Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жулье. Золото красных. Выездной - Виктор Львович Черняк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Заскочила в кооперативное кафе меж Остоженкой и Арбатом; переговорить о торжестве. Раз в год Фердуева задавала бал пайщикам и сотрудникам предприятия за свой счет. Фердуевские балы гремели в кругах посвященных. Скрывать? Нечего. Раз в год и церковные мыши в состоянии побаловать себя. Хозяйка оплачивала по счету смехотворную сумму, но стол пиршественный ломился, однажды, кажется Помреж вытянул из кофра фотоаппарат, намереваясь щелкнуть загроможденный невиданным жором стол и гулящих, Фердуева осадила: «А вот этого как раз не нужно! Лица снимай отдельно от стола или… стол но без лиц!» Через час-другой после застолья, только скромный счет удостоверял какой пир гремел милостью Фердуевой и, если любопытствующий разделил стоимость вписанной в бумажку снеди на число гостей, да кумекал в кооперативных ценах, получалось — стол наисиротский.

Фердуева зашла в вылизанную подсобку, тут же притащили кофе — и, не заметила кто — рюмку коньяка, вслед появился владелец, всегда завораживающий Фердуеву фамилией — Чорк.

Чорк — лицо отставного боксера, ручищи, как экскаваторные гребала, улыбка младенца — внимательно выслушивал, не перебивая и кивая самому себе. В заведении Чорка пить не полагалось, но не пить на балу скучно, и Чорк, как и многие, для проверенных лиц освоил незатейливое разливание коньяка в пузатые графины, ничем не отличающиеся от вместилищ подслащенных напитков.

— Разлить старлеев или капитанский?

Фердуева поморщилась: трехзвездочный коньяк для ее рати не почину низок, да и капитанский, четыре звезды — отдает скаредностью.

— Заправь генеральским, — уронила заказчица и обиделась, не увидев в глазах Чорка и тени уважения, только готовность все устроить, как требуется.

Чорк попутно предложил Фердуевой швейцарские часики. Миляги. Купила не торгуясь, лето намеревалась отзагорать в неприступном пансионате и уже сейчас вкладывала деньги в ублажение доставальщице путевок. Часы Чорка Фердуева оставит себе, а поднадоевшие свои, на коих ловила не раз восторженный взор путевочницы, снимет царским жестом с запястья и замкнет на веснушчатой, мучнистой коже пожизненной уродки.

Чорк проводил до входа, предупредительно распахнув мореного дерева дверь с витражами и, перехватив оценивающий взгляд Фердуевой, пояснил:

— Дверь ладили четверо, все с высшим… художественным, теперь год гуляют на заработанное. — Чорк огладил хрустально промытые витражи и даже потянулся к разноцветным плоскостям, вспыхнувшим внезапно сиганувшим меж крыш солнечным лучом, будто желая поцеловать.

Фердуева такси не отпускала, уселась на заднее сидение, скользнула взглядом по счетчику, не из скупости, а желая знать стоимость поездки из чистого любопытства: ремонт ее машины затянули сверх оговоренных сроков, и, не дав таксисту тронуться, Фердуева выскочила, притормозив движение мужчин на тротуарах, замедливших пеший ход при виде такого восточного великолепия форм и красок, ринулась в ближайшую телефонную будку.

Чорк наблюдал за гостьей сквозь цветные стекла: нет, чтоб от меня позвонить — все секреты! Крутая бабенка, наделенная свыше особым даром решимостью, как раз в таких проявлениях, что окружающим ясно — эта ни перед чем не остановится. Если и числилось нечто притушающее привлекательность Фердуевой, наносящее ущерб ее женским чарам, то как раз мужская твердость и очевидная всем хватка. Фердуева набрала номер автосервисников, рекомендованных Мишкой Шурфом, объяснилась резко, завершив излюбленным — я деньги плачу! И швырнула трубку.

Чорк не лишил себя удовольствия оглядеть с ног до головы стремительно пересекающую проезжую часть цыганской яркости женщину, облаченную в невиданные одеяния. Фердуева шваркнула дверцей такси так, что водитель затосковал: как бы колеса не отскочили! Другому пассажиру ни в жизнь не спустил бы, а тут только краем глаза зыркнул в зеркальце заднего вида на подтянутую, с подчеркнутыми свинцовой серостью глазами женщину и смолчал, даже удивился себе, обычно склочному и не склонному извинять всякие-разные придури ненавистникам общественного транспорта.

Такси взметнуло пыль из-под задних колес, облачко поплыло к входной двери коопкафе и медленно легло на витражи. Чорк извлек из кармана замшевый лоскут и, не торопясь, протер цветные стекла.

