С широкоскулого монголоидного лика па меня смотрели раскосые глаза незнакомца - того самого, который принес мне магическую книгу!
В следующее мгновение в глазах у меня помутилось, сердце замерло и, перестав биться, лишь испуганно трепетало, подобно кролику при виде приближающегося удава... Однако, как и в прошлый раз, я каждой клеточкой своего существа осознавал этот лик изнутри... Да, да, мой такой гармоничный и монолитный кристалл внезапно расплавился, и... и я вливался в сокровенную матрицу этого непостижимого лика, заполняя все ее выпуклости и углубления собственным Я...
Это был я - тот, который лежал на коленях Фрисландера и настороженно озирался по сторонам.
Потом... потом чья-то чужая рука, придирчиво ощупав мой череп, повернула меня анфас - и мой взгляд уперся в потолок. Однако не прошло и минуты, как я с этого совершенно невероятного ракурса увидел возбужденное лицо старого кукольника и до меня донесся его срывающийся от волнения голос:
- Господи помилуй, да ведь это же Голем!
Стремясь получше рассмотреть таинственную личину, Прокоп и Звак разом потянулись к деревянной голове - моей голове! - даже попытались выхватить ее у Фрисландера из рук,
однако тот не растерялся, вскочил на кресло и, подняв свое творение под самый потолок, крикнул со смехом:
- Да уймитесь вы наконец, у меня все равно ничего не вышло!
И прежде чем кто-либо успел опомниться, художник спрыгнул с кресла, распахнул окно и, размахнувшись, швырнул голову в ночную тьму...
Сознание мое потухло, и кромешная мгла, прошитая мерцающими золотыми нитями, поглотила меня...
Только когда я очнулся - мне кажется, прошла целая вечность, - до меня донесся стук упавшей на мостовую деревянной чурки...
- Пернат! Пернат! Да проснитесь вы наконец! - Открыв глаза, я узнал склонившееся надо мной лицо Иошуа Прокопа. - Ну и сон у вас - хоть в гроб клади да хорони! Все на свете проспали!.. Мы уж и пунш допили, и анекдоты все рассказали...
Хороши анекдоты, нечего сказать... Сразу вспомнился застольный разговор моих гостей, невольным свидетелем которого я стал, и мне вдруг сделалось горько и обидно, что они сочли мой рассказ о таинственном незнакомце и его магической книге плодом моего болезненного воображения, - меня так и подмывало крикнуть, что манускрипт этот, заключенный в металлическую кассету, лежит в ящике письменного стола и я могу немедленно предъявить его в подтверждение своих слов...
Однако не успел я и рта открыть - да и кому бы я все это объяснял? - как мои гости уже встали, собираясь уходить...
Звак чуть не силой продел мои руки в рукава пальто:
- Да идемте же, мастер Пернат, в «Лойзичеке» вы мигом придете в себя!
НОЧЬ
Смирившись с неизбежным, я уступил и, опершись на плечо Звака, доковылял до лестничной площадки; медленно, ступенька за ступенькой, мы стали сходить вниз. По мере того как мы спускались, горьковато-прелый запах тумана, проникающий в дом с улицы, становился все более явственным. Опередившие нас Иошуа Прокоп и Фрисландер уже миновали двор, их приглушенные голоса доносились из переулка.
- Надо же, прямехонько в решетку сточной ямы угодила. Теперь ее оттуда сам черт не выудит!
Когда мы вышли из подворотни, я увидел Прокопа, который, присев на корточки, внимательно осматривал мостовую.
- Вот и хорошо, там ей и место! Слава богу, что ты не можешь найти эту дьявольскую башку! - буркнул Фрисландер. Прислонясь к стене, художник раскуривал свою короткую трубку - его лицо то проступало из темноты, подсвеченное снизу пляшущим на ветру пламенем спички, то вновь тонуло во мраке, когда он со свистом втягивал в себя дым и трепетный огонек прижимался к тлеющим табачным листьям.
