Юлиан Семенов
― ГОРЕНИЕ ―
Вместо предисловия
…Бесспорных оценок и утверждений не существует; слепая приверженность раз и навсегда заданной схеме свидетельствует о малом интеллектуальном потенциале: литое «подвергай все сомнению» как было, так и остается индикатором революционной мысли.
Чаще всего бесспорность оценок проецируется на предмет истории; если технические науки по природе своей не переносят схем и высочайше утвержденных ограничений, да, в общем-то, и неподвластны им, поскольку таят в себе некий феномен «опережаемости» среднего уровня знаний, то история (и, увы, экономика) вносит коррективы в самое себя раз в столетие, а то и реже.
В этом смысле крошечный отрезок развития человечества, период с девятьсот седьмого по девятьсот двенадцатый год, проецируемый на одну шестую часть земной суши, то есть на Россию, является беспрецедентным исключением, ибо часть исследователей относится к этой поре как к вполне благополучным годам нашего государства, отмеченным началом демократического процесса, столь непривычного для традиций абсолютистского строя, в то время как другая часть ученых видит в этих именно годах окончательное созревание того накального чувства гнева, которое и привело к свержению династии Романовых и торжеству социалистической революции.
Эти исследователи (в противовес тем, которые в своих поисках руководствуются более эмоциями, чем объективным анализом фактов, не чужды мистике и былинному ладу) утверждают, что после разгрома первой русской революции, несмотря на провозглашение ряда свобод — под скипетром самодержавного государя и надзором тайной полиции, — сановная реакция России начала массированное наступление на самое понятие прогресса, всячески старалась оторвать страну от Европы, переживавшей экономический бум, страшилась «диффузии республиканских идей» и не хотела (а может быть, не могла) видеть реальные процессы, происходившие в стране: «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».
Именно эти годы не могут не привлекать к себе пристального внимания историков, ибо глубинные сдвиги социальной структуры русского общества со всей очевидностью подтверждали положение о затаенной сущности кануна революции: «низы не хотят жить по-старому, верхи не умеют жить по-новому».
Надежды на программу, выдвинутую политическим лидером (таким в ту пору считали Столыпина), были лишены основания, поскольку даже самый одаренный политик обречен на провал, если он лишен поддержки масс, во-первых, и, во-вторых, пытается провести нововведения самолично, без помощи штаба убежденных единомышленников.
Действительно, несмотря на все потрясения первой русской революции, государственный аппарат империи — не только охранка, армия и дипломатия, но и министерства промышленности, торговли, связи, транспорта, финансов — остался прежним по форме и духу; смена двух-трех министров не внесла кардинальных коррективов в экономический организм страны, что совершенно необходимо мировому прогрессу, который вне и без России просто-напросто невозможен. Законодательство, без которого прогресс немыслим (закон — это абстракция, истина в последней инстанции, руководство к действию, а не расплывчатое постановление), также не претерпело никаких изменений. Буржуазные партии не могли, да и не очень-то умели скорректировать право в угоду намечавшимся процессам капиталистического, то есть, в сравнении с общинным, прогрессивного, развития; монархия ничего не хотела отдавать капиталистическому конкуренту; сам держу; я — абсолют; каждое поползновение на мое — суть антигосударственно, а потому подлежит немедленному заключению в крепость.
Именно поэтому надежды слабой русской буржуазии на эволюционный путь развития, на то, что с Царским Селом можно сговориться добром, были иллюзией.
Именно поэтому — как реакция на державную непозволительность — Россию разъедали сановные интриги, подсиживания, бессильные попытки сколачивания блоков, противостоявших не тупости власти, а друг другу, схватки честолюбий и трусливых малосильных амбиций.
Именно поэтому Россия той поры — ежечасно и ежедневно — становилась конденсатом революции, которая лишь и могла вывести страну из состояния общинной отсталости на дорогу прогресса.
Тщательное исследование документов той эпохи подтверждает, что из стодвадцатимиллионного населения империи всего лишь несколько тысяч человек, объединенных Лениным в большевистскую партию, были теми искрами в ночи, которые пунктирно освещали путь в будущее, порою являя собой повторение подвига первых христиан, поднявших голос против рабовладельческого Рима, казавшегося тогда вечным и могущественным.
…Одним из таких человеко-искр был Феликс Дзержинский.
Книга третья
1907–1910 гг.
