не могли не снижаться конечным выводом о незыблемости буржуазного строя.

Незнание Куприным путей социальной перестройки направляло его интересы в мир индивидуалистических переживаний. Еще устами Назанского в «Поединке» Куприн воспел любовь к «недосягаемой, необыкновенной женщине» как единственное содержание и цель всей жизни. Эту исключительность любовного чувства, которое вытесняет в человеке все другие стремления, поэтизирует рассказ «Гранатовый браслет» (1911). Понимание любви как переживания индивидуалистического, уводящего от жизни было ошибочным. Но тем не менее «Гранатовый браслет» стал значительным явлением в литературе тех лет. Своего героя с его возвышенным, самоотверженным, жертвенным отношением к женщине Куприн выдвинул в противовес типичному для декадентской литературы образу хищника и аморалиста. Рассказанная с проникновенным лиризмом купринская «повесть о безответной любви» противостояла писаниям Арцыбашевых, Каменских, Винниченко, которые воспевали половой разврат под видом «культа личности»[8].

В «Гранатовом браслете» Куприн еще раз с большой силой рассказал о красоте души простого человека и осудил прогнивший и бездушный мир «верхов». Положительные возможности демократического героя выявляет Куприн и в ряде других произведений 1910-х годов. В повести «Жидкое солнце» «умственный пролетарий» Диббль, представитель простых людей Англии, с его любовью к человечеству и верой в силу науки, противостоит скептику лорду Чальсбери, который в итоге своего пути приходит к расизму и человеконенавистничеству.

Горячим протестантом против «окуровщины», обличителем собственника-мещанина выступает лесничий Турченко в рассказе «Черная молния» (1913). Искренний патриот и деятельный общественник, Турченко не только мечтает о свободном будущем своей страны, он по-своему старается приблизить его активной культурнической работой. Турченко насаждает леса, борется за сохранение зеленых массивов, учит крестьян лесоводству и орошению земель, укрепляет кустарниками речные берега и мечтает о «большой, неограниченной власти над лесами». Как и чеховским Астровым, им движет благородный пафос перестройки природы, стремление облегчить и украсить жизнь: «Ах, если бы мне да рабочие руки! — мечтает этот одинокий энтузиаст. — …через несколько лет я бы сделал Мологу судоходной до самых истоков и поднял бы урожайность хлебов на пятьдесят процентов… в двадцать лет можно сделать Днепр и Волгу самыми полноводными реками в мире… Можно увлажнить посадкой леса и оросить арыками самые безводные губернии. Только сажайте лес. Берегите лес!»

Но призывы энтузиаста не получают поддержки. Постепенно Турченко осознает, что главный враг его смелых планов не только общественное равнодушие и косность обывателя, но и право собственника, власть частного предпринимательства, в условиях которой осуществление мероприятий всенародного масштаба является невозможным. Мучительно переживая неудачу своего культурничества, задыхаясь в обывательской трясине, купринский герой пессимистически смотрит в будущее, не зная пути к подлинному преобразованию жизни.

Турченко с его общественной инициативой, с критическим отношением к существующему порядку явился исключением среди образов позднего Куприна. Положительные герои рассказов «Святая ложь», «По-семейному», «Каждое желание» с их безразличием к общественной жизни и жертвенными добродетелями напоминают «маленьких людей» в раннем творчестве Куприна.

Однако, как ни ограничены в своих возможностях демократические герои позднего Куприна, сочувственное изображение их свидетельствовало, что и в эти годы, когда декаденты прославляли разнузданного аморалиста или изломанного мистика, Куприн сохранил верность миру простых людей, великодушных и человечных.

Неслучайно именно в 1908–1911 годы писатель создает своих «Листригонов», цикл очерков о крымских рыбаках, где воспевает кипучую жизнь отважных тружеников моря. Настоящие герои — мужественные сердца, простые души — только у людей труда, — как бы напоминал Куприн этими очерками.

Стремление противопоставить себя литературе декаданса проявилось также и в эстетических высказываниях Куприна — в его рецензиях, письмах, статьях по русской и западноевропейской литературе. Декадентство во всех его разновидностях вызывает резко отрицательное отношение Куприна. С издевкой пишет он о художниках-импрессионистах, которые заполняют выставки изображениями «голых женщин зеленого цвета с фиолетовыми волосами». «Идиотские картины появились у нас на стенах, — жалуется герой рассказа „Мученик моды“, — представьте себе разбивную яичницу, в которую взяли и вылили фунт малинового варенья. Это „Элегия c-dur“». Зависимость современного искусства от вкусов пресыщенного буржуа вскрыта в стихотворении «Диссонансы» (1915), где Куприн высмеивает содержание и приемы поэзии эгофутуристов, пародируя причудливые ритмы и безвкусные тропы северянинских «поэз».

Калечение модернистами русской речи, этой «простой, здоровой и радостной музыки», было особенно ненавистно Куприну, чей язык попрежнему оставался классически чистым, простым. В ответ на заумное словотворчество декадентских «мэтров», Куприн зовет слушать народное слово, в котором видит единственный источник слова литературного.

Великий русский язык и русскую классическую литературу Куприн оценивает как свидетельство духовной мощи и нравственных сил народа. Тьма реакции не может погасить светочи, зажженные великими русскими писателями. «И глядя на них сквозь черную ночь, когда наша многострадальная родина раздирается злобой, унынием… и унижением, мы все-таки твердо верим, что не погибнет народ, родивший их, и не умрет язык, их воспитавший», — писал Куприн в статье «Наше оправдание», посвященной памяти Л. Толстого.

О продолжавшейся творческой связи с Толстым-художником свидетельствовал рассказ «Изумруд». Посвященный «памяти несравненного пегого рысака Холстомера», «Изумруд» близок своему образцу и по теме и по художественным приемам. Куприну здесь удалось проникнуть во «внутренний мир» животного, воспроизвести его «психологию», мастерски передать обаяние первозданного, наивного существа. «Изумруд» уступает по своей обличительной силе толстовскому рассказу. Но вся судьба «прекрасного жеребчика» в рассказе Куприна служит уликой против погубившего его фальшивого и корыстного общества людей.

Обаяние толстовского мастерства явилось для Куприна темой яркого рассказа «Анафема» (1913). Безыскусственное, гениально простое слово автора «Казаков» очаровывает даже того протодьякона, которому пришлось предавать анафеме «отпавшего от христианской веры болярина Льва Толстого». Издеваясь над комедией «отлучения» Толстого и пародируя церковную службу, Куприн устами героя рассказа пропел «многая лета» великому художнику, бросая смелый вызов церковникам-мракобесам. «Анафема» была запрещена цензурой, а тираж поместившего ее журнала «Аргус» был уничтожен.

Противостоял Куприн либерально-буржуазной критике и в оценках творчества Горького. В лекциях о современной литературе, читанных в 1915 году, Куприн восхищался «могучим, красочным талантом Горького», считал Горького и его талантливых последователей, Серафимовича и Тренева, преемниками идеалов русской литературы. Восхищение Куприна вызвал «Матвей Кожемякин» Горького. Свою связь с творчеством Горького Куприн подчеркнул и в одном из очерков цикла «Лазурные берега», и в горьковском образе «черной молнии» из одноименного рассказа. В свою очередь Горький, как явствует из его писем, живя на Капри, продолжал следить за работой Куприна, положительно оценивал «Гранатовый браслет».

Близки Горькому и трезвые критические оценки буржуазной литературы, высказанные Куприным в статьях о западноевропейских писателях. Так, в статье «Редиард Киплинг» Куприна звучит осуждение позиции Киплинга, барда империалистической Англии. Среди произведений Джека Лондона Куприн выделял те, где показана трагическая «история вымирания индийских племен под натиском американской… культуры» (очерк «Джек Лондон»). В написанной под впечатлением смерти Марка Твена статье «Умер смех» Куприн развивал горьковскую тему вырождения буржуазного искусства. Со смертью Марка Твена из книг западных авторов исчезает обличительный смех и воцаряется «французский анекдот из области спальни и клозета» или «оперетка, в которой все герои поменялись нижним бельем». Куприн выступает против оглупляющей западной юмористики и кинематографа, где царит «шарж и пародия на шарж».

Критика Куприным искусства буржуазного упадка и его стремление продолжать традиции русской классической литературы были прогрессивны. Однако на позициях высокого реализма писатель удержаться не смог. Творчество Куприна после революции 1905 года еще раз доказывало неизбежную связь между утратой художником прогрессивного мировоззрения и снижением его реализма. Существенные противоречия действительности не получают теперь у Куприна реалистического отображения. Социально-политические вопросы писатель либо вовсе не поднимает в своих произведениях, либо облекает их в фантастическую, утопическую форму («Королевский парк», «Жидкое солнце»). Для дальнейшего развития Куприным фантастического жанра характерно полное исчезновение социальной проблематики. Бездумной развлекательной фантастикой насыщена натуралистическая по своей идее повесть «Каждое желание». Своеобразной формой ухода от гражданственной проблематики были те многочисленные анекдоты, безделки, пародии, которые Куприн нередко печатал в те годы в «Синем журнале», «Пробуждении» и в других изданиях, поставлявших невзыскательному обывателю бездумное, легкое чтиво.

О кризисе реализма позднего Куприна говорит и неудача его большой повести «Яма», писавшейся с 1908 по 1915 год. Посвященная «юношеству и матерям» повесть, по мысли Куприна, должна была стать грозным обличением растленной буржуазной морали, заклеймить комедию брака в мещанско-собственническом мире, раскрыть правду о проституции, этой страшной «яме» современной жизни. Но эти цели не были достигнуты Куприным. Классовые корни проституции как порождения эксплуататорского порядка Куприн вскрыть не сумел. Ошибочно выводя причины существования проституции из низменных побуждений человеческой натуры, писатель таким образом приходил к выводу о неистребимости этого зла. Ложная идея повлекла за собой и художественную неполноценность этой повести. В «Яме» нет полнокровных реалистических характеров, и это обесценивает собранные в ней наблюдения. В «Воскресении» Л. Толстого быт домов терпимости не описывается. Но сама история жизни Масловой является обличением тех условий, которые швыряют женщину в «яму», и того общества, чья «мораль» мирится с существованием проституции.

История судьбы героя отсутствует в «Яме»; повествование сводится к натуралистической фиксации явлений, превращается нередко в протокольное описание, которое чередуется с резонерскими монологами.

Неуменье объяснить социальные явления классовыми причинами определило ошибочную позицию Куприна в годы империалистической войны.

Характеризуя отношение непролетарских элементов к начавшейся войне, Ленин писал, что «широкие слои городской „средней“ буржуазии, буржуазной интеллигенции, лиц свободных профессий и т. д. — по крайней мере, в начале войны — тоже заражены были шовинизмом»[9]. Настроениям шовинизма поддался в 1914 году и Куприн. Будучи, как офицер запаса, призван в армию (в ноябре 1914 г.), автор «Поединка» с «радостным волнением» надевает мундир и спешит в Финляндию, в расположение своей части. В 1916 году Куприн принимает предложение Л. Андреева печататься в газете крупной империалистической буржуазии «Русская воля», в которой отказались участвовать Короленко, Горький, Блок.

В многочисленных газетных анкетах, интервью, стихотворениях, в статьях «Герои», «О жестокости» и других Куприн обнаруживает полное непонимание позиции царской России в войне, призывает к защите отечества, уповает на то, что очищающие страдания войны сблизят народ и интеллигенцию. Куприн колеблется между прежней своей позицией пацифиста и надеждами на освободительную роль войны 1914 года.

Сатирической пьесой «Лейтенант фон Пляшке» (1914) Куприн заклеймил кайзеровскую военщину, мечтающую о мировом господстве. В гротескной фигуре фон Пляшке, уверенного в том, что мир существует для Германии, Германия — для Пруссии, а Пруссия — для непобедимого прусского лейтенанта, Куприн подметил характерные черты идеологии германского милитаризма, воспринятые позже фашистами. Но Куприн ошибался, считая кайзеровскую Германию единственным виновником империалистической войны, не видя за спиной борющихся стран крупных империалистических хищников, сцепившихся в битве за передел мира. Эти ошибочные взгляды Куприна в годы войны подверглись критике М. Горького.

Честный художник, Куприн видел, что война обнажает новые и новые отталкивающие стороны прогнившего царского режима. Меткие зарисовки темных дельцов, разбогатевших на военных поставках, спекулирующих на вызванных войной затруднениях проходят в рассказах «Канталупы», «Гога Веселов», «Гад». Нравы беспринципной буржуазной прессы остроумно высмеяны в рассказе «Интервью». В анекдоте «Папаша» сатирически разоблачен бюрократ. Разложившейся общественной верхушке Куприн стремится противопоставить солдат, моряков, летчиков. Организовав с первых же дней войны в своем доме госпиталь для солдат, Куприн близко сходится с ранеными, дружит он и с летчиками Гатчинского аэродрома, с которыми его связывает давний интерес к воздухоплаванию. Он много пишет об авиации, пропагандирует ее достижения, стараясь разбудить в людях интерес к осуществлению этой «лучшей вечной мечты человечества» и славит первых авиаторов, положивших «в цемент великого будущего свою кровь и раздробленные кости» («Сны», «Сашка и Яшка», «Потерянное сердце», очерки «Сергей Уточкин», «Люди-птицы» и многие другие). Но в рассказах этого времени Куприн ошибочно сбивается на возвеличение всякой отваги, всякого рекорда, в чем бы он ни состоял (рассказы «Люция», «Удав», «Капитан», очерк «Поэт арены»).

Февральская революция застала Куприна в Гельсингфорсе. Вернувшись в Петроград, Куприн вступает в партию народных социалистов, участвует в редактировании энесовской газеты «Свободная Россия». В дни Октябрьской революции Куприн, выступая в печати, высказывал, наряду с искренней ненавистью к сломленному старому порядку, неверие в созидательные силы народа, развивал буржуазно-обывательскую критику революции и социализма. В то же время писатель пытался отмежеваться от врагов революции, протестовал против клеветы на Советскую Россию в западной печати, положительно оценивал деятельность большевистских руководителей. С политическими заметками, лекциями, интервью Куприн выступает в 1917–1918 годах чаще, чем с художественными произведениями. В немногочисленных рассказах этого времени («Гусеница», «Скворцы», «Медведи», «Беглецы», «Мысли Сапсана 36-го» и др.) он перепевает либо автобиографические эпизоды, либо темы раннего творчества. Неосуществленными остаются замыслы больших вещей Куприна («Нищие», «Братья», «Желтый монастырь»), о которых широко оповещала печать.

Незадолго до 1917 года Куприн дописал к своему рассказу «Черная молния» следующие заключительные строки: «Вы сами видели сегодня болото, вонючую человеческую трясину! Но Черная молния! Черная молния! Где же она? Ах, когда же она засверкает?»

В этих словах писатель как бы обобщил смысл всего своего творчества, сильного в отрицании и беспомощного в поисках положительных путей.

В начале 1919 года Горький, собирая писательские силы вокруг издательства «Всемирная литература», привлек туда и Куприна. Перевод «Дон-Карлоса» и вступительная статья к изданию А. Дюма были последними литературными работами, сделанными Куприным в России. В 1919 году Куприн оказался на территории, занятой белыми, а затем эмигрировал из СССР.

В первые годы жизни в Париже Куприн был близок к эмигрантам, печатал в их изданиях антисоветские статьи. Но эмигрантское болото не смогло поглотить большого русского писателя. Уже со средины 20-х годов в его письмах и статьях видно стремление размежеваться с окружением, нарастает критика эмиграции, остро чувствуется тоска по родине. В 1926 году в парижских газетах появилось интервью с Куприным, где писатель горько сожалеет, что уехал из СССР. Оторванностью от России объясняет он свою малую творческую продуктивность. «Ненастоящая жизнь здесь. Нельзя нам писать здесь», — жаловался Куприн французскому газетчику. О своем скудном и одиноком существовании за границей писал он из Парижа и старому другу, спортсмену Ивану Заикину.

Жизнь Запада почти не отразилась в произведениях Куприна-эмигранта. Писатель воспринимает ее глазами путешественника и фиксирует лишь экзотику быта, национальный типаж, красочные картины народных празднеств («Пунцовая кровь», «Юг благословенный»). Наблюдая французскую природу, он все чаще «сквозь нее» вспоминает родной русский пейзаж, возвращаясь мечтой к тем далеким временам, когда ходил на глухарей в Полесье и слушал птиц в куршинских лесах («Золотой петух», «Ночь в лесу»). Избегая рисовать «чужую и чуждую жизнь», Куприн предпочитает писать легенды, жития, сказки («Медвежья молитва», «Кисмет», «Принцесса-дурнушка», «Лесенка голубая»). В рассказах о русской старине («Однорукий комендант», «Царский писарь», «Царский гость из Наровчата», «Домик») Куприн проявляет себя тонким мастером стилизации, знатоком старинного русского слова, хотя эти рассказы не свободны от идеализации отдельных исторических деятелей (например, Скобелева).

Многие из эмигрантских произведений Куприна проникнуты тоской по родине («Жанетта», «Шестое чувство» и др.). Письмо к М. К. Куприной-Иорданской, полное резких выпадов против русской эмиграции, Куприн заканчивал словами, в которых сквозит тоска по России: «Работать для родины можно только там, долг честного человека вернуться туда». Куприн долго не решался просить у советского правительства разрешения вернуться в СССР. В конце мая 1937 года Куприн приехал в Москву.

Советская общественность радушно встретила старого писателя. Новый читатель приветствовал автора «Поединка» на улицах столицы. «Душа отогревается от ласки этих незнакомых людей», — говорил растроганный Куприн. Отдыхая и лечась в Голицыне под Москвой, он встречался с бойцами Красной Армии, с писателями и молодежью. Куприн был потрясен переменами, происшедшими в старой Москве, его восхищало грандиозное строительство, а больше всего — советская молодежь и дети. Им и собирался посвятить старый писатель свои будущие книги. Но тяжкая болезнь не дала осуществить творческие планы. 25 августа 1938 года Куприн умер.

Много лет назад, пытаясь заглянуть в будущее своей родины, Куприн мечтал «о временах, когда грамотная, свободная, трезвая и по-человечески сытая Россия покроется сетью железных дорог, когда выйдут из недр земных неисчислимые природные богатства, когда наполнятся до краев Волга и Днепр, обводнятся сухие равнины, облесятся песчаные пустыри, утучнится тощая почва, когда великая страна займет со спокойным достоинством то настоящее место на земном шаре, которое ей по силе и по духу подобает».

В художественную культуру этой новой, свободной России по праву входят лучшие произведения А. И. Куприна.

{1}

Дознание

Подпоручик Козловский задумчиво чертил на белой клеенке стола тонкий профиль женского лица со взбитой кверху гривкой и с воротником à la Мария Стюарт. Лежавшее перед ним предписание начальства коротко приказывало ему произвести немедленное дознание о краже пары голенищ и тридцати семи копеек деньгами, произведенной рядовым Мухаметом Байгузиным из запертого сундука, принадлежащего молодому солдату Венедикту Есипаке. Собранные по этому делу свидетели: фельдфебель Остапчук и ефрейтор Пискун, и вместе с ними рядовой Кучербаев, вызванный в качестве переводчика, помещались в хозяйской кухне, откуда их по одному впускал в комнату денщик подпоручика, сохранявший на лице приличное случаю — степенное и даже несколько высокомерное выражение.

Первым вошел фельдфебель Тарас Гаврилович Остапчук и тотчас дал о себе знать учтивым покашливанием, для чего поднес ко рту фуражку. Тарас Гаврилович — «зуб» по уставной части, непоколебимый авторитет для всего галунного начальства — пользовался в полку весьма широкою известностью. Под его опытным руководством сходили благополучно для роты смотры, парады и всякие инспекторские опросы, между тем как ротный командир проводил дни и ночи в изобретении финансовых мер против тех исполнительных листов, которые то и дело представляли на него в канцелярию полка бесчисленные кредиторы из полковых ростовщиков. Снаружи фельдфебель производил впечатление маленького, сильного крепыша с наклонностью к сытой полноте, с квадратным красным лицом, на котором зорко и остро глядели узенькие глазки. Тарас Гаврилович был женат и в лагерное время после вечерней переклички пил чай с молоком и горячей булкой, сидя в полосатом халате перед своей палаткой. Он любил говорить с вольноопределяющимися своей роты о политике, причем всегда оставался при особом мнении, а несогласного назначал иногда на лишнее дежурство.

— Как… тебя… зовут? — спросил нерешительно Козловский.

Он еще и года не выслужил в полку и всегда запинался, если ему приходилось говорить «ты» такой заслуженной особе, как Тарас Гаврилович, у которого на груди висела большая серебряная медаль «за усердие» и левый рукав был расшит золотыми и серебряными углами.

Опытный фельдфебель очень тонко и верно оценил замешательство молодого офицера и, несколько польщенный им, назвал себя с полною обстоятельностью.

— Расскажите… расскажите… кто там эту кражу совершил? Сапоги там какие-то, что ли? Чорт знает что такое!

Чорта он прибавил, чтобы хоть немного поддать своему тону уверенности. Фельдфебель выслушал его с видом усиленного внимания, вытянув вперед шею. Показание свое он начал неизбежным «так что».

— Так что, ваш бродь, сижу я и переписываю наряд. Внезапно прибегает ко мне дежурный, этот самый, значит, Пискун, и докладывает: «Так и так, господин фельдфебель, в роте неблагополучно». — «Как так неблагополучно?» — «Точно так, говорит, у молодого солдатика сапоги украли и тридцать копеек денег». — «А зачем он, спрашиваю, сундука не запирал?» Потому что, ваш бродь, у них, у каждого, при сундучке замок должен находиться. «Точно так, говорит, он запирал, только у него взломали». — «Кто взломал? Как смели? Эт-та что за безобразие?» — «Не могу знать, господин фельдфебель». Тогда я пошел к ротному командиру и доложил: так и так, ваше высокоблагородие, и вот что случилось, а только меня в это время в роте не было, потому что я ходил до оружейного мастера.

— Это все, что тебе известно?

— Точно так.

— Ну, а этот солдат, Байгузин, хороший он солдат? Раньше его замечали в чем-нибудь?

Тарас Гаврилович потянул вперед подбородок, как будто бы воротник резал ему шею.

— Точно так, в прошлом году в бегах был три недели. Я полагаю, что эти татаре — самая несообразная нация. Потому что они на луну молятся и ничего по-нашему не понимают. Я полагаю, ваш бродь, что их больше, татар то есть, ни в одном государстве не водится…

Тарас Гаврилович любил поговорить с образованным человеком. Козловский слушал молча и кусал ручку пера.

Благодаря недостатку служебного опыта он не мог ни собраться с духом, ни найти надлежащий, твердый тон, чтобы осадить политичного фельдфебеля. Наконец, заикаясь, он спросил, чтобы только что-нибудь сказать, и в то же время чувствуя, что Тарас Гаврилович понимает ненужность его вопроса:

— Ну, и что же теперь будут с Байгузиным делать?

Тарас Гаврилович ответил с самым благосклонным видом:

— Надо полагать, что Байгузина, ваш бродь, будут теперь пороть. Потому, ежели бы он в прошлом году не бегал, ну, тогда дело другого рода, а теперь я так полагаю, что его беспременно выдерут. Потому как он штрафованный.

Козловский прочел ему дознание и дал для подписи. Тарас Гаврилович бойко и тщательно написал свое звание, имя, отчество и фамилию, потом перечел написанное, подумал и, неожиданно приделав под подписью закорючку, хитро и дружелюбно поглядел на офицера.

Затем вошел ефрейтор Пискун. Он еще не дорос до разбирания степени авторитетности начальства и потому одинаково пучил на всех глаза, стараясь говорить «громко, смело и притом всегда правду». От этого, уловив в вопросе начальника намек на положительный ответ, он кричал: «точно так», а в противном случае — «никак нет».

— Ты не знаешь, кто украл у молодого солдата Есипаки голенища?

Пискун закричал, что он не может знать.

— А может быть, это Байгузин сделал?

— Точно так, ваше благородие! — закричал Пискун радостным и уверенным голосом.

— Почему же ты так думаешь?

— Не могу знать, ваше благородие.

— Так ты, может быть, и не видал вовсе, как он крал-то?

— Никак нет, не видал. А когда солдаты пошли на ужин, то он все около нар вертелся. Я его спросил: «Чего ты здесь околачиваешься?» А он говорит: «Я хлеб свой ищу».

— Значит, ты самой кражи не видал?

— Не видал, ваше благородие.

— Да, может быть, кто-нибудь еще, кроме Байгузина, там был? Может быть, это вовсе и не он украл?

— Точно так, ваше благородие.

С ефрейтором Козловский чувствовал себя несравненно развязнее, и потому, назвав его ослом, дал ему для подписи дознание.

Пискун долго пристраивался, громко сопя и высовывая кончик языка от усердия, и, наконец, вывел с громадным трудом: ефре Спирйдонь Пескуноу.

Теперь Козловский понял, что все дело в конце концов сводилось к одному шаткому показанию дежурного по роте — Пискуна, который видел Байгузина околачивающимся во время ужина в казарме. Что же касается до молодого солдата Есипаки, то его еще раньше отправили в госпиталь, потому что он заболел трахомой.

Наконец денщик впустил обоих татар. Они вошли робко, с преувеличенною осторожностью ступая сапогами, с которых кусками валилась на пол осенняя грязь, и остановились у самой двери. Козловский приказал им подойти ближе; они сделали еще по три шага, высоко поднимая ноги.

— Фамилии! — обратился к ним офицер.

Кучербаев очень бойко отчеканил свою фамилию, в которую входили и «оглы», и «гирей», и «мирза».

Байгузин молчал и глядел в землю.

— Скажи ему по-татарски, чтобы он назвал свою фамилию, — приказал Козловский переводчику.



Поделиться книгой:

На главную
Назад