Сам виновник торжества, восседавший на трибуне на холмике, избежал всяких неприятностей, тогда как несчастные Представители прессы, находясь прямо под обстрелом вонючего фонтана, мгновенно пришли в такой вид, что ни один из них в течение нескольких недель не был в состоянии появиться в приличном обществе. Вонючий дождь разносился ветром к югу и падал на толпу, так долго и терпеливо ожидавшую на холмах великого момента. Несчастных случаев не было. Ни одно жилище не пострадало, но многие дома провоняли этой ужасающе отвратительной жидкостью и долго еще хранили запах в воспоминание о великом опыте Челленджера.
Потом рана стала затягиваться. Земля с огромной быстротой стала штопать челленджерову прореху. С долгим, протяжным кряхтением стали сходиться стены шахты, и из глубины доносился ритмический шум. Затем стали колебаться и дрожать, пока с грохотом не развалились, кирпичные постройки, наконец, стены сошлись, по земле прошло колебание, как при землетрясении, колыхнуло холмы — и над тем местом, где была шахта, выпятился бугор футов в пятьдесят вышиной, и на нем пирамидой торчали обломки железных ферм и башен.
Опыт профессора Челленджера был не только окончен, но и навсегда скрыт от человеческих взоров. Если бы не обелиск, воздвигнутый всеми научными обществами мира, потомки никогда бы не поверили, что этот опыт был на самом деле…
Затем настал апофеоз. Долгое время после этого поразительного явления по лугу пробегал лишь тихий шопот; зрители приходили в себя, старались собрать мысли, осознать, что произошло, как и почему. Потом их обуяло преклонение перед человеческим гением, добравшимся до скрытых веками тайн природы и разгадавшим их. Повинуясь непреодолимому импульсу, все, как один, обратились к Челленджеру. Со всех концов луга раздались крики восторга, и с вершины своего холмика он видел море лиц и приветственное колыхание платков.
Теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу Челленджера еще лучше, чем тогда. Он поднялся с полузакрытыми глазами, с улыбкой гордости и удовлетворения, левой рукой упершись в бок, правую заложив за борт фрака. Конечно, эта поза его будет увековечена; я слышал щелканье затворов фотографических камер, точно щелканье мячей на крокетной площадке. Июньское золотое солнце освещало его, когда он торжественно повернулся и отвесил поклон на все четыре стороны. Челленджер — сверх-ученый, Челленджер — архипионер, Челленджер — первый из всех людей, о существовании которого узнала Земля!..
Несколько слов в качестве эпилога. Всем, конечно, хорошо известно, что эффект опыта Челленджера отразился во всем мире. Правда, ни в одном пункте раненая планета не испустила такого вопля, как в месте ранения, но она, с достаточной убедительностью доказала своим поведением в прочих местах мира, что представляет собой единый организм. Через каждую отдушину, через каждый вулкан выла она, выражая свое негодование. Гекла вопила так, что исландцы боялись извержения. Везувий усиленно дымился. Этна выплюнула большое количество лавы, и иск в полмиллиона лир за убытки был вчинен против Челленджера в итальянских судах владельцами пострадавших виноградников. Даже в Мексике и в горных цепях Центральной Америки обнаружились признаки активной вулканической деятельности, а вопли Стромболи оглушили всю восточную часть Средиземного моря.
До сих пор пределом человеческого чванства было заставить говорить о себе весь мир.
А заставить весь мир кричать о себе — это привилегия одного Челленджера!..
ДУН-СКИТАЛЕЦ
Жизнь кабаненка Дуна началась в мартовскую полночь близ Садыварских озер, в глухом нахмуренном Бурлю-тугае[62]). В первые минуты он решительно запротестовал против нового, насильственно преподнесенного ему мира. Он озяб, ничего не понимал и сокрушенно заполз под брюхо своей матери Ичке, изнемогавшей от радости.
Прежде всего Дун попробовал пискнуть. Это ему вполне удалось, и он на некоторое время увлекся этим занятием. Затем, перед утром, ему на нос упала очень вкусная капля, которую он слизнул, и в тот же момент всем нутром почувствовал непреодолимое желание повторить эту операцию. Он начал тыкаться носом в своем убежище и вскоре нашел нужный источник. Тогда он, как клещ, с жадностью присосался к брюху матери.
Густо разлилось тепло по телу Дуна, от радости он даже выглянул из-под своего прикрытия. Что-то белое и яркое ударило ему в глаза. Дун юркнул назад. Но теперь, когда в его теле рос непонятный задор, в убежище показалось тесно и душно. Он снова выглянул и, наконец, весь вылез наружу.
К его удивлению, маленький мирок, открывшийся ему на дне ямы-логова, оказался уже населенным до отказа. Это была пестрая живая куча тел, увлеченных радостью первых движений. Дун, ткнувшись носом вправо и Елево, не преминул ввязаться в общую свалку. Он страшно обрадовался своим братьям и сестрам, которые, повидимому, переживали то же состояние беспричинного восторга, в каком находился и он.
Так потянулись для Дуна первые дни. Он обследовал все уголки своего гнезда, которое было заботливо выложено камышом и травами. Все: и эта укромность, и клочки родной по запаху материнской шерсти, и братские свалки, и сама Ичке — такая огромная и так добродушно иногда хрипевшая своим басовитым нутром, — все это сложилось для Дуна в ощущение чего-то родного, сытного и веселого. Он теперь научился лихо наскакивать на своих братьев и сестер, отбиЕая у них очередь к матери. Он как-то даже расхрабрился до того, что, забравшись к матери на спину, хотел было вылезти наверх, но Ичке стряхнула шалуна на дно логова и недовольно на него прихрюкнула.
Первые дни Ичке совсем не оставляла своего нежно любимого семейства. Она извелась и обвисла. Только на третий день она вылезла из логова, чтобы вырыть поблизости несколько кореньев и проглотить пару-другую червей. Потом она делала так каждую ночь.
Сидя в яме, Дун смутно чувствовал, что там, наверху, находится иной, огромный мир. Оттуда доносились непонятные звуки, туда уходила его мать. Было в этом и жуткое и непреодолимо влекущее.
И вот, на десятую ночь, Дун, презрев запреты матери, в ее отсутствие полез из ямы наверх. Он разворошил сбоку камыши, и вскоре над краем логова показался его нос. Это была для Дуна потрясающая минута — он в первый раз. увидел мир.
До сих пор в отверстие гнезда он различал вверху лишь клочок чего-то далекого, которое делается то ярким и заплетенным в решотку, то темным с золотыми и, казалась, живыми точками. Теперь все это отрывочное и таинственное сомкнулось и связалось в единое — величественное и бескрайное.
Он увидел над собой густой шатер тугая, сквозь который тянулись к нему бесчисленные золотые нити звезд. Тысячи звуков — завывающих, мяукающих, лающих — наполнили уши Дуна смятением. Во тьме что-то шуршало, потрескивало, двигалось. Природа набухала мартовской буйной силою, даже тугаи она окутала благоуханным медом цветения. Дун упоенно потянул носом, и по телу его пробежала неизъяснимо сладостная волна, которая налила каждый мускул чем-то упругим. Радостно визгнув, как бы приглашая тем оставшихся за собой, Дун лихо выпрыгнул из ямы.
Вскоре все юное общество было наверху. Оно визжало от возбуждения и восторга перед таким чудесным открытием. Да, здесь было где разгуляться! Можно и разбежаться, и брыкнуть, и перевернуть сразбега своего братишку, можно отбежать в сторону и глядеть в темные глубины тугая и ловить напряженным слухом его ночной говор.
Вой, взвизги, хрюканье доносились из таинственных недр зарослей, и среди этого многоголосого хора откуда-то издалека лилась нежная, плачущая мелодия.
Вот она вспыхнула ближе, перешла в глухие, низкие стоны и сразу оборвалась.
Стадо юнцов продолжало бесноваться. И вдруг в черни зарослей Дун заметил две круглые золотые звезды. Они тихо подвигались по направлению к веселой компании. Необъяснимый ужас налил все члены Дуна. Он сумасшедше взвизгнул, инстинктивно бросился к логову и там зарылся в камыши. За ним последовало и все стадо.
Но было уже поздно. Ловкий кара-кулак[63]) темной дугой метнулся из кустов и опустился на одного из отставших весельчаков.
Смертельный визг огласил ночь, холодной судорогой прокатился он по спине забившегося в камыши Дуна и мгновенно оборвался.
Не прошло после этого и минуты, как послышался отчаянный топот и проломный треск в тугайных зарослях. Это обезумевшая Ичке неслась на помощь своему погибавшему детенышу. Она уже узнала врага и неслась за ним по кровавому следу. Чуя за собой кабанью ярость, кара-кулак, не выпуская добычи, ринулся на дерево. Оттуда он по заплетенным сучьям перебрался на другое дерево и, прижавшись к толстому суку, замер.
Через мгновение Ичке была уже у дерева и сразмаху встала, как вкопанная. След ушел кверху. В бессильной ярости она металась вокруг, ломая кусты и разрывая нависшие канаты лиан. Она неистово подкапывала дерево, обрызганное кровью ее детеныша, рвала зубами землю и издавала отрывистые харкающие звуки. Кара-кулак не выдал себя ни единым звуком.
Но вдруг Ичке застыла на месте и, словно осененная новой мыслью, ринулась назад, к логову. Там она едва собрала забившееся в камышовый настил, насмерть перепуганное свое семейство. Она ласково ткнула в каждого детеныша. носом, как бы пересчитывая их, и, не досчитавшись одного, снова метнулась из гнезда. Но скоро она приплелась — вялая, обессиленная горем.
А под утро ей все снился потерянный, и она тяжко вздыхала басовитым своим нутром…
Прошло уже две недели, как Дун увидел свет. Ужас после первого выхода из логова скоро сгладился, и теперь Дун никак не желал ограничиваться тесной ямой — его неудержимо тянуло наверх. Ичке учла настроение молодежи. и решила, в первый фаз вывести свое многочисленное семейство на прогулку. К ночи она пригласительно хрюкнула и вылезла из гнезда.
Шествие представляло из себя радующую картину. Впереди — огромная веприца-мать, а за ней — с десяток шустрых зверьков, уморительно разрисованных: бурые спины у них были прострочены телеграфными цепочками черточек и точек.
Вся эта пестрая компания вела себя самым непринужденным образом. С визгом и хрюканьем неуклюжие зверьки носились друг за другом, выкидывая различные угловатые штуки. То рассыпались в разные стороны, как горох из лопнувшего мешка, то снова грудились, то, подражая матери, тыкались носом в землю, пытаясь копать. Восторгу и забавам не было конца. Временами они теснились к матери, путаясь у нее в ногах, и принуждали ее остановиться, требуя, чтобы она дала сосать. А потом— снова взапуски…
Ичке шла настороженно. Спустилась ночь. Тугай наполнился звуками и враждебной тайной.
Но вот заросли поредели. Вскоре семейство вышло
И что только тут творилось! И справа и слева рывками носились темные туши кабанов, визжали, харкали, хрюкали. Кругом стоял треск камышей. Слышались заливистые усердные рулады шакалов. Доносились и тысячи других голосов, которое дрожали, переливались, сталкивались и замирали в ночном звездоточивом воздухе. В стороне сторожко пробирались к водопою козы и олени.
Ичке при виде воды тоже оживилась и, взбороздивши жидкий ил, с упоением зарылась в него. Дун хотел было последовать ее примеру, но у него ничего не вышло, и он только забил себе грязью нос. Однако он все-таки присел подле матери, ловя на себя комья грязи, которые летели с нее. Вскоре все семейство с увлечением барахталось в мелкой луже. Это был первый урок купанья.
С тех пор Ичке каждую ночь водила свое стадо купаться. Оттуда шли бодрые, освеженные. Ичке по дороге кормилась: Дун видел, как она ловко наскакивала на лягушек, мышей, придавливала их тяжелым копытом и немедленно проглатывала. Дун и сам ловчился подражать матери. Сначала у него выходило плохо: поймав длинного червя и не сумев его заглотать, он обычно отчаянно верещал, так как тот щекотал ему глотку. Ичке его выручала.
Но еще чаще приходила к нему на помощь другая заботливая и могучая мать — природа. Она раскрывала ему лесные и камышовые тайны, она посылала ему навстречу тысячи существ, которые или убегали или нападали на него, она таинственно намекала ему, когда грозила опасность, языком крови и смерти она рассказывала ему о жизни и ее законах. И уроки ее подчас были потрясающи…..
Как-то, подходя к обычному месту купанья на озерке, семейство Ичке заслышало впереди отчаянный переполох. Как большие серые пружины, вылетели из камышей обезумевшие козы, прядая над кустами метра на два кверху. Вслед за ними на полянку с дребезжащим, судорожным криком выскочила и последняя, но она тотчас же споткнулась и рухнула на передние ноги. На ее шее, около затылка, висело гибкое пятнистое тело. Это был леопард. Он вгрызся в мускулы животного и, тихо и кровожадно урча, пил его кровь, пока тело жертвы замирало в последних судорогах. Потом хищник вырвал несколько кусков мяса из брюха животного и через несколько минут, сыто облизываясь, ленивыми движениями скрылся в зарослях.
А когда выводок возвращался с купанья, уже целая стая шакалов облепила труп козы; они жадно отрывали от него куски мяса и при малейшем подозрительном звуке отпрядывали в стороны…
Еще когда Дун сидел под кустом, затаясь от леопарда, он чувствовал, как, несмотря на страх, в нем что-то просыпалось и заострялось. В окружающей жизни он постепенно улавливал простой, но суровый закон. Однако эти первые уроки не всегда проходили гладко.
Однажды на прогулке Дун был особенно резв и задорен. Он щипал своих сверстников за хвост, заглядывал в звериные норы, забивался под корни и камни. Он всем хотел показать, что ему хорошо живется на свете и что он ничего не боится.
Но в одном месте, остановившись на камышовом валежнике, он вдруг почувствовал, что под ним что-то забарахталось, задвигалось. Через минуту из-под валежника выскочил еж, который, отступая, свирепо шипел. Этот уморительный серый зверек — такой маленький и такой грозный — заинтересовал Дуна. Он бросился за ним, чтобы поближе познакомиться, и ткнул в него носом. Еж мгновенно сжался в клубок, колючки его ощерились, вздрогнули и впились Дуну в нос. Удалец отчаянно заверещал и, позабыв о своей храбрости, пустился наутек. И через минуту, плаксиво подвизгивая, он жаловался матери на несправедливость судьбы. Ичке сначала недовольно выговаривала своему любимцу, а потом, в знак прощения, лизнула его в окровавленный нос.
Но огорченья скоро забывались. Дун с каждым днем крепчал. Белые строчки на его спине постепенно бурели. Его инстинкты изощрялись. Перед ним открывалось суровое поле жизни.
Между станцией караванной дороги Джегербент и селением Сады-вар Амударья делает крутую излучину. Ее голубое лицо в этом, месте покрывается оспинами островов и отмелей. Упершись упругим плечом, она веками отодвигает правый берег в пустыню. И только теснина Дуль-дуль-атлаган надевает на нее не надолго свой каменный ошейник. Ширина русла тут всего пятьдесят метров.
Столовидными навесами оборвался здесь правый берег. Разноцветно тускнеют в разрезах известняки, мергели[64]), зеленые глины и красноватые песчаники. А дальше, в глубь страны — зыбучее море песков и раскаленные просторы Кызыл-кумов.
На левом берегу, в излучине Амударьи, как в горсти, — многоверстный ворох зарослей и стекляшки озер. Мрачно, черно насупился Бурлю-тугай; среди лесных дебрей, как охра на темном фоне картины, желтеют острова и клинья камышей.
Но пустыня напирает и здесь. В некоторых местах тугай расступается, и барханы[65]) Кара-кумов подходят вплотную к Аму, а при малейшем ветерке дымятся и ссыпаются в реку песчаными каскадиками.
В тугаях, в камышах, на воде привольно всякой птице и всякому зверью. Озера в некоторых местах кишат живностью, они черны от разных утиных, куриных и Куликовых пород, а среди них огромными белыми лилиями плавают стаи лебедей, пеликанов, пасутся колпицы[66]) с лопатообразными клювами, белые цапли, изящные фламинго цвета утренней зари. Все это пернатое царство копошится, перекликается, чавкает, булькает, — над озерами стоит шум, который похож издали на праздничное ликование большого города. А сверху беркуты и орланы по-хозяйски оглядывают окрестности и кричат, словно дергают за металлическую пластинку.
К ночи из камышей, из зарослей крадется четвероногое зверье: шныряют волки, лисицы, шакалы, ластится кара-кулак, ломятся кабаны. Птичьи хоры сменяются звериными.
Кабанья здесь видимо-невидимо. Да и как ему не плодиться! Мокрого места много, хищник ему опасен лишь в ранней молодости, а на взрослого кабана не любит нападать даже и джул-барс[67]).
Крепко досаждает кабанье местному жителю. Нет с ним никакой управы! Как только поспеет джугара[68]), а на бахчах набухнут дыни и арбузы, кучами поналезут кабаны к кишлакам[69]). И нет никакого сладу с непрошенными гостями.
Кишлак Сады-вар зарылся в зелень. В полдневную солнечную плавь не слышно здесь жизни: она изнемогает под навесами, под деревьями, в крытых двориках. Но чуть небо отведет свой огненный зрачок к западу, из кишлака несутся меланхолические скрипы арбы, редкие выкрики, ленивые перебранки собак— звуки медлительной жизни. Стайки горлинок кружатся около жилья, и густыми струйками растекаются по окрестностям их мелодические упреки:
— У-гу-гу! У-гу-гу!
И откуда-нибудь, с танапа[70]), окруженного пирамидальными тополями, или из-под зеленой шапки сада — в вечерний краткий час вторят горлинкам человечья тоска и решимость.
«Милый! иду в твой дом, — говорят звуки. — Из-за тебя постигла меня печаль. Я открыла свою паранджу[71]), чтобы иметь человеческое лицо. И за это меня проклял мой отец. Я для тебя иду далеко, как за горы, но ты дашь мне счастье и прохладу сада. И, когда ты спросишь мое имя — скажу: я твоя ласточка, твоя Карлыгаш…» Звуки тают, и чуют кабаны, что теперь скоро, что это прозвучали предвестники ночи. Кабаны терпеливо дожидаются урочного часа. Они недалеко. На ближайшем холме, тускнеющем пожелтевшей колючкой и жухлыми кустами, они вырыли себе большую яму и головами к средине лежат в ней неподвижно.
Среди этой теплой компании находился и трехгодовалый Дун. Это был теперь крепкий молодой зверь. Серовато-бурая щетина на хребте у него начала уже грубеть. Из-за щек пробивались клыки. Коричневатые маленькие глазки смотрели внимательно и понимающе.
Но вот первый вздох обессиленной солнцем земли пронесся легкой прохладой. День стремительно сгорал в далеких песках. С неба замигали длинные и сначала нерешительные ресницы звезд. Кабаны облегченно ухнули своими гулкими утробами и вылезли из ямы.
Сначала стадо направилось к арыку[72]) и приняло освежительную ванну. Правда, вода была теплая, но все же она смыла большую часть дневной истомы. После этого кабаны вломились на бахчи.
Дыни и арбузы соблазнительно бледнели на земле матовыми пятнами. Дун, предвкушая лакомые куски, удовлетворенно хрюкнул и пошел крошить: эта дыня не дошла, эта мелка, у той бок подгнил. Он выбирал только крупные спелые плоды и не столько ел, сколько портил. Целые углы, целые полосы на бахчах мялись, обгладывались, смешивались с землей. Кругом слышалось смачное чавканье и треск разбиваемых плодов.
Собаки кишлака чуяли кабанов и заливались лаем, но подойти близко не смели. Дун и его сородичи не выносили собак. Это были их заклятые враги. И если какой-нибудь шалый пес забегал на бахчи, он оттуда уже не возвращался. Кабаны яростно налетали на него и рвали его в клочки.
С досадой и болью смотрел Гюн-дагды на свое поле. Каждая ночь оставляла в нем тропу из крошева: валялись разбитые дыни, корки, ослизлая мякоть. Гюн-дагды был в отчаянии. Но охотиться он не любил и не умел. Птиц и человека он отгонял от своих посевов тысячелетней пращой.
Тогда-то Гюн-дагды и вспомнил про дедовский мултук[73]). Это была целая пушка, основательно порыжевшая под спудом. Гюн-дагды забил ее глотку непомерным зарядом и, едва ночь задернула свои темные занавески, вышел на задворки кишлака.
Но напрасно Гюн-дагды ночью пошел на свое поле.
Он встал среди своих посевов на глинобитный постамент и ждал. И вот, когда он заслышал, как разбиваются труды его рук, обида закипела в его сердце. Гюн-дагды направил в темную тушу свою пушку. Самопал заскрипел, чиркнул и, наконец, ахнул своей огненной глоткой. Ночь раскололась надвое. Небо вспыхнуло молнией, и земля застонала.
Свинцовый комок, вылетевший из огненной пасти самопала, угодил в Дуна — он сорвал ему на спине кожу. Дун рассвирепел. Он ринулся на Гюн-дагды, сшиб его с ног и, прежде чем тот опомнился, стал наносить ему клыками страшные удары в бок и спину. Он яростно ломал ему ребра, рвал тело, топтал грудь и живот. Подбежало и еще несколько кабанов. Гюн-дагды потухавшим сознанием ловил над собой остервенелый кашель и хрип. А потом все кончилось…
На утро вместо Гюн-дагды на его поле нашли кучу развороченного мяса и костей.
Не раз население обращалось в свой областной центр с жалобами на кабанов и с просьбами прислать охотников, чтобы разогнать этих напористых ночных гостей. И вот однажды, уже в' ноябре, перед вечером на дороге из Дурт-куля показался конный красноармейский отряд. Кишлаки уже осведомились о цели его путешествия и провожали его благодарными взглядами.
Страна ищет защиты у своей армии не только в кровавую военную пору, но и в мирное время, она ждет от нее помощи даже в повседневных своих трудах и заботах жизни. И красноармейским отрядам в далеких уголках советской страны нередко приходится перелаживаться из воинских частей в охотничьи команды…
Во главе отряда стоял Разгонов, отважный вояка, но неумелый охотник; зато среди красноармейцев были такие звероловы и следопыты, как Ермаков, Удовенко, Письменный, — они знавали охоты и на Урале и на Куре. Были с ними и собаки.
Отряд подъехал к Бурлю-тугаю. Тугай был темен, но невысок и в этот предвечерний час затаенно молчал.