Никогда я не видал, чтобы человек угас так внезапно. Ах, это была большая потеря — громаднейшая потеря для нашего бедного маленького захолустного городишки. Ну-ну-ну, некогда мне тут с вами болтать — вот заколочу крышку и айда. Помогите-ка мне поднять гроб, взвалим его на дроги и поплетемся. Это родные так распорядились — ноль внимания к его предсмертным распоряжениям; стоило телу умереть — и в ту же минуту все побоку; а кабы моя воля, то будь я проклят, если б не уважил его последнее желание и не поволок бы гроб за дрогами на веревке. Я так считаю, что ежели труп распорядился так поступить, чтоб вышло по его вкусу, то это его дело, и никто не имеет права его обманывать или насильничать над ним; и ежели труп поручил мне сделать то-то, так я и обязан сделать, хоть бы он распорядился набить из себя чучело, выкрасить ее желтой краской и сохранить на память, — так-то!
Он щелкнул бичом и поплелся за своими полуразвалившимися дрогами, а я пошел своим путем, обогатившись ценным сведением: что здоровое и благотворное веселье совместимо с любой профессией. Вряд ли я скоро его забуду, так как потребуется несколько месяцев, чтобы эти замечания и вызвавшие их обстоятельства изгладились из памяти.
О горничных
Всем горничным какого бы то ни было возраста и национальности шлю проклятие холостяка! Потому что они всегда кладут подушки на конце кровати, противоположном газовой горелке, так что, когда вы читаете и курите на сон грядущий (старинная и почтенная привычка холостяков), вам приходится высоко держать книгу, в неудобном положении, чтобы защитить глаза от чересчур яркого света.
Если они находят утром подушки на другом конце кровати, то не принимают этого внушения с дружелюбной готовностью; но, гордые своей абсолютной властью, и без всякого сострадания к вашей беспомощности, застилают кровать по-прежнему и втайне наслаждаются муками, которые их тирания причиняет вам.
Всякий раз после этого, найдя, что вы переложили подушки, они переделывают вашу работу и таким образом бросают вам вызов и отравляют жизнь, которую Господь даровал вам.
Если они не могут направить свет с неудобной стороны никаким другим способом, они отодвигают кровать.
Если вы отодвинули ваш чемодан на шесть дюймов от стены, так, чтобы крышка могла опираться на нее, когда вы его откроете, они всегда придвигают его обратно к стене. Они делают это нарочно.
Если вы желаете, чтобы плевательница стояла в определенном месте у вас под рукой, они не соглашаются на это и передвигают ее.
Они всегда прячут вашу другую пару сапог в недоступное место. Всего чаще они засовывают их под кровать так далеко, как только позволяет стена. Это для того, чтобы вам пришлось ползать в недостойной позе и отчаянно шарить в темноте машинкой для снимания сапог и ругаться.
Они всегда перекладывают коробочку со спичками. Они отыскивают для нее новое место каждый день, а там, где она находилась раньше, ставят бутылку или другой хрупкий стеклянный предмет. Это для того, чтобы вы разбили этот стеклянный предмет, шаря в темноте, и ввели себя в убыток.
Они вечно переставляют мебель. Возвращаясь домой вечером, вы можете быть уверены, что найдете письменный стол на том месте, где утром стоял платяной шкаф. И если, уходя из дома утром, вы оставите грязное ведро у дверей, а качалку у окна, то, вернувшись домой в полночь или около того, вы шлепнетесь, наткнувшись на качалку у дверей, а пройдя к окну, сядете в грязное ведро. Это вам не понравится. Но им это нравится.
Где бы и что бы вы ни положили, они не оставят этого на месте. Они возьмут эту вещь и переложат в другое место при первом удобном случае. Такова их природа. И кроме того, им доставляет удовольствие дразнить и допекать вас таким способом. Они умерли бы, если бы не могли делать пакостей.
Они всегда подбирают старые клочки ненужной бумаги, которые вы бросаете на пол, и старательно раскладывают на столе, а печку растапливают вашими драгоценными рукописями. Если есть какой-нибудь старый лоскуток, который надоел вам более всех остальных, так что вы мало-помалу дошли до полного изнеможения, стараясь отделаться от него, все ваши усилия в этом направлении останутся тщетными, потому что они всякий раз ухитрятся подобрать этот старый лоскуток и положить его на прежнее место. Это их веселит.
