Долго не решалась дружина хана сообщить о смерти друга кагану Боняку из рода Манги, долго мялась у полога ханского многоцветного шатра, да делать нечего, исполнили долг. Сдали сабли у входа в шатер верным князю нукерам, повалились снопами у входа в шатер. Звездное небо мигало миллиардами драгоценных алмазов. Хан только качнулся, будто острый клинок пронзил его мощное сердце. Стоял хан, смотрел на белые кошмы, устилавшие землю в шатре, долго стоял, ворсинки ковра едва колыхались под тяжелым дыханием хана, долго смотрел на миллиарды алмазов на черно-черном небе, как будто хотел отыскать там душу своего побратима, великого хана Тугора (Тугор-хана, то есть хана Тугора).
В горле у хана сам собой протолкнулся комок и хан гаркнул:
«На Киев!»
Половецкие орды собираются тихо. Утра жадать не стали, шатры свернулись как сами собой, кони «обулись» дикой травою, и бесшумный бег тысяч коней пошел ночью на Киев. Кони стелились в диком намёте, бесшумными тенями шли степняки на стольный город ручисей и словян: славная будет добыча от тысяч смертей киевлян и гостей славного города.
Киев-город могуч! Киев-город богат! Киев-город несметно богат! Там руськии девы с голубыми глазами и длинными русыми волосами, там терема и подвалы со златом да серебром, там полумраке блестят драгоценные камни. Там несметно еды, несметно пива, квасов и вина.
И двадцатого дня того же месяца мая в пятницу, в первый час дня, подкрался Боняк к граду-Киеву и «отаи хыщнык къ Киюву внезапу и мало в городъ не вогнаша Половци, и зазгоша по песку около города и сувратишас на монастыре и пожгоша монастырь Стефанечь деревне и монастырь и Гер-ианечь (Германов монастырь) и придоша на монастырь Печерьскыи».
И поставили два стяга перед вратами монастырскими, и бежали монахи задами монастыря (по крайней мере, так в своей Повести временных лет пишет сам летописец Нестор), а другие взбегали на хоры, но безбожные сыны Измаиловы вырубили врата монастырские и пошли по кельям, круша и сжигая все двери, выжгли и дом Святой Владычицы нашей Богородицы.
Беззащитных монахов гнали из келий, разили стрелами, отсекали главы ударами сабель. Братия гибла, едва успевая промолвить «Отче наш, иже еси на небеси…»
Монастырские кручи горели: огонь с жадностью хватал вековые деревья, чадный дым выгонял старцев из Ближних пещер. На выходе из благодатья пещеры их ждал острый свист половецкой стрелы. Полегла братия в вечном смертном сне, отошла к Божьему суду. Ложилась братия в неведении: за что набег половецкий на их земли, серебром да златом они не сильно богатые, за что смерть имают души христианские?
И смеялись поганые: «Где есть Бог их? Пусть им поможет и даже спасет их!» И не ведали, что Бог учит рабов своих напастями ратными, чтобы сделались будто как золото, испытанное в горне кровавом, ведь христианам только через горе, напасти и скорби войти в небесное царство.
Поганым же участь иметь на этом свете довольство и счастье, на том примут муку, ибо с дьяволом обречены на вечный огонь!
И некому заступиться на земле из сильных мира сего за люд христианский, никто из князей меча не послал в защиту монахов. Распри мешали? Жадобность? Или сговор?
Всем ждать Высшего Суду! Всем! И неверным, и верующим.
И пошли в половецком плену уцелевшие: «мучими зимою и оцепляеме оу альчбе и в жаже и в беде, побледневшие лицом и почерневшие телесы, незнаемою страною, языком испаленомъ, нази ходящее и боси, ногы имуще избодены терньем, со слезами отвещеваху другъ друг, глаголяще: аще бехъ сего города, а другим изъ сего села, а тако съвьспрощахуся, со слезами родъ свои поведающе»…
С весельем на конях и пешие
Огни диких пожаров калили сердце Боняково, калили сердца его воинов, их отмщение было великим! Брал Русь за душу, за христианскую суть. Язычнику было ведомо, как крепко за веру душа у руських людей крепостью держится, тому и выжгли Дубецкий (Выдубецкий) и Печерский монастыри, добрались даже до Зверинецких пещер. Драгоценные книги кидали в огонь, церкви горели, оплавлялись лики святых, Богоматери и Сына Её слезами за руськие души, за грехи князей киевских, берестовских и преславских, а понеже всего князей киевских. Сожгли половцы и Красный Двор (загородные терема великого князя, располагавшиеся близ Зверинецких пещер), «где начинались ловы звериные и пташиные» (как писал исследователь этих пещер И.Каманин).
Под сводами пещер вместе с иноками монастыря пытались укрыться и приняли мученическую кончину и скромные поселяне, обслуживающие дворец, и обитатели княжеского дворца-терема. Хан Боняк приказал завалить пещеры землей, и там, заживо погребенные, нашли свою смерть и иноки, и простолюдины, и знать из дворца.
Отметим: в 1888 году художник Д.Зайченко обнаружил ход-провал в Зверинецкие пещеры. Его соседка-крестьянка Феодосия Матвиенкова видела в этот миг многоцветную радугу-символ как завет Божией любови, опоясавшую склон. Затем ей трижды было явление монахов в черном облачении, которые просили накормить их. Она собрала и отнесла в Свято-Троицкий монастырь продукты и попросила отслужить панихиду по невинно погибшим. Обнаруженные в пещерах беспорядочно нагроможденные человеческие останки в непосредственной близости от входа, неестественность поз почивших свидетельствовали о мучительной смерти тех, кто нашел себе последнее пристанище в Зверинецких пещерах. Сегодня в Зверинецких пещерах можно своими глазами увидеть мощи святых мучеников, из которых источается благовонное мирро.
В этом огне возгорелась слава Боняка Манги, пусть прозвищем Шелудивого, но молва разносила о грозном хане поведание по всей южнорусской степи, дым от костров и пожарищ донес славу хана даже в далекие дали, и соседние страны стали бояться Боняка, памятуя огонь монастырских пожарищ.
И по русской земле будет веками словами калик перехожих вестись сказ про хана Боняка, голова которого, даже отрубленная, катается по сырой земле, уничтожая все на своем долгом кружастом пути.
От себя мы вам скажем, что будет не скоро, очень не скоро бонякова смерть.
Успеет Боняк по степям да по весям пройтись со своею вдвое мощной ордой (часть орды Тугоркана перешла к Боняку), да нападать на страны иные, страны другие, поменее, чем Киевська Русь да послабее её. Успеет лиха он натворить!
Как, например, походом прошелся по землям угорским, да не сам в одиночку в набеги подался, захватывал с собою и руських князей. К примеру, Давида.
В «Повести временных лет» поётся да сказывается, как Боняк перед битвой с венграми-уграми гадает: он воет по-волчьи, и когда волк «отвыся ему», предсказывает победу себе. Действительно, хитроумным маневром заманивает Боняк угров в засаду-западню и наносит им сокрушительное поражение, и то было в 1099 г.
Тогда шли тоже намётом, потом встали на ночной привал-бивуак, а когда пришло время полночи, встал Боняк, отъехал от стана. И стал выть по-волчьи, и волк ответил воем на вой его, и завыло множество волков. Боняк, повернувшись, поведал Давиду, что победа ждет их над уграми завтра.
И наутро Боняк исполчил своих воинов, и было у Давида воинов сто (тысяч (?), а у самого триста (тысяч(?), и разделил их на три полка и пошел ратью на угров. И пустил Алтунопу (Алтунопа, скорее всего, переводится как «золотой хан», то есть «Алтын-опа»,) нападать с 50-ю (тысячами (?), а Давида поставил под стягом, а своих воинов разделил на две части, по 50 (тысяч(?) на каждой стороне. Венгров же было 100 (тысяч(?) и построились они в несколько рядов.
Алтунопа же, подскакав к первому ряду, пустил стрелы, и притворно бежал от венгров, венгры же погнались за ним. На бегу они промчались мимо Боняка, и Боняк погнался за ними, круша их с тыла, и Алтунопа вернулся обратно, и не пропустили они угров назад, и так, во множестве их избивая, «сбили их в мяч, как сокол сбивает галок».
И побежали венгры, и многие потонули в Багре, а другие в Сане-реке. И бежали они вдоль Саны на горы, и спихивали друг друга, и гнались за ними два дня, сбивая их, рубили их, как кочаны капусты. Тут же убили епископа их Купана и многих бояр. Погибло их сорок тысяч.