Почуваев, после доклада Фердуевой о подвалах, уловив в хозяйском голосе больше, чем заинтересованность, решил обследовать подземные пространства лично. Почуваев-отставник, решительный, коротконогий мужчина с бритой головой, с виду весьма консервативный, любил новации и даже к «тяжелому металлу» и прочим придурям молодняка относился вполне терпимо. Вообще в Почуваеве поражал контраст между сумеречной внешностью и веселым нравом. Почуваев никогда и нигде не терялся, обожал балагурить, мог посквернословить с понимающими толк в ругательствах и вообще, умел находить подходящее обращение с типами самыми капризными.

Ходил Почуваев три сезона под защитного цвета плащ-палаткой, а четвертый, летний сезон, таская десятирублевые сандалеты непременно с яркими пестрыми носками, брюки пузырем и тенниски образца пятидесятых годов — неизвестно где и раздобывал такую редкость, может, донашивал старые запасы. Под плащ-палаткой Почуваев носил обычно затертые до сального блеска костюмы неопределенной масти и клетчатые рубашки, застегнутые на все пуговицы, а в особенно торжественные дни еще и галстук нацеплял. Людей почуваевской складки обычно боготворят кадровики, неизвестно отчего решив раз и навсегда, что именно на таких стоит-держится земля родная.

Почуваев готовился к спуску в подвалы обстоятельно. Из дома захватил фонарь, запасную лампочку к нему упрятал в нагрудный карман рубахи, надел ботинки поплоше, не забыл прихватить одежную щетку — вдруг пылью обсыпет или еще какая оказия? Одним словом, к экспедиции отставник снарядился продуманно и без спешки. Сдав дежурство Ваське Помрежу, Почуваев домой не спешил: чего там делать? Газеты читать? Он и так перечитывал на службе ворох под потолок, телевизора тоже насмотрелся под завязку, что и делать тягучими вечерами, если клиенты нешебутные, не орут в мат-перемат, не безобразят и ведут себя пристойно, лишь изредка нарушая покой Почуваева общепринятыми вопросами про кипятильники, сахар или чаек, желательно зеленый. Итак, отдежурив, Почуваев спустился на лифте и, кивая отражениям в зеркальных дверях, двинулся к подвальному лазу, как именовал про себя забытый, заставленный отслужившим свое сейфом, вход.

После окончания работы и в выходные дни институт преображался в вымершую планету: тишина, пустота, ни души. Лишь шальной прусак наискось скользнет по стене. Владения свои Почуваев знал досконально, все восемнадцать этажей, все холлы и переходы, все каморки, темные антресольные комнатенки, начинку чердаков и котельных. Субботы и воскресенья в институте Почуваев особенно любил, медленно при дневном освещении бродил по коридорам, заглядывая в лаборатории, в пристанища бумагоперекладывательных инженеров, в жизни не завернувших гайки, не знающих с какого конца ухватить паяльник. На столах оставляли забытые бумажки, раскрытые записные книжки, в неплотно задвинутых ящиках раскрытые фолианты, кое-где торчали вязальные спицы, запасная обувь пряталась в низах шкафов, разная разность завораживала Почуваева; иногда экс-воитель усаживался за стол, перелистывал чужие записи, шептал номера неведомых абонентов, гладил недовязанные шарфы, иногда замирал перед широкими окнами и сквозь муть немытых стекол смотрел на раскинувшийся внизу город.

Почуваев любил представить назначение тех или иных предметов, упрятанных в ящиках, представить их обладателей или обладательниц, их расчеты, прикидки, тронуть думы другого о выгодах, попытаться представить, благодаря бессловесным вещам, чем жив неизвестный, никогда не попадающий тебе на глаза.

Но сейчас Почуваев шагал по маршам бетонной, уже не такой чистой, как основные, лестницы, чуя обостренным нюхом приближение затхлого подвала, замечая нетщательность работы уборщиц, которые, чем ниже, тем поспешнее промывали стены, протирали ручки дверей, а на щитах электроприборов, на ветвящихся тут и там кабелях нагло серела многомесячная пыль, свидетельствуя, что сюда взгляды начальства не проникают годами, здесь ничья земля, ничейная территория, неподвластная никому и всего-то в двух-трех метрах вниз от вскипающего по утрам обширного холла института-гиганта. Почуваев рассмотрел похабное словцо выведенное пальцем на слое пыли, хохотнул: небось водопроводчики или слесаря оставили отметину, и попытался представить лицо утренних уборщиц, читающих послание. В лабиринтах коридоров Почуваев ориентировался свободно, а неприученный к полутемным, гулким переходам с извивами бесчисленных поворотов заплутал бы враз, внутренне возопив: неужто потеряюсь посреди шумного града под потолком, по верху коего бродят сотни людей, а ты тут в одиночестве чахнешь, не ведая, как выбраться? А подашь глас, кто ж услышит? Только хлам, снесенный с разных этажей, рубильники да кнопки неизвестного назначения промолчат безучастно, а может полупридушенное эхо метнется из-под низких потолков утопленных в землю помещений.

