И мое услужливое воображение уже делает первый пробный набросок, стараясь угодить мне правдоподобием всех самых незначительных деталей: какая-то изогнутая под тупым углом водосточная труба, в изъеденном ржавчиной устье которой лежит он - камень, похожий на кусок сала; я упрямо пытаюсь закрепить в сознании эту фальшивую «зарисовку с натуры», чтобы обмануть и убаюкать мои растревоженные мысли.
Однако это мне не удается.
Вновь и вновь с идиотской настойчивостью - и так же неустанно, с правильными, сводящими с ума интервалами, как оконная створка в ветреный день, - скрипит в моих ушах настырный голос: все было совсем по-другому, это вовсе не тот камень, который похож на кусок сала...
И я не знаю, как заставить утихнуть этого скрипучего зануду: только на мои бесконечные возражения, что все это - ерунда, бред, мираж, не имеющий абсолютно никакого значения, он ненадолго замолкает, однако потом как-то исподволь возникает вновь и принимается за старое, с каким-то параноидальным упорством бубня: да-да, хорошо, все верно, но только это не тот камень, который похож на кусок сала...
В конце концов меня захлестывает чувство какой-то беспомощной обреченности.
Что было дальше, понятия не имею: то ли я по собственной воле оставил всякие попытки сопротивления и сдался на милость победителя, то ли они, мои мысли, овладели мной силой и лишили дара речи.
Сознаю лишь то, что мое тело спит, простертое на кровати и придавленное могильной плитой лунного света, а мои чувства отделились от него и более с ним не связаны...
Внезапно мне хочется спросить: кем же теперь является мое Я? - но вовремя вспоминаю, что отныне утратил тело, а стало быть, и тот орган, которым можно задавать вопросы; и тогда меня охватывает страх, что скрипучий голос снова проснется и опять начнет свой бесконечный допрос о камне, похожем на кусок сала, от которого мы, смертные, отворачиваемся, «ибо ищем удовольствия, но не истины»...
Что касается меня, то я ищу сна, и только сна, а потому, повернувшись на другой бок, отворачиваюсь...
ДЕНЬ
И вдруг какой-то сумрачный колодец двора, в низкой, выложенной бурым кирпичом арке ворот видна противоположная сторона узкого грязного переулка; еврей-старьевщик стоит прислонившись к сводчатому входу в подвал, дверной проем которого сплошь увешан старым металлическим хламом: сломанными инструментами, до неузнаваемости искореженными приборами, ржавыми стременами, коньками, старой кухонной утварью и множеством другой отжившей свой век рухляди.
От этой серой, безрадостной картины веет мучительной и безнадежной скукой, свойственной лишь привычным, набившим оскомину своим нудным однообразием впечатлениям, изо дня в день с назойливостью ушлых торговцев вразнос обивающих пороги нашего восприятия и ничего - ни любопытства, ни удивления - уже не вызывающих.
Странно, но это убогое окружение и во мне не вызывает ровным счетом никаких эмоций, мало того, я чувствую себя здесь как дома, будто живу в этом смрадном дворе уже много-много лет, - и вдруг с какой-то пронзительной ясностью понимаю, что так оно и есть! - однако еще более странным является то, что это, прямоскажем, не совсем обычное открытие, находящееся в явном противоречии с моими собственными ощущениями минутной давности, кажется мне почему-то настолько естественным и даже само собой разумеющимся, что неизбежный для любого здравомыслящего человека в подобной ситуации вопрос: как я здесь оказался? - просто не приходит мне в голову...
Как сало... - невольно подумал я, когда поднимался в свою каморку, глядя на жирно лоснящуюся поверхность истертых мраморных ступенек, и сам подивился курьезному сравнению: должно быть, читал или слышал где-то...
Заслышав легкий шорох шагов - кто-то поспешно взбегал по лестнице пролетом выше, - я было насторожился, но тут же успокоился, так как отлично знал, кто это. Добравшись до своего этажа, я убедился, что был прав: четырнадцатилетняя
рыжеволосая Розина старьевщика Аарона Вассертрума, томно улыбаясь, стояла па узкой лестничной площадке.
Мне пришлось пройти вплотную к девчонке - судорожно вцепившись грязными руками в металлические балясины, она маняще прогнулась назад, демонстрируя свои женские достоинства, но в смутном полумраке я видел только, как матово мерцают ее бледные обнаженные предплечья.