Нелишне напомнить, что угры тоже кочевники. Битва состоялась на реке Выгор в 1099 году, где союзником Боняка выступал русский князь Давид Игоревич, противником их было угорское войско во главе с царевичем Коломаном.
В последний раз хана Боняка упомянуто под 1166 г., когда его в Приднепровье разбивает черниговский князь, все тот же Олег Святославич. Попутно скажу, что сын его, доблестный Севенч-хан (убит в 1151 году), хвалился, что он, как и отец его хан Боняк, оставил зарубки на Золотых Киевских воротах. Брат хана по имени Таз, был убит в 1107 году под Сулой.
А Тугоркан о себе в русском народе оставил память другую. Приведу вам пример из песни– сказания, полубылины-полусказки о нём:
И становиша вежи свои
Так вот почему
Коварный базилевс свято верил, что лучше таких «союзничков» прикормить, чем иметь их врагами: кочевники за спиной базилевса найдут общий язык намного быстрее, чем думает он, и возьмут яства и вина, города и деревни без его на то позволения. Половецкий ломаный «койнэ» печенеги поймут намного быстрее его чеканного греческого языка.
Широка земля половецкая! Захватила степь меж Дунаем и Волгой, дошла до Перекопа в Тавриде, заходила орда и за земли Яика (р. Урал).
Ни валы, в том числе Змиевы деревянно-земляные высотой до 3,5 м и шириной 6-7 м, ни рвы перед ними шириной 5-6 м и глубиной 1,5-2м, не спасали от бега коня половецкого.
От Роси, Коломыи, Юрьева, Лубена до Хорола, Ворсклы и Псела, до Выри и Понаша, чуть не Курска да Мценска, к Дону, Воронежу текли белые, чёрные орды куманов.
Белая Калитва, Черная Калитва: нет «во всем мире земли приятнее этой, воздуха лучше этого, воды слаще этой, лугов и пастбищ обширнее этих», говорится про Кипчакские степи, где вольно пасутся кони, верблюды, овцы и скот.
Приходили в днепровские степи, «становиша вежа, беша бо ходяпде, яко и половцу». Становились вежи-становища на зимний пост, орда в сорок тысяч селилась на землях, что ханы «на круге» решили.
Ставили вежи, ставили «балбала» (каменные изваяния), богатый род ставил до десяти святилищ, меньшие – меньше, великие ставили больше.
Растекались половецкие орды по степям как свежий мед по блюду, намереваясь стечь с ровной тарелки. Текли орды, захватывая новые земли, пустоша мертвой травой прежние пасовища-пастбища.
С краев половецкого «блюда» половецкие орды не истекали лишь потому, что за краями этого «блюда» на юге мешали мощные волны водной стихии, на севере им мощные волны лесов.
«Смерть до того презирали, что охотнее соглашаются умереть, нежели уступить неприятелю, и, будучи разбитыми, грызли оружие, если не вмочь уже сражаться или помочь себе», – это общее мнение о все тех же половцах в те времена.
Не менее пятнадцати орд воевали по степям, не менее пятнадцати орд плодило новые жизни. Кочевия-города многолюдны, богаты и ханы: Тарукан (Тугоркан) за собой вел воинов тысяч так сто, в обозе держал табун из десятка тысяч коней, да сто тысяч овец блеяли, плетясь за табуном этих дивных коней.
Хазары, сувазы, болгары боялись и кара-куманов («черных» куманов-половцев) и воинов Белой Калитвы (кимчаков-половцев).
Да что там кочевники, боялся их сам базилевс!
Как утверждает Нестор-летописец, «вышли они из пустыни Евтривской, вышло же их 4 колена: торкмены и печенеги, торки и половцы. Измаил родил 12 сыновей. От них и пошли и торки, и печенеги, и куманы, иже есть половцы, и после этих колен выйдут заклепанные в горе Александром Македонским нечистые люди» (из Повести временных лет).
Страх жил в душе самодержца, страх.
Потому и разрешил тогда базилевс своим воеводам убивать половецкие жизни, и тридцать тысяч душ отдали жизни безвинно по приказу царя-базилевса.
Разорил хан Боняк киевские земли, разорил да пожёг города и людей. Понахватывал хан добычи несметной, понажились и люди его.
Уцелевших людишек забирали в полон, и ценились те пленники после набега Боняка по цене одного барана. Вдумайтесь только, человек шел по скотской цене!
В обычный полон брали всех, кто подвернулся под руку буйному половцу. В полон брали, конечно, детей, жен боярских, купеческих, жёнок от челяди и смерди, мужичков из простых, что поплоше, да послабее.
Но тот набег был особым, особенным был!
В полон забрали монахов!
Тридцать монахов да двадцать прислужников связали верёвкой за шею, руки за спину, и цепочкой-гуськом повели среди прочих людишек полона.
Шли пленники, месили пыль дальних дорог, безвинно несли провинность-вину в ответе за злобу и жестокость князей, базилевса и ханов.
Юрко
«Юрко, а Юрко!» Голос матери ласков и светел. Несмышленыш еще, лет пяти, мальчуган обернулся на мать. Она стояла на резном красивом крыльце, ажурная вязь его выдавала богатство в дому. Ни одной щербатой ступени, так все прочно, налажено и красиво.
«Юрко!» – мать повторила. Мальчуган досадливо отмахнулся:
«Некогда, мати! На Лыбедь (река в Киеве) бежим! Там нынче огнища жечь будут, весело! Я, мам, не сам: мне дворовые подмогнут.»
Не убежал, не успел: сильные руки большого отца подхватили ребячье легкое тело, руки взметнули до неба, до Солнца.
Отец засмеялся:
«Что, чадо? На Лыбедь собрался? А то пошли с нами товар торговать. Гостинец матусе прихватишь. Сам выберешь, я оплачу. Торг нынче большой, да мы тороваты (здесь, ловки и удачливы), мошна-то звенит, так денежки много.
Мальчишка аж ротик разинул: на Лыбедь хотелось, на торг с тятенькой – тоже.
С мольбой оглянулся на мать: серо-зеленые глазищи ребенка ждали, что мати ответит, какое примет решение.
Отец вновь со смехом:
«Что ты на бабу уставился, сыне? Ты же мужик, сам и решай».
Но женщина резко ответила, беспокоясь за сына: «Торг!», – и новые из тёса ворота закрылись за сыном и мужем. Материнское сердце смутно чувствовало что-то недоброе: а что может быть хорошего на реке? Где мальчишки, там и проказы, а вдруг да утонет? Сколько русалок детей перетащили, не перечесть. А торг, он относительно безопасен, да и рядом отец.
Отец по дороге не выдержал, тихо ругнулся на жёнку: «Ишь, как гостинчика захотела, на речку не отпустила.»
Мальчонка поднял глазищи, посмотрел в лукавые отцовские очи. Отец почему-то смутился, поправил тугой кожаный поясок с латунною пряжкой, недавно надетый и вышитый ловкими жениными руками. Мальчуган поневоле поправил свой поясок таким же движеньем, отец засмеялся: «ну, ладно, пошли!» И двое очень похожих, один только маленький, другой, сильный, большой, пошли по дороге к торжищу, скоро смешавшись с людной толпой.
Велик Киев-град, ой как велик! Город большой, могучий и тучный (тучный – здесь, мощный, богатый), он мог поразить не то что дитя несмышленое, что шло сейчас, крепко вцепившись в руку отца. Толпа, что перла к торжищу, могла разделить, раздавить, расцепить его и отца, потому малец вцепился в палец отца, как клещами. Люди в толпе шли, выбирая местечко почище. Деревянные тротуары проложены не везде, канавы со всякою жидкою дрянью могли замочить или вывалять в жидкой грязи новенькие чьи-то онучи, тому толпа шла не кучно, как на бунт, а наразбродку. Но все больше и больше поднимавшиеся и спускавшиеся с крутых киевских горок люди захватывали свободные места и местечки. Толпа валом валила к Подолу, торг обещался большим.
Сытые вершники (конники) из дружины зорко всматриваясь в гущу толпы, поигрывали плетями: порядок должён соблюден. Жерло толпы сожрёт, не помилует, настроение биомассы могло поменяться в любую секунду, тому держались другу друга по ближе, искусно поигрывая кручеными сыромятными плетями, что потом через пару сотен лет назовутся нагайками. Игривые сытые кони звенели уздечкой: их тоже толпа веселила. Общая масса людей бродила весельем, будущим дармовым пиршеством. Князюшка, хоть завсегда скуповатый, обещался сей час выставить киевлянам квасы, сикеру (сикера– хмельной напиток, по технологии близкий к медо– или пивоварению, но без гонки), меда варё ные, медовуху, и, конечно же, ол (ол, олуй, – практически то же, что в нашем понимании пиво, сравните с английским «эль»). В общем, всякое питие, что тогда называлось пивом. А к княжескому дармовому питию те, кому покажется за мало, добавят и свою березовицу пьяную, хмельную и чистую, что ровно младенца слеза (березовица пьяная -самопроизвольно забродивший сок берёзы, сохраняемый долгое время в открытых бочках и действующий после заброживания опьяняюще).
А к хмельному давались калачи да другие харчи, вот и пёр народ на дармовщинку, в центр, на Подол.
Отец уж не рад, что и сам пошел на Подол, и ребенка малого с собой прихватил, но толпа несла, как река, и не выплывешь. Отец взял сына на руки, и мальчонка стал вертеть головенкой, что тот совёнок. Да ещё и ротик раскрыл: досада брала, что глаза да и память всё сразу взять не могли. Глаза выхватывали то вершников, что как на подбор, сидели на мощных конях и зорко взирали на лаву толпы; то миловидных боярышень, что сдуру отправились не в возке, а пешими на рынок, уже одуревших от жутковатой массы людей, от дурных шуток молодчиков, что шастали рядом, и жавшихся к мамкам-нянькам своим, что те цыплята к наседке; то на резко выделявшуюся из толпы ватагу человек десяти мощных мужчин явно военных. Отец шепнул: «русы!» и постарался обогнуть этих молодцов, как обходят вепря (вепрь-дикий кабан) или быка. Мальчонка не успел даже переспросить, кто такие эти русы, что их так с ходу нужно бояться: мужчины были веселы и вовсе не грозны на вид. Но не успел: новые впечатления захлестнули ребёнка.
Толпа все несла и несла, и, наконец-то вот оно, торжище. Людская масса гудела, что улей. Скромные наряды поселян мешались с богатой одеждой киевлян. Горожане могли ещё позволить себе одеваться богато, не все князюшка вытряс, не всё дружинушка понаживилась, не всю процентщики-ростовщики рухлядь (одежда, в том числе и меховая) из клетей и коморок у людей повытаскивали.
Рыжие русы, что на голову выше были любых киевлян, ходили ватагой по рынку-базару, всё больше прицениваясь к военным рядам. Чаще презрительно ухмылялись на зовы мастеровых, что торговали военным товаром, призывно кликавших покупателей. Изредка брали в руку кольчугу, меч или шлем, картинно пытались кольчугу надеть, или шлем нацепить на мощные головы. Демонстративно показывали, мол, маловаты будут, и с грохотом бросали товар, стараясь не в руки отдать продавцу, а пихнуть, да еще и, желательно, в грязь.
Мастеровые молчком поднимали омытый потом своим драгоценный товар, клали на место: с русами связываться было не можно. Рыжие русы, довольные и весёлые, хохотали, широко открывая громадные рты.
Юрко посмотрел на отца: «Что, мол, тятенька, это такое?» Отец молча дёрнул за руку: пошли!
Дошли до ювелирных рядов. Здесь было потише. Нарядные девушки стайками перемещались от лавки до лавки, стараясь если всё не купить, то хотя бы на всё посмотреть. Мужчины солидно и долго рядились с ювелирного дела мастерами. Те хвалили товар, отцы семейств или суженые (суженые– женихи) рассматривали серёжки да бусы, обручи, колты, венцы да другие мелочи для женской услады. Мелочи-то они мелочи, но как дорого стоят! Отец тоже подошел к одному из торговцев. Тот, видно, был из знакомых: здоровался проще, торговался поменьше, больше для вида.
Отец понабрал всякой разности. Мальчику было не интересно смотреть на лалы да бирюзу, червленую эмаль и прочее. Он с удовольствием, как только в детстве бывает, уминал белый калач с маком да медом, что отец прикупил по дороге. Калач все уменьшался да уменьшался, и кончился, наконец. Вилявшей хвостом бродячей собаке так ничего не досталось, несмотря на все её усилия мотать тертым хвостом. Пёс, поняв, что в этой ситуации он проиграл, жалобно заскулил, и не успел мальчонка ротик раскрыть, попросить ещё калача, как отец пнул пса так, что пёс не просто вскулил, завыл от боли и нежданной обиды.
«Тебе что, дворовых псов мало?», – и мальчик молча вытер слезинки, так некстати закапавшие из громадных глазищ.
Отец недобро взглянул:
«Ты что, девчонка? Или мамкины жалости перенял? Я из неё эту дурь выбить никак не могу, а из тебя смолоду вытравлю». И уже с другой, недоброй силой взял, как клешнями, детскую ручку, и опять пошли по рядам.
Детские слёзы недолги, и скоро опять детский дискант мешался с басом отца. Дело шло к вечеру, уже торопились домой, как встретил отец незнакомца. Раньше Юрко не видал этого человека в горнице у отца. Отец славился хлебосольством, но этого, богато одетого, Юрко видел впервые. Мужчины говорили недолго, урядились о чем-то, наверно, раз отец из калиты (калита – денежный мешок) деньгу-гривну (слово деньги пришло к нам с приходом татаро-монгол на Русь, на Руси тогда в денежном обращении ходили гривны и куны, но мы называем привычно деньгами и гривны, и куны) достал.
«Кто это, тятенька?»
«Так, огнищанин (огнищанин– близкий к князю дворцовый слуга). Я ему должен. Долг и отдал. Да смотри, матери не говори, она это не любит».
Мальчик с готовностью закивал, хотя ни слова не понял: что такое матушка его не любит, и почему ей нельзя говорить, что отдали долг?
Усталые ножки хотели домой, и так писать хотелось! Тут не до дяди, которому тятенька денежку должен, тут дело живое и очень уж невтерпёжное назревало!
Богатства великая тягота!
Богатство отца тяготило, мешало, как им казалось, дышать. Матушка милая, доки была жива, где тайком, где, нарываясь на окрик супруга, кормила в сенях да при поварне убогих, несчастных. Особенно жалела детишек. Как увидит за воротами сирого, покличет, да что-нибудь даст. На окрики мужа только молчала. Поправит платок, да и в дом.
Тверда была только в одном: десятину на храм выпросила у супруга. Отец как-то сильно, но очень по-своему, любил мать. То принесет ей с торжища ожерелье червленое, а то преподнесет ей кулачищем под глаз. Мать всё терпела. Обновки носила, воли супруга перечить не вмочь, синяки под глазами тоже переносила с привычным терпением.
Вечерком, когда солнце садилось, присядет устало на лавочке у ворот: так хорошо! Изумрудная зелень травы большого подворья как ярким ковром покрывала дворище, фырканье отборных коней вперемешку с мычаньем подходивших ко двору бурых коров, кудахтанье запоздалое серенькой курочки да победный клекот рыжего петуха, и задорные крики дворовых мальчишек вкупе с дискантом её малыша, да далекие била церков (до применения колоколов в храмах устанавливали била, то есть чугунные изделия, издававшие мощный и протяжный звук), – что может быть слаще для женской судьбины?
Тятенька дома редко бывал: постучит вершник какой нагайкой по тёсаным воротам, и отец за порог. И, поди знай, когда он вернётся, и особенно знай, каким он приедет. Может с порога ножищей в сенях по кладям постукать, перевернется какая лохань, он к матери: «твой недогляд!?» А может и от ворот подкинуть мальца до неба, до светлого солнца, высыпать из кармана сласти мальцам: гуляем, робята!
Дом весь держался на матери: дворовые слуги, чистая горница в тереме (мать грязь не выносила совсем!), воспитание дитяти родного, поварня да живность, всё требовало неустанного нагляду да дозору.
В поварне стряпуха нет, нет и ворчала на мать: весь дом старается есть куском пожирнее да слаще, а хозяйка постится. Эвон, одни синевой глазищи и блещут на исхудалом лице!
Все едят, люди как люди, а ей на поварне наварят простеньких щец из капусты да проса (просо– пшено), а она ест да нахваливает. А по средам да пятницам в рот ничего не возьмет, взвар ей и тот отсцеживали!
А двор то богат: свое масло коровье едали. Неужли володарке– хозяйке не дали бы? Так нет, отвернется от мяса да молока, пустые ей щи, видите, подавай!
В светёлке (светелка– комната в доме богатого киевлянина, обычно располагалась на втором, светлом этаже, потому и «светелка», «светлица») у матери, как в келье монаха киот да иконы. Грозные темные лица христианских святых смотрели на суетный мир грешных людей: мальчик боялся.