Почуваев тронул бухту пожарного шланга, притулившуюся в углу, попробовал приподнять — тяжеленная, дьявол! Бросил шероховатую скатку и двинул по узкой, почти трапной, лесенке, сбегающей круто и страхующей спускающегося высокими перилами.

Разумнее всего, если Фердуева примет его прожект: дело ладить по субботам и воскресеньям — за двое суток работы, если все поставлено на широкую ногу, наклепают дай Бог. Начинать, скажем, с пятницы в полночь и до раннего утра в понедельник. Если же каждую ночь начинать, да сворачивать дело к рассвету — наломаешься; без точных прикидок и расчетов сейчас трудно решить, какой режим себя оправдывает, имело значение не только собственно производство, сколько его скрытность — пусть меньше, да спокойнее. Почуваев передохнул, попытался примирить себя с кражей идеи Васьки Помрежа; уже и впрямь не отличал, кто первым подал идею, в конце концов, не перегрызутся же они за первенство — патентовать, поди не понадобится: а когда производство даст денежный выплеск, поди разделят навар. Нравилось Почуваеву это молодежное — навар! Лучше не скажешь, емко получается и каждому ясна суть. Навар обещал поразить размерами. Дух захватывало, когда представлял последствия; хорошо, что во главе дела Фердуева. Сам Почуваев понимал: ему не потянуть, тут потребна башка с шестиподъездный дом, все учесть да взвесить, все связи проследить, наладить сбыт и учет, да что еще там понадобится. Почуваев догадывался, что самое основное ему неведомо — изюминка сокрыта, производством никогда не занимался; ему командуют, он командует; его оборут, он обрявкает; его приголубят, и он младшему личному составу отец родной. Почуваев жизнь прожил проводником, ну вроде медной проволоки, какой сигнал запустят, такой и с другого конца и снимут; проводником Почуваев служил идеальным, по врожденной веселости нрава зла подолгу не держал, его любили, и никто не задавался вопросом, за что громада государства содержит, и сытно, этого мужика, в общем не делающего ничего дурного, но и ничего путного тоже; Почуваев не мешал, но и не помогал, не способствовал и не вредил, вроде, как жил и не жил одновременно, а сколько таковских ходило-бродило вокруг табуны.

Почуваев приблизился к маскирующему вход в подвал сейфу. На вид с места не стронешь, но Почуваев — мужик при крепких лапищах — уже не раз пробовал волоком тащить, раскручивая махину на углах. Когда дело обустроится, надо б дверь припереть шкафом дээспэ, грузным на вид, а на деле для хлипкого канцеляриста пушинка, не рвать же сердце, каждый раз, спускаясь в подвал. Почуваев привык к полумраку, пригляделся, перед схваткой с сейфом глубоко вдохнул затхлый, с примесью машинного запаха, воздух и рванул сейф на себя. Лестница-трап скрипнула позади, жалобно застонали металлические перила. Почуваев почувствовал чужого, взгляд сзади уперся меж лопаток. Ладони взмокли, а шея напряглась так, что Почуваев решил: более шее не вертеться…

Апраксин любил разгуливать по рынку: жизнь не расписана, не втиснута в привычные рамки каждой мелочи, то и дело вспыхивают ссоры, взвихряются перебранки, раздаются выкрики, сталкиваются интересы, торгуются продавцы и покупатели с лукавым прищуром, кто зло, а кто себе в радость — не из жадности, а скорее из жажды общения. Фургоны-алки, развернув алюминиевые зады, переломленными гусеницами, опоясывали рынок. Торговля шла не бойкая, но оживляющая обычно мертвые прирыночные пространства. Апраксин выбрался из-под сводов рынка. Увидел оливколиких, коренастых мужчин в темных костюмах, со щеками под двухдневной щетиной и непременно в меховых шапках, хотя солнце шпарило по-летнему. Меж низкорослых высился Дурасников, чуть подале, у бровки тротуара, чернела «волга», а в машине Колька Шоколадов терзал все ту же книженцию.

Зампред величаво слушал гортанную воркотню торговых людей, прибывших из южного подбрюшья державы: их хлопотами, мольбами, нажимами, недоспанными ночами сюда перебрались фургоны-алки, дабы скрасить невеселые столы жителей стольного града.

Люди с оливковыми лицами взирали на Дурасникова, как ученики на патриарха; Дурасников кивал, морщил лоб, вращал глазами, заинтересованно переспрашивал, поворачиваясь то к одному, то к другому, но свет глаз зампреда свидетельствовал, что их обладатель парит вдалеке от рынка, от фургонов, от грязных халатов и допотопных весов с гирями музейной древности, истертыми до блеска тысячами пальцев.