Знаменитый Л. Кассий, идеал справедливого и умного судьи в глазах римского народа, в уголовных процессах всегда ставил вопрос «кому впрок?».
«Таков уж характер людей, что никто не решается сделаться злодеем без расчета и пользы для себя».
1
«Охранка чтит тех, кто одет дорого»
«Вице-директору Департамента Полиции
Е. Высокоблагородию 3уеву Н. П.
Милостивый государь, Нил Петрович!
Памятуя о Вашем любезном разрешении обращаться прямо к Вам, минуя инстанции Департамента, рискую переслать Вам запись обмена мнениями между двумя иностранцами в Гельсингфорсе — сразу же после окончания конференции РСДРП, посвященной тактике социал-демократии в Третьей Гос. думе.
Агентура, осуществлявшая запись разговора на листки, вынесла впечатление, что один из собеседников был немцем, в то время как второй — несмотря на знание языка — не есть немец по урождению, а скорее всего поляк.
Эта точка зрения подтверждается также и тем, что один из собеседников по имени „Фриц“ обращался ко второму как к „Йозефу“, — вполне немецкое имя, но, однако ж, дважды произнес его имя как „Юзеф“, что и дало нам возможность выдвинуть гипотезу о польском происхождении второго собеседника.
Некоторые реплики записать не удалось, ибо собеседники порою переходили на шепот. Однако и то, что мои люди слышали („Йозефа“ взяли в наблюдение по поводу возможного участия в конференции РСДРП, якобы проходившей под руководством государственных преступников Ульянова, Плеханова, Троцкого и Дана), дает возможность судить как о мере осведомленности врагов о наших делах, так и о том, сколь сильна их организованность вообще.
Ниже присовокупляю запись беседы:
„
…Отметить себе стадии нашей революции… Первая. Экономический и военный крах, рост дороговизны, деспотизм местного начальства понудил матерей и кормильцев поднять хоругви и крестным ходом, во главе с попом Гапоном, выйти к Зимнему — молить царя о милости… Возобладала традиционная вера в то, что вождь не знает правды, ее от него скрывают бюрократы, надо открыть Царю-батюшке глаза на происходящее, и он все в одночасье изменит. Изменил: приказал стрелять в подданных. Так случилось „красное воскресенье“, которое мы называем „кровавым“.
Павел Милюков зарегистрировал провозглашение своей партии „Народной свободы“, иначе именуемой „конституционно-демократической“, „кадетской“; либералы, земские деятели — то есть врачи, учителя, статистики, часть дворянства, юристы, профессура — стали ее костяком. Я бы определил ее центристской; идеал кадетов — конституционная монархия, типа британской. Левоцентристской партией можно назвать трудовиков; я бы определил их как левых кадетов… Ну и социал-демократы… Эсеров власть в Думу не пустила — бомбисты.
Александр Гучков, за которым стояли ведущие промышленники России и крупные аграрии, провозгласил партию „Союз 17 октября“, „октябристы“, правоцентристы. Шовинистический, великорусский правый блок провозгласили Марков-второй и Пуришкевич… Самую правую часть этих правых возглавил доктор Дубровин, зарегистрировав свой „Союз Русского народа“; программа его уникальна: „назад, к самодержавию, во всем случившемся виноваты все, кто угодно: Англия, масоны, поляки, евреи, армяне, декаденты, Максим Горький, французские импрессионисты, — но только не русские люди; их, доверчивых, нагло обманули иноверцы, иноплеменной элемент, вековой заговор Европы против России“… Горько и смешно, право…
Иногда мне кажется, что великорусские шовинисты — психически больные люди, маньяки… „Заговор Европы“! Они не хотели даже видеть того, что социалистический министр Клемансо не мешал французским банкирам поддерживать царя, а депутат английского парламента Уинстон Черчилль, который не сегодня, то завтра сделается одним из ведущих министров Лондона, выступал — во время предвыборной борьбы — против еврейских погромов в России, но при этом не мешал английским промышленникам оказывать незримую помощь Николаю Кровавому вместо того, чтобы понудить кабинет его величества пересмотреть свои отношения с венценосным русским братцем…
Безусловно, тебе следует знать, кто такой Петр Рачковский. Хотя он сейчас активной роли не играет, но именно он был создателем русской заграничной агентуры, работал в Париже, воевал против народовольцев, потом попал в немилость к Плеве, бывшему тогда министром внутренних дел, и был уволен в отставку. Однако, как только Плеве убили эсеры, военный диктатор Петербурга генерал Трепов вернул Рачковского, сделав директором политической части департамента полиции. Говорят, Герасимов поначалу попал под его начальство. Это мы еще не проверяли. Но ясно то, что сейчас верховодит именно Герасимов, а Рачковский ушел на второй план, если вообще не готовится к отставке, хотя, говорят, его пытался защищать директор полиции Трусевич, активный противник Герасимова…
Буду рад, милостивый государь, Нил Петрович, ежели Вы поручите соответствующим сотрудникам навести справки о „Фрице“ и „Йозефе“, а также о тех, кого они упоминали в своем собеседовании.