Прокоп вдруг резко взмахнул рукой:
- Да тише ты! - и, пригнувшись так низко, что его колени едва не касались мостовой, прислушался. - Неужели ничего не слышишь?
Стараясь не шуметь, мы подошли к музыканту. Он молча указал на решетку сточной ямы и замер, приложив ладонь к уху. Мы тоже застыли, стараясь уловить хоть какие-нибудь звуки, доносящиеся из смрадного колодца.
Ничего.
- Да что вы мне тут голову морочите! - не выдержал наконец старый кукольник, но Прокоп тотчас стиснул его локоть.
На мгновение, короткое, как удар сердца, мне и вправду почудилось, будто чья-то рука тихо-тихо, еле слышно, стукнула снизу в массивную чугунную решетку, закрывающую отверстие непроглядно темного колодца. Секунду спустя, когда я, затаив
носилось ни звука, лишь в моей груди все еще отдавался зловещим эхом странный, потусторонний стук, рождая во мне чувство неопределенного ужаса. Но вот и эти робкие, почти призрачные слуховые галлюцинации, настигнутые врасплох шагами какого-то запоздалого гуляки, гулко раздававшимися в ночной тишине переулка, бесследно рассеялись.
- Ну пойдемте же наконец! Какого черта мы здесь топчемся! - воскликнул в сердцах Фрисландер.
Невольно втянув головы в плечи, мы шли вдоль угрюмого строя домов, настороженно, сверху вниз, взиравших на нас черными глазницами окон.
Прокоп следовал за нами явно неохотно - поминутно оглядывался и досадливо вздыхал:
- Голову даю на отсечение, из-под земли доносился чей-то предсмертный вопль!
Никто ему не ответил - да, конечно, сейчас, холодной, промозглой ночью, затевать посреди улицы бессмысленный спор никому не хотелось, и все же, как я с какой-то пронзительной отчетливостью вдруг понял, причина общего молчания крылась в другом: смутный, безотчетный страх сковал наши уста...
Вскоре мы остановились перед занавешенным красной тряпкой окном, тускло мерцающим в темноте переулка.
- гласила корявая надпись, красовавшаяся в центре грязного куска картона, облепленного выцветшими фотографиями каких-то томных, грудастых барышень, жеманно кутавших свои соблазнительные формы в прозрачные неглиже.
Звак еще только протянул руку, чтобы открыть входную дверь, как та уже угодливо распахнулась настежь и какой-то солидной комплекции субъект с черными набриолиненными волосами и зеленым шелковым галстуком, который за отсутствием воротничка болтался прямо па потной голой шее, встретил нас подобострастными поклонами, при этом на фрачном жилете гостеприимного хозяина, сильно смахивавшего на местечкового мясника, внушительно раскачивалась увесистая связка свиных зубов, явно призванная заменять брелок.
- Ба, ба, какой приятный сюрприз, какие важные персоны, какие достойные лица!.. - лебезил ресторатор и, продолжая кланяться и по-лакейски шаркать ножкой, бросил через плечо в переполненную залу: - Маэстро Шафранек, слюшайте меня ушами, живенько, изобразите нам туш!
В ответ что-то бестолково и бравурно забренчало - казалось, перепуганная до смерти крыса заскочила под крышку рояля и теперь носилась по струнам, отчаянно пытаясь найти выход.
- Ба, ба, чтоб мине так жить, какие персоны, какие лица! Фу ты ну-ты! Есть с чего обрадоваться! - восторженно бубнил себе под нос истекавший потом ресторатор, суетливо помогая нам снять пальто, и, заметив недоуменную мину Фрисландера, раз глядевшего на заднем плане помоста, отделенного от остальной части ресторации парапетом и парой скрипучих ступенек, не скольких элегантных молодых людей в вечерних туалетах, по спешно заверил, напыжась от переполнявшей его гордости: - Таки будьте известны, сегодня у Лойзичека сливки высшего общества! В полном составе!
Табачный дым удушливыми слоями стелился над длинными столами, за которыми яблоку было негде упасть - на тянувшихся вдоль стен грубых деревянных скамьях теснился уличный сброд: дешевые панельные шлюхи с городского вала - грязные, нечесаные, босоногие, с ядреными, вызывающе торчащими сиськами, едва прикрытыми непотребного цвета платками, - вальяжные сутенеры в синих военных фуражках с окурками сигар, заложенными за ухо, торговцы скотом с крошечными, заплывшими жиром глазками и неуклюжими, похожими на сардельки
пальцами ражих волосатых ручищ, в каждом движении которых угадывался немой и предельно гнусный намек, подгулявшие кельнеры с наглыми, жадными, шныряющими по сторонам взглядами, щуплые прыщавые коммивояжеры в узеньких клетчатых панталонах и великое множество других темных личностей со спитыми, потасканными физиономиями.
- Что вы скажете, когда я окружу вас ширмой? Таки вот, гишпаньская... чтоб вам ни от чего не было беспокойства... - утробно проворковал ресторатор и, развернув складную стенку, оклеенную крошечными фигурками танцующих китайцев, придвинул ее к угловому столику, за которым мы и разместились.
Дребезжание расстроенной вдрызг арфы подействовало на толпу подобно божественным звукам кифары Орфея: беспорядочный гул голосов, еще секунду назад царивший в зале, мгновенно утих - оборванцы сидели, затаив дыхание...
Воспоследовала довольно продолжительная ритмическая пауза.
Слышно было только, как железные газовые рожки, фыркая и шипя, изрыгают из своих широко отверстых пастей плоские, похожие на красные сердечки языки пламени... Но вот гармония восторжествовала, поглотив эти низменные бытовые шумы.
И тут моему взору явились, словно прямо у меня на глазах соткавшись из клубов табачного дыма, два престранных существа.
С длинной, белоснежной, волнами ниспадающей долу бородой ветхозаветных пророков и плешивой головой, увенчанной патриархальной еврейской ермолкой из черного шелка, истово возведя остекленевший взгляд слепых, молочно-голубых бельм горе, на помосте восседал старец - губы его беззвучно шевелились, а тощие персты, словно когти коршуна, хищно терзали жалобно стонавшие струны арфы. Рядом с ним пристроилась, целомудренно поджав губки, обрюзгшая старая дева в черном, засаленном до зеркального блеска платье из тафты и с гармоникой на коленях - оживший символ фарисейской бюргерской морали со скромным бисерным крестиком на шее и намотанными на запястье дешевыми четками...
Это чистое, безгрешное создание, надо отдать ему должное, умудрялось извлекать из своего кажущегося на первый взгляд
таким безобидным инструмента какую-то поистине сатанинскую какофонию, однако надолго его не хватило - бурная и страстная импровизация утомленно увяла, сменившись простеньким и незатейливым музыкальным аккомпанементом.
Старец тоже время даром не терял: для начала пару раз заглотил в себя воздух и зачарованно замер, широко распахнув свой старческий зев с черными гнилыми обломками зубов... Не прошло и пяти минут, как из этого мрачно зияющего жерла стал медленно и торжественно, подобно гигантскому тропическому питону, выползать дикий, первозданный бас, сопровождаемый характерно еврейскими гортанными звуками:
- Каа-сныыы-е, сиии-ниии-езёз-дыыы...
- Ри-ти-тит... - вклинился пронзительный женский фальцет, и тут же невинные губки скупо поджались тугим добродетельным бантиком, как будто они и так уже слишком много сказали.
- Каасные, сииние зёзды,
пяаники кушать люублю...
- Ри-ти-тит...
- Каасная боода, Зееоная боода,
зёздооськи кануи в пещь... Пары кружились в танце.
- Это песнь о «хомециген борху»[49], - пояснил нам, усмехаясь, старый кукольник и принялся тихонько постукивать в такт оловянной ложкой, с какой-то неведомой целью прикованной цепочкой к столу. - Жил-был некогда - то ли сто лет назад, то ли больше - один пекарь, и было у него два подмастерья, Красная борода и Зеленая борода; так вот вечером «шаббес-гагодел»[50]эти двое нечестивцев отравили хлеба - печенье в виде звездочек, а также всевозможные пряники, рогалики и другую выпечку, - дабы вызвать повальную смерть в граде Йозефовом, одна ко некий «мешорес», синагогальный служка, благодаря прозрению, снизошедшему на него свыше, сумел вовремя разоблачить злоумышленников и предал обоих в руки городских властей. Вот
тогда-то в ознаменование сего чудесного избавления от смертельной опасности, грозной тенью нависшей над обитателями гетто, «ламдоним»[51] и «бохерлех»[52] и сочинили эту диковинную песнь, которую мы сейчас слышим кощунственно переиначенной в какую-то гаденькую бордельную кадриль...
- Ри-ти-тит... Ри-ти-тит...
- Каасные, сииние зёздыы... - грозно и фанатично гремел пророческий бас вдохновенного еврейского рапсода, все более уподобляясь какому-то мрачному теллурическому зыку, идущему, казалось, из самого нутра матери-земли.
Внезапно мелодия как-то конфузливо завиляла, зафальшивила и понесла такую несусветную околесину, что сама же испугалась и окончательно сбилась, однако уже на последнем издыхании вдруг воспряла, в ней стал прослушиваться какой-то правильный ритм, который мало-помалу окреп, - и вот уже томные звуки знойного богемского «шляпака» звучат под сводами злачного заведения, и парочки, прижавшись потными щеками, томно скользят в медленном и страстном танце.
- О-ля-ля! Bellissimo![53] Браво, старик! Эй, там, шелаэк, лови! Алле-гоп! - крикнул арфисту стройный молодой человек во фраке и с моноклем в глазу, извлек из жилетного кармана серебряную монету и бросил ее в направлении помоста.
Однако номер не удался: серебро сверкнуло над сутолокой танцевальной залы и тут же, я и глазом не успел моргнуть, исчезло, словно растворившись в воздухе. Прикарманил монетку какой-то бродяга, танцевавший неподалеку от нашего столика с пышнотелой девицей, - если не ошибаюсь, я его уже где-то видел, кажется, он терся рядом с нами, с Харузеком и со мной, когда мы пережидали ливень в подворотне; его блудливая рука, что-то настырно нащупывавшая под шалью своей партнерши, внезапно покинула насиженное место и с быстротой молнии взмыла в воздух - ловкое обезьянье движение, с поразительной точностью вписавшееся в танцевальный ритм, и монетки как не
бывало. Пройдоха и бровью не повел, лишь две-три пары, оказавшиеся вблизи, насмешливо переглянулись.
- Ишь, шельма, на ходу подошвы режет, наверняка из «батальона»... - усмехнулся Звак.
- По всему видать, что мастер Периат слыхом не слыхивал ни о каком «батальоне», - как-то уж очень поспешно ввернул Фрисландер и украдкой, стараясь, чтобы я не заметил, подмигнул кукольнику.
Итак, сегодняшний разговор в моей каморке был не просто словами: они и в самом деле считают меня больным. Вот и развеселить хотят... Значит, Звак должен что-то рассказать - не важно что, лишь бы отвлечь меня от моих невеселых мыслей... О господи, только бы сердобольный старик не смотрел на меня так сочувственно и жалостливо, и без того уже ком в горле, а к глазам прихлынуло что-то горькое и горячее. Если бы он знал, какую несказанную боль причиняет мне это его сострадание!
Первые фразы, которыми кукольник начал свою историю, прошли мимо моего сознания - у меня было такое чувство, словно я медленно истекал кровью. Какая-то ледяная оцепенелость все больше овладевала мной - как тогда, когда я деревянной марионеткой лежал на коленях Фрисландера. Вот и теперь меня, словно безжизненную куклу, заворачивали в рассказ старика - в пожелтевшие от времени страницы, выдранные с мясом из какой-то душеспасительной хрестоматии и заполненные мертвыми, бесконечно далекими от меня словами.
А Звак говорил, говорил, говорил...
книжный червь знал лишь по книгам. Ну а как редко заглядывает солнце в сумрачные пражские переулки, вы и сами знаете.
Степень доктора наук была присвоена ему с отличием, никто этому особенно не удивился: иначе и быть не могло... Со временем он стал настоящей знаменитостью. Известность его была такова, что даже весьма видные юристы - и судьи, и преклонных лет адвокаты - не считали для себя зазорным консультироваться у него по поводу особо трудных и щекотливых дел. При этом новоиспеченный доктор по-прежнему нищенствовал, ютясь под самой крышей ветхого, покосившегося дома, окна которого выходили на Тыпское подворье.
Шли годы, и слава знаменитого ученого-правоведа доктора Гулберта, давно уже ставшая в Праге притчей во языцех, облетела всю страну. Ни у кого и в мыслях не было, что сердце одинокого сухаря профессора, волосы которого уже тронула седина и который, казалось, ни о чем, кроме юриспруденции, и говорить не мог, доступно для нежных чувств. Однако в таких вот замкнутых, далеких от всего земного натурах и тлеют подчас искры самой неистовой и бурной страсти, готовые в любой момент вспыхнуть неукротимым пламенем...
В тот долгожданный день, когда доктор Гулберт достиг наконец своей заветной цели, которая со студенческих времен сияла в недосягаемой высоте и требовала от вечно голодного юнца все новых жертв на алтарь науки, - когда сам государь император из своей монаршей резиденции в Вене пожаловал ему почетное звание
И - о чудо! - с этого самого дня судьба, казалось, и впрямь повернулась лицом к доктору Гулберту. Да, конечно, сей поздний брак не принес ученому столь желаемого потомства, ну и что с того - он и так был на седьмом небе от счастья: свою
молодую жену готов был носить па руках, и не существовало для него большего наслаждения, чем исполнять самые мимолетные ее желания, которые удавалось ему прочесть в больших, загадочно мерцавших женских глазах.
Однако собственное счастье, не в пример другим, не ослепило его, не сделало безучастным к страданиям ближних. «Господь внял зову моей души, - сказал профессор однажды самому себе, - Он превратил в действительность тот являвшийся мне в юношеских грезах девичий лик, который с самого детства, подобно свету путеводной звезды, вел меня за собой, Он отдал мне в жены самое прекрасное создание из всех, когда-либо рождавшихся на белый свет. Вот и мне бы хотелось, если только это в моих слабых силах, чтобы хотя бы отблеск дарованного мне счастья падал на других...»
Такая возможность вскоре ему представилась: доктор Гулберт взял в свой дом бедного студента и стал обходиться с ним как с родным сыном. Видимо, не последнюю роль в сем благодетельном поступке сыграли собственные мечты ученого о добром волшебнике, которые во дни голодной юности частенько посещали его. Но вот беда, самые добрые и возвышенные благодеяния, во всяком случае кажущиеся нам, смертным, таковыми, подчас влекут за собой последствия, нисколько не лучшие тех, которые следуют за самыми скверными и низкими злодеяниями, ибо не дано нам по недомыслию нашему различать, какой плод несет в себе то или иное семя - ядовитый или целебный; и ведь надо было такому случиться, что чистый и благородный душевный порыв доктора Гулберта для него же самого обернулся жесточайшим страданием!..
Не прошло и месяца, как молодая жена ученого воспылала тайной страстью к жившему у них студенту, ну а уж злой рок, всегда отдававший предпочтение эффектным и жестоким шуткам, распорядился так, что в то самое мгновение, когда ничего не подозревающий почетный ректор университета вернулся домой в неурочное время - хотел порадовать возлюбленную супругу приятным сюрпризом и подарить ей по случаю дня ее рождения огромный букет роз, - он застал свою благоверную в объятиях того, кто был облагодетельствован им сверх всякой меры...
Говорят, лазурные богородичные цветы могут навсегда потерять свою окраску, если мертвенная, изжелта-бледная вспышка молнии, предвещающая бурю с градом, озарит их своим ядовитым сиянием; вот так же и душа безнадежно влюбленного профессора навеки обесцветилась, потухла, ослепла в тот самый миг, когда его счастье разбилось вдребезги... А вечером доктор Гулберт сидел здесь, в «Лойзичеке», и, пьяный до изумления, топил свое горе в сивушном шнапсе - это он-то, который ни разу в жизни не брал в рот ни капли спиртного! - топил долго, до самого рассвета, да, видно, так и не утопил... Отныне он просиживал в «Лойзичеке» с утра до позднего вечера, это злачное заведение до конца его дней стало ему родным домом: летом он отсыпался на какой-нибудь из близлежащих строек, на куче щебня, зимой же обретался здесь, в зале, на деревянной скамье.
С молчаливого согласия его бывших коллег ученые звания профессора и доктора обоих прав осталось за ним. Ни у кого и в мыслях не было упрекнуть его, некогда знаменитого ученого-правоведа, в столь предосудительном образе жизни.
Вокруг него стали крутиться какие-то подозрительные личности, отсиживавшиеся днем в тайных притонах, а по ночам выходившие па промысел в темные переулки гетто, - вот так тихой сапой и начинало сколачиваться то странное братство отщепенцев всех мастей, которое и поныне называют «батальоном».
Феноменальные познания доктора Гулберта в области юриспруденции давали возможность всем тем, у кого было рыльце в пуху и кому полиция не спускала с рук ни малейшей провинности, чувствовать себя с этим не от мира сего чудаком как за каменной стеной. Случалось, что какой-нибудь только что отбывший свой срок каторжник, не зная, куда приткнуться, и не желая лишний раз мозолить глаза полиции, уже клал зубы на полку от голода, - выручал, как всегда, доктор Гулберт: он срывал с бедолаги последние лохмотья и в чем мать родила отправлял на Староместский рынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой «рыбной банке», было вынуждено безвозмездно снабдить голодранца одеждой. Проститутки - так те просто души не чаяли в беспомощном, как дитя, старике, который, однако, умел найти выход из
самой безвыходной ситуации: бывало, одна из бесприютных шлюх, слишком уж усердно утюжившая панель, подлежала принудительной высылке из города, перепуганная девица, не теряя понапрасну времени, бежала прямиком к профессору, дальше все шло как по маслу - незадачливую гетеру на скорую руку выдавали замуж за какого-нибудь пьянчугу, приписанного к одному из городских округов, а стало быть, обладавшего видом на жительство, и... и ретивые блюстители нравственности оставались с носом.
Доктор Гулберт, вдоль и поперек знавший законы, превратился в настоящего злого гения городских властей - в дебрях юриспруденции он чувствовал себя как рыба в воде и мог всегда предложить своим погрязшим во грехе собратьям сотни тайных лазеек и обходных путей, которые всякий раз с фатальной неизбежностью ставили полицию в тупик. Ну а преступная братия платила несчастному старику искренней благодарностью - со временем эти изгои рода человеческого, обретавшиеся на самом дне «цивилизованного общества», прониклись к своему чудаковатому профессору трогательной и чуть ли не сыновней любовью. Всю свою «выручку» они честно, до последнего геллера отдавали в общую кассу, из которой каждый получал необходимые на жизнь деньги. Никто из этих отпетых негодяев ни разу не погрешил против строгого устава братства, быть может, именно благодаря железной дисциплине и прозвали это маргинальное сообщество «батальоном»...
Ежегодно первого декабря, в день, когда случилось несчастье, разбившее жизнь доктора Гулберта, «Лойзичек» для обычных посетителей на ночь закрывался и в его грязной, прокуренной зале происходила мрачная и торжественная церемония. Склонив головы на плечи друг другу, стояло разношерстное братство: нищие попрошайки и бродяги, карманники и громилы, сутенеры и продажные девки, карточные шулеры и уличные мошенники, пьяницы и старьевщики, - и благоговейная тишина, как во время мессы, воцарялась под сводами злачного заведения. Тогда доктор Гулберт, поникнув головой вон в том углу - да-да, там, где сейчас сидит этот безумный старец со своей непорочной напарницей, аккурат под картиной, изображающей коронацию императора, -сдавленным шепотом, словно исповедовался перед
всеми, начинал печальную историю своей жизни: как он благодаря успехам в науке вышел в люди, как получил докторскую степень и как впоследствии удостоился почетного звания
И долго еще никто из отверженных не осмеливался нарушить скорбное молчание. Плакать эти закаленные горем люди не умели - слишком много повидали они на своем веку, - вот и стояли потупившись и смущенно рассматривали ногти, не зная, куда девать свои большие и грубые руки.
А однажды утром доктора Гулберта нашли на берегу Мольдау[55]. Его окоченевшее тело лежало на одной из скамеек... Думаю, он просто замерз...
Похороны несчастного ученого я до сих пор помню, стоит мне закрыть глаза - и... «Батальон» превзошел сам себя, сделав все возможное, чтобы последние почести, которые они оказывали своему благодетелю, выглядели как можно торжественнее. На похороны собирали всем миром: эти люди, многие из которых могли глазом не моргнув убить человека, так душевно и трепетно относились к покойному, что каждому хотелось внести свою лепту...
Во главе траурной процессии выступал университетский педель в черной профессорской мантии, при всех регалиях, в общем, как полагается, чин по чину: в руках у него была расшитая кистями пурпурная подушечка, на которой возлежала золотая цепь, пожалованная ученому самим государем императором, далее следовал катафалк, ну а за ним в полном составе сиротливо
брел босой, грязный и оборванный «батальон»... Были среди них и такие, кто пожертвовал ради покойного, не раз спасавшего их от тюрьмы, последним: продав свою верхнюю одежду, они шли обмотавшись старыми газетами...
Так эти отверженные прощались с тем единственным человеком, который относился к ним по-человечески.
Сейчас на могиле того, кто искал утешение на дне стакана и сошел за ним на дно общества, стоит большой белый камень с высеченными на нем тремя фигурами: Спаситель, распятый меж двух разбойников... Откуда он там взялся - неизвестно, поговаривают, что этот памятник заказала жена доктора Гулберта...
В завещании покойного был предусмотрен пункт, согласно которому каждый из членов «батальона» вправе ежедневно получать в «Лойзичеке» миску бесплатного супа; потому-то и прикованы здесь ложки к цепочкам, а эти углубления в столах не что иное, как тарелки. Ровно в полдень в залу входит кухарка и из огромного жестяного насоса разливает по этим лункам похлебку, ну а если кто-то из едоков не может доказать свою принадлежность к «батальону», она тем же насосом отсасывает варево обратно. Ловко, не правда ли? Так вот знайте, приоритет сего остроумного изобретения по праву принадлежит «Лойзичеку», с этих самых столов и началось триумфальное шествие благотворительного насоса по богадельням, сиротским приютам и ночлежным домам всего мира...
Ощущение какого-то судорожно пульсирующего ритма, невесть откуда проникшего в заведение, вернуло меня к действительности. Последние произнесенные Зваком фразы прошли мимо моих ушей. Я еще видел, как он двигал руками, изображая возвратно-поступательное движение поршня уникального насоса, но уже в следующее мгновение все вокруг меня снялось с места, задергалось, завертелось, замельтешило, охваченное каким-то нервным тиком, да так быстро, механически четко - туда-сюда, туда-сюда, - и противоестественно ритмично, что в первый момент я сам себе показался шестеренкой, функционирующей в живом часовом механизме.