Заметив жадный, призывный взгляд, которым пожирала меня эта несовершеннолетняя соблазнительница, я отвел глаза.
Мне была отвратительна ее навязчивость: эти глуповато-жеманные, кокетливые ухмылки и это мертвенно-восковое лицо, явно скопированное с деревянной морды лошади-качалки.
«Тело у нее, должно быть, рыхлое, дряблое, молочно-белое, как у аксолотля... того, которого мне на днях показывал торговец птицами», - брезгливо поморщившись, подумал я и тут же поймал себя на мысли, что особенно омерзительными у рыжеволосых казались мне их белесые кроличьи ресницы.
Я отпер дверь и поспешно захлопнул ее за собой...
Подойдя к открытому окну, я увидел Аарона Вассертрума -старьевщик по-прежнему стоял в дверях своего подвала, подпирая сводчатую стену, и старыми слесарными кусачками подстригал ногти.
Кем приходилась ему рыжая Розина - дочерью или племянницей? Между ними не было ни малейшего сходства.
Среди еврейских лиц, ежедневно встречавшихся мне на Хаппасгассе, я научился безошибочно распознавать несколько различных типов, характерные черты которых даже при близком родстве их отдельных представителей столь же мало смешивались меж собой, как вода и масло. Поэтому, глядя на некоторых из них, никогда нельзя было с уверенностью ответить на вопрос: кто эти двое - братья или же отец и сын? Первый относится к одному типу, второй - к другому, вот и все, что можно было заключить при самом внимательном изучении подобных физиономий.
Так что, даже если бы Розина была похожа на старьевщика, это бы еще ничего не доказывало!
Представители различных типов питали друг к другу тайную ненависть и отвращение, которые не могло устранить даже самое близкое кровное родство, впрочем, они умело скрывали эти свои опасные чувства, не позволяя постороннему проникнуть в их национальные секреты.
Да человек, не имеющий отношения к еврейским кругам, никогда ничего и не заметит, однако они все равно верны своим принципам и этой фанатичной приверженностью напоминают жалких, озлобленных слепцов, которые бредут держась за грязный, измочаленный канат: один вцепился в него обеими руками, другой брезгливо придерживается кончиками пальцев, но все они одержимы суеверным ужасом, ибо с молоком матери всосали уверенность в том, что весь род Израилев ждет неминуемая гибель, стоит только его составляющим утратить связующую опору и разойтись в разные стороны.
Розина принадлежит к тому типу, рыжеволосые представители которого особенно отталкивающи - мужчины чахлы, узкогруды, у них характерно длинные тощие куриные шеи с выступающим кадыком.
Кажется, нет у них на теле места, не отмеченного крупными, больше похожими на пятна, веснушками - тайным, постыдным клеймом этих ядовито-рыжих евреев, которые всю жизнь мечутся, преследуемые вечным зудом неудовлетворенной похоти, и всю жизнь, охваченные унизительным страхом за свое драгоценное здоровье, пытаются ее подавить, ведя скрытую, ни на миг не прекращающуюся и всегда безуспешную борьбу со своими темными , подспудными желаниями.
И что это мне взбрело вдруг в голову искать какие-то родственные отношения между Розиной и старьевщиком Вассертрумом? Никогда не видел я их вместе, никогда не замечал, чтобы они обменялись хотя бы парой слов. День-деньской девчонка слонялась по двору или же жалась по темным углам и переходам нашего дома. Однако уж так, наверное, повелось среди обитателей Ханпасгассе - считать ее близкой родственницей старьевщика, ну а если не родственницей, то по крайней мере особой, которую он опекал, и все же я убежден, что никто из
моих соседей не смог бы сказать, на чем основываются его предположения.
Пытаясь отвлечься от мыслей о Розине, я выглянул в окно...
И тотчас, словно ужаленный моим взглядом, Аарон Вассертрум резко повернулся и в упор уставился на меня своими выпученными рыбьими глазами, мутно мерцающими на мертвенно-застывшем уродливом лице с вывернутой наружу и порочно вздернутой заячьей губой.
Человек-паук, подумал я, невольно содрогнувшись; вот он - застыл, отрешенно и безучастно, в центре своей гигантской паутины, но стоит лишь слегка задеть эти инфернальные тенета, и хищная тварь уже тут как тут, готова броситься на несчастную жертву.