Остаюсь Вашего Высокоблагородия покорнейшим слугою
Зуев усмехнулся, подумав, что обо всех тех, кого упоминали «Фриц» и «Йозеф», справки навести невозможно. Как их наведешь в салоне вдовствующей императрицы Марии Федоровны или замке Кирилла Владимировича?!
Зуев перечитал письмо еще раз: опасный документ; от себя запускать в работу нельзя, священные особы государя и государыни затронуты в таком контексте, который не может не вызвать гнев в сферах; довериться некому: директор департамента Трусевич — хоть и работал в прошлом веке по судебному ведомству — не моргнет глазом, отдаст на закланье, а уж о поддержке и думать нечего. Каждый первый боится своего второго, а посему норовит этих вторых менять почаще; меня столкнуть нетрудно, — был выдвинут Плеве, сотрудничал с Лопухиным, уволенным в позорную отставку; конечно, я тут как бельмо на глазу, человек старой команды, таким не верят; если б не трусость, страх движения, давно б вышвырнули, а так, затаившись, ждут неверного шага; дудки; говорить, что все, молчать, когда другие молчат, и дел не делать — тогда не подкопаются; у нас жрут только тех, кто высовывается, самость свою выказывает…
Тем не менее Зуев понимал, что полученная информация таит в себе возможность интереснейшей комбинации, найди он этих самых «Фрица» и «Йозефа».
Поэтому, выписав имена и фамилии, его заинтересовавшие, на отдельные карточки, Зуев попросил своего помощника запустить «материал» в работу.
Ответы, полученные через три недели, заставили его еще раз задуматься над документом из Гельсингфорса; дело того стоило.
«На Ваш запрос № 542-2-11-07 сообщаю:
1. „Роза“ — речь идет о Розе Люксембурговой, одном из лидеров польской социал-демократии.
2. „Родэ“. — Видимо, эта фамилия упоминается в связи с Розой Люксембурговой, поскольку именно она посетила дом Александра Родэ на Крестовском Острове, набережная Средней Невки, 6, где проходила встреча руководящих деятелей соц. — демократии большевистского направления, посвященная тактике партии в июле девятьсот шестого года. Она прибыла туда, сопровождаемая Феликсом Доманским, он же Астроном, Переплетчик, Юзеф, Дзержинский. Здесь же состоялось ее совещание с Лениным после того, как были исчерпаны вопросы тактики большевиков.
3. Ленин, он же Фрей, Карпов, Винтер, является Владимиром Ильичем Ульяновым, лидером большевизма.
4. Доманский, он же Астроном, Юзеф, Ржечковский, Дзержинский, является одним из руководителей польской социал-демократии, по предложению Ленина якобы избран в Лондоне членом ЦК РСДРП.
5. „Дед“, „Литвинов Максим Максимович“ — Меир Баллах, из Киева, после побега из централа, где ему грозила смертная казнь, находится в эмиграции, чаще всего появляется в Берлине, дружен с Розалией Люксембурговой и Карелом Либкнехтовым, отвечает за транспортировку литературы и оружия в пределы империи.
6. „Фриц“ — в картотеке не значится.
7. „Йозеф“ — в картотеке не значится.
8. „Юзеф“ — один из псевдонимов Астронома, Дзержинского, Переплетчика.
Зуев внимательно прочитал дельный ответ Опрышкина, подумал, что человека этого надо будет пригласить для беседы, и отдал распоряжение о немедленном установлении места пребывания Юзефа Доманского-Дзержинского, где бы он ни проживал в настоящее время.
Однако через семь дней пришел ответ, что такого рода указания были отданы директором департамента Трусевичем, начальником варшавской охраны Заварзиным, а также всесильным главою петербургской секретной полиции полковником Герасимовым еще осенью, однако до сих пор член ЦК обнаружен не был, будто сквозь землю провалился.
— Видимо, скрывается в Финляндии или Польше, — пояснил делопроизводитель Опрышкин (действительно думающий человек, но чрезмерно пугливый). — Там нам трудно, Нил Петрович, особенно у финнов, — местные органы управления покрывают революционеров… Тем не менее я стану следить за этим самым «Юзефом» особенно пристально — с вашего разрешения…
Зуев повертел в руках фотографическое изображение Дзержинского: истощенное лицо, провальность щек; явно чахоточный, да и скулы торчат; высоченный лоб, несколько раскосые глаза; бушлат сидит колом; бедные люди, их же определишь сразу по какой-то кургузости; во имя чего лишают себя мало-мальски приличного существования, которого нам и так отпущено с гулькин нос?! Что изменится?!
Галерка периодически захватывает кресла партера, но ведь на сцене продолжает идти все та же пошлая драма, имя которой жизнь…
…Перед выездом из Гельсингфорса Дзержинский зашел в филиал английского «Селфриджес», только здесь продавали самые изысканные костюмы и пальто; выбрал черную касторовую пелерину, подбитую серо-красным клетчатым шерстяным материалом; купил темно-серый английский костюм (наставлял молодых членов партии: «Организовывать вам побег из тюрьмы значительно дороже, чем оплатить расходы на приобретение элегантного костюма, — русская полиция чтит тех, кто дорого одет»), теплые башмаки с гетрами и свитер ручной работы; после этого отправился в парикмахерский салон Ханса Парвинайнена и лег в его удобное кресло — на полчаса.
Поднялся, глянул в зеркало и не узнал себя: усы и бородка были сделаны а-ля Ришелье, волосы подстрижены коротко, по последней моде, ни дать ни взять богатый английский коммерсант; ну, ловите меня, жандармы, смотрите в оба, не пропустите — медали лишитесь!
…Через полчаса был на вокзале, пройдя сквозь посты полиции как нож сквозь масло…
2
«Вот почему полковник Герасимов встречал Азефа самолично»
Дзержинский спешил в Петербург потому, что там начинался суд над депутатами разогнанной Столыпиным Первой Государственной думы.
В поезде, прижавшись головою к холодному стеклу, по которому ползли крупные капли дождя, Дзержинский читал корреспонденцию в черносотенном «Русском знамени» о выступлении председателя «Союза русского народа» доктора Дубровина перед «союзниками» в Вологде:
«Наш народ не принимал и не примет Думу, поскольку она есть не что иное, как порождение сил, чуждых русской национальной идее, которая была, есть и будет идеей самодержавной, персонифицированной в образе вождя, неограниченного монарха, принимающего решения, неподвластные ничьему обсуждению.
Пусть Запад, прогнивший в конституционном разврате, называет Русь-матушку „державой рабов“, пусть! Это от страха перед нашей могучей силой, раскинувшейся от Варшавы до Владивостока! Какая еще в мире держава может сравниться с нашей силою и раздольем?! Заговор иноземных сил против русского духа — вот что такое Дума! „Хотим дать русскому народу демократию и парламент!“ — возглашают бойкие еврейчики и надменные ляхи. А они спросили наш народ, хочет ли он этой самой „демократии и парламента“?! Замах на общинный наш уклад, единственный в мире, есть заговор недругов России, ее традиционных врагов, алчущих нашего государственного падения. Не позволим! Сходы, проводимые нашим народом повсеместно, говорят единодушное „нет“ западным заговорщикам. Не давали и не дадим нашу седую старину на заклание чужеземцам, которые только и ждут, чтобы наша вековая мощь оказалась подточенной изнутри…»
Дзержинский сунул газету в карман, недоуменно пожал плечами; неужели этот самый доктор не видит, что Россия отстала от Запада по всем направлениям? Неужели национализм может сделать человека полубезумным? Неужели не ясно, что община обрекает народ на сонное прозябание в ожидании приказа на поступок, моральную деградацию, постоянный страх?
Кадеты в своих газетах прекраснодушничали, упоенно писали о новой поре, когда исполнительная и законодательная власть найдут в себе мужество завершить под скипетром государя то, что началось в стране после того, как завершилась революция. А что началось? Отчаянье, неверие в способность сановников и молодящихся приват-доцентов сделать хоть что-нибудь; салонное сотрясение воздуха, пустая болтовня, страх перед кардинальным решением.
Правоцентристская партия «17 октября», тучковские октябристы (ах, Кирилл Прокопьевич Николаев, не к тем вы примкнули, жаль, голова светлая, болезнь страны видели еще в девятьсот втором, отчего же эдакий пируэт?!) бранили кадетов за левизну, социал-демократов за бунтарство, «Союз русского народа» за негибкость; на одной только первой полосе сорок семь раз повторено: «патриотизм и национализм» — крылатый лозунг Александра Ивановича Гучкова; не это ли породило презрительное замечание Льва Толстого: «Патриотизм — последнее прибежище негодяя»; десять процентов грамотных на всю страну, про метрополитен знают пятьдесят тысяч, имеющих деньги на выезд в Берлин или Париж; махонькая Англия льет чугуна в три раза больше России, а уж сколько пароходов строит и паровозов — сказать страшно, позор Российской империи, плетемся в хвосте прогресса, стыд и срам. «Национализм и патриотизм», тьфу, позорище, слепота, неумение думать о будущем…
Ощущать приближение общественных катаклизмов дано отнюдь не каждому политику; требовать знания социальных подробностей, которыми всегда отмечен кризис умирающей власти, значит мечтать о невозможном; таланты, как правило, рождаются передовой идеей; эпохи посредственности отмечены серостью искусства и науки; именно революция выдвигает тех, кто умеет в капле воды видеть звезды.
…Спускаясь по мокрым ступеням вокзала, Дзержинский сразу же заметил толстого, громадноростого Евно Азефа; тот, подняв воротник дорогого пальто, быстро шел к закрытому экипажу; лицо человека, который ждал его в нем, было видно Дзержинскому одно лишь мгновенье, — незнакомое, холеное, несколько мертвенное.
Товарищи эсеры, подумал Дзержинский, верны себе: шикарные городские революционеры, при этом защитники крестьянской общины; Дубровин ставит на нее по своей сумасшедшей дурости, а эти следуют партийной стратегии; разрушение общности нищих лишает их питательной среды, того самого недовольства, которое ведет к красному петуху и резне в помещичьих усадьбах, еще бы, «в борьбе обретешь ты право свое». В борьбе с кем и во имя чего?!
…Дзержинский не знал и не мог тогда знать, что встречал Азефа не товарищ по партии, а Александр Васильевич Герасимов, начальник петербургской охранки, сыгравшей, кстати говоря, не последнюю роль в дальнейшей судьбе Феликса Эдмундовича.
…Свиты его величества генерал-майор Дмитрий Федорович Трепов принадлежал к старинному дворянскому роду; братья его — Александр, егермейстер, сенатор, член Государственного совета, Владимир, тайный советник и шталмейстер, член Государственного совета и сенатор; Федор, генерал-адъютант, член Государственного совета и сенатор, — воспитывались, как и он сам, в доме отца, Федора Федоровича, того самого санкт-петербургского градоначальника, в которого двадцать четвертого января 1878 года стреляла Вера Ивановна Засулич, — месть за порку в тюрьмах и доведение арестантов до самоубийства.
Дмитрий Трепов пережил покушение на отца особенно тяжко; поэтому, кончив Пажеский корпус и прослужив в лейб-гвардии конном полку, он отказался от карьеры, которая конечно же была бы стремительной, поменял форму гвардейца на жандармские погоны и сделался московским обер-полицмейстером в возрасте сорока одного года; поставил на Зубатова, устроил с его помощью торжественное шествие рабочих во главе с великим князем Сергеем Александровичем к памятнику Александру Второму, нареченному «освободителем»; возложили венки, провели панихиду; никаких революционных выступлений не было; Трепов ликовал: план Зубатова оказался той панацеей, которая даст империи успокоение, позволит навсегда искоренить крамолу революции, бредни социалистов, одержимых западной идеей.
Однако же перемещения, на которые столь скор двор (кто первый нашептал на ухо государыне или самому, тот и победил), больно ранили Трепова, когда он, не справившись с беспорядками в первопрестольной, был отлучен от должности — с приказом отправиться в действующую армию, на Дальний Восток. А как он мог справиться с чернью, когда войска терпели поражения в Маньчжурии, цены в Москве росли ежемесячно, власть отмалчивалась, являя народу державную величавость, которая на самом-то деле была проявлением обломовщины, — люди, лишенные общественной идеи, не могли предложить ничего нового; удержание, только удержание существующего, никаких реформ, ни в коем случае не отступать от привычного: «не нами положено, не нам и менять»…
Спасло чудо: в день, когда было объявлено про его отлучение от должности, девятнадцатилетний студент Полторацкий стрелял в Трепова за то, что по его приказу были избиты демонстранты; генерал отделался испугом; нажал на связи; появились сообщения в прессе; страдальцы, шуты и убогие нравились государю; тут еще подвалило «красное воскресенье», — вместо дальневосточной окраины Трепов был переведен в Петербург, генерал-губернатором; приказ «патронов не жалеть» сделал его знаменем черносотенцев; назначили — спустя три месяца — товарищем министра внутренних дел и «заведывающим полицией», с оставлением в должности генерал-губернатора В конце октября девятьсот пятого года, когда тучи сгустились над Царским Селом, получил назначение дворцовым комендантом, — самый близкий к государю сановник, вхож в кабинет в любое время дня…
Именно он, Дмитрий Федорович Трепов, позвонив директору департамента полиции Лопухину, спросил, кого тот может рекомендовать на пост начальника петербургской охраны.
— Полковника Герасимова, — ответил Лопухин. — Он Харьков крепко держит.
Вызвав Герасимова в Петербург, Лопухин посоветовал:
— Не вздумайте отказываться, Александр Васильевич. После «красного воскресенья» Трепов получил неограниченные полномочия от государя, человек он норова крутого, поломаете себе карьеру.
Герасимов тем не менее весь день — накануне визита к петербургскому диктатору — готовил фразу, которая бы мотивировала резонность отказа: «Чтобы бороться с революцией, город надо знать, как свой карман».
В кабинете Трепова, однако, сник и, кляня себя за врожденное рабство по отношению к вышестоящему начальнику, покорно согласился, заметив лишь, что боится не оправдать, подвести, не сдюжить.
— Рачковский поможет, — хмуро произнес Трепов. — Завтра с утра и приступайте с богом.
Герасимов прикрыл на мгновение веки и, стараясь не терять достоинства, произнес:
— Но я должен сдать Харьков преемнику и семью сюда перевезти…
— Через две недели вам надлежит быть здесь, — сказал Трепов, — время не ждет.
В тот день, когда — ровно через две недели — Герасимов вошел в кабинет Трепова, тот стоял у телефонного аппарата бледный, с капельками пота на висках, повторяя:
— Господи, вот ужас-то, вот ужас, ужас, ужас, ужас…
Так Герасимов узнал про то, что в Москве взорван бомбой эсеровских террористов великий князь Сергей Александрович.
…Часом позже Трепов бурей ворвался в кабинет директора департамента полиции Лопухина и, не прикрыв дверь, выкрикнул гневно:
— Убийца!
Через пять минут об этом узнал аппарат тайной полиции России; Лопухин был обречен.
Да, здесь, в столице, схарчат в одночасье, подумал тогда Герасимов; кто смел, тот и съел; в смутное время об себе думать надо, только так и дано выжить, иначе — погибель, нищета и бесславье.
…Старый змей Рачковский, состоя экспертом при Трепове, долго всматривался в холеное лицо Герасимова (провинциал, следит за внешностью, усы фиксатуарит, удлиняет каблук, чтоб казаться выше, глаза, однако, торговые, с хитринкой), а потом грустно вздохнул:
— Дмитрию Федоровичу известно, что в городе появилась террористическая группа. Готовят акт против великого князя Владимира, генерал-губернатора, бог знает против кого еще… Денег не жалейте, но подлецов найдите. Если преуспеете — победитель, прохлопаете — конец вашему будущему, время крутое, кости хрустят, сначала-то своих ломают, это легче, искать не надо, под рукою, есть на ком зло выместить. Ну, а я, — чем могу, понятно, — помогу.
— Чем же? — поинтересовался Герасимов, не отводя взгляда от пергаментного лица Рачковского; мало в нем русского; женат на француженке, большую часть жизни провел в Европе, заведуя заграничной агентурой; знался с папой Львом Тринадцатым, открыто ненавидел немцев, стоял за русско-французское единение; не иначе, республиканец. Немец, как и русский, консерватор и монархист, кайзера чтит, а для француза нет авторитета, несет что душе угодно; на этом-то и погорел, голубь, когда прислал из Парижа письмо вдовствующей императрице Марии Федоровне, что ясновидец месье Филипп на самом деле скрытый масон, подведенный к Николаю и государыне змеями. Письмо не влестило, не угадал настроения самого, министр Плеве — несмотря на былые заслуги Рачковского («Народную волю» он ведь разгромил, никто другой), несмотря на его фантастические связи в кабинетах Европы — вышвырнул его в отставку; лишь после того, как сам Плеве был разорван террористами в клочья и началась заваруха, Трепов возвратил Рачковского на права директора политической части департамента полиции с неограниченными полномочиями.
…Рачковский не только выдержал пронизывающий взгляд Герасимова, но самого шефа охранки заставил опустить глаза долу, подумав при этом: «Ты так на своих харьковских „подметок“ [4] смотри, на меня не смей, затопчу». Слова «взорву» даже про себя боялся произнести, поскольку министра Плеве с его подачи боевики порвали в клочья, не с чьей-нибудь еще.
— Помогу идеями, — улыбнулся наконец Рачковский. — Они дорогого стоят… А что есть на свете дороже мужской дружбы, Александр Васильевич?
Такой перешагнет через труп и не посмотрит, подумал Герасимов, пожимая руку Рачковскому: либо его действительно держать в друзьях, или закапывать так, чтобы не поднялся.
Вернувшись тогда в охранку, Герасимов, не испрашивая разрешения Трепова (тот увиливал от однозначных ответов, повторял, как все, что, мол, торопиться не надо, пусть все идет своим чередом, главное — не проявлять суеты, величие державы говорит само за себя; европейские писаки только и ждут, как бы за что нас укусить, не дадим им такой привилегии, выдержка и еще раз выдержка, достойная нашей исторической традиции), вызвал помощников и сказал, что берет на себя внешнее наблюдение: будь то прослеживание маршрутов Витте и Трепова в целях, понятно, их же безопасности, — наблюдение за членами Государственной думы и работу по летучим отрядам эсеровских террористов.
После этого отправился в кабинет Евстратия Павловича Медникова, ближайшего дружка и помощника Зубатова, уволенного покойным Плеве без права проживания в столицах; до загадочности странно, увольнение начальника не сказалось на его аппарате; поболев три месяца, дождавшись, пока уляжется шум, вернулся на службу как ни в чем не бывало. Был Медников коротконог, увалист, но в движениях между тем порывист; грамоте не учен; из унтеров; семья занималась в Ярославской губернии мелкой торговлей, пробавляясь розничным товаром; резвый на ум, сыпавший северными словечками, мол, сын народа, по-иностранному брезгую, да и рафинированным петербургским тоже, — сплошные ужимки; именно этот человек, с зубатовской еще поры, ведал секретной агентурой северной столицы.
Первая встреча с ним состоялась у Герасимова три года назад, в благословенные годы тишины и мира в империи; еще сыск возглавлял Зубатов; был вызван в северную столицу с отчетом.
Посмеиваясь, рассыпая словечки, словно горох по деревянному столу, Медников тогда говорил:
— Плохо работаете, Александр Васильевич, из рук вон плохо, срам, срам! Ни единой типографии в своем Харькове не открыли, а поручик Кременецкий в Екатеринославской губернии каждый год четыре штуки накрывает…
Герасимов захолодел от гнева:
— Я типографии не арестовываю потому, милостивый государь Евстратий Павлович, что у нас таковых нет, а самому ставить на деньги департамента, чем занимается Кременецкий, дабы получать внеочередные награды, — увольте, не стану.
После этого до крайности неприятного разговора сразу же отправился к начальнику департамента полиции Лопухину:
— Алексей Александрович, допустимо ли, что Медников и его фавориты тратят деньги департамента, помогая революционерам ставить подпольные типографии, а потом — арестовав последних — получают за это награды и звания?
Лопухин тогда мягко успокоил Герасимова, отпустил с миром, намекнув на скорое его повышение по службе; слово сдержал, через месяц дал погоны подполковника. Воистину, смелых боятся; кто кулаком по столу стукнет, тот и победил; молчуна отбрасывают с дороги мыском сапога, раб не страшен, цыкнешь на такого — в штаны наложит; страшатся громких, на том Европа силу набрала, только мы радеем, чтоб все мышами жили, не высовывались…