Каждая из них изводит больше помады, чем полдюжины мужчин. И если их уличат в похищении ее, они отпираются. Какое им дело до будущей жизни? Решительно никакого.
Если вы оставите ключ в дверях ради удобства, они отнесут его вниз и отдадут в контору. Они делают это якобы с целью оградить ваше имущество от воров; на самом же деле потому, что им хочется заставить вас лишний раз прогуляться вниз, когда вы вернетесь домой усталым, или послать за ключом служителя, каковой будет ожидать от вас на чай. В последнем случае, я полагаю, эти развращенные создания делятся между собой.
Они всегда пытаются прибирать вашу постель раньше, чем вы встали, нарушая таким образом ваш покой и подвергая вас мучениям, но после того, как вы встали, они не показываются до следующего утра.
Они делают всевозможные гадости, какие только могут придумать, и делают их единственно из злобы, без всякого другого основания.
Горничные не доступны никакому человеческому чувству.
Если мне удастся провести в Законодательном Собрании билль об уничтожении горничных, я обязательно сделаю это.
Злополучный жених Аврелии
Нижеизложенные факты я узнал из письма молодой леди, которая живет в прекрасном городе Сан-Хозе; она совершенно не знакома мне и подписывается просто „Аврелия-Мария" — имя, быть может, вымышленное. Но все равно, бедная девушка совсем раздавлена обрушившимися на нее несчастьями и сбита с толку противоречивыми советами бестолковых друзей и коварных врагов, так что не знает, что ей предпринять, чтобы выпутаться из паутины затруднений, в которой она, по-видимому, безнадежно запуталась. В этом безвыходном положении она обращается ко мне за помощью и умоляет меня о совете и наставлении с патетическим красноречием, которое могло бы тронуть сердце статуи. Вот ее грустная история.
Она говорит, что в возрасте шестнадцати лет встретила и полюбила со всем пылом страстной натуры молодого человека из Нью-Джерси по имени Вильям-сон Брекинридж Карутерс, который был шестью годами старше ее. Они обручились с согласия своих родственников и друзей, и одно время казалось, что характерной особенностью их жизненного пути будет отсутствие скорби, обычно выпадающей на долю человечества. Но в конце концов колесо фортуны повернулось; юный Карутерс заболел оспой в сильнейшей форме, и когда вылечился, лицо его походило на вафельницу и вся его красота пропала.
Сначала Аврелия хотела взять свое слово обратно, но сострадание к несчастному жениху заставило ее отложить свадьбу на год и подвергнуть его новому испытанию.
Как раз накануне того дня, когда должно было состояться венчание, Брекинридж, зазевавшись на воздушный шар, упал в колодец и сломал себе ногу, так что ее пришлось отнять выше колена.
Снова Аврелия хотела нарушить свое обещание, и снова восторжествовала любовь, и она отложила свадьбу, давая ему случай поправиться.
И снова несчастье обрушилось на злополучного юношу. Он потерял руку вследствие преждевременного выстрела пушки на празднике Четвертого июля, а три месяца спустя и другую (ее оторвало чесальной машиной). Сердце Аврелии готово было разорваться под гнетом таких несчастий. Она глубоко огорчалась, видя, что ее возлюбленный уходит от нее кусок за куском, и сознавая, что его может не хватить надолго при таком разрушительном процессе измельчения, в то же время не зная, как остановить его на этом ужасном пути; и в своем мучительном отчаянии почти сожалела, подобно маклерам, которые теряют, придержав бумаги, что не вышла за него с самого начала, раньше чем он так сильно обесценился. Однако бодрость духа вернулась к ней, и она решила потерпеть еще некоторое время противоестественные наклонности своего друга.
Снова приближался день свадьбы, и снова он был омрачен разочарованием: Карутерс заболел рожей и ослеп на один глаз. Родные и друзья невесты, находя, что она со своей стороны сделала больше, чем мог бы требовать от нее разумный человек, настаивали на окончательном разрыве, но Аврелия, после непродолжительного колебания, заявила с великодушием, которое делало ей честь, что спокойно обдумала это дело и не находит, чтобы Брекинридж был достоин порицания.
Итак, она дала ему новую отсрочку, а он сломал другую ногу.
