— Довелось.
— Ну?
— Штиль, батюшка, глупый и подлый, мужицкий.
— Не то! О чем пишет?
— Да о всяком. Вечную свободу и землю обещает, управление новое, — без лихих дворян и градских мздоимцев[16])…
Управитель запустил пальцы в завитые букли парика.
— О мейн готт, мейн готт[17]). Эмиссары[18]) этого авантюрьера появились около моего сафода, а я нишево не зналь! Как работать с такие люди?
Агапыч смущенно кашлял и смотрел в пол.
— Но ведь я имель известь, — обернулся к нему управитель, — што эти каналь к Оренбургу привязались и далее не пошли?
— Эх, батюшка! Пугач то он птицей летает. Вчера в степях ездил, а седни к нам в горы прилетел. Не сам — так птенцы его, стервятники.
— Но што делать? — крикнул управитель. — Я совсем не знаком с фашей страна, с этой уральски пустынь. Господин шихтмейстер, вы здешни шеловек. Што делать? Пример?
Агапыч поднял на лоб очки и развел руками.
— Ума не приложу, батюшка Карл Карлыч, што тебе и делать! На заводе нам не отсидеться, потому — рвы песком затянуло, рогаток совсем нет, частокол обвалился. Антиллерия то, правда, у нас есть, сколь хошь, да пороху кот наплакал. А биться кто будет? Инвалиды наши трухлявые? От башкирцев-сыроядцев оборонились бы, а против этих шишей Пугачевых — не выдержать. На слом возьмут!.. Опять же, самое главное, наши то людишки неспокойны — вишь, с понедельника работу бросают. Не иначе, тоже Пугачева закваска в них бродит. Чуешь дела то какие, батюшка? Со всех сторон напасть. Вот гляди теперь, как поступать тебе…
— А ваш софет какой? Што делать? Пример? — теребил управитель Агапыча за рукав;
— Ты, батюшка Карл Карлыч, меня в это дело не путай, — решительно и строго сказал Агапыч. — Ведь ты управитель, а не я. Твое дело, и ответ твой будет. А я — сторона…
Управитель, стоявший выжидательно с вытянутой шеей, вобрал голову в плечи:
— Перед кем мой отфет будет? Ну? Перед кем? Пример? — крикнул он.
— Отвяжись, батюшка, — попятился назад Агапыч — чего пристал! Против, кого согрешишь, тому и ответ дашь. Понятно, чай?..
— Я понимай, — горько усмехнулся управитель, — господин шихтмейстер — исменник. Он уже перешел на сторону авантюрьер Пугашева. Хорошо! очень хорошо! Уходите. Я один буду делать дела и один буду итти в отфет. Перед кем угодно — Пугашев! Шорт! Дьявол! Карл Шемберг не был ренегат[19]) и не будет. Нейн! А вы уходите сей секунд! — глухо закончил он, закрыв лицо руками.
Но Агапыч не уходил. Вытащил красный фуляровый платок и долго сморкался в обе ноздри, долго вытирал нос и также долго, не спеша, сложив платок, прятал его обратно в карман. Затем вдруг решительно подошел к столу, за которым, зарыв лицо в ладонях, сидел Шемберг:
— Ты, батюшка, напрасно на меня клевещешь. Я государыне своей не изменник, Я ей крест в верности целовал. Так-то!
Управитель дернул плечом и, поглядев из-под ладони на Агапыча, ответил:
— Какой разница? Теперь Пугашеву крест поселуешь…
Агапыч вздохнул виновато, повертел в руках конверт, приготовленный к отправке, положил его на место и вдруг робко дотронулся до плеча управителя:
— А ты слушка-сь, батюшка, чего я скажу. Ты вот в лютеревой[20]) ереси пребываешь, я же к православной церкви принадлежу. А бог то у нас один. Так вот, поклянись спасителем, что ты никому, никогда, на дыбе даже не признаешься, что я тебе совет давал. А тогда уж и допытывайся у меня, чего хощь. Слышишь, ай нет?