Коренастые негоцианты вились вокруг Дурасникова роем. Зампред норовил развернуться к солнцу так, чтобы лучи лизнули меловой белизны с серым отливом кожу. Рой густел, и тогда только голова Дурасникова виделась поверх поляны меховых шапок, то растекался в стороны, тогда скального цвета ратиновое пальто зампреда, увенчаное начальственной главой, напоминало памятник, воспаривший на рыночных подступах волей не слишком одухотворенного скульптора.

Апраксин замер меж торговок яйцами: Дурасников как раз в броске яйцом. Хулиганские помыслы! Апраксин припомнил, как прошлым, нет, более давним летом — учинил бомбардировку яйцами лобовых стекол грузовиков шоферы-дальнобойщики устроили под окнами дома Апраксина ночное лежбище. Грузовики по утрам ревели надсаживающимися моторами и будили весь дом: яичную войну Апраксин выиграл — попробуй отмой лобовое стекло от разбитого яйца — хотя не без схватки; сцепился в рукопашной с шофером-драчуном.

Апраксин вспоминал, и зампред споткнулся о чужие зрачки, вернулся на рыночную площадь из бани или грядущего однокомнатного рая подруги Наташки Дрын, мигом опознал Апраксина, тут же всплыл звонок Филиппа-правоохранителя. Помрачнел, насторожив рой оливковоликих, гудение голосов вмиг спало, приученные отличать оттенки начальственных чувств люди опешили: что прогневало могущественного чина? Кто? Люди в шапках, примолкнув, принялись подозрительно вглядываться друг в друга.

Дурасников больше на Апраксина не таращился: и так ясно — следит, не ошибся Филипп, тип посадил под колпак и «двадцатку» Пачкуна, и самого Дурасникова, переписал номера машин пачкуновских дружков, упаси Бог теперь Шоколада оставить черную «волгу» с номером — тут сомнений нет — известным каждою цифрою Апраксину, вблизи «двадцатки». Дурасникову, как и любому, не нравилось оказываться под слежкой-объектом, хохотнул бы Филипп. Зампред раздвинул плечом рой смуглых сограждан и задумчиво двинул по площади, задерживаясь у распахнутых торцов фургонов, успевая удивляться, что продавцы даров юга не обращают не него ни малейшего внимания, не ведая, что на рынке и прилегающих асфальтовых площадках могущественнее Дурасникова нет: ход рыночного механизма целиком регулируется им: возжелает-выключит, возжелает-наддаст парку.

Определенно враг, размышлял Дурасников, вырабатывая линию поведения, прикидывая разные-разности. Такого запросто не пуганешь. Если человек со всей серьезностью днями пасет объект — ишь как изъясняюсь! — от такого жди худшего. Как Филипп намекнул? Три привода в вытрезвитель и… на принудиловку. Да так ли все гладко сладится? На словах все кругло да споро катится, а только приступи практически, враз вылезают случайности, непродуманности, глупости первостатейные… Радовало одно: пугать да нажимать выпадает Филиппу, его людям, а Дурасников вроде над схваткой, если прижмут, он-то команд не давал, мало ли что Филиппу взбрело в голову. Филипп не тюха, свою выгоду не пропустит, может, потому пошел навстречу Дурасникову, чтоб компру заиметь? Дурасников взмок — не дышало тело под ратином, да и страх гайки закручивал. Меж Филиппом и Апраксиным, как меж двух огней. А тут еще Пачкун пару бунтов местного значения отчебучил. Узлы стягивались, все туже сдавливали голову зампреда, и боль, пульсируя вначале на висках, начинала долбежку повсеместно.

Дурасников еще раз окинул взглядом подведомственный ему рынок: музыка надрывалась, девицы плясали с поддельным восторгом, очереди прокалялись под солнцем, старушки стыдливо считали гроши в сухоньких ладошках, выходные мужья набивали ротастые сумки всячиной, дети лизали мороженое, ликующие, не подозревающие, что это Дурасников накормил их лакомством.

Апраксин сбежал с плавного спуска от рыночных дверей, и Дурасникову показалось, что этот человек сейчас бросится за ним, вцепится в глотку и примется душить на глазах у молодых мам с колясками, домохозяек, увешанных гроздьями пакетов и авосек, усталых цветочников, скучающих у развалов гвоздичных головок. Апраксин опасений Дурасникова не ведал, не знал, что опрометчиво вел себя у витрины «двадцатки», не знал, что люди Филиппа вышколены на славу, и случилось худшее — Апраксин, будто камешек застрял меж зубцов слаженно вертящихся шестерен, смазанных и не допускающих появления постороннего предмета, инородного тела, меж снующими деталями сложного деньгоглотательного механизма.

Дурасников ринулся к машине. Шоколад врубил движок загодя и рванул с места сразу же, как только зад начальника упокоился на мягкой подушке сидения.

Апраксин случайно выскочил на проезжую часть, как раз под капот резко сворачивающего автомобиля. Шоколад, едва успел вывернуть руль, лакированный бок крыла скользнул по брючине Апраксина, оставив пылевой след на светлой ткани.

— Сдурел, что ли? — Дурасников, не поворачиваясь, прикрикнул на шофера: если б что случилось здесь, задави они этого следопыта и тогда… Дурасников не утерпел, обернулся, глянул сквозь заднее стекло на удаляющуюся фигурку, поостыл и невольно мелькнуло: что б произошло, ухайдакай Колька докучливого соглядатая? Вышло б лучше не придумаешь, под суд выпадало Шоколаду, а Дурасникову — воля; но это если б сразу же под колесами и конец, а если б только побился-поломался пострадавший, тогда пришлось бы туго, прознал бы он, больничный пленник, чья машина и начал бы катить бочку, припомнив собрание, их перепалку и получилось бы, из мести Дурасников сбил обидчика.

— Теллэгэнт! — прошипел Шоколад. В его устах страшнейшее ругательство. — Спят на ходу.

Дурасников промолчал: и то сказать, от этих умников одни беды, с пачкунами всегда сторгуешься, а умники больно принципами нашпигованы, сами подталкивают к порке да расправе. По разумению зампреда, все складывалось в жизни недурно, если б не бузотеры, все им в жизни не так, всего мало, да плохо, расшатывают лодку, мать их так, невдомек, что враждебные силы только ручки потирают. Что за враждебные силы Дурасников не представлял, не обременял себя распутыванием клубков, а только знал, что все, кто против него, — силы враждебные и спорить нечего, а еще знал, что проводить черту меж правыми и виноватыми, размежевывать агнцев и козлищ на роду написано именно Дурасникову и таким, как он; вроде пастырской миссии, когда носителю вероучения всегда больно зреть как плутают несмышленыши в вере, в лабиринтах псевдоправдивых истин, напетых чужаками. Дурасников в вере преуспел, у него на лице каждый прочтет — не сомневаюсь! Готов поддержать каждого, кто выше, и всех вместе. Получалось, что Дурасникову вера дана, как абсолютный слух, никогда не сфальшивит, не кукарекнет с чужого голоса, хор не портит, а хор всегда прав: это солист распаляет самомнение зряшним, что хор для него обрамление, но хор-то знает, что все обстоит как раз наоборот.

Апраксин щурился, смотрел на вихрь пыли, вырывающийся из-под колес авто, и мышиного цвета шлейф нагонял тоску.

Теперь Апраксин припоминал, будто во взгляде Дурасникова скользили смущение и опаска, по лицу зампреда можно бы предположить, что с южными негоциантами он сговаривался о вознаграждении за отцовское отношение к торгам. Апраксин понимал, что дурные дела не обговаривают прилюдно, а только с глазу на глаз, и одергивая себя, укорял, отвращал от пустых придирок к зампреду — одно дело бесхозяйственные муки, другое вымогатель; тут Апраксин мог пережать в нелюбви, если человек тебе не по нраву, зря не навешивай на него грехи мыслимые и немыслимые. Погрязли все в подозрениях, дурная пора, подозрения множат зависть, побуждают к лихим мерам, жестоким, очевидно бессмысленным, а чаще вредоносным.

Тепло еще не привычное — весна только нарождалась — размягчило, образ Дурасникова заплясал в прогретой дымке, вытеснился ветвями деревьев со взбухшими почками. Ярмарка гомонила, околдовывала. У бабки, напоминающей сморщенный гриб в низко повязанном платке, Апраксин купил полкило малосольных огурцов в пластиковом пакете и, разгрызая пупырчатый овощ, двинул к дому, оглядывая просыпающиеся деревья и только изредка подумывая о Фердуевой и квартире, обращенной в крепость.

Почуваев так и прилип к сейфу. Намертво, будто приварили пряжку армейского пояса к поверхности несгораемого шкафа. Человек на лестнице-трапе замер, подвал смолк, и только напряжение двоих, неожиданно встретившихся, могло вот-вот с треском разрядиться голубыми искрами.

Почуваев не робкого десятка, к тому же успел переворошить в мозгу немало в эту липко тягучую минуту: ему ничего вроде не грозило. Страх навалился неведомо откуда — обстановка затхлого подземелья способствовала, а если вдуматься?.. Почуваев не крадет сейчас, не зарится на чужое, не пойман с казенным добром в обнимку или за пазухой. Разве недопустимо после службы рачительному человеку проверить, что да как в его владениях? Хорошо, что не успел еще сейф оттащить и обнажить потайную дверь отставник сильно надеялся, что его секрет никому не известен, значит он поднесет его Фердуевой на блюдечке, потупив смиренно взор и точно зная, что добрые дела, попахивающие прибытком, Фердуева без воздаяния не оставляет.

Почуваев прижал кулаки к груди, резко обернулся.

На лестнице карикатурным фитилем высился Васька Помреж и скалил в ухмылке лошадиные зубы.

Почуваев стряхнул страх, вытер платком опасения, проступившие на лбу потом, вперился в Помрежа.

Васька выписывал пальцем кренделя на запыленных перильцах, не намериваясь нарушать тишину.

— В молчанку играем? — не вытерпел отставник.

Васька спустился с лестницы, вплотную притиснулся к Почуваеву, дотронулся до сейфа.

Знает ирод, ужаснулся Почуваев, знает мой секрет липовый, ишь как оглаживает сейф, будто шепелявит смешливо: что ж ты, дядя, от собрата по трудам утайку имеешь? Нехорошо! Не по-христиански! Делиться надобно и радостями, и печалями… последними не обязательно, а первенькими, ох, как желательно…

Почуваев онемел. Васька Помреж гладил сейф проникновенно, как мать давно утерянного и вновь обретенного сына, как юное создание любимого, как умирающий руку провожающего в последний путь.

Стервец! Мысли Почуваева метались потревоженной вороньей стаей, разрывали на части, то придавали решимости, то обескураживали, лишали воли.

— Ты, дед, аж побелел, — лошадиная морда Васьки прянула к отставнику, зубы желтые, криво растущие в розовых деснах, показались неправдоподобно длинными, как у вурдалака, виденного Почуваевым недавно по видео. — Какая надобность тебя спустила в эту ж…

Знает ай нет? Почуваев по опыту ратных учений усвоил: слабину не выказывать, пока не припрут вчистую.

— Вась, — Почуваев привалился к сейфу, расправил плечи, будто собой хотел защитить, укрыть от посторонних взглядов потайной ход, — Вась, в холодильнике на восьмом банка красной икры, стеклянная, я ее залил оливковым маслом, объедение — угощайся!

Помреж уловки Почуваева давно изучил: уводит с курса, старикан, усек, что пожрать Васька охоч и при едальных размышлениях напрочь забывает остальное.

— Что к шкафу прилип? — Васька щелкнул зубами, да так натурально, с таким костяным пристуком, что Почуваев оторопел: вдруг и впрямь вурдалак? Местечко для расправы наиподходящее — не души, а шкаф несгораемый пуст и ключ от стальных створок торчит, засунет его туда после кровепития Васька Помреж, ищи-свищи, век пролежишь, никто не торкнется.

Васька на приманку Почуваева не клюнул.

— Михал Мифодич, какая нужда сюда пригнала?

Не отвяжется, тоскливо полыхнуло у Эм Эм Почуваева, жаль, не мастак он придумывать. Втюхать, что бутылек припрятал? Глупо. Васька знает, что принимает на грудь Эм Эм умеренно и уж никак не скрывая от Помрежа. Набрехать, что отложил пару железяк для дачи? Не поверит, гад, тут же потребует показать, а как назло под боком подходящего лома не видно. Получится, Эм Эм крутит, а значит, тайная цель его прихода не прояснена, и Васька примется по новой напирать. Можно б рявкнуть, как подобает старшему офицеру: «Ты че! Допрос тут учиняешь? Пошел бы на…», да отношения с Помрежем добрые, на равных; если честно, то отставник обгладывал идейку Помрежа и в глубине души мучался угрызениями. Васька-то про подвал удумал, потому так и напирает с подковыркой, не поддаваясь на обман.

Помреж по-своему жалел Почуваева: экс-вояка прозрачен для Васьки, весь, как на ладони, со всеми его немудреными хитростями, ловушечными ходами, потаенными расчетами.

— А хочешь скажу, зачем ты здесь? — тут Васька допустил промашку.

— А скажи! — нахохлился Эм Эм, и опять липко потекло, особенно по затылку; радость первым сопроводить сюда Фердуеву тускнела на глазах, и Фердуевская доброта в грядущем распределялась уже не на одного, а на двоих.

— А скажи! — задышливо повторил Почуваев, и сердце напомнило о себе резким прострелом. Душно здесь, хватит пыль глотать… И в этот миг Почуваев прозрел, как пронзило: не знает Васька про дверь ни черта, на пушку берет, и облегчение тут же вышло, и сердце-мотор треклятый отпустило, и даже воздух посвежел.

— Молчишь! — торжествующе укорил Эм Эм. — То-то и оно. Проверяю, Вась, наши владения, — и уж совсем по-деловому, — в директорском холе одна дурья башка запачкала непотребно диван, не шибко, но видно, возьми у меня голландский баллон, обработай обивку, все же общегосударственная собственность, требует уважительного отношения. Э-э, ма! Жмут, валтузят задами кому не лень! — Почуваев поскреб за ухом. — Двинули, Вась, мне домой пора.

— Значит не скажешь? — Помреж положил руки на плечи Почуваеву, и отставник ощутил немалую силу этих, на вид не устрашающих, даже цыплячьих рук.

Жилистый, черт, шваркнет башкой о сейф и… Тьфу! Почуваев сбросил чужие лапы с плеч. Чего задергался. Помреж малый смирный и ладят они на пять с плюсом.

По лестнице-трапу первым взбирался Помреж, за ним тащился Почуваев. Плоский тощий зад Помрежа обтягивали вытертые до белизны джинсы с кожаными заплатками в промежности.

И я хожу беспризорником в рванье да старье, хуже мешочника, — Эм Эм поморщился, мало кто из приходящих в институт по утрам в будни, слепо скользя по незаметным фигурам Почуваева и Васьки Помрежа, мог бы подумать не то, что о достатке, а о крупных деньжищах. Ваську, преображенного, Эм Эм видел на юбилейном торжестве Фердуевой по итогам года. Граф, да и только! Изумился тогда Почуваев, глянул на Помрежа с оторопью, не признал сменщика попервости, и только, когда граф вытянул лошадиную морду, да обнажил зубари — только тогда Почуваев признал напарника.

Подошвы ботинок Помрежа, подбитые подковами, мелькали перед носом и то, что Васька по-своему экономит, не транжирит деньги попусту, объединяло его с отставником, рождало в груди Почуваева чувство сродни отцовскому, тем паче, что сыновьями Бог обделил, а единственная дочь маялась с мужем по военным городкам, и Почуваев, хоть и скрытно от жены, не одобрял выбор дочери, а при редких свиданиях с родной кровинкой намекал: «Брось его, ежели невтерпеж. Батяня прокормит, не боись!»

В холле института Помреж довел Почуваева до стеклянных дверей, отомкнул щеколду, оперся об остекление:

— На восьмом, говоришь, икорка?

— Так точно, вашбродь! — Почуваев шутейно козырнул и промахнулся, едва не угодив пальцами в глаз. Ишь, ушел навык, подводит рука, так вот незаметно к старости скок-поскок, дела… Уж и в метро место уступают, а давно ли Почуваев молодцевал?.. Вскакивал, подставляя плавным жестом локоть сгорбленным старушкам.

Помреж кивал, будто болванчик, из тех, что Почуваев понавез в начале пятидесятых годов, работая советником в северо-восточных провинциях Китая.

— Ты точь-в-точь, как болванчик из моего коллекциона, — подъелдыкнул Эм Эм.

Помреж по-блатному сунул большой палец под верхнюю губу и чиркнул по ней:

— Век свободы не видать! Михаил Мифодич, а что ж ты, добрая душа, искал в подвале мне разлюбезном? Это ж я о нем думу имел первым!

— Брось, пустое, — смешался Эм Эм, глаза воина-забияки вдруг налились кровью от с трудом сдерживаемого гнева.

Помреж давно приметил: водилось за Почуваевым полыхать негодованием и помидорно краснеть, особенно, если не удавалось гнев выплеснуть в лицо обидчику. Попал в точку, подвел итог Помреж, финтит напарник, чего бродил в подвале…

Прохладный воздух с улицы продул разгоряченные чужими подозрениями мозги Почуваева, отставник собрался, ткнул Ваську в грудь, по-дружески, еще тяжелым кулаком и двинул к черной «волге»-фургону, купленному хлопотами Фердуевой почти новым у могущественной организации.

Наташка Дрын озаботилась субботним посещением бани, прозванивала подруге — ненадежной в переговорах, умеющей без смущения изменить данному ранее обещанию за час, а то и за полчаса до его исполнения. Сейчас подруга колебалась касательно субботнего похода в баню, и Наташка Дрын, как отвечающая за поставку услады для Дурасникова, напирала и долбила подругу неотразимыми резонами: квартиру пробьет, поняла?.. При деньге кабан, не сомневайся!.. Вовсе не старый, толстый — другое дело, так тебе в балете с ним не вальсировать, зато поддержит финансово… мужики, когда стареют, будто прозревают — надо платить, если стесняются впрямую, дарами разными компенсируют перепад возрастной… плохого тебе, дурища, не желаю.

Наташка тоскливо прикидывала: не дай Бог сорвется, дон Агильяр рассвирепеет и отыграется целиком на ней; у Пачкуна свои заморочки с Дурасниковым, Наташке неведомые, и по усердию Пачкуна видно — нужен ему Дурасников позарез, и срывы в умасливании зампреда недопустимы.

— Мы за тобой заедем, — добавила Наташка, учитывая лень подруги, а зная любовь к еде необычной, дожимала, — жор отменный, выпивка — класс, хванчкара грузразлива, тетра, киндзмараули, — а еще, припоминая, что подруга, как многие жрицы любви, помешана на сохранении здоровья, давила и давила, — красное вино кровь обновляет… не знаешь? Темная! Подводники ведрами потребляют…

Сговорились еще созвониться к вечеру, Наташка смекнула без труда: на субботу у подруги есть параллельные предложения и сейчас та взвешивает на тончайших весах, какое принять.

Каждый раз, после разговора со Светкой, завсекцией — Наталья Парфентьевна Дрын — упрекала себя за бессеребрие и неумение постоять за свои интересы.

Роман с Пачкуном длился и длился, и думать о его исходе не хотелось, все слишком очевидно: не уйдет Пачкун из семьи, не переломает быт налаженный о колено. Наташка ему удобна, молода, хороша, всегда под рукой, исполнительна, ничего не требует, понимая, что только при покровительстве Пачкуна — асса совторговли — обделывает свои дела без последствий, Наташка давно уяснила, что безоблачное небо над головой такое — только молитвами Пачкуна, читанными перед алтарями Дурасникова и прочих районных начальников, к коим Наташка доступа не имела. Любовь любовью, но дон Агильяр мог одним движением перекрыть Наташке кислород, и тогда прощай флаконы духов без счета; прощай возможность не мусолить каждую купюру, обливаться потом перед оплатой в кассе; прощай любимые одеяния, привозимые доблестными спортсменами; прощай компании Мишки Шурфа и разудалые загулы в дорогих злачных местах.

Наташка проживала с дядей, инвалидом, прозрачным стариканом, робким и стесняющимся Наташкиных денег, в недурной двухкомнатке. К дяде относилась грубовато, и волны нелюбви сменялись валами пронзительной жалости, еще и потому, что дядя доводился братом горячо любимой мамы, сгоревшей в раковом пламени в три месяца и посвятившей всю жизнь единственной дочери.

Крест мой, говорила Наташка, кивая на дверь дядиного укрытия, когда приводила к себе кавалеров, страдая более всего из-за того, что дядя, боясь нарушить покой племянницы, испортить часы, отведенные для ласк, опасался выходить в туалет, сидел скорчившись в каморке, и Наташка и думать страшилась, как корчит деда необходимость мочеиспускания. Сколько раз повторяла: плевать! Что ж теперь, не мочиться? Дядя терпел, и тогда Наташка купила горшок и впервые увидела сквозь краску позора, испятнавшую высушенное лицо родственника, еще и мужское негодование и жуть от осознания человеком положения, в коем оказался в старости.

Дверь владений завсекцией пискнула, за фанерой ощущалось мощное тело, скрипнул порожек и комнату заполнил дон Агильяр.

— Как суббота? — начмаг взирал любовно, но глаза его свидетельствовали о готовности сменить милость на гнев.

— Порядок, — поспешно рапортовала Наташка, сглотнув слюну и представив, что будет, если Светка вечером после контрольного созванивания откажет.

Дон Агильяр присел на край стула, положив голову на колени Наташки, пальцы женщины нырнули в серебро густой пачкуновской гривы.

Предана, размышлял Пачкун, пусть предана по необходимости, разумно ли желать большего? Не мальчик, чай, и цену привязаностям калькулирует, дай Бог, и все же с головой, упокоенной на пухлых коленях, с ощущением ласковых пальцев, бегающих по вискам, по лбу, почесывающих за ухом, как обильно оттрапезничавшего кота, хотелось думать о добром в людях, и себя представлять вовсе не сплетенным из железных тросов, не знающим жалости, не ведающим сострадания, а растерянным перед могуществом жизни человечком, которому свойственно плутать и желать единственно понимания и поддержки женщины, отогревающей в осенние месяцы твоего пути.

Из глубин подвала докатилось веселое переругивание Мишки Шурфа и Володьки Ремиза.

Пачкун по-орлиному встрепенулся, сверкнул глазом, высунулся в коридор, рявкнул беззлобно:

— Что, коблы, разорались? Миш, не обгрызай тушу, будто крысы пировали; выбрось на прилавок хоть пару-тройку путных кусков!

В ответ — ржание мясников. Пачкун притворил дверь, притянул к груди возлюбленную, ткнул нос в пенно восходящие потоки золотистых волос и совсем по-доброму повторил:

— Коблы!

Вечером Наташка набрала номер подруги не без дрожи. Голос Светки сразу не понравился. Дрыниха в сердцах матюгнула дядю, тенью проползшего вдоль стены коридора, будто тот отвечал за скользкое поведение подруги.

Светка заканючила о простуде, и Наташка вспылила.

— Если в субботу бортанешь, жрать станешь столовские борщи! Ко мне дорогу забудь! У меня ртов, пищащих с голодухи, хватает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад