Зато с окончательными выводами спешить никак не хотелось. Хотелось просто до конца разобраться в письме. Это была находка из числа тех, где к прочтенному надо прибавить множество других сведений, чтобы полностью осмыслить, что перед тобой открылось. Иначе прошедший через десятки рук документ мог продолжать по-прежнему скрывать свой смысл – мало ли подобных примеров!
Вот и здесь – часы занятий: всего три раза в неделю, всего по три часа и обязательно вечером. Много ли это? Да, очень. Потому что за этим расписанием стоял натурный класс, самый сложный и завершающий в академической программе. Поэтому преподавателями назначались здесь только крупнейшие художники. Вместе с рисунком они начинали учить и созданию картины.
Гоголь говорит о «знаменитых». Они действительно были знамениты, поочередно ведшие натурный класс в 1830 году Алексей Егорович Егоров – русский «Рафаэль», по единодушному отзыву современников, или Василий Козьмич Шебуев, признававшийся замечательнейшим историческим живописцем. Понадобятся годы и годы, чтобы с ними начал соперничать Карл Брюллов. К тому же именно они и были теми «статскими» и «действительными», которым предстояло поразить воображение матери Гоголя.
Есть в строках письма и еще одно уточнение – живопись. Гоголь упоминает о занятиях именно ею, а это и вовсе последняя часть программы натурного класса. Как много мог он продвинуться в мастерстве? Все зависело от того, сколько лет Гоголь оставался в классе. Простая продолжительность занятий может послужить достаточно точным показателем профессионализма и уж во всяком случае серьезности отношения к «художнической деятельности». Только как было ее установить?
Письма – пересмотренные на этот раз одно за одним, за все петербургские годы – не давали ответа. Академия художеств, живопись будто нарочно исчезли из них. И если бы не то единственное письмо к матери, Гоголя и вовсе нельзя было заподозрить в интересе к изобразительному искусству. Разве можно считать хоть каким-то свидетельством мимоходом брошенное им в 1830 году замечание о городской хронике Петербурга: «С 23-го сентября Академия художеств открыла выставку из произведений своих за прошедшие три года. Это для жителей столицы другое гулянье: около тридцати огромных зал наполнены были каждый день до 27-го числа толкающимися взад и вперед мужчинами и дамами, и здесь встречались такие, которые года по два не видались между собою. С 27-го числа выставка открыта для простого народа». Но больше-то вообще ничего не было. Оставалось любым путем заглянуть в личную жизнь Гоголя.
Фонд № 789
Из всех хранений, связанных с историей русского искусства, 789-й фонд Центрального государственного исторического архива в Петербурге отличается наибольшей полнотой, «многолюдством» и сложностью. Середина XVIII столетия – годы Октябрьской революции: на этом огромном временном полотне трудно найти художника, который так или иначе не попал бы в поле зрения Академии художеств. Вот только зачастую бывает не менее трудно обнаружить эти следы.
Гоголю помогли годы. Именно в 1830 году академические классы стали доступными для вольноприходящих – отсюда восторженное изумление его письма перед открывшимися возможностями занятий! Первые такие учащиеся были в новинку, о них заботились, ими специально занимались. Сохранились следы и Гоголя-Яновского, как называл он себя в Академии: в течение трех лет – 1830-1833 – Гоголь получал билеты на посещение академических классов.
Три года! Многие оставались в Академии дольше, но многие за такой срок и заканчивали ее. А главное – знакомства, личные контакты, влияния, сколько их могло завязаться, что только не успело произойти.
Академическая выставка, та самая, упомянутая между прочим, положила конец тридцатилетней работе в Академии отца Александра Иванова, профессора исторической живописи Андрея Иванова. Лично взявшийся за перестройку искусства в духе выдвинутых им официальных формул, Николай I не простил художнику ни его убеждений, ни давних связей с исполненным радищевских настроений Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств. Эта связь лишила несколькими годами раньше Александра Иванова заграничной поездки за счет Академии, теперь она перечеркнула судьбу отца.
В том же году другой профессор, Василий Шебуев, предлагает в качестве темы для конкурсных ученических работ встречу Александра Македонского с Диогеном – торжество чувства собственного достоинства над царской властью. Александр находит Диогена «лежащим на земле, греющегося противу солнца, и удивляясь тому, что муж, снискавший толикую славу, живет в крайней нищете, вопросил его, не имеет ли в чем нужды? „В том единственно, – ответствовал Диоген, – чтобы ты не закрывал мне солнце“.
Тема, само собой, разумеется, не была принята, оставшись тщательно погребенной в академических анналах личным выступлением Шебуева. Впрочем, что мы знаем о характере этого профессора, формально не вызывавшего императорского недовольства?
Мог же Шебуев отказать всесильному фавориту Аракчееву в своей картине, чтобы бесплатно передать ее в первую русскую провинциальную школу в глухом, богом забытом Арзамасе. «У меня просил граф Аракчеев, – заметит он между прочим руководителю школы, – но я не отдал ее: она лучше пригодится тебе». И не случайно Николай I, под предлогом перевода на должность ректора, с 1832 года навсегда отстранит Шебуева от преподавания.
Будут ошибаться по поводу Шебуева потомки – мало ли фактов и обстоятельств ускользает от подчас недостаточно внимательных, подчас предубежденных глаз историков! – но не заподозришь в ошибке Гоголя. А ведь идеальный старец-художник в «Портрете» наделен именно шебуевскими чертами, почти дословно его высказываниями и даже единственной в своем роде особенностью – отвращением к заказным портретам, которыми ради хлеба насущного приходилось заниматься почти всем живописцам.
Мелочи, разрозненные, на первый взгляд почти неприметные, но в сопоставлении с тем, что в свое время удалось узнать в архивах об отдельных преподававших в Академии художниках, они заставляют по-новому осмыслить гоголевские строки. В том же «Портрете» Гоголь перечисляет великих живописцев прошлого, и это не случайный набор обязательных имен. За ними стоит вкус и выбор профессора Егорова. Он мог интересоваться Рембрандтом и признавать его достоинства, но действительно великим для «русского Рафаэля» представляется только подлинный Рафаэль. Егоров первым вводит культ его учителя – Перуджино. Именно Егоров привозит из своей пенсионерской поездки великолепные копии с Перуджино, захватывает своим увлечением учеников, и в результате выходит на страницы гоголевской повести «Перуджинова Бианка» – иначе мадонну «дей Бьянчи» в среде учеников Академии художеств не называли.
События и встречи растягивались на годы, где-то между ними терялся переход от бедного дерптского студента к петербургскому художнику Пискареву. В современных жизненных обстоятельствах Гоголя он становился вполне закономерен, как и страничка «Невского проспекта» о петербургских художниках. Недаром упомянутая Гоголем «перспектива» – мастерская с окном на Неву – рисовалась так убедительно, что ее оригинал, казалось, совсем просто разыскать среди сотен других картин. И вместе с тем неизбежно возникал вопрос: кем были эти описанные Гоголем художники? Просто петербургскими живописцами тех лет, иначе – типом, или определенными, лично знакомыми писателю людьми?
Среди догадок
Немудреный обиход, полупустая комнатенка – тут тебе и мастерская, тут тебе и жилье, и множество свободного времени. Неторопливые дружеские чаепития. День, потраченный на этюд случайной старухи-нищенки. Несколько, а может, и много дней, отданных перспективе собственной комнаты. Гоголь ни словом не упоминает о заказной работе, церковных образах или портретах, без которых не удавалось в те годы просуществовать ни одному профессионалу. На «перспективу» и тем более на «старуху» найти охотников было почти невозможно. Слова современной «Художественной газеты» не оставляют на этот счет никаких сомнений:
«Художники работают по заказам, большею частию делаемым от правительства (публика довольствуется преимущественно одними портретами). Художники исторические, кроме образов, другого дела не имеют. Другие роды живописи существуют потому только, что попечительное правительство не перестает о них заботиться». Если критик и преувеличивал, то только в отношении попечений правительства. Они не шли дальше редких, очень редких приобретений отдельных картин или поощрений художников подарками.
В тихих и непритязательных героях Гоголя можно скорее видеть учащихся, но и это не представлялось возможным. В тексте не содержалось ни малейшего намека ни на занятия, ни на Академию (где же еще можно было учиться в тогдашнем Петербурге?). К тому же академическая практика не знала и не поощряла описанных Гоголем картин – народный тип, изображения интерьеров. В них жила новая для русского искусства струя, и не отклик ли на нее вызвал появление в «Невском проспекте» нового героя?
Но эта догадка, как и всякая догадка, нуждалась в подтверждении фактами. Среди адресатов Гоголя за те же три «академических» года находилось только одно имя, связанное с искусством, правда, опять-таки с Академией художеств, – имя ее ученого секретаря и преподавателя истории искусств В. И. Григоровича. Но что могло сказать единственное направленное к нему письмо, да еще к тому же новогоднее поздравление:
«Милостивый государь Василий Иванович. От всей души и сердца поздравляю Вас с новым годом и днем Вашего ангела и чрезмерно сожалею, что мое нездоровье не позволяет Вам этого сказать лично. С нелицемерным почтением и преданностью честь имею быть Ваш покорнейший слуга Николай Гоголь».
Правда, письмо написано в не совсем обычном для Гоголя подчеркнуто официальном и уважительном тоне. Правда, по времени письмо предваряет тот самый тяжело пережитый Гоголем 1833 год, когда впервые появился и художник Пискарев. И все же этого было бы недостаточно, если бы не другое письмо тому же адресату, написанное семью годами позже, во время пребывания Гоголя в Риме.
«Обращаюсь с убедительнейшею просьбою к Вам: передать Обществу мою искреннейшую благодарность за внимание, мне оказанное, а вместе с тем и сожаление, видя невозможность участвовать в его похвальных занятиях по трем важным причинам. Во-первых, по причине, что предмет занятий для меня чужд и вовсе посторонен, во-вторых, по причине совершенного расстройства моего здоровья и неимения времени и, в-третьих, по причине моего отъезда из Рима – обстоятельство, разрушающее само собою значение корреспондента. И потому прошу Вас изгладить мое имя, попавшее незаконно в число почтенных поощрителей».
Речь шла об Обществе поощрения художников, частной организации, возникшей в Петербурге в 1819 году. И вот – почетное звание, формальное признание, которое, не требуя никаких трудов со стороны Гоголя, вместе с тем свидетельствовало об уважении к нему, и откровенно досадливые, нетерпеливые слова отказа. Гоголь громоздит причину за причиной, чтобы только не допустить никакой связи между собой и избравшими его людьми.
Что стояло за этим? Живая память о недавних литературных неудачах (что значили восторженные отзывы товарищей литераторов по сравнению с безразличием читателя!), о провале «Ревизора», которые все вместе привели к поспешному отъезду, почти бегству за границу? Подозрение, что подобным образом скрывалось желание друзей смягчить пережитые им разочарования? Одна мысль о подобном сочувствии была ему невыносима. Ведь писал же Гоголь несколькими годами раньше друзьям в связи с их сообщением, что «Ревизор» продолжает держаться на сцене:
«Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры „Ревизора“, а с ним „Арабески“, „Вечера“ и прочую чепуху, и обо мне в течение долгого времени ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова – я благодарил бы судьбу…»
Правда, и в том, и в другом случае оставалось необъяснимым раздражение, высказанное именно Григоровичу. В сопоставлении с почтительными строками 1833 года оно заставляло думать, что изменения в отношениях с этим конкретным человеком у Гоголя были связаны каким-то образом с Обществом поощрения художников. Но тогда невольно возникало и следующее предположение: не Общество ли послужило почвой для первоначального знакомства Гоголя с Григоровичем? Григорович долгие годы оставался его деятельным участником и к тому же ученым секретарем. А связь с Обществом говорила о многом – об определенном круге деятелей искусства, об определенных устремлениях и установках в живописи, об эстетических позициях и едва ли не о главном – об отношении Гоголя к официальному искусству.
«Поощрители»
Об Обществе поощрения не издано книг, не написано исследований – это дело будущего. Много лет назад возникла идея публикации его архивов, сохранившихся в них писем десятков русских художников, списков их работ, обстоятельств биографий. Но дальше предварительной подготовки материалов дело не пошло. А пока все, что удалось узнать об Обществе, приходилось выискивать в архивных фондах, соединять воедино из отдельных фактов, документов, обращаться к собственным, годами накапливавшимся выпискам.
«Всеми возможными средствами помогать художникам, оказывающим дарование, и способствовать распространению всех художеств» – что особенного заключали в себе слова, записанные в уставе Общества в момент его создания? Неопределенные цели художественной благотворительности, такие же неопределенные возможности – все зависело от настроения и щедрости отдельных любителей. Членство предполагало внесение высокой и немногим доступной суммы в 2000 рублей, которую могли заменить не менее значительные ежегодные взносы. Тем самым круг членов ограничивался очень состоятельными и в основном близкими к царскому двору лицами и, казалось бы, их вкусами и представлениями об искусстве.
Но живое время и живые люди сказали свое слово. Время – годы расцвета декабристского движения, дух освобождения и перемен, охвативший Россию перед событиями на Сенатской площади. Люди – по-своему близкие к декабристам, разделявшие их стремление к развитию человека вне и независимо от официальных догм.
Сенатор И. А. Гагарин, флигель-адъютант императора Л. И. Киль, министр внутренних дел В. П. Кочубей, статс-секретарь императора по приему прошений П. А. Кикин – их трудно заподозрить в далеко идущем свободомыслии, тем меньше в понимании путей развития родного искусства. Но у них не отнять заслуги, что они передают возможности Общества в руки тех, кто этим пониманием обладал, – художникам, которые, будучи освобождены от официальной опеки, могли осуществлять смелые и без средств Общества нереальные планы.
А ведь этими художниками были знакомый Гоголю по академическим классам Александр Варнек, руководитель пейзажного класса Максим Воробьев, наконец, один из членов декабристского «Союза благоденствия» Ф. П. Толстой, автор известного трактата «О состоянии России в отношении внутреннего быта», доказывавшего необходимость уничтожения крепостного права. В первое десятилетие своего существования Общество зависело от их взглядов и стремлений. И прав был один из любимцев Николая I, который в 1830-х годах писал: «Общество для поощрения художников есть оппозиция Академии».
Лишается права на заграничную пенсионерскую поездку Карл Брюллов – жестокое наказание за то, что не пожелал подчиниться распоряжению академического начальства, и Общество поощрения тут же предоставляет ему и его брату Александру возможность работать в Италии. Сталкивается с подобными осложнениями Александр Иванов, и его отправляют за границу «поощрители», как называл их Гоголь. Или первые пенсионеры Общества в академических стенах, Григорий и Никанор Чернецовы?
Из захолустья Костромской губернии, заштатного городка Лух, приезжает Григорий Чернецов в Петербург, чтобы начать учиться в Академии. Но возраст, недостаточное общее образование становятся непреодолимым препятствием для включения в число казенных – на полном содержании – учеников, а отсутствие средств не позволяет учиться вольноприходящим. И это было бы крушением всех надежд, если бы не вмешательство одного из самых беспокойных деятелей Общества – П. П. Свиньина.
«Податель сего из несчастных жертв президента Академии, – пишет Свиньин с обычным своим жаром П. А. Кикину. – Мальчик пылает страстью к живописи, получает обещание (письменное) пользоваться всеми академическими пособиями. Он приехал сюда из Костромы, бедный отец дает ему последний кусок на содержание, и что ж вышло? Ему позволено два часа рисовать в гипсовом классе! – Мальчик чувствует, что понапрасну теряет дорогое время молодости, с слезами просит ему пользоваться и другими обещанными пособиями, но ему начисто отказано. Попробуйте его, почтеннейший Петр Андреевич, и если найдете достойным, по-правильному бы тогда дали ему руку помощи: сделаем между собою подписку и поместим его пенсионером». Рекомендация была принята. Григорий, а за ним и его младший брат Никанор получили возможность стать живописцами.
И уж целиком зависели от Общества судьбы крепостных художников, для которых Академия была наглухо закрыта. Ее привилегии могли распространяться пусть на беднейших, но только свободных лиц – Николай I не допускал никаких исключений. Он был принципиальным противником всего, что могло облегчить положение крепостных, тем более выкупов на волю, создававших «соблазнительные» прецеденты.
Освобождение каждого крепостного требовало больших средств – правом помещика было называть любую сумму – и обязательного императорского согласия, а с ним оказывалось труднее всего. Деньги, связи, влиятельные ходатаи – такой путь был под силу только Обществу поощрения. Отдельные истории становились предметом обсуждения и волнений всего Петербурга, да и не только Петербурга.
Кто в те годы не знал имени крепостного живописца Александра Полякова, отданного в обучение модному портретисту Дау? Дау заполнил своими портретами всю Галерею 1812 года в Зимнем дворце. Ученик во многом сравнялся с учителем, часто полностью его заменял, и Дау со спокойной совестью подписывал своим именем его работы. Попытки Полякова восстановить справедливость, приобрести заслуженное имя и благодаря ему вырваться на свободу были заранее обречены на неудачу, если бы не вмешательство Общества поощрения. Оно долго боролось за художника и в конце концов освободило его. Пережил эту историю и Гоголь.
Постепенно из пенсионеров Общества начал складываться своеобразный институт. Для них снималось специальное жилье, заводились классы и мастерские, приглашались специальные педагоги. Это была жизнь артельная, без особых удобств, но и без крайней нужды. Свой мир, не слишком широкий, зато куда более свободный, чем мир академических классов. Здесь все могло быть переделано и доделано, исходя из советов и опыта каждого деятеля Общества, будь то Григорович, Федор Толстой или Свиньин.
Григорович и Свиньин – два имени, связанных с Обществом поощрения, два имени, вошедшие в петербургские годы Гоголя. Было ли это простой случайностью или прямым доказательством связи Гоголя с Обществом поощрения? Впрочем, последовательность имен следовало изменить: первым шел Свиньин. Это у него оказывается Гоголь раньше, чем у других петербургских литераторов, через несколько месяцев по приезде в Петербург.
Но в таком случае не через Свиньина ли пролегла дорога Гоголя и к Обществу поощрения и – почем знать! – ко всей художественной жизни столицы? Возможность тем более любопытная, что существуют два истолкования роли Свиньина, его места в истории русской культуры – предложенное литературоведами и утвердившееся среди историков искусства. Спор, в котором, как и во всяком споре, могла существовать только одна истина.
Только ли гипотеза?
Факты выглядели так.
Осенью 1829 года Гоголь возвращается из своей первой неудавшейся заграничной поездки, ищет работу и, между прочим, оказывается у Свиньина, издателя «Отечественных записок». Гоголь показывает свой рассказ «Ночь накануне Ивана Купала», Свиньин тут же выражает желание его издать. Рассказ публикуется в номере журнала за февраль – март 1830 года.
Правда, рассказ получил новое и никак не устраивавшее автора название. Правда, он подвергся жестокой и исказившей стиль Гоголя редактуре. Правда и то, что имя Гоголя вообще не было упомянуто. Формально посылок было более чем достаточно, чтобы вызвать недовольство Гоголя и его последующий разрыв со Свиньиным. Такова точка зрения литературоведов, которые в качестве еще одной из причин несостоявшейся дружбы приводили и консервативно-националистический характер взглядов издателя «Отечественных записок».
Свиньин делал ошибки в своих работах о памятниках русской старины – об этом не преминет сказать ни один из исследователей. Но кто их не делал в это время, когда факт с точки зрения науки воспринимался наравне с личным впечатлением, а слух не уступал в достоверности факту. Доверие к увиденному, услышанному и прочитанному вне зависимости от их источников превосходило даже доверие к документу. Проблема научного доказательства еще не стояла в исторической науке, тем более в едва зарождавшейся истории искусств.
Значение Свиньина – и здесь позиция искусствоведов существенно отличается от точки зрения литературоведов – в том, что он вообще обращается к теме изучения национального искусства, русской старины, и если его увлечения перекликались с посылками николаевской триады («православие, самодержавие, народность»), это было формальное сходство. Эпиграф «Отечественных записок» – «Любить отечество велит природа, бог, А знать его – вот честь, достоинство и долг» – был наполнен для современников живым содержанием, не имевшим ничего общего с официальной формулой.
Не только поездки Свиньина в поисках памятников национальной культуры и старины, но и его участие в судьбах многих художников делали его фигурой значительной в художественной жизни России 1820-1830-х годов, что же говорить о созданном им первом русском частном музее! Конечно, была в нем смесь самых разнообразных вещей, от произведений искусства до простых раритетов – в этом Свиньин наследовал практике чуть ли не петровской Кунсткамеры. Зато состав живописи в «Музеуме» был очень примечателен. Полотна исторических живописцев конца XVIII века, картины В. А. Тропинина «Швея» и «Кружевница», работы венециановских учеников и братьев Чернецовых – это была русская школа в наиболее живых и современных ее проявлениях. Интерес собирателя явно сосредоточивался на том направлении, которое исподволь начинало определяться среди питомцев Общества поощрения художников.
Что могло толкнуть Гоголя на появление у Свиньина? Сам факт, что тот являлся издателем журнала? Но журналов в Петербурге уже стало достаточно много, а литературные симпатии Гоголя были на стороне других имен. Интерес Свиньина к народному быту, собственно к Малороссии? Это представляется более вероятным, хотя, ошеломленный столицей, еще не определивший своего места в ней, Гоголь вряд ли был в состоянии так явственно отдавать себе отчет в тенденциях того или иного литератора. Скорее здесь имела место чья-то рекомендация. Впрочем, если сопоставить все постепенно всплывавшие имена, в существовании подобной подсказки не было ничего невероятного.
Ближайшим соседом Гоголя по имению, владельцем воспетой писателем Диканьки, был В. П. Кочубей, тот самый, который принимал участие в создании Общества поощрения. Гоголь постоянно бывал в его петербургском доме, и Кочубею ничего не стоило свести молодого писателя со Свиньиным.
Но вот знакомство состоялось, и непосредственно после него – достаточно сверить даты – Гоголь начинает посещать классы Академии художеств. И снова вопрос – совпадение или совет того же Свиньина, его хлопоты еще об одном начинающем художнике? Если без советов Свиньина не обошлось, нетрудно объяснить и все те связи со «статскими» и «действительными», о которых с восторгом пишет матери Гоголь. Контакты между профессорами и учащимися, которые в условиях академических классов требовали долгого времени, в среде, связанной с Обществом поощрения, устанавливались проще, быстрее.
Как бы то ни было, в отношениях Гоголя и Свиньина со всей определенностью вырисовывался достаточно продолжительный «дружеский» период, за время которого Свиньин вполне мог познакомить писателя и с Обществом поощрения, и со средой опекаемых им художников. Вот когда открывался прямой ход к картинам из «Невского проспекта»! Если бы к тому же их удалось обнаружить «живьем» среди сохранившихся до наших дней работ пенсионеров Общества.
От архива до музея
Но искать по описанию картины прошлого века, даже если примерно известен круг художников, даже если описание принадлежит самому Гоголю, всегда остается делом сложным, часто и вовсе безнадежным. Так ли много полотен сохранилось или, во всяком случае, оказалось атрибутировано в музеях, государственных хранениях? Сколько у нас еще есть холстов безымянных, не связываемых с именами забывших или почему-либо не пожелавших их подписать авторов. И если проверка по музеям сама по себе проблема – во все города не поедешь, всех зал и запасников не пересмотришь, а фондовые, то есть исчерпывающие, каталоги по-прежнему редкость, – то еще большая проблема получить снимок с заинтересовавшей тебя (пока только по названию!) вещи. Могут пройти месяцы и годы, пока музей выполнит просьбу – если выполнит.
…В пустоватом, подернутом непреходящим сумраком зале Областного исторического архива Ленинградской области громоздятся на столе – который раз! – папки дел Общества поощрения. Сначала надо попытаться найти описание подобных «Невскому проспекту» картин. Тем самым появится имя художника, и только тогда имеет смысл обращаться к музейным фондам. Но как раз для Общества поощрения такой путь вполне вероятен.
Каждая работа его пенсионеров учитывалась, служа отчетом в потраченных на молодого художника средствах. Значит, нужны документы, связанные с отдельными учащимися, годовые отчеты, списки вещей, поступавших на постоянную выставку, разыгрывавшихся в лотереях. И для полноты картины – современная печать, не пренебрегавшая обстоятельными рассказами о произведениях живописи. Где-то на скрещении всех этих сведений можно рассчитывать получить нужные следы. Именно нужные, потому что сходных следов сразу же оказывалось множество.
Интерьеры были повсюду. Обыкновенные. Жилые. Ничем не примечательные. Вот только подробности пока не совпадали. Там был упомянутый Гоголем сломанный станок – мольберт, но не было ставших кофейными от пыли гипсов. Там оказывались и станок, и гипсы, но не сидел игравший на гитаре художник или же гитаристов было слишком много – целых трое. Совсем как в игре «холодно – горячо»!
И наконец, описание как будто бы сходное: мастерская с одним гитаристом и открытым на реку окном на заднем плане – «Мастерская художников Чернецовых», написанная Алексеем Тырановым в 1828 году. Посмотреть на эту картину явно стоило, к тому же она хранилась во вполне доступных фондах Русского музея.
Как часто, читая рассказы о поисках историков культуры, литературоведов, читатель поддается иллюзии легкости такого поиска: узнал, где искать, тут же примчался в другой город, из другого в третий, в район, в поселок, из архива в музей, из музея в отдел рукописей библиотеки – и так в непрерывном кинематографическом ряду приключенческого фильма, пока не будет достигнута заветная цель.
Но ведь так выглядит все только на бумаге. На самом деле «кинематографический ряд» научного поиска если и напоминает кинематограф, то только в замедленной, самой замедленной съемке. У исследователя существуют основная работа, служебные обязанности, просто жизнь со всеми ее нелегкими и перепутанными обстоятельствами. Каждый раз нужно дожидаться отпуска, свободных дней, в идеальном варианте командировки и всегда рассчитывать каждую минуту не ради эффектной концовки – ради максимальной пользы дела, которое остается с тобой и на твоем рабочем столе долгие годы. Крупицы собираются в песчинки, песчинки – в камушки, и так без конца. И не в этой ли долготерпеливой целеустремленности – не могу не помнить, не могу не работать – подлинная ценность и смысл исследовательской работы? А сколько при этом остается «недоисканного», «недонайденного» – только потому, что не сложились условия продолжить поиск.
Маленькая – 29 ? 23 сантиметра – картинка отличалась предельной простотой и непритязательностью. Пустоватые, давно потерявшие свежесть стены, дощатые полы, полка с запыленными гипсами… Кстати, документы Общества говорили, что гипсовые отливки ценились недешево и по особому ходатайству Венецианова были подарены в те годы только трем художникам: как раз братьям Чернецовым и самому Тыранову. Другое дело – известные и признанные живописцы: у них появлялись целые галереи гипсовых отливок-статуй.
Тыранов тщательно перечислял все подробности обстановки. Прислоненный к стене остаток мольберта. Брошенная палитра с кистями. Присевший на край стула гитарист. Его единственный слушатель – в углу дивана. За окном дымчатая пелена северного неба, синева Невы и алые рубахи рыбаков на перекрытой побуревшим парусом лодчонке. Все соответствовало гоголевскому описанию, как и удивительное настроение картины, успокоенное, тихое, – простой быт простых людей.
Но за первой находкой последовала вторая, тем более неожиданная, что в этом случае Гоголь ограничивался и вовсе одним намеком. Брошенная им фраза о художнике, «пьющем чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате», могла с таким же успехом относиться к живой жизни – не изображению, и тем не менее.
На академической выставке 1830 года критики не прошли мимо картины художника, оставшегося в истории русского искусства под одной фамилией – Васильев. Его имя не удалось, возможно, и никогда не удастся узнать – так быстро промелькнул и исчез он на горизонте живописи. Не исключено, что принадлежность к дворянскому сословию помогла ему найти другое занятие.
Среди других работ Васильев показывал на выставке внутренний вид комнаты. По описанию газеты «Русский инвалид», из распахнутого окна ее открывался вид на Неву и Смольный монастырь, а за столом у самовара сидели трое. Критики хвалили убедительность далекого пейзажа, эффекты освещения, ругали небрежный рисунок фигур и при всем том – это было главным! – высказывали мнение, что комната представляла ту же мастерскую Чернецовых, которую уже писал Тыранов. Исследователи не обратили на подобную подробность внимания. Не мудрено – какой смысл заниматься анализом исчезнувшего полотна в сущности неизвестного художника.
Итак, все сходилось на Чернецовых. Но любопытно, что именно к Чернецовым охотно обращаются многие художники круга Общества поощрения. Еще до отъезда Гоголя за границу живописец Е. Ф. Крендовский пишет домашнюю сцену у Чернецовых – хлопочущего у самовара Никанора (братья до конца остались холостяками), читающего вслух книгу Свиньина, оживленно рассуждающего младшего товарища Пушкина по Царскосельскому лицею Валериана Лангера, Григория Чернецова в его неизменном черном бархатном берете.
Сейчас уже трудно сказать, что определило необычайную популярность этой картины – симпатии к Чернецовым, известность литографий и рисунков Лангера или деятельность издателя «Отечественных записок». Во всяком случае, картина много раз копировалась, была литографирована, и это помогло ей дойти до наших дней – оригинал пропал давно и, кажется, бесследно.
Чаепитие у Чернецовых напишет тогда же И. А. Клюквин. Его скромная картинка «У приятеля за самоваром», попавшая теперь в Тверскую художественную галерею, смотрится прямой и какой же точной иллюстрацией к «Невскому проспекту». Гоголь не ошибся, увидев в Чернецовых самый типичный пример складывавшегося «странного сословия», его своеобразных вождей.
Парад на Марсовом поле
Итак, все сходилось на Чернецовых – в «Невском проспекте» речь шла именно о них. Почти наверняка о них. Почти – потому что оставалась еще одна неясность.
В том, что в переписке Гоголя не встречаются имена братьев-художников, нет ничего удивительного. О скольких близких писателю людях ни словом не обмолвились его дошедшие до нас письма. Сомневаться же в самом факте знакомства Гоголя с Чернецовыми не приходилось. Среди множества свидетельств разве недостаточно одного того, что известный карандашный портрет Дениса Давыдова был сделан Григорием Чернецовым в доме В. А. Жуковского во время первого чтения «Ревизора», о чем говорит собственноручная надпись художника.
Действительно непонятным представлялось другое. Почему в огромном – 300 лиц! – групповом портрете, вошедшем в картину «Парад на Марсовом поле», которую пишет в эти годы художник, среди целой толпы современных писателей, и в том числе друзей Гоголя, автора уже вышедших «Вечеров на хуторе близ Диканьки» не было.
Что крылось за этим пропуском? Пресловутая нелюбовь Гоголя к собственным изображениям? Но в ранние петербургские годы она никак не давала о себе знать. Наоборот: начиная с 1833-1834 годов Гоголя начинают часто и охотно изображать художники круга Общества поощрения.
В 1834 году делает карандашный портрет писателя А. Г. Венецианов – набросок, как принято считать, очень не понравившийся Гоголю. Годом позже группа венециановских учеников пишет сцену приема А. В. Кольцова петербургскими литераторами, среди которых находится и Гоголь. Очень нецельная, местами ученически слабая, эта картина тем не менее долго занимала группу близких писателю лиц и, наконец, оказалась в имении Вяземских – Остафьеве.
Вскоре после нее художник Горюнов делает и вовсе неожиданный портрет Гоголя – денди в моднейшем костюме на набережной Невы, напротив Петропавловской крепости. К 1836 году относится портретный набросок писателя во время репетиции «Ревизора» А. Каратыгина. Нет, нежелание Гоголя видеть себя на картине явно не может приниматься в расчет. Другое дело – действительные обстоятельства написания «Парада».
Картины военных парадов – они как нельзя больше отвечали казарменному духу николаевского времени. Безукоризненный строй безликих шеренг, блестящая россыпь форм и мундиров – символ идеальной империи и великолепная рама для появления самого императора. Николай I увлекается подобного рода полотнами немецких мастеров, поощряет их выполнение собственными художниками. Ему же лично принадлежала идея «Парада на Марсовом поле», написать которую он поручает в 1831 году Григорию Чернецову.
Трудно найти художника тех лет, которому бы до такой степени была чужда эта задача. Написанные Григорием до этого времени пейзажи подробно и тщательно рисовали уголки родной природы, портреты отличались сходством и полным отсутствием внешних эффектов. Верный себе, Чернецов переиначивает и царскую задачу. Парад отодвигается в сторону и на задний план, военное начало уступает место встрече Николаем кареты императрицы. Зато на первый план выступает большая толпа людей, которых Чернецов пишет так же непритязательно и достоверно, как делал и раньше.
«Тут нет вымыслов, которыми пленяют нас Поэзия и Изящные искусства в высшем мире, – замечает об эскизе картины современник, – но зато истина и отделка такого достоинства, что едва ли кто сравнится с ним в этом виде рисования». Оценка, мало чем отличающаяся от оценки Гоголем «странного сословия»! Ну а выбор изображенных – зависел ли он и в какой мере от художника? Как в этом разобраться, когда материал по истории картины ограничен отдельными короткими и разрозненными упоминаниями?
С одной стороны, в любом касающемся Григория Чернецова очерке – монографий о братьях нет – говорится, что подбор изображенных лиц полностью принадлежал живописцу, отражая его собственные симпатии и вкусы. Недаром написал он в «Параде» и собственного отца, мещанина-иконописца из города Лух, и крестьянина-мастерового Петра Телушкина, умудрившегося без лесов водрузить на шпиль Петропавловского собора крест и фигуру ангела, и старуху «из народа с натуры». Кто и когда дал бы ему официальный заказ на их портреты!
Но ведь это касалось всего нескольких человек. В остальном подбор слишком явно не поддавался подобному объяснению.
Пришедшая в голову мысль носила своего рода бухгалтерский характер. Чернецов был заинтересован не только в том, чтобы написать с натуры всех без исключения участников парада, но и дать возможность зрителям их находить. Для этого картину сопровождала подробная нумерация и перечисление изображенных, кстати сказать, специально приведенные в «Художественной газете» в 1836 году в связи с первым показом картины публике. А что если, не ограничиваясь наиболее известными именами, расписать всех по профессиям, которые так же тщательно оговаривались в перечислении? Как рисовались они в общем сопоставлении?
Начать с музыкантов. Их совсем немного. Рядом с гитаристом Андреем Сихрой изображены концертмейстер, капельмейстер и первый музыкант придворного оперного театра – и только. Отнести к их числу композитора и исполнителя М. Ю. Виельгорского трудно не только потому, что он оставался в глазах окружающих любителем, но и лицом, близким к придворным кругам. Неожиданностью представлялась и такая поправка: нарисованный с натуры второй музыкант-гитарист Аксенов не вошел в картину. Трудно предполагать, чтобы это было сделано из композиционных соображений – слишком много участников изобразил художник.
Актеры – они рисовались целой толпой. Вся семья Каратыгиных, Самойловых, В. Н. Асенкова, О. А. Петров, К. А. Телешева и полный состав актеров «первого положения» императорской сцены. Рядом с теми, кто пользовался успехом у обыкновенных зрителей, находились и царские фавориты: Н. О. Дюр, проваливший, по свидетельству современников, роль Хлестакова в первой петербургской постановке «Ревизора», и столь же неудачный Городничий – И. Сосницкий. Или М. Ф. Шелехова, которая дебютирует на императорской сцене только в 1833 году. Не мог же художник рассматривать картину как род витрины, куда должны были попадать все новинки. Наконец, воспитанники театрального училища, выбирать которых, тем более Чернецову, и вовсе не представлялось возможным.
Эти соображения получали тем большее подтверждение относительно группы литераторов. Такая профессия была представлена двадцатью с лишним именами. Здесь оказываются Пушкин, Денис Давыдов, Крылов, Жуковский, Загоскин, Нестор Кукольник и… полный состав николаевских цензоров. Как мог художник ошибаться в их профессии, почему вообще счел нужным изображать?
Чернецову ставилось в заслугу, что он пишет поэта-самоучку Ф. Н. Слепушкина, но как мог он предпочесть Слепушкина Кольцову, так высоко оцененному поэтами пушкинского круга? Слепушкин к этому времени купается в лучах официальной славы, получает в подарок от Николая I символический кафтан. В качестве литератора представлен еще только начинавший заниматься в эти годы издательским делом, но зато лично опекаемый императором ввиду заслуг отца, который получил чин генерал-лейтенанта за подавление выступления на Сенатской площади, А. П. Бешуцкий. Тем же именем литератора отмечены и все учителя великих князей. Именно в этом качестве получил здесь место и друг Пушкина П. А. Плетнев. Зато как велик список современных издателей и писателей, которые не попали в картину!
И чем серьезнее вникал в подробности биографий и тех и других, тем очевиднее становилась связь с царскими милостями и царским недовольством. Где искать более выразительного примера, чем любимейший профессор Чернецова Егоров, который перед самым окончанием «Парада» был выгнан Николаем из Академии и оказался вне картины?