Управитель излишне торопливо, выдавая скрытую радость, поднял руку. Пухлые и короткие, точно обрубленные пальцы его заметно дрожали:
— Клянусь, никому и никогда!
— Ну, ин и ладно, — удовлетворенно сказал Агапыч. И вдруг заторопился, сразу стал деловитым и серьезным. — Перва-наперва, батюшка, за своих людишек возьмись. Как говорится, — искру туши до пожару, беду отводи до удару. Как они в понедельник то зашеборшат, наперекор тебе пойдут, — ты их и осади!
— Што я буду делать против бунта? — покачал уныло головой управитель. Фот если сообщить господину капитан-исправнику…
— Ни-ни! — перебил его Агапыч. — Ты к полицейским не суйся, ярыги[21]) тебе все дело спортят. Ты выше меть! Не медля, шли срочный штафет[22]) в Верхне-Яицкую крепость и проси тамошнего коменданта, штоб он на завод деташамент[23]) выслал. Бунт де у меня начинается, и для спокойствия края надо де бунтовщикам острастку дать. Ну, подарочек ему посули. Много-то он тебе не пошлет, сам небось трухнул порядком, а команду какую ни на есть вышлет. Вот тогда ты с нашими смердами и рассчитывайся. Да построже, по-русскому. Небось, пойдут на отвал. Немазана телега скрипит, небитый мужик рычит. Кого батогами, кого в колодки, а кого в петлю да и на надолбы:[24]) ворон пугать. Пашку Жженого не забудь, он самый зловред и есть. Все ли понял?
— Фсе, фсе! Дальше?
— Еще и дальше? Чего же тебе, батюшка, еще-то? Команду ты на заводе задержи, для того командира всячески улещивай да. задаривай. А с командой кто нам страшен? Сам Пугач в Оренбургском дистрикте[25]) завяз, а от шаек его с командой отобьемся. Ништо! Да, чуть не забыл, писать будешь, так командиру накажи, штобы команду с оглядкой и всякой осторожностью вел, штоб ему в горах злодеи конфузци не учинили-б. Ну, пиши, пиши, поторапливайся!
У порога Агапыч опять остановился, и через плечо поглядел пытливо на управителя. Шемберг нервно и бестолково разбрасывал по столу бумаги.
«Эх, Олена-разморена! — подумал презрительно Агапыч. — Што понурая кобыла стал, бери за повод, да и веди куда хошь».
А Шемберг, когда захлопнулась дверь за Агапычем, рванул сильно кружевное жабо, словно оно его душило, и крикнул с плаксивой злостью:
— О, это такой… такой!
Не найдя подходящего слова ни на русском, ни даже на немецком языке, бессильно смолк и зашарил торопливо по столу руками, отыскивая перо…
Длинными, темными ночами, тихими и ясными, словно стеклянными, сентябрьскими днями кралась осень. Лето в тот год задержалось. Хотя ядреные утренники и сбивали желтеющий уже лист, но в лесу не было еще безлиственного осеннего простора. Каждое утро вставало солнце, холодное и чистое, скрадывая дали, отчего даже самые дальние сырты[26]), выделяясь каждой трещиной, каждым изломом скалы, обманывали кажущейся близостью.