И на что он только жил? О чем думал и какие кошмарные планы вынашивал его извращенный мозг?
Этого я, конечно же, не знал.
Вход в его подвал всегда - из года в год! - увешан одними и теми же мертвыми, никому не нужными вещами. Я мог бы перечислить их с закрытыми глазами: помятая медная труба без клапанов, выцветшая, намалеванная на картоне картина с шеренгами солдат, марширующих по плацу каким-то нелепым, не существующим ни в одной армии мира строем, гирлянда ржавых шпор, висящая па заплесневелом ремешке, - весь этот полуистлевший хлам не стоил и ломаного гроша.
А у входа, прямо на земле, плотно, одна к одной, так, чтобы никто не мог переступить запретный порог, громоздились пирамиды круглых закопченных чугунных конфорок...
Количество всей этой рухляди всегда оставалось неизменным, и, когда какой-нибудь прохожий останавливался и осведомлялся о стоимости той или иной вещи - а такое время от времени случалось! - Аарон Вассертрум приходил в сильнейшее возбуждение: заячья губа вздергивалась еще выше, придавая лицу старьевщика поистине кошмарный вид, и наружу, бурля и клокоча нечто нечленораздельное, прорывался такой угрюмый бас, что у испуганного покупателя сразу пропадало всякое желание о чем-либо спрашивать и он, поминутно оглядываясь, спешил дальше.
Однако на сей раз, похоже, вовсе не моя скромная персона интересовала Аарона Вассертрума, ибо лишь на мгновение его пронизывающий взгляд остановился на мне и тут же, скользнув чуть дальше, замер, прикованный к глухой кирпичной стене соседнего, вплотную примыкавшего к моему окну дома.
Что же он мог там увидеть?
Дом был обращен к Ханпасгассе тыльной стороной, и все его окна смотрели во двор! Впрочем, нет, одно выходило в переулок...
Если не ошибаюсь, оно принадлежало крошечной мансардной студии, которая располагалась рядом и на том же «этаже», что и моя чердачная каморка, - сейчас в нее явно кто-то вошел, так как через стену до меня донеслись голоса, мужской и женский...
Но как мог старьевщик услышать их снизу?.. Нет, это невозможно - он просто заметил парочку в окне...
Со стороны двери до меня донесся робкий, едва слышный шорох: это, конечно, Розина - стоит в темноте лестничной площадки и, изнемогая от вожделения, ждет, что я все же передумаю и позову ее к себе.
А на пол-этажа ниже замер, примостившись на ступеньках, изъеденный оспой подросток Лойза и, затаив дыхание, прислушивается, не открою ли я дверь, и меня буквально обжигает дыхание его ненависти, настоянной на самой болезненной и злокачественной ревности.
Ближе он не подходит - боится быть замеченным Розиной. Понимает, что зависит от нее, как голодный волк от жестокого дрессировщика, но с каким наслаждением он, позабыв обо всем на свете, дал бы волю своей ярости!..
Сев за рабочий стол, я разложил перед собой инструменты - штихели и гратуары... Однако все валилось из рук, работа не спорилась, ибо реставрация тончайшей японской гравировки требует абсолютного спокойствия, а у меня его не было.
Царящая в доме сумрачная, удушливая атмосфера обволакивает меня, лишая покоя, и вот уже образы недавнего прошлого всплывают предо мной, навеянные угрюмой аурой...
Близнецы Лойза и Яромир едва ли на год старше Розииы.
Покойного их отца-просвирника я помнил смутно, после смерти родителя за ними присматривала какая-то старуха - какая точно, мне, наверное, узнать не суждено: очень уж их много в пашем доме, в укромных закоулках которого они, словно кроты в норах, ведут свое незримое, потаенное существование.
Собственно, вся ее забота сводилась к крыше над головой, которую прижимистая карга предоставляла близнецам - разумеется, не даром, а в обмен на то, что сиротам удавалось добыть воровством или попрошайничеством.
Кормила ли она их? Не думаю, слишком поздно возвращалась старуха домой. Ходили слухи, будто на пропитание она зарабатывала тем, что обмывала покойников.
Лойзу, Яромира и Розину я помнил еще детьми, когда они втроем беззаботно играли во дворе.
Однако все это в далеком прошлом.
Теперь днями напролет Лойза преследует рыжую еврейку и если вдруг теряет ее из виду и подолгу не может найти, то, прокравшись к моим дверям, поджидает с искаженным от ненависти лицом, почему-то полагая, что она непременно должна объявиться у меня.
Часто, сидя за работой, я вижу его каким-то внутренним взором, затаившегося в темном извилистом коридорчике, вижу, как его голова на тощей изможденной шее настороженно вытягивается вперед, стараясь не упустить ни малейшего шороха...
Иногда тишину нарушает дикий тоскливый вой.
Это глухонемой Яромир, все больное существо которого переполняет не оставляющая его ни на миг в покое безумная страсть к Розине, рыщет по дому, словно хищный зверь, и в полубессознательном состоянии от ревности и гнева исторгает из себя такой душераздирающий рев, что кровь стынет в жилах.
Ему постоянно мерещится, как его брат и Розина, спрятавшись в одном из тысяч грязных закоулков, предаются любви, и ослепленный яростью калека мечется по дому, пытаясь найти блудливую парочку, ибо мысль о том, что сейчас с его рыжей
пассией может случиться то, о чем он даже помыслить не смеет, приводит его в бешенство.
Именно эти невыносимые страдания Яромира и являлись, как мне кажется, той главной побудительной причиной, заставлявшей Розину вновь и вновь уединяться с его братом.
Если же ей это надоедало и наслаждение от мук глухонемого притуплялось, то Лойза неустанно выдумывал новые дьявольские пытки, чтобы вновь распалить жестокую сладострастность Розины.
В таких случаях они позволяли калеке застать их на месте преступления и в притворном ужасе бросались от бесноватого наутек, коварно заманивая его в какой-нибудь темный переход, в котором загодя раскладывали ржавые обручи от бочек - стоило на них наступить, и они взмывали вверх, больно раня неловкого прохожего, - или же повернутые остро заточенными зубьями вверх грабли, и несчастный раз за разом попадал в эти садистские ловушки - падал и, истошно вопя и обливаясь кровью, катался по полу.
Время от времени Розину, пресыщенную этими немудреными жестокостями, посещало желание чего-то особенного, и тогда она давала волю своему извращенному воображению, изобретая нечто поистине инфернальное.
И сразу, как по мановению волшебной палочки, менялось ее отношение к Яромиру - казалось, она вдруг обнаруживала в нем что-то привлекательное.
С неизменной улыбкой на устах она сообщала калеке такое, от чего тот приходил в настоящий раж, при этом бестия пользовалась специально изобретенным ею языком жестов, понятным глухонемому лишь наполовину, и эта ее соблазнительная и многообещающая жестикуляция, неуловимый смысл которой тем не менее дразняще ускользал от любых, самых настойчивых попыток его разгадать, ловила несчастного в столь лукаво расставленные тенета неопределенности и изнурительных надежд, что выпутаться из них он уже не мог...
Как-то раз я видел их во дворе; он стоял перед ней, а она с такой бесстыдной откровенностью артикулировала губами и
изображала жестами свои порочные желания, что бедняга, казалось, вот-вот рухнет на землю и с пеной у рта забьется в припадке.
Пот заливал его лицо от нечеловеческих усилий проникнуть в смысл ее намеренно неясных и искаженных намеков.
И весь следующий день калека, дрожа как в лихорадке, прождал на темной лестнице того полуразрушенного дома, который помещался на задворках нашего тесного и смрадного переулка, и, конечно же, упустил время, когда, стоя на углу, можно было заработать подаянием пару крейцеров.
Среди ночи, полумертвый от голода и возбуждения, он явился домой, и тут, в довершение всех бед, оказалось, что приемная мать уже заперла дверь...
Веселый женский смех проник из соседней студии в мою каморку.
Смех!.. В нашем доме радостный счастливый смех? Да во всем гетто не найдется никого, кто мог бы позволить себе предаваться веселью, - так искренне, от всего сердца, ничего не опасаясь, могли смеяться только богатые, уверенные в себе люди...
Тут только я вспомнил, как на днях старый кукольник Звак, хозяин известного всему городу театра марионеток, рассказал мне по секрету, что один юный, респектабельный господин за весьма высокую плату арендовал у него студию - очевидно, для того чтобы иметь возможность тайно встречаться с избранницей своего сердца.
Теперь надо было тихо, под покровом ночи, так, чтобы никто в доме ничего не заподозрил, перевезти дорогую мебель нового жильца.
Рассказывая мне это, добродушный старик потирал от удовольствия руки и наивно, по-детски радовался тому, как он все так ловко устроил: ни одна живая душа не пронюхала о романтической парочке! Еще бы, ведь главное достоинство этого помещения, словно специально созданного для тайных свиданий, в том и состояло, что проникнуть в него можно было тремя разными путями! Один из них, самый древний и таинственный, вел через люк, вмурованный в пол студии...
Даже через наш дом можно незаметно покинуть эту лисью нору! «Чердак-то общий! - хихикал старик, довольный произведенным эффектом. - Всего-то и делов, открыть железную дверь... Ну ту, что рядом с дверью в вашу каморку... Что? Наглухо забита?.. Ерунда, со стороны студии она открывается очень даже просто... Ну а там, сами знаете, несколько шагов по коридору - и вы на лестничной площадке»...
И вновь звенит счастливый смех, пробуждая во мне смутное воспоминание об одном аристократическом доме, в который меня частенько приглашали - разумеется, как мастерового, ибо хранящиеся в нем драгоценные предметы старины нуждались в кое-каких незначительных реставрационных работах...
Внезапно я вздрогнул от пронзительного крика. Прислушался...
Массивная металлическая дверь, ведущая в мансардную студию, отчаянно заскрипела, из коридора донеслись поспешные шаги - и в мою каморку ворвалась какая-то дама... С распущенными волосами, белая как мел, с золотой парчовой шалью на обнаженных плечах...
- Мастер Пернат, спрячьте меня... умоляю, ради Господа нашего Иисуса Христа, не спрашивайте ни о чем, просто спрячьте меня у себя!
И прежде чем я мог что-либо ответить, моя дверь вновь распахнулась и тотчас захлопнулась...
На миг в ее проеме мелькнуло зловеще ухмыляющееся лицо старьевщика Аарона Вассертрума, подобное страшной дьявольской маске...
Что-то белое, мерцающее, словно мрамор, возникает предо мной, и в призрачном сиянии лунного света я узнаю изножье своей кровати.
Сон все еще обволакивает меня, подобно тяжелому шерстяному одеялу, а в памяти всплывает выписанное золотыми буквами имя «Пернат».
Откуда мне известно это имя? Атанасиус Пернат?..
Думаю, думаю, и вот мне уже кажется, что когда-то давным-давно я перепутал свою шляпу, помню даже, как удивился:
чужая шляпа была словно сшита на меня, а форма моей головы в высшей степени своеобразна.
Долго, с недоумением взирал я на чужой головной убор, а потом перевернул его и... да-да, на белой шелковой подкладке было вышито золотой нитью:
Эта шляпа, сам не знаю почему, внушала мне какой-то суеверный ужас.
И тут моего слуха внезапно коснулся знакомый звук - тот самый инквизиторский голос, который я уже успел забыть и который по-прежнему допытывался у меня, где камень, похожий на кусок сала... Слабый, как будто доносящийся издалека, он быстро приближался, подобно пущенной исподтишка стреле...
С лихорадочной поспешностью воспроизвел я в памяти хищный, блудливо ухмыляющийся профиль рыжей Розины - и дрогнула стрела, пролетела мимо, скрылась в кромешной темноте...
Да, лицо Розины! Запечатленная в нем ненасытная похоть будет посильнее тупо бубнящего голоса; и сейчас, когда я вновь укроюсь в своей чердачной каморке на Ханпасгассе, меня уже ничто не потревожит...
«АЙН»
Поднимаясь к себе, я слышу позади шаги - тяжелые, мерные, они не приближаются и не отстают, и что-то в их неумолимо правильной ритмичности подсказывает моей тревожно насторожившейся душе, что этот человек направляется ко мне. Сейчас, если только все это не плод моего воображения, он находится этажом ниже и огибает выступ, образованный жилищем архивариуса Шемаи Гиллеля, здесь истертый мрамор ступеней сменяется красным кирпичом, которым выложен последний лестничный пролет, ведущий к моей чердачной каморке. Так, теперь несколько шагов на ощупь вдоль стены по темному коридору, и он у цели - напрягая зрение, медленно, по буквам, читает на дверной табличке мое имя...
Странное возбуждение охватывает меня - вытянувшись во весь рост, замираю я посреди комнаты, не сводя глаз с двери.