Тяжелый был день для молодой девушки, когда она увидела хирургов, осторожно уносивших мешок, о содержимом которого она могла догадаться по предыдущему опыту, и ее сердце подсказало ей горькую истину, что еще частица ее друга утрачена. Она сознавала, что сфера ее привязанности сокращается все более и более с каждым днем, но еще раз отвергла настояния своих родных и возобновила обещание.
Незадолго до истечения срока, назначенного для бракосочетания, случилось новое несчастье. В прошлом году только один человек был скальпирован индейцами. Этот человек был Вильямсон Брекинридж Карутерс, из Нью-Джерси. Он спешил домой с радостью в душе, когда навеки потерял свои волосы, и в этот горький час он готов был проклинать неуместное милосердие, пощадившее его голову.
Теперь Аврелия находится в серьезном недоумении, как ей поступить. Она все еще любит своего Брекинриджа с истинно женским постоянством, — она все еще любит то, что остается от него, — но ее родные решительно противятся этому браку, так как он не обладает состоянием и потерял способность работать, а у нее недостаточно средств, чтоб содержать прилично себя и мужа.
„Что же мне делать?" — спрашивает она в мучительной и горестной тревоге.
Это деликатный вопрос; от него зависит счастье женщины и почти двух третей мужчины, и я чувствую, что взял бы на себя слишком большую ответственность, если бы решился на что-нибудь больше простого намека. Во что обойдется его ремонт? А если у Аврелии есть средства, то пусть она снабдит своего искалеченного возлюбленного деревянными руками и деревянными ногами, и стеклянным глазом, и париком, словом, полной наружностью; даст ему еще девяносто дней без льготного срока, и если он в течение этого времени не сломит себе шеи, пусть она рискнет обвенчаться с ним. Мне кажется, Аврелия, что риск не особенно велик, так как при его странной наклонности получать повреждения всякий раз, как представится удобный к тому случай, его первый же эксперимент будет стоить ему жизни, и, следовательно, дело кончится для вас благополучно, все равно, случится это до или после свадьбы. Ежели после свадьбы, то деревянные ноги и другие ценности, которыми он обладает, достанутся вдове, и ваша действительная потеря ограничится нежно любимым фрагментом благородного, но в высшей степени злополучного супруга, который честно стремился поступать хорошо, но не мог справиться со своими необычайными инстинктами. Попробуйте так поступить, Мария. Я тщательно и всесторонне обдумал это дело и не вижу для вас иного выхода. Со стороны Карутерса было бы гораздо остроумнее, если б он начал со своей шеи и сломал бы ее в виде первого опыта; но так как он, по-видимому, был вынужден избрать другой способ и производить над собою эксперименты как можно дольше, то, мне кажется, вам не следует упрекать его, раз это доставляет ему удовольствие. Мы должны сделать лучшее, что можем, при существующих обстоятельствах, и отнестись к нему снисходительно.
«Партийные воззвания» в Ирландии
Бельфаст чрезвычайно благочестивый город. То же можно сказать о всей Северной Ирландии. Половина населения протестанты, другая католики. Каждая сторона делает все, что может, для распространения своего учения и для привлечения неверующих на свою сторону. То и дело приходится слышать о трогательных примерах этого рвения. Неделю тому назад в Армаге состоялось большое собрание католиков по случаю закладки новой церкви, и, когда они расходились по домам, улицы были запружены толпами кротких и смиренных протестантов, которые швыряли в них каменьями, так что вся местность была забрызгана кровью. Я думал, что только католики пускают в ход подобные аргументы, но оказывается, что я ошибался.
Каждый человек в городе миссионер и носит за пазухой кирпич для увещевания заблудших. Закон пытался положить этому конец, но без особенного успеха. Постановлено было, что „Партийные воззвания", подстрекающего характера, не допускаются, и что с виновных будут взыскивать штраф в сорок шиллингов и судебные издержки. С этого времени в полицейских отчетах ежедневно можно читать о взысканиях. На прошлой неделе была присуждена к штрафу в сорок шиллингов и к уплате судебных издержек двенадцатилетняя девочка, громогласно заявившая на улице, что она „протестантка". Обычное восклицание: „К черту Папу!" или „К черту протестантов!" — смотря по тому, какой системы спасения душ придерживается восклицающий.
В Бельфасте рассказывают очень недурной анекдот. Он намекает на однообразный и неизбежный штраф в сорок шиллингов плюс судебные издержки — довольно обременительный для бедного человека. Рассказывают, будто полицейский наткнулся однажды в темном переулке на пьяницу, который, валяясь на земле, развлекался тем, что кричал: „К черту!", „К черту!"
Полицейский почуял поживу (половина штрафа достается донесшему о воззвании):
— Что вы кричите?
— К черту!
—
— О, нет, заканчивайте сами — мне это не по средствам!
Мне кажется, тут прекрасно выразилось мятежное настроение, обузданное экономическим инстинктом.
Обстоятельства моей недавней отставки
Я подал в отставку. По-видимому, правительство продолжает идти своим путем, но как бы то ни было, одной из спиц в его колеснице не хватает. Я служил письмоводителем в Сенатской Комиссии по конхологии и отказался от этой должности. Я не мог не заметить со стороны остальных членов правительства явного стремления лишить меня всякого голоса в Советах нации, и потому не мог сохранять за собой должность, без ущерба для моего самоуважения. Если бы я рассказал подробно о всех оскорблениях, которые сыпались на меня в течение той недели, когда я находился в непосредственных сношениях с правительством в силу моего официального положения, мой рассказ занял бы целый том. Они назначили меня письмоводителем Комиссии по конхологии и не дали мне товарища для игры на бильярде. Я перенес бы это, при всей возмутительности подобного поступка, если бы остальные члены правительства относились ко мне с той вежливостью, какой требовало мое положение. Но этого не было. Всякий раз, когда я замечал, что глава какого-нибудь ведомства вступил на ложный путь, я бросал все и отправлялся к нему и пытался направить его на путь истинный; и хоть бы кто-нибудь поблагодарил меня за это! Я явился, с наилучшими намерениями в мире, к Морскому министру и сказал:
— Сэр, я замечаю, что адмирал Фаррагут зря болтается по Европе, точно устроил для себя увеселительную поездку. Может быть, все это и очень хорошо, но мне оно представляется совсем в другом свете. Если ему там не с кем драться, велите ему вернуться домой. Совершенно незачем человеку таскать за собой целый флот в увеселительную поездку. Это слишком накладно. Заметьте, что я ничего не имею против увеселительных поездок морских офицеров — но разумных увеселительных поездок, но экономических увеселительных поездок. Кто им мешает прокатиться по Миссисипи на плоту.
Посмотрели бы вы, какая тут поднялась буря! Точно я, в самом деле, какое-нибудь преступление совершил. Однако я и ухом не повел. Я продолжал доказывать, что это и дешево, и полно республиканской простоты, и совершенно безопасно. Я продолжал утверждать, что для спокойной увеселительной поездки нет ничего лучше плота.
Тогда Морской министр спросил, кто я такой; когда же я ответил ему, что принадлежу к правительству, он пожелал знать, какую должность я занимаю. Я сказал, что, оставляя в стороне странность подобного вопроса со стороны члена того же правительства, могу ему сообщить, что состою письмоводителем Сенатской комиссии по конхологии. Тут-то он забушевал! Кончилось тем, что он приказал мне убираться и заниматься на будущее время своим делом. Моим первым побуждением было дать ему отставку. Так как, однако, это могло задеть и других, кроме него, а для меня, в сущности, было бесполезно, то я решил оставить его на месте.
В следующий раз я отправился к Военному министру, который не хотел принять меня, пока ему не сообщили, что я нахожусь в непосредственных сношениях с правительством. Не приди я по такому важному делу, я, пожалуй, не добился бы приема. Я попросил у него огонька (он в это время курил) и затем сказал ему, что я ничего не имею против его соглашения с генералом Ли и его товарищами по оружию, но решительно не могу одобрить его метода войны с индейцами на Равнинах. Я сказал, что он воюет с ними чересчур вразброд. Ему следовало бы собрать их в кучу в каком-нибудь удобном месте, где можно было бы заготовить достаточно провианта для обеих сторон, а затем устроить общую резню. Я утверждал, что всего убедительнее действует на индейца общая резня. Если же он не считает возможным допустить резню, прибавил я, то весьма надежное средство против индейца — мыло и просвещение. Мыло и просвещение действует не так быстро, как резня, но в конце концов неизбежно приводят к смертельному исходу. Полузарезанный индеец еще может поправиться, но если вы приметесь просвещать и умывать его, то рано или поздно это его прикончит. Это разрушает его организм, подтачивает самые основы его существования.
— Сэр, — заключил я, — наступил момент, когда кровожадная жестокость становится необходимостью. Предпишите мыло и букварь каждому индейцу, разбойничающему на Равнинах, и пусть он умрет!
Военный министр спросил меня, состою ли я членом Кабинета, и я отвечал утвердительно. Он осведомился, какую должность я занимаю, и я сказал, что занимаю должность письмоводителя в Сенатской Комиссии по конхологии. Затем я был подвергнут аресту за оскорбление должностного лица и провел в заключении лучшую часть дня.
После этого я совсем было решил молчать и предоставить правительству действовать, как умеет. Но долг призывал меня, и я повиновался. Я пошел к министру Финансов. Он сказал:
— Что прикажете?
Этот вопрос заставил меня отбросить церемонии. Я отвечал:
— Пунша с ромом. Он сказал:
— Если у вас есть дело, сэр, потрудитесь изложить его, да покороче.
Я выразил сожаление, что он так быстро переменил тему разговора, так как подобное поведение было очень оскорбительно для меня; но при существующих обстоятельствах я согласен посмотреть на это сквозь пальцы и перейти к делу. Затем я сделал ему самый серьезный выговор по поводу необычайной растянутости его отчета. Я сказал, что он размазан, загроможден ненужными подробностями и неумело составлен; в нем нет ни занятных описаний, ни поэзии, ни чувства, ни героев, ни интриги, ни картинок — ни даже простых политипажей. Ясное дело, никто не в состоянии одолеть его. Я уговаривал его не губить свою репутацию подобными произведениями. Если он рассчитывает на успех в литературе, то должен вносить больше разнообразия в свои писания. Надо избегать сухих деталей. Я сказал, что популярность календарей зависит главным образом от стихотворений и анекдотов, которые в них помещаются, и что несколько анекдотов, рассеянных в его годовом отчете, вернее обеспечат продажу, чем все перечисления внутренних доходов, которые он туда напихает. Все это я говорил самым любезным тоном, и тем не менее министр Финансов пришел в неистовое бешенство. Он даже назвал меня ослом. Он изругал меня ругательски и сказал, что если я еще раз вздумаю соваться в его дела, он вышвырнет меня в окно. Я отвечал, что коли так, коли нет никакого уважения к моему чину и званию, то я беру шапку и ухожу — и так и сделал. Он вел себя как новоиспеченный автор. Эти господа, издав первую книжку, воображают, что им уж и черт не брат. Не смей им и слова сказать.
Все время, пока я находился в непосредственных сношениях с правительством, выходило так, что всякое мое действие, подсказанное служебным рвением, навлекало на меня неприятности. А между тем все, что я делал, все, что я предпринимал, клонилось единственно ко благу отечества. Быть может, горечь моих обид побуждает меня к несправедливым и обидным заключениям, но мне положительно кажется, что министр Внутренних дел, Военный министр, министр Финансов и остальные мои confrerès с самого начала сговорились выжить меня из администрации. Довольно сказать, что я ни разу не присутствовал на заседании совета министров за все время моей государственной службы. Этого было довольно. Швейцар Белого Дома, по-видимому, вовсе не был расположен впускать меня, пока я не спросил, собрались ли остальные члены Кабинета. Он ответил утвердительно и впустил меня. Они все были в сборе; но никто не предложил мне сесть. Они уставились на меня с изумлением, точно на какого-то непрошенного гостя.
Президент спросил:
— Кто вы такой, сэр?
Я протянул ему карточку, на которой он прочел:
Он осмотрел меня с головы до ног, точно никогда не слыхивал обо мне. Министр Финансов сказал:
— Это назойливый осел, который советовал мне поместить в мой отчет стихотворения и анекдоты, как это делают в календарях.
Военный министр сказал:
— Это тот самый полоумный, который явился ко мне вчера с предложением просветить часть индейцев до смерти, а остальных вырезать.
Морской министр сказал:
— Я узнаю этого юнца, он путался в мои дела на этой неделе. Он недоволен тем, что адмирал Фаррагут таскает за собой целый флот в увеселительную экскурсию, как он это называет. Его предложение какой-то нелепой увеселительной экскурсии на плотах слишком глупо, чтобы повторять его.
Я сказал:
— Джентльмены, я замечаю здесь стремление набросить тень на каждый акт моей служебной деятельности; я замечаю, кроме того, стремление лишить меня голоса в Совете нации. Я не получил повестки на сегодняшнее заседание. Только совершенно случайно я узнал, что сегодня назначено заседание Совета министров. Но оставим это. Я желаю знать одно: происходит здесь заседание Совета министров или нет?
Президент ответил: происходит.
— В таком случае, — сказал я, — приступим к делу, и не будем тратить времени на неприличные пререкания по поводу служебной деятельности каждого из нас.
Тогда вмешался министр внутренних дел и сказал благодушным тоном:
— Молодой человек, вы заблуждаетесь. Письмоводители комиссии конгресса не состоят членами Кабинета Министров. Даже швейцары Капитолия не состоят его членами, хотя это может показаться вам странным. Поэтому, при всем желании допустить вашу сверхчеловеческую мудрость к участию в наших совещаниях, мы по закону не можем этого сделать. Совет нации вынужден обходиться без вас; если это приведет к катастрофе, то да послужит утешением для вашего скорбного духа сознание, что вы словом и делом пытались предотвратить ее. Желаю вам всего хорошего. Прощайте.
Эти ласковые слова успокоили мою взволнованную душу, и я ушел, но слуги нации не знают покоя. Лишь только я вернулся в свое логовище в Капитолии и, как подобает члену правительства, положил ноги на стол, вошел один из сенаторов, членов конхологической комиссии, и накинулся на меня:
— Где это вы пропадали целый день?
Я ответил, что если кому-нибудь, кроме меня самого, есть до этого дело, то я могу сообщить, что был на заседании Совета министров.
— Совета министров? Любопытно знать, что вы там делали?
Я ответил, что отправился туда на совещание, вторично давая ему понять, что это вовсе его не касается. Тогда он заговорил самым нахальным тоном и в заключение сказал мне, что дожидался три дня, пока я перепишу ему доклад о каких-то там раковинах, раках, враках, — словом, о каком-то вздоре, имеющем отношение к конхологии, и что меня не могли нигде разыскать.
Это было уж слишком. Это было тем перышком, которое сломило спину клерикальному верблюду. Я сказал:
— Сэр, не думаете ли вы, что я намерен работать за шесть долларов в сутки? Если такова ваша мысль, то пусть Сенатская конхологическая комиссия поищет кого-нибудь другого. Я не намерен быть рабом вашей шайки! Оставайтесь со своей поганой комиссией. Дайте мне свободу или смерть!
С этого момента моя официальная связь с правительством прекратилась. Претерпев поношение в министерствах, претерпев поношение в Кабинете, претерпев поношение со стороны председателя комиссии, которую я согласился украсить своим присутствием, я уступил гонениям, удалился от опасностей и соблазнов высокого положения и покинул мое истекающее кровью отечество в опасную для него минуту.
Но я оказал услуги Государству и потому составил следующий счет:
За консультацию с военным министром . . . . . 50 долл.
За консультацию с морским министром . . . . . 50 долл.
За консультацию с министром финансов . . . . 50 долл.
За консультацию в кабинете министров . . . . . бесплатно
Путевые издержки в Иерусалим и обратно[4] via Египет, Алжир, Гибралтар и Кадикс, четырнадцать тысяч миль, по двадцать центов на милю . . . . . . . . . . 2800 долл.
Жалованье по должности Письмоводителя Сенатской конхологической комиссии, за шесть дней, по шесть долларов в день . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 36 долл.
Итого: 2986 долл.
Ни по одной статье этого счета мне не было уплачено, кроме несчастных тридцати шести долларов письмоводительского жалованья. Министр финансов, преследуя меня до конца, перечеркнул все остальные статьи и попросту написал на полях: „Оставить без последствий". Итак, грозная альтернатива налицо. Государство отказывается платить долги! Нация погибла.
В настоящее время я покончил всякие отношения с официальным миром. Пусть остаются на службе такие чиновники, которые позволяют себя третировать, как лакеев. Я знаю в разных ведомствах много таких, которым никогда не посылают повесток на заседание комитета министров, в которых представители нации никогда не обращаются за советом относительно войны, или финансов, или торговли, как будто у них нет никакого касательства к правительству, и которые тем не менее неукоснительно изо дня в день являются в канцелярию и работают. Они понимают свое значение для нации и бессознательно обнаруживают это в своих повадках и в манере заказывать кушанья в ресторанах — но они работают.