Там, где Быштым-гора почти отвесной стеной оборвалась к Верхне-Яицкому тракту, на 161 версте от крепости, около глубокого оврага, поросшего орешником, стоял верстовой столб, в нижнем отрезе не менее шести вершков, а высотою сажени в полторы. Верхушка столба была тщательно обтесана, кончаясь острым и длинным колом. Сделано это было, повидимому, недавно; дерево еще не успело почернеть. На острие кола торчала человеческая голова, отрубленная почти под самым подбородком. По лицу, вздувшемуся и почерневшему, а к тому же еще и безбородому, нельзя было разобрать — старикова ли это голова или молодого. Один глаз был выклеван птицами, а другой — мутный и неподвижный, с закатившимся зрачком, — смотрел в небо. Ветер перебирал волосы льняного цвета, остриженные под скобку, топорщил их, откидывая со лба, и опять укладывал аккуратно прядь к пряди. Это еще более подчеркивало мертвую неподвижность самой головы…
Ниже головы аршина на полтора на столб крепко насажено было заднее тележное колесо, но без шины, отчего верстовой столб отдаленно напоминал громадный гриб, выросший близ самого тракта. На колесе ничком лежал обезглавленный человеческий труп, так же как и колесо насаженный на кол. Белую холщевую рубашку заголили на животе и в самый пупок загнали острие столба, проткнув труп насквозь. Столб вышел наружу, чуть выше поясницы трупа. Руки, неестественно вывернутые, с желтыми ладонями и потемневшими ногтями, свисли вниз меж спицами колеса. Ветер играл рукавами рубахи, то пузыря их, то облепляя вокруг рук. Но сами руки были тяжело-неподвижны. Ноги с перебитыми берцовыми костями, так что обнажились белые изломы костей, тоже свесились вниз, но прямо через обод колеса, не продетые между его спицами. Расцарапанные подошвы ног и сбитые пальцы доказывали, что незадолго перед смертью человек долго шел или бежал, не разбирая дороги. На холщевой рубахе и синих набойчатых штанах, в которые был одет труп, виднелись кровавые пятна, уже почерневшие и заскорузлые[27]).
Под колесом, на высоте человеческого роста, белела гладко обструганная дощечка, с надписью, сделанной черной краской. Подножие столба для устойчивости было обложено большими камнями, чего не заметно было около других верстовых столбов. Трава вокруг была сильно примята и невдалеке валялась небольшая пятиступенная лестница. Если бы приставить ее к столбу, она достала бы только до колеса. Живых людей поблизости не было видно. В кустах старательно высвистывала на флейте иволга, да ветер хлопал рукавами рубахи мертвеца…
Но вот, в непролазной гущине сосен, берез и мелкого кустарника что-то затрещало, захрустели ломаемые сучья, и на тракт вышел человек. Сермяжная бекеша[28]), рысья киргизская шапка, деревянная лядунка[29]), а главное — старинное, тяжелое персидское ружье, делали его похожим на охотника. Человек вытер рукавом пот со лба, сбросил с плеч ружье и растянулся здесь же, близ дороги, в кустах. Подперев голову рукой и покусывая травинку, он уставился задумчиво на синие вершины дальних кряжей.
О чем думал он? Наверное, обычные охотничьи думы, — о куропатках, которые начали летать на ночевку в деревню на гумна, о волчатах, которые теперь уже не меньше хорошей собаки, о зайцах, жирующих на озимых…
Человек в сермяжной бекеше приподнялся вдруг и глубоко втянул воздух. Ему показалось, что он услышал сладковатый запах разложения. Повернув лицо против ветра, долго, по-собачьи принюхивался. Ветерок опять принес удушливую волну, и человек понял, что, действительно, несет трупным и несет именно с тракта. Встал на колени и увидел верхушку верстового столба с отрубленной головой. Поднялся, подошел к столбу, обошел его кругом осторожно, опасливо оглядываясь по сторонам, словно боясь засады. И лишь только тогда занялся трупом. Окинул внимательным взглядом повисшие руки и ноги, запрокинув голову, снизу поглядел на проткнутый столбом живот, отошел на несколько шагов назад, опираясь на ружье, поднялся на носки и долго разглядывал обезображенное лицо мертвеца. Затем снял шапку, и закрестился, шепча молитву…
Перерубленную топором шею густо облепили мухи. Человек, сломав ветку, согнал их. Мухи поднялись нехотя, с раздраженным жужжанием. Одна большая, зловеще-зеленого цвета, села на щеку человека. Почувствовав ее липкое прикосновение, охотник испуганно замотал головой и даже отбежал от столба…
— Чего, Петра, с мухами воюешь? Вояка! — раздался вдруг рядом, глухой, пришепетывающий голос. Человек в бекеше быстро и испуганно обернулся. Почти над его головой, на каменистом взгорье, стоял человек в красном казацком чекмене[30]), высокой казацкой же шапке, с длинноствольной винтовкой подмышкой. Прислонившись к огромной в обхват сосне, за которой он до сих пор, повидимому, прятался, человек этот спокойно смотрел вниз.
— Ты, Хлопуша? Вот напугал-то, леший! А я думал уж нивесть кто.
Хлопуша был высок ростом, жилист и широк в костях. При первом же взгляде на лицо Хлопуши, бросался в глаза его изуродованный нос. Ноздри были вырваны до хрящей. Не будь этого страшного уродства, Хлопуша вполне походил бы на почтенного купца или разночинца. Густую рыжую бороду его еще не тронула седина, плоские чуть рябоватые щеки розовели здоровым, ровным румянцем, а черты лица выражали самоуверенность. Но, кроме изуродованного носа, надолго запоминался косой, волчий, без поворота головы, взгляд его глаз. В глазах этих, желто-зеленых, цвета опавшей листвы, горела яркая человеческая мысль, но где-то глубоко, на дне их, затаился темный ужас и злоба зверя, вечно гонимого, затравленного…
— Видишь, провора! — показал Хлопуша на обезглавленный труп. — Лазутчик мой. На Петровский завод я его послал, с государевыми письмами, к работным и мастеровым людям. А заводский командир его заарканил, да, не долго думая, — топором по шее. Ну, да ладно, провора! За все разочтемся скопом. Скоро уж! Ну, пойдем, што-ли. Время то уж не раннее. Мне ваши встречу назначили. У Карпухиной зимовки.
— Годи, Хлопуша. И чего ты с Жженым связался? Подведет он тебя под топор. Ненадежный. Говорю тебе — со мной знайся: Петька Толоконников не выдаст!
— Ладно, — хмуро сказал Хлопуша. — Толкуй, кто откуль! Шагай, знай!
Толоконников обиженно молча вскинул на плечо ружье и затянул туже пояс. Хлопуша пошел передовым. Не прошли и двух верст, как Петьке бросилось в глаза, с какой ловкостью Хлопуша отводил ветви, нависшие над узенькой тропкой, с какой легкостью, а вместе с тем и уверенной твердостью ставил он сбои ноги, обутые в коты[31]) из сыромятины, на корневища и обломки скал.
«Э, да ты лазун!» — подумал он. И, не вытерпев, спросил:
— А что, Хлопуша, вижу я, не впервой ты в наших горах? Ловко ходишь!
Хлопуша, не останавливаясь, кинул через плечо:
— Сметливый ты, провора! Верно! Три раза я через ваш «каменный пояс» лазил. Стежка знакомая.
— Пошто?
— С каторги бегал. Из белой арапии[32]), с сибирских рудников.
— Гляди ты! — вырвалось восхищенно у Петьки — Неужто три раза? Ну и голова!
— А Ренбурскую крепость не считаешь?
— Тоже убежал?
— Нет. Сами выпустили. Как батюшка наш, пресветлый царь, Ренбург осадил, — губернатор тамошний, немец длинноногий[33]), меня к нему сам послал с тем, чтоб батюшку-царя убить. А я, пришел к нему, во всем признался. И одарил он меня за это, слышь ты, провора, кафтаном красным, вот этим, — тряхнул Хлопуша на ходу полой своего красного чекменя, — а кроме того, в полковники пожаловал…
— Выходит, значит, околпачил ты немца? — угодливо засмеялся Петька. — Ну, а к нам то откеда пришел?
— По реке Сакмаре я ходил, на Бугульчанской, Стерлитамацкой пристанях был. А оттоле к вам на Камень забрел.
— Все по государеву делу?
По его! Сам знаешь. Везде народ подымал. Стой, провора! Никак пришли?
Невдалеке зачернело охотничье зимовье, небольшая избенка с одним окошком-бойницей.
— И то, — оглядевшись ответил Петька. — Давай-ка вот сюда, под дубок заляжем. Округ видно будет, место караулистое.
Когда улеглись удобно между корнями большого дуба, Хлопуша вытащил из-за пазухи штоф, поглядел на свет и улыбаясь, сказал:
— Без водки беседа, что свадьба без музыки. Выпьем, провора…
Он первый приложился к горлышку, отпил почти половину и передал штоф Толоконникову. Тот сделал несколько больших глотков, поперхнулся и, вытащив сухарь, начал торопливо закусывать. Хрустя чесноком, Хлопуша сказал строго:
— Плохо пьешь, провора! Что девка! Наш батюшка-царь таких слуг не любит.
Петька посмотрел на него виновато, отбросил в кусты недоеденный сухарь и подполз ближе:
— Слышь, Хлопуша, давно я у тебя что-то спросить хочу. Да боюсь…
— А ты не робь, провора, — улыбнулся важно в бороду Хлопуша. — Я ведь ничего, не сердитый, коли не пьян.
Поглаживая смущенно ствол ружья, и смотря воровато в сторону, в кусты, Петька сказал:
— Ответь ты мне, для ради бога, мучаюсь я очень: правда ль тот, от кого послан ты, — царь Петр Федорович, иль названец он только, казак донской Пугачев?..
Глаза Хлопуши сразу потемнели, словно глубже в глазницы ушли. На скулах, под тугой кожей, задергались желвачки.
— Торопыга ты, — глухо сказал Хлопуша, — больно скоро знать все хошь. Гляди, голову не сломи. — И уже совсем просто и спокойно спросил:
— Почему мнение такое имеешь, дурень?
— Да как же, — заторопился, будто покатился неудержимо под гору Петька, — ведь и до него были названцы: — Кремнев, да Чернышев, беглые солдаты, да армянин Асланбеков, да беглый пахотный Богомолов. Этот-то пятый уж, что Петром Федоровичем себя называет. Уж и веры более нету…
— Откуда знаешь про тех четверых? — спросил подозрительно Хлопуша. А помолчав, добавил, словно через силу: — И про Пугачева отколь слышал?
— Да хоть и на краю света живем, — вскинул обиженно голову Петька, — а проходят люди мимо, бродяжки, от господ утеклецы[34]), рассказывают…
— Про тех четырех говорили, правда. А про Пугачева не слышал, — с наивной хитростью сказал Хлопуша. И, словно почувствовав, что Петька ему не верит, расхохотался вдруг:
— Дурак ты, провора! Государь он, иль не государь, тебе печаль какая? Быть бы нам всем в добре. До, него, народ брел розно, а он в артель всех сбил. А артелью, сам знаешь, города берут. Да только што… Чучела ведь он! На безлюдье то и Фома за дворянина сойдет…
— Чучела? — испуганным шопотом выдохнул Петька. — Кто чучела?
— А мы о ком говорили-то? — злобно спросил Хлопуша. — Он начал, и за то спасибо. А кончать не ему. Без него свою стежку найдем, указчиком не ему быть. А ты, провора, — поднялся и встал растопырившись над Петькой Хлопуша, — вижу я человек неплохой, сметливый, да проворный. Вот только дотошен[35]) ты больно, не в меру. Все тебе знать надо, как и што, не плоше исправника. Аль тебе платят за это, чтоб ты вызнавал все? А? — Хлопуша махнул рукой, рассмеялся загадочно и отошел к дубу. Петька замер испуганно, высоко подняв ноги в коленях и опустив голову, так что шапка чуть не валилась на землю. Последние слова Хлопуши перепугали его. Мелькнула мысль: «Неужто догадался?»
Запел вдруг тихо, мягким баском Хлопуша: